***
общеизвестны: мелочный поощрение рядом с теневыми сторонами вполне прогрессивные Крупной заслугой иезуитов было то, что они сделали среднее образование бесплатным и общедоступным. Бесплатность обучения предписана была знаменитым школьным уставом составленным в 1599 году, иэто предписание что, когда некоторые правительства, руководимые узкими классовыми интересами, пытались заставить иезуитов ввести плату за обучение, Иезуиты не делали также исключения сидел у них на одной парте и пользовался одинаковым с ним вниманием Декарт справедливо указывает, что такое соединение в школе детей различных общественных групп имеет важное педагогическое значение: «получается такая смесь характеров, что через сношения и разговоры Точно так же не делалось никаких ограничений Иезуитам принадлежит еще одна важная реформа не подлежит сомнению, что она была в духе времени и что светский характер преподавания более соответствовал потребностям детей, чем практиковавшееся в других школах того времени забивание детских голов богословскими тонкостями. Тем не менее, программа школы была неудовлетворительной. В основу преподавания были положены классические языки – латинский и греческий (что в XVI веке, только что пережившем эпоху гуманизма, было последним словом педагогики). Целью преподавания ставилось научить учеников свободно говорить и писать на латинском – тогда международном научном языке. Преподавание носило преимущественно грамматический характер. Родной язык был в пренебрежении. Декарт впоследствии смущенно оправдывался перед Мерсенном за многочисленные орфографические ошибки «Диоптрики» и шутя выражал надежду, что никто не будет учиться французскому правописанию по книге, напечатанной в Лейдене иностранцами. Арифметика в низших классах, по предписанию устава, должна была преподаваться легко, между делом, но в течение восьми лет проходился полный курс математики «Эрудиции» иезуитская школа с полной откровенностью ставила вполне определенные задачи. Не давая сколько-нибудь солидных знаний, она должна была дать знания показные, при помощи которых можно было бы придать научный облик часто устраивались словесные турниры. Реальных знаний иезуитская школа, таким образом, не давала. Она ставила себе целью, как и современная школа, только механическую «гимнастику ума». еще прежде, чем она вступает в жизнь, иезуитская школа не знала. Устав обращал серьезное внимание на физическое здоровье учащихся. Занятия продолжались не более пяти часов в день, причем классный день делился на две половины, отделенные промежутком в три с половиной часа. Все уроки обязательно разучивались в классе. Для слабых здоровьем учеников делались льготы. Декарту, ввиду слабого его здоровья, разрешено было до позднего часа оставаться в постели и он посещал только уроки послеобеденные. Привычку допоздна лежать в постели Декарт усвоил себе на всю жизнь и считал те часы, которые он проводил по пробуждении, Излишнее обременение учащихся, кроме того, предупреждалось введенной в иезуитских школах классной системой преподавания: все предметы класса велись одним учителем. Заучивание наизусть не более четырех строк, разучивание уроков в классе при пяти часах занятий в день, предоставление остального времени играм, фехтованию и танцам – все это вызовет, вероятно, презрительную улыбку на лицах некоторых современных педагогов, питающих органическую ненависть к «лентяям», играющим вместо того, чтобы, заткнувши уши, сидеть за книжкой. Со стороны же педантов XVI и XVII веков педагогические приемы иезуитов вызвали единодушный вопль негодования. легкостью преподавания; настоящею школой казалась им каторга, калечащая детей умственно и физически, тогда как из иезуитских коллегий выходили здоровые, полные сил молодые люди. Зато среди родителей и учащихся иезуитская школа пользовалась популярностью, средняя школа. Популярности ее в значительной степени католическая церковь обязана восстановлением своего влияния во многих местностях, утраченных было в эпоху Реформации. Как бы то ни было, программы были неудовлетворительны и знаний школа не давала. Грамматики латинская и греческая не давали пищи детскому уму и не удовлетворяли его любознательности. Точно так же не давали ответа на занимавшие учеников вопросы и высшие «философские» классы, понимались естественные науки и физика. Но здесь неудовлетворительность преподавания зависела не столько от программы, сколько от состояния науки в данную эпоху. Блестящее научное движение, которому суждено было составить славу XVII века, еще только начиналось, и один из создателей новой науки сидел еще на школьной скамье в лафлешской коллегии. Достигнутые уже научные успехи не стали еще общепризнанными истинами, учению Коперника относились с насмешкой. В школе царила схоластика. Давно уже переставшая соответствовать умственному уровню эпохи, она доживала последние дни. Разлад между жизнью и школой, отставшей от нее на несколько столетий, никогда не проходит безнаказанно: преподавание становится формальным и утрачивает способность влиять на умы. Те самые положения, которые некогда Абеляр перед тысячами учеников, стекавшихся к нему из всех стран не ради карьеры, не ради связанных с дипломом чинов и теплых местечек, «Я полагал, времени древних книг с их историями и вымыслами. Беседовать с писателями других веков – то же, что путешествовать. познакомиться с нравами разных народов, как нередко делают люди, ничего не видавшие. Но если слишком долго путешествовать, то можно сделаться чужим своей стороне, и кто слишком интересуется делами прошлых веков, что происходит на свте Я высоко почитал красноречие но полагал, чем плод учения. сильнее и кто лучше располагает мысли, так что они становятся ясными и понятными, всегда лучше, чем другие, могут убедить в предлагаемом, хотя бы говорили по-нижнебретонски и никогда не учились риторике. А те, кто одарен привлекательностью изобретения будут наилучшими поэтами, им не было знакомо… и не менее кого-либо другого рассчитывал обрести путь к небу. что путь этот равно открыт не сведущим, истины, к нему ведущие, выше нашего разумения, и думал, что, дабы предпринять их исследование и успеть в том, надлежит получить чрезвычайную помощь свыше и быть более чем человеком. О философии скажу одно. разрабатывается превосходнейшими умами и, несмотря на то, нет в ней положения, которое не было бы предметом споров и, следовательно, не было бы сомнительным, я не нашел в себе столько самоуверенности, на больший успех, чем другие. одного и того же предмета может быть разных мнений, Одна математика верностью и очевидностью рассуждений, и он удивлялся, как на столь прочном и крепком фундаменте не воздвигнуто что-либо более возвышенное, чем механические искусства. Еще грустнее звучат слова, «Я с детства был вскормлен на книжном знании, что с его помощью всего полезного для жизни, Но, как только кончил курс учения, ибо очутился так запутанным в сомнениях и заблуждениях, достиг, казалось, одного: более и более убеждаться не довольствуясь преподаваемыми сведениями, пробежал все попавшиеся мне под руку книги, где трактуются сведения любопытнейшие и наиболее редкие. Вместе с тем я знал, как думают обо мне другие, и не видел, чтобы меня считали ниже товарищей, хотя некоторые между ними назначались уже к занятию мест наших наставников. Наконец век наш казался мне цветущим и обильным высокими умами не менее какого-либо из ему предшествовавших. Приведенные строки написаны Декартом много лет спустя после того, как он оставил школу, носит на себе печатьи умеренности здравого смысла , период его творчества. Не подлежит, однако, сомнению, что они точно передают душевное состояние Декарта в эпоху его выхода из школы. Школа добилась громадного, почти чудесного эффекта: у юноши, в высшей степени любознательного, у ума, отличительной чертой, господствующей страстью которого была страсть к знанию, она сумела вызвать отвращение к знанию и к науке. Он забросил книги и научные занятия Но было бы ошибочно думать, что мысль его в это время спала. всякие впечатления результатом его фехтовальных забав явился «трактат о фехтовании». Весной 1613 года Рене отправился в Париж: молодому дворянину нужно было позаботиться о приобретении светского лоска и завязать в столице необходимые для житейских успехов связи. Старик Декарт, по-видимому, доверял рассудительности своего сына, так как отправил его в Париж, превратившийся уже тогда в новый Вавилон, одного, в сопровождении только камердинера и лакеев. В Париже Рене познакомился с ученым францисканским монахом Мерсенном, комментария к книге Бытия, при чтении которого благочестивые люди покачивали головами, и математиком Мидоржем; вел рассеянную жизнь и увлекся карточной игрой. Светские приятели Декарта, если считали его одним из своих. После полутора лет рассеянной жизни в юноше вдруг произошел перелом. Тайком математики – древних. Декарт провел около двух лет. Не побудило его покинуть уединение даже такое событие, как созыв Генеральных штатов 1614–1615 годов. Это были последние Генеральные штаты старой Франции. Депутаты привезли с собой наказы от сословий, требовавшие тех реформ, какие были произведены спустя много лет при уже совершенно другой обстановке. Но в то время между сословиями существовали еще рознь и взаимное недоверие; депутаты от дворянства на замечание депутатов третьего сословия, что они видят в них старших братьев, надменно ответили, что расстояние между ними такое же, как между господами и слугами; третье сословие еще было недостаточно сильным, чтобы принять на себя руководящую роль. По прошествии полугода правительство нашло, что депутаты устали, и предложило им «отдохнуть». Отдых продолжался долго – 175 лет и привел к результатам, которых вряд ли ожидали советники малолетнего еще тогда Людовика XIII. Слепое игнорирование народных нужд и требований вызвало ту страшную катастрофу, которая потрясла до основания старую Францию и возвела на эшафот правнука Людовика XIII. Вопросы, волновавшие тогда французское общество, Декарта занимали мало: оставленными Паппом и Диофантом. Как-то раз, избалованный двухлетним успехом, Декарт вышел из дому, не приняв обычных предосторожностей, и был встречен одним из своих старых приятелей. Тот последовал за ним до самой квартиры, и Декарту пришлось вернуться в прежнее свое общество и к прежнему образу жизни. Но рассеянная жизнь уже тяготила молодого человека. Ему шел 21 год. Он решил оставить Францию и увидеть свет. Ему хотелось почитать «в великой книге мира, увидеть дворы и армии, войти в соприкосновение с людьми разных нравов и положений, собрать разные опыты, испытать себя во встречах, более истины в рассуждениях, какие каждый делает о прямо касающихся его делах, – исход которых немедленно накажет его, если он дурно рассудил, – чем в кабинетных соображениях ученого человека, не разрешающихся действием». Один из величайших деятелей хотел в эту пору в разыгравшихся пред ними комедиях». Начались годы скитальчества. Глава II. Годы скитальчества Волонтер нидерландской армии. – Знакомство с Бекманом. – Розенкрейцеры. – В войсках католической лиги. – «Чудесное открытие» В 1617 году некоторые удобства. Во-первых, он избавляет молодого человека К военной службе Декарт относится довольно непочтительно и затрудняется «отвести ей место в ряду заслуживающих уважения занятий (professions honorables), так как любовь к праздности и разврату мотивом, привлекающим к ней молодых людей». Слова эти приобретают особенное значение в устах французского дворянина XVII века, свидетельствуя о том, до какой степени расшатаны феодально-рыцарские идеалы. Но расшатаны и другие идеалы недавно минувшей эпохи. В доставшемся от нее религиозном миросозерцании, некогда столь исключительном и цельном, образовалась какая-то прореха. веротерпимости с католическим королем Испании. Напомним, что с еретиками дружат и сам христианнейший король Людовик XIII, и его советник, кардинал Ришелье. Впоследствии мы найдем Декарта в рядах католической лиги, воюющей в Германии с протестантами, и в рядах королевского войска под стенами последней твердыни гугенотов, Ла-Рошели, но во всех этих случаях религиозные убеждения Декарта ни при чем. Он индифферентен в религиозном отношении. он относится почти так же, как к традиции, доставшейся ему по наследству, отрешиться от которой было бы и не совсем удобно, и небезопасно. Обязательный во Франции дворянский костюм – шляпу с плюмажем и шпагу – потом, поступив в армию более активную, в то время, когда его армия дает решительные сражения и осаждает города. города уже после того, как они взяты штурмом. Воинскими доблестями он не отличается и, как типичный представитель новой эпохи – торгово-промышленной, их не ценит. И теперь он живет в Бреде, пользуясь тем, что идет девятый год перемирия, заключенного на двенадцать лет между Нидерландскими штатами и Испанией. От жалованья он отказывается, чтобы быть свободным от всяких обязанностей, сидит дома и занимается математикой. Два года затворнической жизни в Сен-Жерменском предместье не прошли даром: уже не ученик, а мастер столпился народ: какой-то математик решить одну трудную задачу. Афиша была написана на незнакомом Декарту фламандском языке, и он попросил стоявшего с ним рядом старичка перевести ее на латынь. Старик с улыбкой посмотрел на молодого офицера и согласился исполнить его просьбу, если тот обещает принести ему свое решение. Декарт принял вызов и на следующий же день доставил своему собеседнику решение задачи. Старик был ученый голландский математик, Бекман, Решение, принесенное Декартом, убедили Бекмана, что перед ним восходящая звезда, Они подружились, и впоследствии Декарт по просьбе старого своего друга В описываемую эпоху Декарт желал, как мы видели выше, «быть зрителем в разыгрывающихся перед ним комедиях». Дортрехтский собор 1618 года не привлекает его внимания. Между тем этим собором открывается эпоха Такая уж математика В Германии обществе «братьев Розового Креста». была вся Европа. Появился ряд сочинений, посвященных истории братства Как сообщалось в этих книгах, общество розенкрейцеров изучавшим магию на Востоке. не превышало четырех, потом было увеличено до восьми. Розенкрейцеры Единственной их задачей была реформа науки, – главным образом, медицины и химии. Статуты братьев Розового Креста сохранять безбрачие, носить общепринятую одежду Декарт познакомиться с розенкрейцерами, какв новейшее время, выяснено мистификации, невольной. науки была так сильна, вероятное близкое осуществление ее было так очевидно, в форме мифа, Вскоре после коронации Фердинанда II в Германии образовалась католическая лига для войны с чешскими протестантами, избравшими королем Фридриха V, курфюрста пфальцского, отца будущей ученицы Декарта, принцессы Елизаветы. Декарт вступил в армию вождя лиги, герцога баварского. По-видимому, и на этот раз он руководствовался побочными соображениями, так как немедленно вслед за своим вступлением в армию отправился на зимние квартиры на границе Баварии. Он жил здесь, лишенный общества и книг, и, как рассказывает сам, «не имея никаких развлекающих разговоров Здесь произошло событие, составившее эпоху в жизни Декарта. Сам Декарт придавал ему такое значение, что друг его Шаню в надписи на надгробном памятнике счел нужным упомянуть о времени его «зимних стоянок» в Германии. «10 ноября 1619 года основания моего чудесного открытия - открытие основ аналитической геометрии. сущность аналитической геометрии алгебры к геометрии и обратно – Всякая кривая может быть выражена уравнением величинами, и обратно – всякое уравнение может быть выражено кривой, переменных величинах Это открытие имело громадное значение но и для естественных наук, и вообще для все расширяющегося круга знаний, имеющих дело с точными величинами – числом, мерой и весом. Всякое явление, может быть изображено в виде кривой. и в полученных алгебраических формулах изучаемого явления. в громадной группе наук – например, в науках общественных, по отношению к которым применение его представляется вполне возможным, а для будущего даже вероятным. Статистические кривые пока еще служат только для наглядности изображения полученных данных, но можно предвидеть время, когда приложение к ним математических операций произведет в общественных науках такой же переворот, какой оно произвело в физике и астрономии. Пока этому приложению мешают, с одной стороны, недостаток точных данных, с другой – недостаточная еще выработка метода, открытого Декартом, недостаточная для приложения его к функциям многих переменных величин, какими представляются явления общественные. Изобретатель нового метода ясно сознавал все его громадное значение и общность. Он был потрясен своим открытием: такие громадные перспективы, казалась так близка об утверждении всех наук на прочном математическом основании, крайнего возбуждения. Заснув в этот день, он видел подряд три сна, Добродушный Балье опасается даже, что читатель может приписать возбуждение Декарта не сделанному им открытию, а более низменному источнику, «тем более, что 10 ноября – канун дня св. Мартина, когда в той местности, где был г-н Декарт, как и во Франции, в обычае предаваться кутежу; и можно было бы подумать, что он выпил вечером, прежде чем лечь спать. Но г-н Декарт заверяет, что провел вечер и весь день в полной трезвости, да и в продолжение целых трех месяцев он не пил вина». Опубликованный недавно дневник содержит и другие любопытные данные,
Энтузиазм Декарта, впрочем, вскоре остыл, и он отправился в Лоретто уже много лет спустя во время путешествия в Италию, предпринятого по иным соображениям и мотивам. «Наука, – пишет он в дневнике, – похожа на женщину: становится публичной – подвергается презрению». неизбежность его близкого появления и Декарт предполагает принять меры предосторожности: на его лбу, я, выходя на сцену мира, я появляюсь замаскированным». Декарт придумал для себя псевдоним, а для своего сочинения заглавие, Заглавие придумано длинное и мудреное: математики Полибия Космополита, средства разрешать все трудности наук, не может идти далее Оно Сокровище назначено обещающих новые чудеса во всех науках, в Гордиевых узлах математики Сочинение предлагается ученым всего мира братьям Розового Креста". предполагает к будущей Пасхе составлением одного заглавия.
нашел между ними одну только рукопись, относящуюся к описываемой эпохе и озаглавленную Олимпики. Декарт сам, по-видимому, пришел к убеждению, что с одной идеей, хотя бы великой и гениальной, произвести реформу науки нельзя, и в автобиографических воспоминаниях «Рассуждения о методе» пишет: «И так как это было дело великой важности, всякой поспешности и предубеждения, довести его до конца прежде, чем употреблю много времени на подготовительную работу, недоброкачественные мнения, до того приобретенные, который послужил бы материалом для моих размышлений, дабы укрепляться в нем более и более». Метод этот, как категорически заявляет тут же Декарт, – математический. «Но, – говорит он, – я чувствовал, прилагая его, что ум мой мало-помалу представлять предметы отчетливо и раздельно и что я могу надеяться приложить его к другим наукам, кроме алгебры, так как не подчинял его условиям какого-либо частного круга знаний». Что касается геометрии и алгебры, «…точное соблюдение немногих принятых мною правил, – говорит Декарт, – доставило мне такую легкость вопросов, которыми занимаются эти две науки, что в два-три месяца, которые я употребил на их исследование, начиная с простейших и наиболее общих и пользуясь каждой находимой истиной, чтобы отыскивать новые, – я не только разрешил многие вопросы, казавшиеся мне прежде очень трудными, но пришел к тому, что в конце мог определять относительно даже незнакомых мне задач, какими средствами и насколько они могут быть решены.
что истина касательно каждой вещи только одна, Так ребенок, наученный арифметике, сделав правильно сложение, может быть уверен, что нашел касательно рассматриваемой суммы все, что ум человеческий может найти. И, во-вторых, что метод, научающий следовать истинному порядку и перечислять в точности все условия того, что ищется, обладает тем, что дает достоверность правилам арифметики». Но для носившейся перед Декартом он чувствовал себя недостаточно созревшим. Контуры нужно было наполнить содержанием, предстояло еще многое увидеть и изучить. Глава III. «Некая универсальная наука, служащая для извлечения истин из каких угодно предметов» Дальнейшие скитания. – Галилей и Декарт. – Неудачное сватовство. – «Правила о направлении разума». – Сомнения Декарта и их границы. – Правила практической нравственности. – Возвращение в Париж. – Вечер у папского нунция Скитания продолжались. В 1620 году Декарт посещает венский двор и осенью догоняет свою армию, успевшую между тем дать решительное сражение и войти в Прагу. В чешской столице Декарта интересует знаменитая коллекция астрономических инструментов Тихо Браге, которую император Рудольф оберегал с такой скупостью, что не давал ею пользоваться даже великому Кеплеру. Но в период пребывания Декарта в Праге их уже не существовало: они были разбиты и уничтожены во время междоусобиц, терзавших Чехию. Зиму 1620 года Декарт проводит на квартирах в южной Чехии, а весной 1621 года отправляется в Венгрию с армией графа Букоя, выступившей против Бетлена Габора, союзника чешских протестантов. Война окончилась неудачей, граф Букой был убит, и Декарт решил бросить военную службу. «Он говорил впоследствии, – замечает Балье, – о годах своей военной службы с холодностью и равнодушием, из которых всем было ясно, что на проделанные им кампании он смотрел как на простые путешествия, а на офицерский мундир как на паспорт, дававший ему доступ в интересные места». Из Венгрии он отправился в Силезию, присутствовал на собрании государственных чинов в Бреславле, затем через пограничные местности Польши проехал в Померанию, посетил берега Балтийского моря и через Штеттин отправился в Бранденбург и Голштинию. Отсюда он в ноябре вернулся в Голландию. Последняя поездка едва не стоила Декарту жизни. Ввиду предстоявшего ему короткого переезда морем он нанял для себя и своего слуги отдельное судно. Матросы заподозрили в Декарте богатого купца и, полагая, что он не знает фризского наречия, спокойно совещались в его присутствии о том, как его убить и ограбить. Положение было отчаянное. Декарт вынул шпагу и громовым голосом объявил, что проколет первого, кто осмелится к нему подойти. Мегеффи скептически относится к сообщению Балье, сделанному на основании рассказов самого Декарта, тем более, что во время пребывания своего в Бреде Декарт не мог познакомиться с фризским наречием. С психологической точки зрения в рассказе Балье ничего невероятного нет, даже если принять во внимание всю несомненную робость Декарта. Робкие люди в положениях, кажущихся им безвыходными, не прочь бряцанием оружия обратить в бегство действительных или воображаемых врагов. В истории полемики Декарта мы не раз будем встречаться с аналогичным приемом. В Голландии Декарт провел несколько месяцев. Здесь его жажда «видеть дворы» могла быть вполне удовлетворена: в Гааге было тогда целых три двора – двор Генеральных штатов, состоявший, выражаясь современным языком, из парламентских деятелей, военный двор штатгальтера и двор злополучного чешского «короля на час», курфюрста пфальцского, Фридриха V. Дочь курфюрста, будущая ученица Декарта, принцесса Елизавета, была тогда еще маленькой девочкой. Из Голландии Декарт отправился в Брюссель, где посетил двор инфанты Изабеллы, и в марте 1622 года вернулся, наконец, в Ренн к своему отцу, которого не видел девять лет. Здесь, в маленьком провинциальном городе, Декарт провел около, года, не решаясь отправиться в Париж, где тогда свирепствовала чума, и занялся устройством своих имущественных дел. Отец выделил ему приходившуюся на его долю часть материнского наследства, и Декарт стал подумывать о продаже своих земель. В 1623 году он отправился в Париж. Между тем рассказы о розенкрейцерах достигли Франции, и ко времени прибытия Декарта в Париж распространился слух, что братство Розового Креста командировало шесть братьев во Францию. Французы и тогда отличались смешливостью и, предоставив немцам сочинять о розенкрейцерах ученые трактаты, сами приветствовали их карикатурными афишами, а на Pont-neuf распевались уже комические шансонетки об Invisibles. Приезд Декарта совпал с апогеем смешливого настроения парижан, остряки объявили его членом возбуждавшего всеобщую веселость братства, и Декарт очутился в чувствительном для него, при его самолюбии, комическом положении, из которого выпутался не без труда. Как рассказывает Балье, «он стал показываться всюду в обществе, чтобы наглядно доказать, что не принадлежит к числу invisibles». Пребывание в Париже при этих условиях, во всяком случае, было не особенно приятным, и Декарт составил план нового путешествия. Кстати, родные опять стали напоминать ему, что при его способностях пора бы давно уже составить себе общественное положение, и Декарт, пользуясь тем, что один из его родственников был генерал-провиантмейстером альпийской армии, объявил, что поедет к нему, чтобы похлопотать о месте интенданта. Он поехал через Швейцарию, изучая своеобразные явления альпийской природы. Он наблюдал здесь снежные обвалы, в сопровождающих последние звуковых явлениях нашел аналогию с громом и пришел к заключению, что гром вызывается скатыванием сгущенных в виде туч водяных паров из верхних слоев атмосферы в нижние. В Модане он измерил высоту Мон-Сениса и через Тироль отправился в Венецию, где присутствовал на венчании дожа с Адриатикой. Здесь он вспомнил о данном им несколько лет тому назад обете и отправился в Лоретто. «Мы не знаем, как он совершил это паломничество, – замечает Балье, – но не будем сомневаться, что обстоятельства этого путешествия были в высшей степени назидательны, если вспомним, что, давая свой обет, он решил сделать все нужное для обеспечения себе покровительства Пресвятой Девы». В 1625 году Декарт присутствовал в Риме на юбилее, который папы для увеличения своих доходов стали праздновать каждые двадцать пять лет, и видел там большое стечение паломников из разных европейских стран. Через Тоскану он вернулся во Францию. Во Флоренции жил Галилей, находившийся тогда на вершине своей славы; государи и князья церкви при проезде через Флоренцию считали своим долгом навестить великого ученого. Но Декарт, по-видимому уже тогда ревниво относившийся к славе Галилея, не счел нужным познакомиться с ним. «Галилея, – писал он много лет спустя Мерсенну, – я никогда не видел и не мог поэтому ничего заимствовать от него. В его сочинениях я не нахожу ничего, что внушало бы мне зависть, и почти ничего такого, что я готов был бы признать своим. Лучше других его сочинение о музыке (здесь Декарт смешивает Галилео Галилея с его отцом Винченцо, автором трактата о музыке). Но люди, знающие меня, скорее допустят, что он заимствовал от меня, чем обратное». Знаменитые «Разговоры о системах мира» Декарт «…имел в руках только тридцать часов, тем не менее перелистал всю книгу» и находит, что Галилей «…довольно хорошо рассуждает о движении… Там и сям я не пропустил заметить некоторые из моих мыслей, между прочим две, о которых, кажется, писал вам». Снисходительный отзыв о работах Галилея по вопросу о движении производит тем более комическое впечатление, что спустя шесть лет после того, как Галилеем были опубликованы законы движения в той формулировке, в какой они излагаются и сейчас, Декарт дал в своих «Началах» поразительно ошибочные законы движения. Таково, впрочем, общее отношение самолюбивого и ревнивого французского мыслителя к чужим трудам и заслугам. Летом 1625 года Декарт вернулся в свое имение в Пуату «не интендантом» – к крайнему разочарованию своих родных. Родные не теряли, однако, надежды, что им удастся образумить молодого человека, и они сделали, по-видимому, попытку женить его. Хорошенькая барышня, которую прочили ему в жены, завела раз с Декартом небезопасный разговор о «различных видах красоты». Но Декарт, вместо ожидавшегося и вполне заслуженного комплимента, осторожно заметил, что «из всех известных ему видов красоты на него наиболее сильное впечатление произвела красота Истины». Сватовство, разумеется, окончилось неудачей; девица, однако, оказалась настолько умной, что не обиделась предпочтением, оказанным ее прекрасной сопернице, и впоследствии, обретя в лице туренского помещика более подходящую пристань, чем какой мог бы быть бездомный скиталец-философ, охотно рассказывала об этом эпизоде. В июле того же года, продав свое имение, Декарт отправился в Париж. Документов, уясняющих внутреннюю жизнь Декарта за долгий период его скитальчества, у нас два: вторая и третья части «Рассуждения о методе» и написанные в эту пору «Правила о направлении разума». Более всего интересует Декарта в эту пору его жизни вопрос о методе, успехи, достигнутые им в алгебре и геометрии благодаря применению правильного метода, придают в его глазах особенную важность этому вопросу. «Люди, – говорит он в Правилах, – одержимы столь слепым любопытством, что часто направляют ум на неизвестные пути без определенной надежды, но только чтобы посмотреть, не находится ли там случайно то, чего они ищут, – словно человек, который был бы снедаем столь безумным желанием найти клад, что рыскал бы по всем дорогам, ища, не оставил ли такого какой-либо путешественник. Не отрицаю, что среди заблуждений иногда выходила удача встретить какую-нибудь истину. Но зато не могу почесть их более искусными, а назову их только более счастливыми. Лучше вовсе не искать истины относительно какой-либо вещи, чем искать без метода. Изучение без порядка и разные темные размышления только мутят естественный свет и погружают во мрак, а кто привыкнет ходить в темноте, у того так слабеет зрение, что он не может выносить дневного света. Опыт подтверждает это. Как часто видим, что люди не учившиеся судят обстоятельнее и яснее о представляющемся, чем постоянно ходившие в школу. Под методом я разумею определенные и легко исполнимые правила, строгое соблюдение которых не дозволяет принимать за истину то, что ложно, и дает возможность уму, не истощаясь в бесполезных усилиях, доходить до истинного познания вещей, насколько только его можно достигнуть». В необходимости методического исследования, в том, что предаваться занятию науками без метода скорее вредно, чем полезно, Декарт так убежден, что открывает существование «некоторого анализа» у древних геометров и полагает, что они «с достойной осуждения хитростью» скрыли от нас свой метод. «Подобно тому, как многие ремесленники скрывают секреты своего изобретения, так и они, боясь, быть может, обнаружить простоту и ясность метода и обесценить его общедоступностью, предпочли – дабы заставить удивляться себе – представить нам, как произведение своего искусства, некоторые бесплодные, но и великие тонкости, выведенные ими, вместо того, чтобы сообщить само искусство». Но Декарт не придавал бы большой цены открытым им правилам, если бы они годились только для решения пустых задач, какими любят занимать свой досуг счетчики и геометры, если бы благодаря своим правилам он достиг «только большей тонкости в занятии этими пустяками». Хотя он часто говорит «о фигурах и числах, ибо нет науки, к которой можно было бы обратиться за примерами столь ясными и верными, как представляемые математикой», но его «менее всего интересует обыкновенная математика». Он излагает «некоторую иную науку, для которой обыкновенная математика есть скорее оболочка, нежели часть. Эта наука должна содержать в себе первые зачатки нашего разумения и, кроме того, служить для извлечения из любого предмета истин, в нем заключающихся. Сказать прямее, я уверен, что она предпочтительнее всех других наук, ибо есть их источник». Он предполагает «в этом трактате (Правилах) в такой мере разыскать пути, открытые к исканию истины, чтобы человек, глубоко проникшийся этим методом – какова бы ни была посредственность его ума, – увидел, что всякая область знания для него открыта так же, как для других, и что если он не знает чего-либо, то зависит это не от недостатка ума или способности. Всякий раз, как он приложит ум к познанию какой-либо вещи, он или вполне достигнет своей цели, или откроет, что удача зависит от опыта, произвести который не в его власти, и не обвинит своего разума, хотя и вынужден будет остановиться, или наконец докажет, что искомая вещь превосходит все усилия человеческого ума». После этого предисловия читатель, вероятно, сильно заинтересован столь многообещающими Правилами, и мы считаем себя обязанными удовлетворить его любопытство. Всех «правил» двадцать одно, но в более зрелом Рассуждении о методе они сведены к следующим четырем: I. Принимать за истинное лишь то, что с очевидностью познается мною таковым, то есть избегать поспешности и предубеждения и принимать лишь то, что представляется так ясно и раздельно моему уму, что никаким образом не может быть подвергнуто сомнению. П. Дробить каждую из трудностей, какие буду разбирать, на столько частей, сколько только можно, дабы их лучше решить. III. Всякие мысли по порядку начинать с предметов простейших и легчайших и восходить мало-помалу, как по ступеням, до познания более сложных, допуская, что есть порядок даже между такими, которые, естественно, не предшествуют одни другим. IV. Делать всюду перечни столь полные и обзоры столь общие, чтобы быть уверенным, что ничего не упущено. Читатель разочарован? Но не имел ли он основания заранее скептически отнестись к обещаниям Декарта? Со времени составления Правил прошло два с половиной века, а сколько читатель знает патентованных ученых, так сказать, по долгу службы обязанных делать открытия и однако же их не делающих?.. Неужели же это происходит оттого, что они не знают декартова метода? Или же, может быть, для самого пользования этим методом требуется ум не «посредственный»? Ведь в умении отличать в вопросе «простейшие» (основные) стороны от «более удаленных», в умении отличать очевидное от вероятного и определять границы, за которыми начинается область «не точного» и не «несомненного», и состоит отличие ума незаурядного от посредственного. Кроме того, правильное представление о методе еще и по другой причине не обеспечивает правильного приложения этого метода. Последнее в несравненно большей степени, чем методологическими изысканиями, определяется медленно изменяющимися привычками мысли и состоянием материала, над которым приходится оперировать. Сам Декарт – ум далеко не заурядный – не всегда соблюдал им же составленные правила. Уже в приведенных правилах содержится требование скептицизма, вполне определенно формулируемое Декартом и в Правилах, и в Рассуждении о методе, и в позднейших его произведениях. «Нет вопроса более важного, – говорит он в Правилах, – как вопрос, что такое человеческое знание. Вот что раз в жизни должен разобрать каждый сколько-нибудь любящий истину». Необходимо, говорит он в Рассуждении о методе, «раз в жизни удалить из своего убеждения все мнения, до того приобретенные, с целью заменить их потом лучшими или теми же, если окажутся на уровне разума». Драматическому описанию своих сомнений Декарт посвятил первые главы Размышлений и Начал философии. Душевная борьба, воспроизведенная на этих страницах, относится к описываемому периоду его жизни. Возникает "вопрос, насколько она была глубока, насколько захватила личность Декарта. «Сомнения», несмотря на драматизм и приподнятый тон изложения, оставляют нас совершенно холодными. Ломки миросозерцания с ее потрясающими всю личность эффектами мы не видим, да ее и не могло быть. Старого миросозерцания не существовало, школьное миросозерцание не удовлетворяло уже шестнадцатилетнего юношу и никогда не было миросозерцанием Декарта. Ему не пришлось подвергаться мучительной операции выдергивания глубоко сидящих корней, переживать моменты сжигания старых идолов. Кроме того, перед нами несомненно не скептик, а человек, заранее убежденный в несомненности опытных и математических истин и верующий в истины другого порядка. Его «сомнения» вытекают всего только из потребности систематического ума обосновать логическим путем несомненные для него истины. Читатель все время чувствует, что этот «ищущий» ум удовлетворится легко и скоро – лишь только подыщет подходящий силлогизм. Несравненно важнее определить границы сомнений Декарта: они будут в то же время границами его логической последовательности. Хотя Декарт и говорил, что необходимо «раз в жизни удалить из своего убеждения все мнения, до того приобретенные», но эта задача неосуществима, и сам Декарт ее не исполнил. Границы наших сомнений вне нашей власти; мы в этом отношении – дети нашей исторической эпохи, рабы определенного запаса фактических знаний. Видоизменение этих границ, – возникновение сомнений в казавшихся прежде несомненными «истинах», установка новых несомненных истин, – и в истории человеческой мысли и в истории отдельного человека совершается не путем самоуглубления и самосозерцания, которое в лучшем случае может вскрыть только имеющийся уже, наличный душевный материал, а благодаря накоплению новых фактических знаний и установке новых ассоциативных путей. Пока человечество не стало накоплять ряда фактических данных, доказывавших, что земля кругла, никакое самоуглубление не могло привести к сомнению в очевидном для всех факте плоского вида Земли. Пока не явился целый ряд данных, делавших все более и более запутанным" учение о движении небесных светил, не могло возникать сомнения в том, что Солнце движется по небесному своду, спускаясь со своим закатом в океан. Так было и с Декартом: он приступает к своим «сомнениям» с известным запасом научных и религиозных убеждений и выносит их, конечно, из своих сомнений целыми и невредимыми. Как ни интересно было бы дать полный перечень этих убеждений, определяющих пределы логической последовательности Декарта, ни размеры, ни задачи настоящего очерка не позволяют нам даже ставить этот вопрос в полном его объеме. Отчасти нам придется касаться его в дальнейшем изложении, теперь же сделаем только небольшое извлечение из вышеупомянутого уже дневника Декарта. В этом дневнике мы находим следующую интересную заметку: «Бог свершил три чуда: мир из ничего, свободную волю человека и Богочеловека». Если сюда прибавить бессмертие человеческой души, то мы и получим часть тех границ, которых не перейдет этот сильный и оригинальный ум. Напротив того, и сила и оригинальность его в значительной мере будут употреблены на то, чтобы втиснуть новое миросозерцание в заранее предначертанные рамки. Еще уже границы логической последовательности Декарта в практической сфере. Как это ни странно на первый взгляд, к практической сфере Декарт относит и религию. Считаем нужным предупредить возможное недоразумение у читателя. Декарт – не религиозный энтузиаст, однако он верует в религиозные истины, из которых некоторые приведены нами выше. Но этими истинами не исчерпывается содержание католицизма. Несмотря на все старания Декарта оградить себя от возможных подозрений в еретичестве, несмотря на все старания Балье выставить его добрым католиком, факт этот подвержен серьезному сомнению. Близкое знакомство с жизнью Декарта и с его миросозерцанием приводит, напротив, к убеждению, что принадлежность его к католицизму является для него одним из фактов его практического житейского обихода, с которым он принужден считаться совершенно независимо от личных своих научных и философских взглядов. Вполне естественно поэтому, если он говорит о религии в составленных им для себя правилах житейской мудрости. Правил этих три: «Во-первых, повиноваться законам и обычаям страны, сохраняя религию, в которой по благости Божьей воспитан, и следуя во всем остальном мнениям наиболее умеренным, удаленным от всяких крайностей и общепринятым наиболее благоразумными людьми в кругу, где буду жить. А так как благоразумные могут быть также среди персов и китайцев, как и между нами, то мне казалось полезнейшим направлять себя согласно с теми, среди кого буду жить. В особенности в разряд крайностей я поставлял все обещания, более или менее ограничивающие свободу. Так как я не видел ничего в мире, что оставалось бы неизменным, и так как я лично стремился усовершенствовать более и более мои суждения, а никак не делать их худшими, то я полагал, что сильно погрешил бы против смысла, если бы, одобряя какую-либо вещь в данную минуту, я обязывал бы себя считать ее хорошею и тогда, когда она перестала быть таковой или я перестал ее таковой считать. Во-вторых, – быть твердым и решительным в действиях и, приняв какое-нибудь мнение, хотя бы сомнительное, но на которое я раз решился, – следовать ему, как если бы оно было вполне истинное. Так заблудившийся в лесу путешественник не должен блуждать из стороны в сторону, а, выбрав путь, какой кажется вероятнейшим, следовать неуклонно ему, не сходя с него без поводов разве особенной важности. Если он и не придет к цели, то все-таки выйдет куда-нибудь, где ему, вероятно, будет лучше, чем среди леса. Так как житейские дела часто не терпят отсрочки, то несомненно, что мы должны довольствоваться вероятнейшим мнением, если не в состоянии отличить верного. Третье правило – стремиться всегда побеждать скорее себя, чем судьбу, изменяя свои желания, а не порядок мира, и вообще привыкнуть к мысли, что вполне в нашей власти только наши мысли, так что когда мы сделали со своей стороны все возможное относительно внешних нам вещей, тогда то, в чем не успели, значит есть относительно нас нечто, абсолютно невозможное». Декарт не одобряет «беспокойного и волнующегося нрава тех, которые, ни по рождению, ни по богатству не будучи призваны к ведению общественных дел, имеют всегда в мысли какое-нибудь преобразование… Великие государственные здания слишком нелегко поднять, если они повержены, трудно даже удержать от падения, если они поколеблены, и падение их сокрушительное… Далее, что касается их несовершенств, когда таковые бывают – а что бывают во многих, о том нетрудно заключить из их разнообразия – то практика без сомнения сильно смягчила их и позволила нечувствительно устранить и исправить многое, чего заранее не могло бы рассчитать никакое благоразумие. К тому же почти всегда несовершенства их легче переносятся, чем перемены. Так, большие дороги, извивающиеся между гор, мало-помалу становятся столь наезженными и удобными от частого посещения, что много лучше следовать по ним, чем предпринимать более прямой путь, карабкаясь по скалам и спускаясь в пропасти». Эти правила нравственности, проникнутые духом заботящегося только о личном покое оппортунизма, смущают даже благоговеющего перед Декартом и часто наивного Балье. Последний старается оправдать своего героя тем, что правила носят временный характер и имели целью дать Декарту руководящую нить в ту пору, когда он не выяснил себе еще с определенностью вопросов практической жизни; в душе же Декарт разделял более высокую мораль св. Фомы Аквината. Этими «временными» правилами Декарт, однако, руководствовался всю свою жизнь. Причины следует искать в условиях эпохи и личных особенностях философа. После бурь реформационного периода наступила реакция с обычными своими спутниками: придавленностью и приниженностью, общественным индифферентизмом, ханжеством и лицемерием. Декарт – человек робкий и осторожный, не желающий ссориться ни с властями, ни с духовенством. Достигнуть этого было ему тем легче, что религиозные и общественные вопросы его мало интересуют. И в людях его поколения (мы говорим о Европе) эти вопросы не вызывают прежней страстности и одушевления, а самого Декарта математические задачи интересуют несравненно больше, чем Генеральные штаты и вопрос о происхождении папской власти. Он не противник существующего порядка, но и плохой его союзник, союзник индифферентный. Живи он в Персии или Китае, он был бы последователем Конфуция или шиитского толка, держался бы общественных взглядов китайцев и персов и в своем богатом запасе диалектики отыскал бы себе оправдание. И, однако же, – такова ирония истории – Декарт безусловно должен быть причислен к числу тех, «которые, не будучи ни по рождению, ни по богатству призваны к ведению общественных дел», сокрушили старый порядок. Профессор Любимов (прекрасным переводом которого мы здесь неоднократно пользуемся), сочувственно относясь к приведенным правилам нравственности, указывает в то же время, что непрерывающаяся преемственность связывает идеи Декарта с идеями революционной эпохи. Явление это вполне понятно. Как бы ни открещивался Декарт от «беспокойных» сторонников реформ, его философия была одним из симптомов того беспокойного исторического течения, которое, пройдя через несколько фаз, вымело из Франции остатки феодально-клерикального строя. Научное движение XVII века дало материалы (немаловажную долю их внес сам Декарт), из которых люди более смелые и отзывчивые к жгучим вопросам сковали оружие против тех элементов старого строя, с которыми считал возможным мириться Декарт под тем предлогом, что наезженные дороги лучше прямых. В 1625 году Декарт, как мы уже говорили, вернулся в Париж много видевшим, объездившим почти всю тогдашнюю культурную Европу человеком. Вряд ли кто из научных деятелей его поколения совершил столько путешествий – впоследствии Декарт посетил еще Данию и, по-видимому, Англию, а последние месяцы своей жизни он провел в Швеции. Парижские друзья с радостью встретили его; он возобновил связи с Мерсенном и Мидоржем, познакомился с другими учеными, между прочим, со знаменитым геометром Дезаргом и с будущим комментатором своей «Геометрии» Боном. В этот свой приезд Декарт прожил в Париже три с половиной года и занимался математикой и физикой, а также наукой о человеке – физиологией. В физике он больше всего интересуется оптикой, знакомится с искусным шлифовальщиком стекол Феррье и, с обычной своей способностью увлекаться, уверяет Феррье, что, если тот будет следовать его указаниям, то в его стекла можно будет «видеть, есть ли животные на Луне». Большой круг знакомых скоро стал тяготить Декарта, и, как в первый свой приезд в Париж, он тайком от большинства друзей поселился в укромном уголке и, как тогда, спустя долгое время был случайно разыскан настойчивым родственником. Последний явился к нему на квартиру в одиннадцать часов утра и, наблюдая в замочную скважину, увидел, что Декарт еще лежит в постели, время от времени приподнимается, пишет и потом опять ложится «подумать». Неожиданное появление родственника не особенно обрадовало Декарта, и с досады он отправился к королевским войскам, осаждавшим Ла-Рошель, посмотреть вызывавшие тогда общий интерес в инженерном мире осадные работы. Декарту шел уже 33-й год, прошло уже около девяти лет со времени «чудесного открытия», возбудившего в его душе столько ожиданий, – и однако, ничего еще не было сделано. Правда, он был искусный математик, успешно решавший трудные задачи, но разве об этом он мечтал? уверенность в себе, граничащая у Декарта с самообожанием, не исключает у него, по-видимому, в эту пору его жизни припадков сомнения в своих силах и в своем призвании. Только этим и можно объяснить тот факт, что напоминаний родных о служебной карьере Декарт никогда решительно не отклоняет, всегда уверяет их в своем согласии и старается только устроиться так, чтобы задуманные ими планы расстроились и чтобы его забыли. Он не в состоянии еще противопоставить этим напоминаниям сколько-нибудь определенный жизненный план, опасается разочарования в своих силах, не уверен в том, что мечты его сбудутся. Случай окончательно выясняет Декарту его призвание и укрепляет в нем решимость следовать по избранному пути. Вскоре после своего возвращения из Ла-Рошели Декарт был приглашен на вечер к папскому нунцию, у которого собрался цвет светского и ученого Парижа. Новые философские системы росли тогда, как грибы после дождя, и были в моде. На вечере у нунция некто Шанду, авантюрист, алхимик и врач, казненный впоследствии за фабрикацию фальшивой монеты, излагал свою «новую философию». Как водится, изложению оригинальной системы предшествовала критика старой, схоластической философии. Старое до такой степени никого не удовлетворяло, так сильна была потребность в новом, что речь Шанду, не оставившего по себе никаких следов в истории, вызвала общий восторг и одобрение на этом собрании умнейших и ученейших людей Парижа, состоявшем к тому же в значительной части из консервативных элементов. Один только Декарт молчал. Кардинал Берюль, уже раньше знавший его и внимательно следивший за ним весь вечер, попросил его высказать свое мнение. Декарт, чувствовавший себя вообще неловко в больших собраниях, долго отказывался, но наконец принужден был высказаться. Он заявил, что вполне согласен с той частью речи Шанду, которая посвящена критике схоластической философии; но предлагаемая Шанду новая философия столь же мало его удовлетворяет, как и схоластика. Подобно последней, она не стоит на прочном основании, опирается на предположениях вероятных, но не несомненных. Между тем именно в этом обстоятельстве лежит причина неудовлетворительности схоластической философии. Чтобы доказать свою мысль о невозможности строить что-либо на положениях только вероятных, Декарт попросил присутствующих указать ему какую-либо несомненную истину и тут же двенадцатью аргументами – один вероятнее другого – доказал ее ошибочность, а затем попросил указать ему несомненную ложь и такими же аргументами доказал ее истину. Отсутствие прочных основ могло, по мнению Декарта, привести только к софистике и к умению говорить о том, чего не знаешь. На присутствующих обширная эрудиция Декарта и его диалектический талант произвели сильное впечатление. Кардинал Берюль попросил его зайти к себе и в беседе наедине высказал Декарту, как высоко он ценит его таланты, и убеждал его посвятить себя делу, для которого он обладает достаточными силами. По-видимому, «философия» Шанду представляла собой естественнонаучную теорию, так как, передавая беседу кардинала с Декартом, Балье упоминает о пользе, «которую новая философия могла бы принести человечеству в области механики и медицины», успех, неожиданно выпавший на долю Декарта в этом блестящем собрании, и убеждения кардинала заставили его покончить со своими колебаниями. Тою же осенью он оставил Париж, чтобы в уединении в Голландии предаться научной работе. Теплый климат Парижа он считал для себя вредным, воздух Парижа при этих условиях содержал в себе для него
«Qui bene latuit, bene vixit» (счастлив тот, кто прожил свою жизнь скрытым от всех) и в течение двадцати лет своего пребывания в Голландии пятнадцать раз менял место своего жительства. Жил он большею частью в предместьях больших городов или в деревне, тщательно скрывая свой адрес от своих корреспондентов. Из французских друзей адрес Декарта был известен только Мерсенну, который был возведен в звание «резидента Декарта во Франции», как называли доброго францисканского монаха шутники. Все письма, предназначавшиеся для Декарта, посылались Мерсенну, и он уже доставлял их адресату. На Мерсенне лежала также обязанность уведомлять Декарта обо всех новостях из научного мира, и Мерсенн, бывший в переписке со всеми крупнейшими учеными эпохи: Галилеем, Гассенди, Гоббсом и другими, соединявший в своем лице роль «Академии наук» и научного органа печати, добросовестно исполнял эту обязанность. На ответных письмах Декарт вместо действительного своего места жительства всегда проставлял какой-нибудь крупный центр, чтобы лишить своих корреспондентов возможности не только узнать его адрес, но и проверить точность его показаний. Девиз свой Декарт осуществил с таким успехом, что некоторые французские ученые, путешествовавшие по Голландии и желавшие видеться с Декартом, никак не могли его разыскать. Оградив себя таким образом от надоедливых посетителей, Декарт не был, однако, совершенно одинок. Он завязал связи со многими голландскими государственными деятелями и учеными, и это обстоятельство имело потом большое влияние на распространение его теорий в Голландии. Первое время Декарт продолжает работать над начатым в Париже трактатом «О Божестве», но, несмотря на перемену климата, работа у него идет неуспешно, он забрасывает ее и переходит к естественнонаучным занятиям. Любопытный феномен, наблюдавшийся в Риме в 1629 году и состоявший в появлении вокруг Солнца пяти ложных солнц (паргелиев), – о чем сообщил Декарту Мерсенн, – опять оживляет в нем интерес к оптике и направляет на изучение радуги, так как Декарт совершенно правильно ищет причину паргелиев в явлениях преломления и отражения света. От оптики он переходит к астрономии и медицине – точнее, к анатомии. Высшая цель философии состоит, по его мнению, в принесении пользы человечеству; он дорожит в этом отношении особенно медициной и химией и ожидает блестящих результатов от приложения к этим наукам математического метода. Анатомию Декарт изучает не по атласам и книгам, а сам анатомирует в большом числе животных. Изучение естественных наук при помощи самостоятельных исследований было так мало распространено в то время (не привилось оно еще вполне и в нашей школе, сохранившей много остатков схоластики, и теперь еще можно встретить «психологов», знакомых с нервной системой «по атласу»…), что анатомические занятия Декарта вызвали рад насмешек. Между прочим, распространился слух, будто Декарт «ходит по деревням и присутствует при убое свиней». Добродушный Балье энергично протестует против этой клеветы и заявляет, что Декарт никогда с этой целью по деревням не ходил. Но, проживая в Амстердаме, он всякий день (а в других местах – часто) отправлялся на бойню, рассматривал органы только что убитых животных и некоторые органы, более его интересовавшие, заставлял приносить себе на дом для более обстоятельного изучения. В своих исследованиях Декарт является тонким наблюдателем, но он не ограничивается этой ролью и всюду ищет ответ на вопрос «почему?» Перед нами ум, интересующийся главным образом причинной связью между явлениями, и там, где данных для выяснения этой причинной связи недостаточно, предпочитающий смиренному признанию своего неведения смелые гипотетические построения. Небольшого числа наблюдений и аналогии для него достаточно, чтобы построить теорию, в которую потом будут втискиваться реальные факты, – причем большей частью Декарт остается неверен им же составленным правилам. Второе «правило» – заниматься только теми предметами, о которых ум наш способен приобрести знание точное и несомненное, – он игнорирует совершенно. Со свойственной ему способностью увлекаться он сообщает Мерсенну, что в анатомии не знает ни одной детали, ни одного мелкого факта, происхождения которого не мог бы в точности объяснить естественным путем, а после нескольких месяцев занятий астрономией пишет своему приятелю, что с надеждой на успех приступает к уяснению причины существующего распределения постоянных звезд. То и другое, как известно, представляет не достигнутый пока еще идеал даже для современной, несравненно более богатой фактическим материалом науки. «Хотя, – продолжает Декарт в последнем, весьма интересном письме, освещающем его миросозерцание, – постоянные звезды кажутся беспорядочно рассеянными в пространстве, я не сомневаюсь, что в их распределении существует определенный, правильный порядок. Знакомство с этим порядком является ключом к высшему доступному для человечества знанию относительно материального мира. При посредстве этой высшей науки можно было бы apriori знать все явления природы, тогда как теперь мы должны довольствоваться знанием апостериорным». Мерсенн был сильно заинтересован столь многообещающими исследованиями и настойчиво просил Декарта опубликовать их. Но Декарт откладывает печатание с года на год. «Я не такой дикарь, – пишет он Мерсенну, – чтобы не радоваться, когда меня помнят и хорошо обо мне думают. Но я предпочитал бы, чтобы обо мне совсем не думали. Я скорее боюсь славы, чем желаю ее, так как она всегда ограничивает свободу и досуг. Свободу и досуг, которыми я теперь обладаю вполне, я ценю так высоко, что ни один монарх в мире не обладает достаточными богатствами, чтобы купить их у меня. Тем не менее, я окончу обещанный вам небольшой трактат, но я работаю над ним очень медленно, так как мне доставляет больше удовольствия учиться самому, чем заносить на бумагу то немногое, что я знаю. Учиться – для меня такое наслаждение, что я принужден употребить насилие над собой, чтобы засадить себя за трактат, который, однако, я обещаю вам окончить к началу 1633 года, чтобы этим обещанием принудить себя писать. Если вы найдете странным, что я не оканчиваю других трактатов, начатых в Париже, то я скажу вам, что, работая, я приобрел больше знаний и по мере их приобретения все расширял свои планы». В середине 1633 года Декарт действительно известил Мерсенна, что трактат «О мире» уже готов и что он отложил его в сторону на несколько месяцев, чтобы тогда окончательно пересмотреть и исправить. Осенью Декарт приступил к пересмотру и счел нужным предварительно ознакомиться с «Диалогами о системах мира» Галилея. Он обратился к друзьям в Лейден и Амстердам с просьбой прислать ему эту книгу и, к крайнему своему изумлению, получил в ответ известие, что в июне того же года «Диалоги» были сожжены инквизицией, и престарелый их автор, несмотря на заступничество влиятельных лиц, осужден был сначала на заключение в инквизиционной тюрьме, а затем был подвергнут аресту в деревенском доме, где ему предписано было в течение трех лет читать раз в неделю покаянные псалмы. Декарт не на шутку перепугался. Он тотчас же понял, что единственной причиной осуждения Галилея могла быть только защита учения о движении Земли, хотя в 1620 году инквизиция, запрещая рассматривать движение Земли как несомненную истину, разрешила говорить о нем как о гипотезе. Декарт решил было в первую минуту сжечь свои рукописи. «Если, – пишет он Мерсенну, – это учение ошибочно, то ошибочны все основы моей философии, так как оно необходимо вытекает из них. Оно так тесно связано с другими частями моего трактата, что я не могу выпустить его, не изуродовав всего остального. Но так как я ни за что в мире не желаю быть автором сочинения, в котором есть хотя бы одно слово, не одобряемое церковью, то я предпочитаю совсем уничтожить свое произведение, чем выпускать его в свет искаженным. Все, что я говорю в трактате, так тесно связано друг с другом, что мне достаточно знать, что в нем есть хотя бы одно ложное положение, чтобы быть убежденным в ложности и всех прочих. Хотя я и полагал, что они опираются на несомненные и очевидные доказательства, но я не желаю защищать их вопреки постановлению церкви. Конечно, я знаю, что постановления инквизиторов – не догматы, что догматы установляются собором. Но я не желаю руководствоваться такими соображениями. Я никогда не был охотником писать книги, и если я обещал вам этот трактат, то только потому, что думал таким образом побудить себя к более тщательному изучению». Напрасно Мерсенн (сам – францисканский монах!) успокаивает Декарта, указывает ему, что юрисдикция инквизиции не распространяется даже на галликанскую, французскую церковь, не говоря уже о Голландии, и сообщает ему, что в Париже одно католическое духовное лицо, несмотря на осуждение Галилея, собирается выпустить в свет книгу о движении Земли. Декарт на минуту успокаивается, обещает даже содействовать автору своими советами, но, прочитав в подлиннике декрет инквизиции, где было сказано, что Галилей «притворно говорил о движении Земли как о гипотезе», – тотчас же обращается в бегство и отказывается давать советы, «не считая себя вправе вредить другому лицу». Даже в «Рассуждении о методе» Декарт не стесняется говорить «о почитаемых особах (инквизиторах), авторитет которых по отношению к моим действиям для меня таков же, как авторитет моего разума по отношению к моим мыслям». Каково было действительное мнение Декарта об авторитете этих «почитаемых особ», видно из того, что в письме к Мерсенну он выражает надежду на скорую отмену декрета, так как примирилась же церковь с учением об антиподах, которое папа Захарий осудил как богопротивное, тогда как теперь папы снаряжают к этим самым антиподам миссии для обращения их в католичество. Но, как во многих других случаях, Декарт считает нужным привести благовидные мотивы для оправдания действий, вытекавших из инстинкта самосохранения в самом грубом, примитивном его виде… Наконец, Декарту удалось достать сочинение Галилея, и он на мгновение было утешился: инквизиторы имели-де полное основание осудить книгу Галилея и вряд ли найдут основание осудить теорию Декарта, так как по теории Декарта «Земля, хотя и движется, тем не менее пребывает в покое»; она уносится потоком материи и ее можно поэтому сравнить с человеком, сидящим в лодке, который, пребывая в покое, тем не менее передвигается вместе с лодкой. Ввиду этого Декарт полагает, что его учение ближе к одобренному церковью учению Тихо де Браге, отрицавшего движение Земли вокруг Солнца, чем к учению Коперника, и стоит в полном согласии со Св. Писанием. Но и это соображение не могло побудить Декарта к изданию «Мира», и он напоминает Мерсенну стих Горация: «Nonum prematur in annum» (выпускай в свет книгу на девятый год). Эта страница из жизни Декарта ничего не прибавит к его славе и вряд ли усилит уважение читателя к французскому мыслителю. Мы не можем оправдывать его даже условиями его века: Декарт в данном случае стоит ниже уровня своего поколения. Как свидетельствует Балье, несколько католических ученых вне Италии выступили в то время, несмотря на осуждение Галилея, с защитой учения Коперника. Приятель Декарта Мерсенн был несравненно мужественнее его: несмотря на запрещение печатать какие-либо сочинения Галилея, он принял на себя издание галилеевых «Разговоров о механике». Переходим к дальнейшему изложению занятий Декарта. В 1634 году он составил набросок своего этюда «О человеке и образовании зародыша». По несколько странному стечению обстоятельств Декарт, как замечает Мэгеффи, имел в эту пору возможность производить «наблюдения» по интересовавшему его вопросу. В 1635 году у него родилась дочь, Франсина. Сведения наши о жизни этого маленького существа отличаются необычайной обстоятельностью по пункту, о котором в других случаях умалчивают даже обстоятельнейшие биографии, и крайней скудостью в прочих отношениях. На чистом листке одной книги Декарта мы находим запись: «Зачата 15 октября 1634 года». Но о матери ребенка мы ничего не знаем; впоследствии Декарт вел переговоры с одной родственницей о воспитании Франсины, откуда можно заключить только, что мать ее не представляла достаточных гарантий в этом отношении; связь, во всяком случае, была мимолетная. Романические элементы вряд ли имелись в натуре Декарта, и Мэгеффи делает, может быть, слишком суровое по отношению к Декарту предположение, что рождение на свет Франсины было плодом его любознательности. Во всяком случае, Декарт горячо был привязан к своей маленькой дочке. Франсина жила недолго, и смерть ее в 1640 году от скарлатины была тяжелым ударом для отца. В 1635 году Декарт заинтересовался формой снежинок, занимавшей уже Кеплера, и написал этюд, включенный им впоследствии в «Опыт о метеорах». Наблюдениями своими он был так доволен, что выражал желание, чтобы и другие «нужные для подтверждения его теории опыты точно так же падали с облаков и чтобы нужно было иметь только глаза, чтобы их видеть». Около того же времени он написал маленький трактат по механике для своего голландского приятеля Гюйгенса-Зюйлихема, отца знаменитого Гюйгенса. Хотя Декарт и заявлял, что никогда не стремился к тому, чтобы быть «составителем книг (faiseur des livres), тем не менее вполне естественная потребность познакомить общество с результатами своих исследований была в нем настолько сильна, что в конце 1636 года он, к радости Мерсенна, известил его о своем намерении печататься. Из „Мира“ были выделены безобидные отделы: „О свете“ (диоптрика) и „О метеорах“, написана была заново „Геометрия“, и этим трем опытам предпослано было „Рассуждение о методе“. Вначале книге предполагалось дать заглавие: Проект всеобщей науки, могущей возвысить нашу природу до высшей степени совершенства; с приложением Диоптрики, Метеоров и Геометрии, где любопытнейшие вещи, какие автор мог выбрать в качестве образчиков предлагаемой им всеобщей науки, объяснены так доступно, что даже люди, ничему не учившиеся, могут понять их. Впоследствии это широковещательное заглавие заменено было более скромным: «Рассуждение о методе, дабы хорошо направлять свой разум и отыскивать научные истины, с приложением Диоптрики, Метеоров и Геометрии – образчиков этого метода». В июне 1637 года книга вышла из печати. Это было если не начало новой эры, то, во всяком случае, крупное событие в истории человеческой мысли. Появился новый центр для кристаллизации сформировавшихся уже, но еще разрозненных и неорганизованных элементов нового миросозерцания. Новое миросозерцание вылилось в одну из более или менее устойчивых своих форм; лишний раз выяснился путь, по которому пойдет развитие человеческой мысли. Прежде всего выяснилось, что наступает эпоха демократизации науки, что наука не будет уже более достоянием кучки педантов, говоривших и писавших на мертвом языке. Книга была написана и издана на народном, французском языке. Правда, уже за столетие до Декарта один из борцов против схоластики, Петр Рамус, написал диалектику на французском языке, но пример его не нашел подражателей. Теперь научная литература решительно делается народной. Некоторое время научные сочинения выходят еще в свет одновременно на латинском и национальных языках, а затем латинские издания исчезают совершенно. Важность этого факта в смысле распространения научных знаний в обществе очевидна. Некоторые неудобства, вытекавшие из того, что научная литература из международной сделалась национальной, устранялись распространением знакомства с главнейшими культурными языками; писатели же, принадлежавшие к народностям менее культурным, продолжали по-прежнему писать на латинском языке или на одном из более распространенных новых языков: так, немцы еще до середины XVIII века писали по-латыни или по-французски. Печатая свое первое сочинение на французском языке, Декарт давал себе ясный отчет в условиях своего времени. Вполне уверенный в сочувствии публики, он отчетливо представлял себе оппозицию, какую вызовут его взгляды со стороны патентованных ученых. «Сочинение мое, – пишет он в заключительных строках „Рассуждения о методе“, – я написал по-французски, на языке моей страны, а не на латинском языке моих наставников, в той надежде, что те, кто пользуется только естественным своим разумом в его чистоте, будут судить о мнениях моих лучше, чем те, кто верит только древним книгам. Те же, которые соединяют здравый смысл с ученостью и каких я единственно желаю иметь моими судьями, я уверен, не будут настолько пристрастны к латыни, чтобы отказаться выслушать мои доводы потому только, что я их изложил на языке простых людей».
онамало походила на женщину
спала не более пяти часов в сутки, способна была на охоте десять часов не сходить с седла и была превосходным стрелком. О внешности своей она не заботилась, – не носила шляпки. Только на лошади
ничем не напоминала женщину.и не старалась походить на нее. Женского общества она не выносила, но охотно проводила время среди мужчин и любила серьезный разговор. Обладая прекрасной памятью, в том числе на латинском, в подлиннике по нескольку страниц из Тацита. Незадолго до своего знакомства с Декартом она начала изучать еще и греческий. Несмотря на свою молодость, она в отношениях к людям была замкнута и недоверчива, но в действиях энергична и стремительна. Такую же стремительность Христина проявила в отношении к Декарту. Философ несколько месяцев ждал обещанного ему собственноручного письма от Христины, как вдруг вслед за полученным наконец письмом посыпались одно за другим три письма от Шаню с настойчивым приглашением от имени королевы приехать в Швецию, так как королева пожелала поучаться философии из его собственных уст. Не давая Декарту времени опомниться, Шаню в последнем письме извещал его, что Христина, не дожидаясь его согласия, отправила уже в Голландию адмирала с кораблем, на котором он должен был приехать в Швецию. Трудно сказать, что побуждало Декарта, человека богатого и независимого, дорожившего своим здоровьем и уже немолодого, ехать в «страну медведей между скал и льдов», как писал он Шаню, – но он принял приглашение и в октябре 1649 года прибыл в Стокгольм. Христина приняла его с почетом. При дворе шли празднества по случаю заключения Мюнстерского мира, и Христина пригласила Декарта принять участие в балете и написать стихи для бала. От участия в балете философ отказался, но стихи написал. По-видимому, он силился вложить в них философское содержание, но даже восторженные его поклонники, издавшие произведения Декарта после его смерти, сочли за лучшее не включать этих стихотворений в свое издание. По окончании празднеств Христина приступила к занятиям. В то же время Декарту поручено было составить проект устава Академии наук, которую королева задумала основать в Стокгольме. Шведская знать, ревниво оберегавшая свое влиятельное политическое положение, косо посматривала на многочисленных иностранных педантов, наполнявших двор молодой королевы, и философ начинал чувствовать себя неловко. Во избежание каких-либо толков он включил в написанный им проект устава пункт, исключавший иностранцев из числа членов академии. По проекту Декарта академия должна была представлять нечто вроде ученого общества, обсуждающего различные научные вопросы под председательством королевы; королева же должна была высказывать окончательное решение по спорным вопросам – «this was indeed a royal task!» («чисто королевская задача!»), – замечает по этому поводу Мэгеффи с резкостью, на которую способны только «сыны грубого Альбиона». Недружелюбно относилась к Декарту не только шведская знать, но и иностранцы, наводнявшие двор Христины и интриговавшие друг против друга, так как каждый из них старался удержать за собой первое место в расположении королевы. Не любить Декарта была у них особая причина: большинство из них были филологи, а Декарт насмешливо отзывался о филологии вообще и о филологических занятиях Христины в частности. Уже вскоре после приезда Декарта Христина стала говорить ему об ожидающих его милостях. Предполагалось возвести его в звание дворянина Шведского королевства; кроме того, королева обещала подарить ему обширное поместье в Померании. Но в то же время, со свойственной сильным мира невнимательностью к действительным интересам соприкасающихся с ними простых смертных, Христина заставляла немолодого уже и болезненного философа ломать весь его привычный образ жизни. Она нашла, что к занятиям философией нужно приступать со свежей головой, и наиболее подходящим временем для этого оказалось пять часов утра. Декарт, которому даже его воспитатели-иезуиты разрешали, ввиду слабого его здоровья, оставаться в постели до позднего часу, принужден был в суровую северную зиму задолго до рассвета отправляться во дворец, причем ему приходилось проезжать через длинный, открытый со всех сторон ветру мост. Вдобавок заболел Шаню, а королеве как раз в эту пору пришла в голову мысль об учреждении академии, и измученный уходом за другом Декарт, кроме утренних поездок к королеве, должен был ездить к ней еще и днем для совещаний по этому поводу. Зима стояла необычайно суровая. В одну из своих поездок Декарт простудился и по возвращении из дворца слег: у него обнаружилось воспаление легких. Старший врач королевы, француз и приятель Декарта, был в отпуске, и к больному был прислан его помощник, голландец, во время антикартезианских волнений в Лейдене стоявший на стороне противников Декарта. Один вид этого невежды, не признававшего никаких новшеств, считавшего ересью учение о кровообращении и знать не желавшего другой медицины, кроме галеновой, привел больного в бешенство. Он попросил лейб-медика оказать ему одну-единственную милость – оставить его умирать одного. От предложенного ему кровопускания Декарт, имевший на этот счет взгляды, далеко опередившие его век, наотрез отказался и впоследствии в бреду кричал: «Господа, пощадите французскую кровь!» Но когда бред стал стихать, Декарт уступил настояниям Шаню, и были сделаны подряд два кровопускания. От них Декарт так ослаб, что, когда на другой день его посадили в кресло, с ним сделался обморок. 11 февраля 1650 года, на девятый день болезни, Декарта не стало. Христина пролила слезы, когда ей донесли о смерти Декарта, и выразила желание похоронить его в королевской усыпальнице, среди могил своих предков. Но Шаню указал ей, что место Декарта – на католическом кладбище, среди его единоверцев. Христина уступила и обещала построить на могиле философа пышный мавзолей. Но Шаню, по-видимому, хорошо изучивший Христину, предпочел пока поставить на могиле друга скромный памятник на собственный счет; этот памятник простоял на могиле Декарта до дня перенесения его останков во Францию. Через 17 лет после смерти Декарта, в 1667 году, поклонники Декарта решили перевезти его тело в Париж. Франция переживала тогда тяжелую эпоху. Гнет клерикальной реакции усилился до такой степени, что даже философия Декарта стала признаваться опасной. Несмотря на то, что французский посланник в Швеции, снаряжавший гроб для отправки на родину, заблаговременно известил об этом парижскую администрацию и снабдил провожатых официальным удостоверением от своего имени, гроб был задержан на границе и в останках философа рылись таможенные солдаты, отыскивая контрабанду. В июне назначено было погребение в церкви Св. Женевьевы. Предполагались речи, но в сам день торжества получен был из дворца приказ не произносить речей. Единственными представителями правительства на последних почестях, отданных на родной земле величайшему французскому мыслителю, считавшему некогда возможным защищать «наезженные пути», были сновавшие в толпе шпионы – «des censeurs mal intentionn;s», как деликатно выражается Балье.5 Торжественная церемония совершена была среди общего тяжелого, подавленного настроения… Декарт был ниже среднего роста, почему один долговязый немецкий педант со свойственным педантам остроумием называл его «человечком» (homuncio). Голова его, как это часто бывает у людей невысокого роста, казалась несколько крупной сравнительно с туловищем. Черты лица Декарта – его несколько выпуклый лоб, на который он зачесывал темно-русые волосы, спускавшиеся до бровей, серые глаза, крупные нос и подбородок и выдававшаяся вперед нижняя губа, придававшая его лицу надменное выражение – увековечены прекрасным портретом работы Франца Гальса, хранящимся в Лувре. Но столь же естественно и неизбежно и учащение психозов среди интеллигенции,
Курьезным примером такого самовнушения догмата пресуществления. это – ум по преимуществу логического склада, притом верящий в действительность логических построений. Правда, он с почти забавной обстоятельностью описывает форму мельчайших частиц материи, их желобки, грани и углы, но эта форма представляет только логический вывод из его положений. Только при недостатке чутья к конкретной действительности Декарт мог полагать, что внесением одной-двух quasi – конкретных черт он облекает в плоть свои логические схемы. Этой же чертой умственного склада Декарта объясняется резкая прямолинейность некоторых его выводов (например, учения об автоматизме животных) и тот факт, что в его философии мирно уживались рядом противоречивые – более того, непримиримые – течения, согласованные только внешним образом. Женское общество Декарт любил и был высокого мнения о женщинах: он находил, что они уступчивее мужчин и менее заражены предрассудками. Этот лестный отзыв теряет, к сожалению, значительную долю своей лестности, если мы обратимся к полемике Декарта и постараемся вникнуть в конкретный смысл, который он придавал последним словам. Дело в том, что, по убеждению Декарта, все его критики только потому критиковали его, что или завидовали его гению, или были «заражены предрассудками». Если бы они освободились от всех предрассудков, как освободился от них благодаря своим «сомнениям» он, то убедились бы, как истинна и очевидна вся его философия, начиная с того, что он, Декарт, – «чистый дух» (pur esprit), и кончая хотя бы тем, что частицы третьего элемента имеют на себе спирально завитые желобки. Женщины, несомненно, не причиняли Декарту таких страданий, какие причинялись ему мужчинами: они не обижали его сделанными без его участия открытиями, как то делал Галилей, и не огорчали его своей критикой, как то делали Гоббс, Гассенди, Ферма. Критики в самом деле только огорчали Декарта, не принося ему никакой пользы. Он был «упрямее самого упрямого бретонца», и со времени издания «Рассуждения о методе» трудно заметить какой-нибудь прогресс в его философии. Второй период его деятельности отличается от первого только тем, что Декарт выдвигает на передний план те стороны своей философии, которые раньше оставались в тени, и усиленно заботится о согласовании ее с церковным учением. Если он делает уступки, то только теологам. Мэгеффи полагает даже, что Декарт умер впору, что в дальнейшем он, может быть, разрешил бы еще разве несколько математических задач, лишний раз подробнее изложил бы какой-нибудь отдел своей философии. Внутреннего развития его идей, ввиду убеждения Декарта в своей непогрешимости, ожидать было нельзя. Биография мыслителя не исчерпывается историей его личной жизни. От Декарта остались его «дела», и они составляли такую значительную часть его «я», что наша биография была бы неполной без хотя бы беглого обзора дальнейших судеб его философии. Начнем с истории внешней. Как мы говорили уже, возбужденная теологами агитация не имела никакого влияния на распространение картезианских идей в Голландии. Философия Декарта вполне соответствовала умеренно-консервативным взглядам третьего сословия, обеспечившего себе уже в эту пору в Голландии первенствующую политическую роль одинаково далекого как от фанатизма Воэта, так от радикализма Гассенди и Гоббса. При этих условиях агитация фанатиков, так легко похоронившая впоследствии философию Спинозы, не находившую себе поддержки в общественном сочувствии, не могла задержать распространения философии Декарта. Еще при жизни последнего она преподавалась с кафедры в Утрехте и Лейдене, а основанный в последние годы пребывания Декарта в Голландии университет в Бреде был с самого основания своего картезианским. Спустя три года после смерти Декарта его голландский биограф Борель уже говорит, что число последователей картезианской философии так же трудно определить, «как трудно счесть звезды на небе и песчинки на морском берегу». Иная была судьба декартовой философии во Франции. Хотя столпы средневекового строя – духовенство и дворянство – с усилением королевской власти утратили значительную часть своего политического влияния, но «старый порядок» был в полной силе, и гнет над совестью и мыслью укреплял симпатии к радикальным течениям во французском обществе. Тогда как во второй половине XVIII века Юм не знал ни одного атеиста в пользовавшейся свободой печати и слова Англии и, приехав во Францию, просил показать ему «хоть одного атеиста», Мерсенн за столетие перед тем насчитывал в одном Париже 17 тысяч атеистов. Трудно сказать, какими данными руководствовался почтенный францисканский монах, приводя такие точные цифры, но несомненно, что крайние направления мысли были сильнее в строго опекаемой Франции, чем в свободной Голландии, и тяготевшая к церковному учению философия Декарта долго не могла конкурировать с влиянием более смелой философии Гассенди. Последователей в это время философия Декарта находила себе исключительно в самых консервативных слоях французского общества – в высшем светском обществе и особенно среди духовенства. В духовных орденах ораторианцев, бенедиктинцев и францисканцев, а также среди янсенистов Пор-Рояля насчитывалось много преданных картезианцев; одно время философия Декарта пользовалась, как мы говорили уже, поддержкой также со стороны иезуитов, надеявшихся с ее помощью бороться против все распространявшегося влияния материалистических взглядов. Но все усиливавшаяся клерикальная реакция дошла, наконец, до того, что даже философия Декарта стала признаваться опасной, и иезуиты повели против нее решительную борьбу. В 1663 году сочинения Декарта внесены были в ватиканский index, a в 1671 году парижский архиепископ сообщил университету королевский приказ, запрещавший преподавать иную философию, кроме схоластической. Набожные католики вроде Арно, старавшегося обратить Лейбница в католичество, и Боссюэ не понимали, чего добивается реакция, вступая в борьбу с единственной философией, могущей укрепить в шатающихся умах веру и утверждающей религиозные начала. Но реакция не унималась. Угодливые прислужники, которых она находит всегда и всюду, пытались даже добиться от парламента приказа, осуждающего новые идеи. Когда известие об этом проникло в общество, три писателя – Буало, Бернье и Расин-младший сообща выпустили в свет сатиру, образумившую парламентских советников. Сатира начинается прошением магистров, докторов и профессоров. В качестве защитников и опекунов философии Аристотеля они указывают, что за последние несколько лет «некоторая неизвестная особа, именуемая Разумом, предприняла попытку проникнуть силой в университеты и с помощью неких возмутителей, бездомных бродяг, принявших имена гассендистов, картезианцев, мальбраншистов и пуршотистов, затеяла изгнать Аристотеля, давнего мирного обладателя упомянутых школ… Без ведома Аристотеля сия особа многое изменила и ввела новизны в природу, лишив сердце преимущества быть началом нервов, каковое преимущество было сим философом сердцу по своему изволению даровано, и перенесла преимущество сие на мозг… А затем заставила кровь ходить по всему телу, с полным оной крови произволом шататься, блуждать и обращаться по венам и артериям, без всякого иного чинить таковые продерзости права, кроме опыта, показания коего никогда не признавались в помянутых школах… Далее помянутый Разум… вмешался в лечение и действительно излечил множество перемежающихся лихорадок с помощью чистого вина, порошков хины и других средств, неизвестных помянутому Аристотелю и Гиппократу, и без предварительного кровопускания, клистиров и чистительных, – что не только неправильно, но и есть крайнее злоупотребление, ибо помянутый Разум никогда не был принят и допущен в корпорацию помянутого факультета и, следовательно, не может совещаться с докторами сего последнего и ими быть на совещание призываем, чего действительно никогда и не было. Несмотря на сие и вопреки многократным жалобам и сопротивлению защитников правого учения, упомянутый Разум продолжал пользоваться сказанными средствами и имел дерзость употреблять их даже над врачами помянутого факультета, из коих многие даже были к великому скандалу им вылечены, – что есть пример очень опасный и не могло совершиться иначе, как худыми путями, чародейством и договором с дьяволом. Не довольствуясь сим, упомянутый Разум предпринял попытку поносить и изгнать из курсов философии „формальности“, „материальности“, „сущности“, etc., a сие, буде суд не окажет помощи, долженствует принести великий ущерб и причинить полное разрушение схоластической философии». По рассмотрении картезианских и гассендистских книг, «приняв все в соображение, суд, согласно прошению, удержал и оградил, удерживает и ограждает за упомянутым Аристотелем полное и мирное владение упомянутыми школами…Предписывает сердцу по-прежнему быть началом нервов и приказывает людям, какого бы звания и должности они ни были, этому верить, несмотря ни на какой противоречащий тому опыт. Запрещает крови бродяжничать, обращаться и блуждать в теле… Воспрещает впредь Разуму и его приверженцам вмешиваться в лечение и исцелять лихорадки дурными средствами и путем чародейства, как то: чистым вином, порошками хины и другими средствами, неизвестными древним. А в случае неправильного исцеления помощью сих средств дозволяет медикам упомянутого факультета возвратить больным по обычному методу лихорадку с помощью александрийского листа, сиропов, прохладительных и других годных для сего средств и привести больных в то состояние, в каком они были прежде, дабы потом вылечить их по правилам; буде же они не вылечатся, отправить на тот свет, по крайней мере достаточно прослабленными и очищенными. Возвращает добрую славу и честное имя „сущностям“, „тождествам“, „возможностям“ и прочим схоластическим формулам… Разум изгоняется навсегда из университета, ему воспрещается входить туда, мутить там и беспокоить упомянутого Аристотеля в его обладании и пользовании» (полный перевод сатиры помещен в книге профессора Любимова). Шутка быстро облетела весь Париж, вызвала гомерический хохот, и президент парламента Ла-Муаньон благодарил Буало за то, что насмешкой над воображаемым приговором он предупредил появление действительного приговора, который вызвал бы несравненно более язвительные насмешки со стороны современников и потомства. Но на правительство Людовика XIV подобные средства не действовали. Когда университет в Кане протестовал против распоряжения, запрещавшего преподавать картезианскую философию, и парламент отменил распоряжение, король вторичным приказом подтвердил, что первое распоряжение остается в силе, и высказал порицание парламенту за его приговор. Период с 1670 по 1690 год считается эпохой мученичества картезианской философии во Франции, и к этому же времени относится быстрый рост ее популярности и влияния. Она нашла горячих и красноречивых апостолов, которых возглавили Рого и Режи. На частные лекции Режи стекалась вся Тулуза. Салоны начинали уже приобретать ту влиятельную роль, которая в таком громадном объеме выпала на их долю в следующем веке, и в письмах m-me де Севинье мы находим указания на широкую популярность декартовой философии. Нельзя сказать, чтобы салонные разговоры о «tourbillons», о «je pense, donc je suis» и других излюбленных пунктах философии Декарта отличались особенной глубиной. Она стала модной, и m-me де Севинье находит, что всякая светская женщина должна точно так же уметь говорить о декартовой философии, как должна она уметь играть в ;cart;. Несколько взыскательного современного читателя немножко коробит от светских острот по поводу «зеленых душ»6 и «ces beaux tourbillons», тем не менее дамам принадлежит крупная заслуга: они в значительной степени содействовали популярности картезианской философии во Франции. В последние годы века, когда преследование несколько стихло, обнаружилось, что во всех университетах Франции под видом аристотелевской преподается декартова философия. Как видно из приведенного выше шуточного «приговора», из цитированных нами выше замечаний Региуса и прочих современники Декарта придавали особенное значение его естественнонаучным теориям и за них он получил в свое время от своих поклонников название «отца новой философии». Точно так же смотрел на свою деятельность сам Декарт, предполагавший посвятить всю свою жизнь «научному обоснованию медицины». Современные метафизики видят, напротив того, в его естественнонаучных теориях только преддверие; «храмом» в их глазах является его метафизика. Не подлежит сомнению, что современники Декарта могли лучше разобраться в том, что старо и что ново в его философии, и, по их убеждению, в его метафизике возрождалось старое миросозерцание. Тем не менее, общая оценка исторических заслуг Декарта, делаемая современными метафизиками, правильна: его метафизика оказала несравненно более сильное влияние на развитие этой области, чем его естественнонаучные теории на развитие естествознания. Благодаря трудам Галилея и его учеников естествознание уже в эпоху Декарта, стояло на твердой почве. Всего тридцать лет отделяют фантастические «Начала философии» Декарта от бессмертных «Математических начал естественной философии» Ньютона – этого неувядаемого образца строгого научного метода. При этих условиях фантастические теории Декарта благодаря обаянию его великого имени и блеску его гения сделались не факелом, освещающим путь человечеству, а сыграли роль блуждающего огонька, поведшего человеческую мысль по ложным путям. Долгое время даже в Англии ньютоновская физика не могла вытеснить физики Декарта, – и перенесение Вольтером (только в половине XVIII века) ньютоновской физики во Францию было крупным моментом в истории французской науки. Эпоха господства картезианской физики была эпохой редкого бесплодия. Чтобы выяснить читателю, каким образом такие естественнонаучные теории, как гипотезы Декарта – по духу и по тенденциям вполне соответствующие нашему современному миросозерцанию, – могут оказывать вредное влияние на развитие науки, мы возьмем пример. Предпочитаем брать пример не выдуманный, а действительный эпизод из истории науки и воспользуемся для этого полемикой Спинозы с Бойлем. Химия не была специальностью Спинозы, и в своей полемике он стоит на почве картезианской физики. Оба противника исходят из совершенно различных точек, оба по-своему правы и оба никак не могут понять друг друга. Спиноза находит, что не философски говорить о различных веществах, входящих в состав селитры (переписка возникла по поводу опытов Бойля над разложением селитры), когда материя едина и когда различные свойства получающихся при опыте веществ могут быть объяснены различным движением частиц единой материи. Бойль, в качестве трезвого англичанина, не понимает, каким образом можно говорить об единой материи, когда при опыте оказывается, что селитра состоит из различных тел, из которых одно (теперешний калий) входит в состав «земли», другое (теперешний азот) – в состав нашатыря. Не подлежит сомнению, что, только оставаясь на той точке зрения, на которой стоял Бойль, можно было расширить границы нашего знакомства с химической природой тел. Если бы даже в будущем наука и признала единство материи (в настоящее время это остается не поддающейся проверке гипотезой в такой же мере, как и во времена Декарта), то, во всяком случае, несомненно, что существуют стойкие комплексы частиц этой единой материи, соответствующие атомам наших элементов, и только тщательное изучение свойств этих комплексов, их взаимных отношений и взаимодействия в состоянии нас привести – вероятно, только в отдаленном будущем – к сколько-нибудь научному объяснению химических явлений движением частиц единой материи. В настоящее время мы не можем даже подходить к этому вопросу; исходя из представления единой материи, мы и теперь, как во времена Декарта, принуждены были бы только фантазировать и гадать. И действительно гипотезы одна другой фантастичнее преподносились картезианцами в таком изобилии, что знаменитые слова Ньютона: «Hypotheses non fingo!» («Я не выдумываю гипотез!») были не только характеристикой творчества самого Ньютона, но и протестом против порожденного Декартом злоупотребления гипотезами в области естествознания. Единственной крупной заслугой естественнонаучных теорий Декарта была популяризация в тех умеренных сферах, к которым он обращался, научного, механического миросозерцания. Но и в этом отношении, судя по той вражде, которую питают к механическому миросозерцанию в настоящее время люди, считающие себя непосредственными продолжателями дела Декарта, им было достигнуто, вероятно, немного. «Науке», целиком состоящей из гаданий и гипотез, – метафизике – склонность Декарта к фантастическим построениям не могла принести вреда. Напротив того, резкость и определенность, с которой он ставил вопросы, прямолинейность его выводов послужили могучим толчком для метафизической мысли. От Декарта ведет свое происхождение то направление новой европейской философии, которое известно под именем умозрительной (рационалистической) философии. Преобладание умозрения Бэкон считал характерной чертой схоластики и советовал не давать умозрению новых крыльев, а напротив того к существующим привесить свинцовые гири, чтобы умерить его полет. Надежды отца английской эмпирической философии не сбылись: умозрительной философии предстоял еще ряд смелых полетов, на ее долю выпал еще период редкого блеска. Это было неизбежно. Положительный метод охватил к тому времени еще только ничтожную долю областей человеческого ведения, и естественная потребность в общем синтезе – в миросозерцании – могла быть удовлетворена только тем же путем, каким удовлетворяла ее схоластика: при помощи умозрения. Но тогда как схоластика в конце средних веков стала во враждебные отношения к науке, метафизика – в этом единственное, но существенное их отличие – оперлась на достигнутые в XVII веке точными науками результаты, и в этом слиянии умозрение нашло новые силы. Общественные условия, принуждавшие лучших людей эпохи замыкаться в тесных рамках теоретической работы, сообщили последней почти болезненную интенсивность. Необходимость решать жгучие вопросы отвлеченно, без проверки опытом, приучала к абсолютным выводам и безусловным решениям. В той области, которую положительная наука принуждена была предоставить метафизике, опорных, направляющих пунктов было так мало, что временные колебания в настроении среды и индивидуальность мыслителя накладывали резкий отпечаток на получавшиеся ответы. Если в одних случаях с редкой ясностью ума предвосхищались приобретения позднейшей науки, то в других с неменьшей резкостью обнаруживался возврат к средневековому миросозерцанию. Великие метафизики непосредственно примыкающей к Декарту плеяды, подобно ему, не были, впрочем, только метафизиками. Это были гениальные наблюдатели, обладавшие разносторонним научным образованием, и почти все они записали свое имя крупными буквами в историю не только метафизики, но и положительных знаний. Около середины XIX столетия окончательно стали на положительную почву психология и биология, положительный метод стал проникать в общественные науки и этику, – и метафизика умерла естественной смертью. За семьдесят лет, прошедших со смерти Гегеля, она не сумела выставить ни одного крупного имени, тогда как история науки и научной философии насчитывает за ту же пору ряд блестящих имен. Современные эпигоны метафизики повторяют слова и мысли, оставленные гигантами старого времени, страдают неудержимым влечением «возвращаться назад» и по мере своих сил удовлетворяют потребности в умственной пище тех групп современного общества, которые не преодолели еще метафизическую стадию развития. Тот период истории мысли, в центре которого стоит Декарт, можно, таким образом, считать закончившимся. Это во всех отношениях переходный период, как переходны, впрочем, все эпохи человеческой истории. Но он характеризуется рядом параллельно – в различных областях человеческой жизни – возникающих, нарастающих и достигающих своего апогея черт, позволяющих выделить его в качестве типичного исторического периода. В начале и конце его мы встречаем моменты сравнительно устойчивого равновесия. Первый момент нарушается в эпоху, непосредственно следующую за крестовыми походами, когда в однородную военно-земледельческую среду вклинивается новый элемент, торговое городское сословие. В политической сфере начинается собирание государств. В области теоретической мысли происходит перенос на европейскую почву арабской науки и возникает схоластика, – в то время еще живой организм, не изолирующий себя, как это было впоследствии, окаменевшими формулами от зарождавшейся науки и пробивающий первые бреши в первобытном средневековом миросозерцании. В середине этого периода мы находим непрерывный рост торговли, становящейся к этому времени мировой, – упадок влияния духовенства и феодального дворянства и возникновение при поддержке третьего сословия абсолютных монархий. В области мысли всецело становятся на положительную почву астрономия, механика, отчасти физика, – и схоластика, выродившаяся в праздную болтовню о никого не интересовавших вопросах, сменяется более соответствующей научному уровню эпохи и ее запросам метафизикой; это – эпоха Коперника, Галилея, Ньютона – с одной стороны, Декарта и плеяды великих метафизиков – с другой. К середине XIX века в экономической сфере достигает полного расцвета капитализм, в политической – получает господство третье сословие. В области мысли – положительный метод распространяется на все области знания и умирает метафизика, сыгравшая, подобно некоторым другим элементам этого сложного исторического процесса, роль временного связующего звена. Далеко не случайное совпадение тот факт, что Англия, осуществившая у себя конечные результаты этой долгой эволюции еще в середине XVII века, почти не испытала влияния метафизики. Конечный момент устойчивого равновесия характеризуется радостью по поводу одержанных побед, довольством достигнутыми результатами. Этот момент остался где-то далеко позади нас. Он осложнился даже на одно мгновение глубоко несправедливой «насмешкой горькою обманутого сына над промотавшимся отцом». Теперь мы переживаем более спокойное и справедливое настроение. Мы признаем всю ценность большинства добытых усилиями ряда поколений результатов, не представляем себе возможности существовать без них, сознаем, что двигаться вперед мы можем только на почве сделанных уже завоеваний. Но восторги по поводу их и теперь представляются нам несколько наивными. Эта неудовлетворенность лучше всяких фактов свидетельствует о том, что для европейской мысли начался новый, сложный исторический период. Опять, вместо желанной цели, открылась перед ней необозримая дорога; предстоит новая долгая работа и упорная борьба. Вероятны шатания, временные кризисы, временное возрождение веры в спасительную силу дошедших до нашей эпохи переживаний. В частности, не выходя из той сферы, которая стоит в тесной связи с предметом настоящего очерка, мы были бы неискренни, полнее охватывающем громадный, чем это достигнуто Существуют целые области знания , еще только начался, в которых в которых нас подавляют Между тем, только синтез – а не груда сырых фактов – в состоянии дать ответ на мучащие нас вопросы раньше, чем решит их не дожидающаяся теоретических ответов жизнь. А затем многие вопросы, волновавшие в области теоретической мысли современников Декарта, остаются вопросами и для нас. Не вернуться ли нам к Декарту? бесполезно. Всякая попытка возвращения не к Декарту только, но к метафизическому умозрению вообще натолкнется теперь на те же препятствия, на какие натолкнулся Гегель попытке исправить путем умозрения Положительный метод захватил все области знания; нигде уже не осталось простора для полетов ограниченной только законами силлогизма Мы не завидуем даже легкости, с какой предшествовавшие поколения нетронутым наукой и окружающей действительностью, в исключительной атмосфереа
в великих метафизических системах прошлого неисчерпаемый кладезь всякой премудрости для нашего поколения. и не ими он кончится, – не будешь жаждать вовек»: он не утоляет нашей жажды даже на мгновение. Бездоказательные, хотя и остроумные гипотезы, диалектические построения нас теперь, когда мы сходим с исторической точки зрения, уже даже не забавляют. Мы стали сложнее и старше. в сравнении с нами». То же принуждены были бы мы ответить старше сделанным за это время громадным – беспримерным в летописях истории – запасом опыта и наблюдений, старше возникшими у нас с тех пор мучительными вопросами. Да и к чему, собственно, возвращаться? что никаких завоеваний метафизикой не было сделано завоеваниям 6. Декарт отрицал и заявлял, что ощущение, © Copyright: Тома Мин, 2025.
Другие статьи в литературном дневнике:
|