***(Выдержки из книги Дэвида Эйбрама " Заклятие чувственного" (Восприятие и язык, выходящие за рамки чисто человеческого опыта) (Vintage Books, 1997) ПЛОТЬ ЯЗЫКА Дождь окутывал кабинку… и тайных слухов. текла речь, ничего не предлагающая, напитывающая водой деревья и ковер мертвых листьев, заполняя собой овраги оголенные холмы… Никто Он будет говорить столько, сколько захочет. И пока он будет говорить, я буду слушать. Интересно, что любая попытка дать определение тому, что представляет собой язык, наталкивается на ограничение, поскольку единственным средством определения языка будет сам язык. Мы не можем описать то, что выходит за пределы возможностей нашего описания. Тогда лучше всего было бы оставить язык без определения и тем самым признать его открытость и загадочность. И все таки, если внимательно отнестись к этой тайне, можно развить у себя определенную чувствительность к языку, понимание его текстуры, характера, и источников его силы. Мерло-Понти, как мы видели, большую часть жизни посвятил доказательству того, что восприятие разворачивается как взаимный обмен между живым телом и окружающим его одушевленным миром. Он показал также, что этот обмен, несмотря на его открытость и неопределенность, вполне может быть объяснен. (У опыта восприятия своя согласованная структура; по-видимому, она базируется на принадлежащем нам внутреннем открытом логосе, а не на внешней абстрактной логике, которую мы пытаемся себе навязать). Обнаружение того, что довербальное восприятие уже является обменом, и признание того, что у этого обмена есть своя согласованность и артикуляция, позволяют сделать предположение, что такое восприятие и взаимный обмен, лежат в основе более глубокого обмена, называемого «язык». Уже в работе "Феноменология восприятия" Мерло-Понти начал разрабатывать идею того, что человеческий язык – это глубоко телесный феномен, уходящий корнями в наше сенсорное восприятие друг друга и мира. В знаменитой главе, названной «Тело как выражение и речь», он много писал о жестикулярном происхождении языка, пути, по которому передаваемый коммуникативно смысл первоначально был воплощен в жестах, с помощью которых тело произвольно выражало чувства и отвечало на происходящие изменения в окружающей среде. Жест спонтанный и мгновенный. И это не произвольный знак, который мы ментально присваиваем конкретному чувству или эмоции; а, напротив, жест, передающий телом эту эмоцию в мир, чувство восторга или боли в их ощутимом, видимом аспекте. Когда мы встречаемся с таким спонтанным жестом, мы, во-первых, видим в нем не случайное поведение, которому затем приписываем какой-то смысл или значение, а телесный жест, прямо говорящий нашему собственному телу и поэтому понятный без внутренней рефлексии: Видя перед собой сердитый или угрожающий жест, мне нет необходимости для его понимания вспоминать чувства, которые я ощущал ранее при подобной ситуации… Я не рассматриваю гнев или угрозу как психический факт, спрятанный за этим жестом, я прямо читаю гнев. Жест не заставляет меня думать об угрозе, это и есть сама угроза. Лейт Активная, живая речь – и есть такой жест, озвученная жестикуляция, в которой смысл неотделим от звучания, формы и ритма слов. Коммуникативный смысл всегда, в своей глубине, аффективный; он остается глубоко сидящим в чувственной размерности опыта, рожденной из природной способности тела резонировать с другими телами и с ландшафтом в целом. Лингвистический смысл – это не некий идеал или бестелесная сущность, произвольно присваиваемая физическому звуку или слову, а затем запускаемая во «внешний» мир. Напротив, смысл выходит из самых глубин сенсорного мира, разогреваемый встречей, участием, сопереживанием. Мы, как дети, не входим в язык путем сознательного изучения формальностей синтаксиса и грамматики или запоминая из словаря определения слов, но активно производя звуки – мы плачем от боли и смеемся от радости, визжим и кричим, игриво подражая местному ландшафту, постепенно входя таким образом в его особую мелодику; наши резонирующие тела медленно отдают эхом все интонации и акценты, общие для местного ландшафта и сообщества.* Мы, следовательно, выучиваем наш родной язык – не ментально, но телесно. Мы принимаем новые слова и фразы прежде всего через их экспрессивную тональность и текстуру, через то, как они чувствуются ртом и перекатываются через язык, и это прямое восприятие их значимости - вкус слова** или языка, способ, которым он влияет или модулирует тело - производит благодатную поливалентную почву для всех последующих утонченных и детализированных смыслов, которые могут придти с ними. Язык, следовательно, не может глубоко изучаться или пониматься в изоляции от чувственных колебаний и резонансов активной речи. Джеймс М. Эди подводит итог этому аспекту философии Мерло-Понти: … Первая идея Мерло-Понти та, что слова, даже, когда они, наконец, приобретают способность передавать референтный (относительный) смысл и в итоге его концептуальный уровень, никогда полностью не освобождаются от начального, строго фонетического «аффективного» смысла, который не транслируется в концептуальные определения. Он доказывает, что существует передающая смысл аффективная тональность, лежащая под уровнем мысли, под уровнем самих слов… которая содержится в словах, пока они характеризуют звуки, просто звуки, и которые скорее выступают как мелодия - «пение мира» - чем, полностью транслируемая, концептуальная мысль. Мерло-Понти – почти единственный из философов языка, тонко чувствующий уровни смысла… Алиса Эди здесь подчеркивает оригинальность Мерло-Понти в отношении языка, и утверждает, что Мерло-Понти уделял особое внимание к чему «ни один философ, начиная от Платона, не проявлял интерес» (а именно к смысловой жестикуляции звуков). Справедливости ради надо заметить, что экспрессивная жестикулирующая основа языка уже отмечалась в первой половине восемнадцатого века итальянским философом Джамбаттиста Вико (1668 – 1744), который в книге "Новая наука" написал о языке, как производном экспрессивных жестов, и предположил, что самые ранние и основные слова произошли из бранных выражений, вылетавших в момент неожиданных природных явлений или от испуга, вызванного, например, раскатами грома.
Согласно превалирующему взгляду на язык, по крайней мере, с момента научной революции, и по-прежнему принимаемому в определенной степени большинством лингвистов, любой язык это набор произвольных, но условно принимаемых, слов, или «знаков», соединенных с помощью чисто формальной системы синтаксических и грамматических правил. Язык, согласно этому взгляду это скорее код (программа); способ представления реальных вещей и событий, не имеющий внутренней, непроизвольной связи с воспринимаемым миром, и следовательно легко отделяемым от него. Если мы согласимся с утверждением Мерло-Понти о том, что активная речь – это производительная основа всех языков, как можно объяснить тогда подавляющий взгляд лингвистов на язык, как на идеальную или формальную систему, легко отсоединяемую от материального процесса речи? Мерло-Понти полагает, что такой взгляд на язык мог возникнуть только во время, когда свежее сотворение смысла стало редким событием, время, когда люди привыкли говорить на конвенциональном , готовом языке «который не требовал реальных усилий выражения… и не требовал от слушателей усилий для понимания сказанного» - другими словами, во времена, когда смысл стал обедняться» Станислав Козлов Но есть и другая, более очевидная причина для доминирования взгляда на язык как на произвольный или строго конвенциональный набор знаков. Как мы отмечали, европейская философия неизменно отстаивала человеческую исключительность. Начиная с Аристотеля, философы искали наиболее убедительные способы продемонстрировать то, что человеческие существа существенно отличаются от всех других форм жизни. Недостаточно было продемонстрировать уникальность людей, поскольку каждый вид совершенно очевидно уникален по своему; скорее, было необходимо показать , что человеческая форма уникально уникальна, т.е. что наши благородные черты ставят нас отдельно и выше всего остального животного мира. Такие демонстрации были, можно предполагать, необходимы для оправдания манипуляции и эксплуатации нечеловеческой природы во имя (цивилизованного) человечества. Необходимость такого философского оправдания стала в особенности актуальной с приходом научной революции, когда наша способность манипулировать другими организмами многократно возросла. Радикальное отделение Декартом нематериальной души человека от механизированного мира природы отвечало этой потребности, предоставляя прекрасную рационализацию для экспериментов по вивисекции, которые вскоре стали повсеместными, как и постоянное разграбление и уничтожение нечеловеческой природы в Новом Свете и других европейских колониях. Но во второй половине девятнадцатого столетия, публикация Дарвиным Происхождения видов и Восхождение человека вызвала глубокое напряжение в отношении антропоцентрической траектории европейской философии и науки. Если люди - животные, эволюционировавшие как другие животные, если в самом деле мы произошли благодаря «естественному отбору» из приматов, если в самом деле, рыбы наши дальние предки и мыши наши родственники, тогда наши повадки и возможности должны быть до некоторой степени похожи на те, которые мы обнаруживаем в остальном природном окружении. Большинство ученых, однако, хотя и принимают теорию Дарвина, противятся тому, чтобы отказаться от предположения о человеческой исключительности – предположения, которое одно оправдывает множество культурных и исследовательских практик, к которым мы привыкли. В ранний период нашей истории могли приписать наше превосходство ниспосланию Бога, который «сотворил» нас с божественным сознанием и интеллектом дабы мы представляли его на земле. После Дарвина, однако, у нас уже не было такой уверенности в божественном ниспослании; потребовалось новое, более естественное доказательство превосходства человечества. В наше время именно язык, полагаемый исключительно человеческим достоянием, чаще всего представляется как доказательство превосходства человечества над другими видами. Известно, что другие животные также строят сложные жилища, даже используют инструменты. Но язык, по широкому признанию, остается особой чертой человеческих особей. И, все же, большинство других животных могут общаться друг с другом, часто используя целый набор жестов, от «маркировки» территории химически секретами, до выражений лиц у многих млекопитающих, до треска, крика, воя, и рычания, в полях и лесах – не говоря уже о сложных мелодических песнях птиц, но также у морских млекопитающих, таких как косатки и киты. Одним из основополагающих открытий науки этологии, в начале этого столетия, было открытие сложного «раскачивающегося танца», с помощью которого отдельные пчелы сообщают точное направление и расстояние до нового источника еды остальному улею. Каждый из этих коммуникативных жестов - «танцев», «песен» и голосовых и визуальных жестов - остается телесным выражением. Смысл здесь связан с экспрессивной природой жестов, с прямой чувствительностью, с проявлением инстинктивного телесного порыва. В человеческом дискурсе, с другой стороны, мы быстро выстраиваем значение, стоящее за чисто экспрессивным порядком слов, слой абстрактного смысла, устанавливаемый по договоренности. Например, слово «Вау!», может вначале обозначать просто удивление, но оно также может обозначать , при желании, восхищение прической, оттенком голубого или пойманной рыбой. Именно этот второй слой смысла (по договоренности) определяется как «собственно язык» большинством философов и ученых , начиная с эпохи Просвещения. Только путем изоляции этого второго слоя условного смысла от чувственного значения, проводимого тоном, ритмом и резонансом произносимых выражений, мы можем воспринимать язык как программу - детерминированную и вычерченную структуру, составленную из произвольных знаков, соединенных формальными правилами. И только определив язык как чисто абстрактный феномен, мы можем заявить о его исключительно человеческом качестве. Только не принимая во внимание чувственный, волнующий аспект человеческого дискурса и принимая только символический и условный аспект вербальной коммуникации, мы можем отстраниться от остальной одушевленной природы. Если Мерло-Понти прав, тогда денотативная (символическая), условная размерность языка никогда не сможет быть, на самом деле, отделена от сенсорной размерности прямого, аффективного смысла. Если мы не являемся нематериальными душами, просто помещенными в наши земные дома-тела, но прежде всего материальные, телесные существа, тогда именно чувственная, жестикулирующая значимость произносимых звуков – их прямой телесный резонанс - делает возможным вербальную коммуникацию. Именно эта экспрессивность - влияние произнесенного слова на чувствующее тело - поддерживает абстрактный и условный смысл, приписываемый словам. Лиса Несмотря на то, что мы можем забывать о жестикулярной, соматической размерности языка в угоду строгой словарной размерности и абстрактной точности специальных терминов, эта соматическая размерность остается невидимо оперативной в нашем разговоре и письме - если наши слова вообще имеют значимость. Поскольку, как мы уже говорили, смысл остается уходящим корнями в сенсорную жизнь тела – он не может быть полностью отрезан от почвы прямого, чувственного опыта, иначе он завянет и умрет Фотина. Для того, чтобы утверждать, что лингвистический смысл прежде всего экспрессивный, жестикулирующий и поэтический, а конвенциональный и денотативный смысл – вторичный и производный, надо отказаться от утверждения, что «язык» это исключительно человеческое достояние. Если язык всегда в своих глубинах резонирует физически и сенсорно, тогда его никогда нельзя отделить от очевидной экспрессивности птичьего пения или пронзительного волчьего воя. Лягушачий хор на краю пруда, рычание рыси, или дальний трубный крик улетающих на юг гусей, вибрируют с аффективным, жестикулирующим смыслом; тот же смысл вибрирует в наших собственных разговорах, вызывая иногда у нас слезы или ярость или интеллектуальные прозрения, которых мы никогда не ждали. Язык как телесный феномен, присущ всем экспрессивным телам, не только человеку. Наш разговор, тогда, не ставит нас вне одушевленного ландшафта, но – подсознательно – вписывает нас в болтливые, шепчущие, звучащие глубины. Если, например, вы стали свидетелями встречи двух друзей, случайно встретившихся после многих месяцев, и слышите их первые слова удивления и радости, и если внимательно прислушаться, можно отличить тональный мелодический слой общения под очевидным денотативным смыслом слов - волнующийся характер голосов, напоминающих своего рода дуэт двух поющих птиц. Каждый голос со своей стороны подражает мелодию другого голоса, в то же время добавляя свою собственную интонацию и стиль, чтобы услышать в ответ их отражения в друге – два поющих тела таким образом настраиваются один к другому, обнаруживая общий регистр, вспоминая друг друга. Требуется лишь небольшое усилие, чтобы понять, что данное мелодическое пение и есть главная коммуникация при встречи, в то время как очевидный смысл слов просто бежит по поверхности, как волны на поверхности моря. Дополнительным усилием можно внезапно услышать знакомую песню дрозда но звучащую по-другому – не как приятную мелодию, повторяемую механически как на магнитофоне, а как активную, наполненную смыслом речь. Внезапно, тонкие вариации тона и ритма оказываются нагружены экспрессией, и две птицы, поющие друг другу через поле предстают впервые перед вами как внимательные разумные существа, так же ревностно вовлеченные в этот мир, как и мы с вами, но в совершенно другой, поразительной ситуации. Более того, если мы допустим, что произносимый смысл остается глубоко укорененный в жестах и телесной экспрессии, мы уже не сможем отнести вновь увиденную экспрессию языка только к животным. Как мы уже видели, в неукрощенном мире прямого сенсорного опыта, ни одно явление не выступает как чисто пассивное или инертное. Для чувствующего тела все феномены одушевленные и активно притягивают к себе наши органы чувств, либо наоборот, убегают от нашего внимания и участия. Вещи раскрывают себя нашему сиюминутному восприятию как векторы, как стили - не как законченные материальные продукты, данные раз и навсегда, но как динамические средства для подключения наших чувств и тела. Каждая вещь, каждое явление, другими словами обладает властью воздействия на нас. Каждое явление, другими словами, потенциально экспрессивно. В конце своей главы «Тело как экспрессия и речь», Мерло-Понти пишет: Именно тело указывает нам и говорит… Это раскрытие … расширяется, как мы увидим, на весь чувствительный мир, и наш взор, подсказанный опытом нашего собственного тела, обнаружит во всех других «объектах» чудесную экспрессию Вещий Протей. Таким образом, на самом начальном уровне чувственного, телесного опыта, мы обнаруживаем себя в экспрессивном, жестикулирующем ландшафте, в мире, который говорит. Мы часто говорим о ревущем ветре, о журчащем ручье. И это не просто метафоры. Наши языки продолжают питаться этими другими голосами – ревом водопадов и стрекотом кузнечиков. Неслучайно, идя по горам, мы в англоязычном мире, для бегущей воды спонтанно используем такие слова как “rush”, “gush”, “wash”. Ясно, что общий объединяющий их звук, это песня самой воды. Если язык не просто ментальный феномен, но чувственная телесная активность, рожденная из отклика нашего тела на его окружение, тогда на наш дискурс влияют все жесты, звуки и ритмы, выходящие за пределы чисто человеческого опыта. В самом деле, если человеческий язык происходит из взаимной игры между телом и окружающим миром, тогда этот язык «принадлежит» одушевленному ландшафту в той же степени, в которой он «принадлежит» нам. * * * В 1945 г, Мерло-Понти начал читать работы швейцарского лингвиста Фердинанда де Сосюра (Saussure)(1857 – 1913), чей посмертно опубликованный труд "Курс общей лингвистики" ознаменовал появление научной лингвистики в двадцатом веке Тата. Мерло-Понти был заинтригован теоретическим разделением между la langue – языком , рассматриваемом как систему терминологических, синтаксических и семантических правил, и la parole - словом, конкретным актом речи. Язык, рассматриваемый как формальная система правил и допущений, является тем аспектом языка, который один допускающий объективное научное исследование. Изолировав этот аспект языка, Сосюр существенно очистил путь для строгого научного анализа языковых систем. Несмотря на это, углубленное понимание отношений между формальной структурой языка и экспрессивным актом речи (между la langue и la parole) осталось невыясненным, и эта задача привлекла Мерло-Понти. Для Сосюра, la langue - язык, рассматриваемый как чисто структурная система – не был механической структурой, которая могла быть легко разбита на отдельные компоненты, но скорее представлял собой органическую, живую систему, каждая часть которой внутренне связана со всеми другими. Сосюр описал структуру любого языка как тесную взаимозависимую матрицу-сеть, в которой каждый член получает смысл благодаря его отношению к другим членам системы. В английском языке, например, слово “red” обретает свое точное значение исходя из ситуации в сети слов с похожим звучанием, включая, например, “read” “rod” и “raid” и во всем комплексе цветов, таких как «orange”, “yellow”, “purple”, “brown”, а также из участия более широкого набора связанных слов, таких как “blood”, “rose”, “sunset”, “fire”, “bluish”, “angry”, “hot”, каждое из которых получает значение только по отношению к созвездию других слов, расширяясь таким образом на каждый термин языка. Определяя каждый конкретный язык как систему различий, Сосюр указывал, что смысл обнаруживается не в собственно словах, но в интервалах, контрастах, взаимному участию терминов. Мерло-Понти замечает: У Сосюра мы узнали, что взятые по от дельности, знаки, ничего собой не означают, и что каждый из них не столько имеет какой-либо смысл, сколько указывает на расхождение смысла между собой и другими знаками. Гоблин Загадка в том, что язык, состоящий из тишины в такой же степени, как и из звуков, не инертная или статическая структура, но развивающееся телесное поле. Он как огромное живое полотно, непрерывно вышиваемое теми, кто говорит. Мерло-Понти здесь проводит четкое различие между истинной, экспрессивной речью и речью, которое просто повторяет установленные штампы. Последние вряд ли можно вообще назвать «речью»; они не несут особого смысла в своей последовательности, но опираются исключительно на память смысла, которая когда-то жила в них. Эти не изменяет уже существующие структуры языка, но относится к языку, как законченной институции. Тем не менее. Эти существующие структуры должны были в некоторый момент создаваться, и это могло произойти лишь благодаря активной экспрессивной речи. Действительно, любая истинно осмысленная речь должна быть внутренне творческой, использующей установленные слова таким образом, каким они никогда еще не использовались, тем самым изменяя, пусть немного, всю паутину языка. Дикая, живая речь восстает изнутри взаимосвязанной матрицы и начинает жестами подвергать всю структуру «согласованной деформации». В сердце любого языка, следовательно, лежит поэтическое производство экспрессивной речи. Живой язык непрерывно создается и переделывается, вышивается из тишины теми, кто говорит… И эта тишина отражает наше бессловесное участие, наше чувственное погружение в глубины одушевленного, экспрессивного мира. У Сосюра Мерло-Понти взял его понятие о том, что любой язык это взаимозависимая, паутинная система отношений. Но поскольку наши экспрессивные, говорящие тела для Мерло-Понти необходимые части этой системы - поскольку паутина языка для него это телесная среда, зашитая в глубинах нашего чувственного участия во всем, что нас окружает, - Мерло-Понти в своих поздних работах приходит к окончательному выводу, что прежде всего именно чувственный, восприимчивый мир имеет реляционный и сетевой характер, и следовательно органическая, взаимосвязанная структура любого языка это продолжение или отражение глубоко взаимосвязанной матрицы самой сенсорной реальности Наталья Мамченко. В конечном счете, первичный не человеческий язык, но чувственный, восприимчивый мир-жизнь, чья дикая партисипативная логика восходит и выражает себя в языке. Именно эта взаимосвязанная реальность провоцирует и поддерживает всю нашу речь, передавая что-то из своей структуры во все языки. Загадочная природа языка отражается и «продолжает в невидимом» дикую, проникновенную, взаимозависимую природу чувственного ландшафта. В конечном счете, не только человеческое тело, но весь чувственный мир обеспечивает глубинную структуру языка. Подобно тому, как мы живем и движемся по ландшафту, так движутся и другие животные и одушевленные сущности; если мы не замечаем их, это только потому что язык забыл о своих экспрессивных глубинах. «Язык это жизнь, наша жизнь и жизнь всех сущностей…» Даша Трудно сказать, кто на самом деле говорит: мы или весь остальной одушевленный мир говорит внутри нас: Вполне возможно, что вещи нами владеют, а не мы ими… Что бытие говорит о нас, а не мы о нем.» Юганка Рассуждая таким образом, мы можем предположить, что сложность человеческого языка связана со сложностью природной экологии – а не со сложностью нашего вида, рассматриваемого в отдельности от матрицы. Язык, пишет Мерло-Понти, «это собственно язык деревьев, волн и леса». Вслед за уменьшением биотического разнообразия технологической цивилизацией, язык также беднеет. Чем меньше птиц из-за разрушения лесов и болот, тем слабее и бесцветнее язык. потеряло всякий смысл. Например, вера в независимость существования Где обитают эти невидимые сферы, на жизнь моей семьи и друзей? Все, кого я знал, стремились, с одной стороны, во что бы то ни стало держаться за прошлое - с навязчивостью фотографируя или снимая на видео события, с другой стороны, постоянно расстраивались по поводу будущего. В результате этих непрерывных забот о прошлом и будущем, они оказывались нечувствительными к настоящему. Они полностью забыли о существовании явлений, с которыми я соприкоснулся, общаясь с местными колдунами, а именно: жизнью животных, характеристиках окружающего мира. отделяющим «прошлое» от «настоящего». И действительно, чем дольше я беседовал со своей семьей и друзьями, как мое сознание стеклянной сферой Тогда я изобрел полезное упражнение в цивилизованное беспамятство. небольшой холм или широкое поле. обвожу взглядом и вызываю в памяти свое прошлое - событий, меня приведший вызываю также и все мое будущее - проекты и вероятности
соединенных с помощью короткой "трубочки" - настоящего момента, в котором нахожусь. Затем очень медленно, содержащемуся в этих двух огромных шарах, просачиваться в данную минуту, расположенную между ними. Медленно, сначала незаметно, начинает расти. Подпитываемый утечкой из прошлого и будущего, настоящий момент раздувается, при этом два шара съеживаются. Вскоре настоящий момент становится огромным; прошлое и будущее сжались до размеров небольших узлов на обоих концах пространства. В этой точке я позволяю прошлому и будущему полностью раствориться. И открываю глаза... Я чувствую себя посреди вечности, в неисчерпаемом
как по растрескавшемуся стволу движутся два потока муравьев - один к верхушке дерева, другой - назад в землю. Я замечаю, что тени на валуне - это вовсе не тени, а пятна лишайника, разросшегося на всей поверхности камня с разными оттенками и фактурой — от матово-черных и морщинисто-серых до пепельно-бардовых -Кажется, что через них валун выражает свое внутреннее настроение. Я ущипнул себя за ногу, но яркость этого мира не пропала. Я топнул ногой что есть силы, обернулся кругом, встал на голову. Но открывшееся мне настоящее не исчезло. Стайка черных ворон носилась друг за дружкой на краю леса, выписывая невероятные пируэты; одна из них приземлилась на засохшую ветку дуба. «Карр!.... Карр!Карр!» Еще мгновенье и она опускается на землю прямо передо мной - «Карр!» - и смотрит пурпурным глазом. Веки мигают быстро-быстро, словно жалюзи. Ворона подпрыгивает ко мне и открывает большой клюв. «Каарр!». Я пытаюсь ответить: «Карр!». Тогда птица, неуклюже переступая, приближается. Я вижу ее маленькие перышки, дырочки на носу, и чувствую, как вместе с ней взлетаю, ловлю порыв ветра и устремляюсь к опушке леса... В этом мире без «будущего»«прошлого» и среди своих чувствует себя дома в этой © Copyright: Тома Мин, 2025.
Другие статьи в литературном дневнике:
|