Но люди пишут...

Кшесинская Деметра: литературный дневник

Пока он болезненно рос и замкнутость и особость то лелеял, то ненавидел, но не выходил далеко за пределы своего еще детского мира, он им еще управлял. И детские чуткие мысли, и взгляды озлобленной и беспомощной волной, почти всегда украдкой, редко напрямую, делали его внутренний храм огромным. Достаточно закрыть глаза и он в нем, как в безопасном месте. Не выходя оттуда, трудно жить, но он научился. Чтобы соединить свое внутреннее убежище и мир внешний, он обратился сначала к краскам, потом к слову. Первые учили собираться во времени и пространстве образом. Вторые — разносить этот образ по иным мирам, как почтальон разносит письма и газеты. Но он не спешил к слову. Личные драмы не любят соглядатаев, коллективное переживание беды — бессмысленное братание на невидимой крови он не принимал.


Он плакал и кричал словами, в своем внутреннем храме. Поводов для этих эмоций хватало, их дарило и прошлое, и желание тепла, абсолютно понятное и естественное для того, кому дали такое веское слово. Обретая устойчивость через нелюбимые занятия, через противоречие самому себе, через постижение любви не из набегов нежности, а по подтекам ссадин, он понемногу начинал понимать устройство мира, всю его неизбежную силу агрессии, прячущейся в слове лицемерием, враньем, обманом...


Только для того, чтобы озвучить своим голосом пространство, поставив на нем смачное тавро "Куплено". Он не распространялся в мир. Он сосуществовал с ним. Очень долго не давая выхода своему необычному слову ко всем. Оно так и оставалось в его внутреннем храме, с его уронами и страхами, обидами, отказами и злостью, не всегда поддающейся контролю. И тогда он придумывал для нее выходы в мир реальный: расстраивал свадьбы своих неудачных возлюбленных, троллил друзей, ругался на окружение уже почти в рифму и напоказ.


Но когда он разрешил бумаге увидеть в чужих глаза свою самую глубокую боль, он что-то понял о литературе и слове, что нельзя понять человеку, сраженному тщеславием. Он понял ее роль провокатора, той жертвы, которую требует искусство. Он увидел, что его роль — не свобода, а еще большее порабощение, но уже не унижением тюрьмы и войны, а тем ментальным миром, его внутренним храмом, которое не поддается законам одной жизни.


Когда он это понял, он написал небольшую притчу "Три пальмы", где в отчаянии от этой обреченности людей искусству, срубил три источника своего творчества...Разорвав людей..природу..искусство ..и себя...Потом советские литературоведы будут долго и нудно писать о том, что философский подтекст "Трех пальм" Лермонтова, это признание варварского отношения человека к природе, отражение нетерпимости к эгоизму и кощунственному отношению к миру вокруг...Такая несусветная глупость..Такое внутреннее невежество по отношению к чужим стихам..Использование искусства как пропаганды, как ментального вышибалы всегда или почти всегда было частью политики государства. В России это имело фатальные масштабы...


Но то, что почувствовал Лермонтов за год до своего ..практически самоубийства...то что он понял о ценниках искусства и о почти "иудейском предназначении гениев" по сбору человеческого материала в кучку на Земле...почувствуют еще два художника..и не связав себя с искусством ..просто проявят это ощущение в действие...страшное..беспрецедентное..но на несколько лет освободившее мир от этой творческой опричнины..но..этот аванс..выданный Гитлером/Сталиным...уже давно окончился..и сколько не кричи о славе...9 мая...или 22 июня...это уже не работает...ни на нацию...ни на жизнь отдельного человека..


В этом искусство чем-то сильно похоже на любовь..ласковый и жуткий зверь..
Но люди пишут...зная даже об этом...



Другие статьи в литературном дневнике: