***

Тома Мин: литературный дневник

поле человеческого восприятия. Сенсорное поле —
и зрительного, и звукового,
тактильного и всякого другого



У человеческого восприятия же есть определенные особенности



— эффекты сенсорного поля, и тот, кто их знает и учитывает, приобретает дополнительные возможности для управления своим и чужим вниманием.
те, которые чаще других и более эффективно используются в реальной коммуникативной практике,
Эффект сенсорного объема


Большее по сенсорному пространству или объему представляется как более важное, главное и сильное.


Чтобы маленькая мысль прозвучала внушительно,
ее необходимо развить и показать со всех сторон.


То, что вы слышите постоянно,
начинает казаться


вам и правдой, и реальностью.
Теория «Большой лжи» от Геббельса — только сухая констатация этого закона человеческого восприятия.


Широкие жесты, заразительный смех, , громкие высказывания —
тот, кто это практикует, чаще оказывается
в центре внимания.


Эффект сенсорного центра


Находящееся в пространственном центре привлекает максимум внимания и воспринимается как основное, главное. В речи — ваш тезис, главная мысль после вступления.


Эффект края


У же открыв дверь, Штирлиц хлопнул себя по лбу и засмеялся: — Я стал склеротическим идиотом...
Я ведь шел к тебе за снотворным.


Все знают, что у тебя хорошее шведское снотворное.


Запоминается последняя фраза. Важно войти в нужный разговор, но еще важнее искусство выхода из разговора.


Теперь, думал Штирлиц, если Рольфа спросят, кто к нему заходил и зачем, он наверняка ответит, что заходил к нему Штирлиц и просил хорошее шведское снотворное.


После пространственного центра наше внимание обычно привлекает


край, а во временном континууме привлекает
максимум внимания
(и воспринимается как основное, главное) —
начало и конец. Соответственно, если вы пользуйтесь техникой предложение альтернативы: «N или M?» — в вашем вопросе последним должно стоять то, что вы хотите получить в ответе.


Эффект «новизны» или «привыкания к новизне» базируется тоже на эффекте края: все длящееся становится не таким ярким, потому что не имеет края завершения. А если сделать паузу, образуется край: «Было — не было — снова стало!», и внимание обостряется снова.


Эффект «Тройка, семерка, туз»


Прекрасно
воспринимается


одна главная мысль,


две мысли (два элемента)
лучше давать в оппозиции тогда они воспринимаются как одно целое,


великолепно идет тройка: три богатыря, три направления пути от камня, три желания…


Четверка воспринимается хуже, ее имеет смысл формировать в квадрат (как типология или классификация),


Далее от пяти и выше нужно иметь в виду, что человеческое восприятие имеет свои законы, и больше семи (плюс-минус два) элементов человек одновременно воспринять не может.


Эффект акцента


Привлекает внимание то, на что делается ударение, акцент. Вдруг:


Яркая краска!


Повышение громкости!!


Увеличение скорости!!!


Или, напротив, не ударение, а — ПАУЗА.


Если из зрительной и слухового поля перейти к кинестетике,
в частности,
то акцент выступает, как маркер пространства:


Одну позицию фиксируем жестом влево — другую, противоположную — жестом вправо.


Или не только жестом, а всем телом поворачиваемся туда — или сюда, перемещаемся в тот угол или этот, руками укладываем нужную мысль в пространство слушателей!


И — якорение! Якорение — это тот же акцент, производимый, как правило, непосредственным физическим прикосновением: касание, легкий удар, теплое полуобъятие кстати…



Важно только помнить, что неаккуратное касание вызывается не якорение, а мгновенное отталкивание, защиту и протест.


А как делается «аккуратное» касание?


Легко: поставьте раскрытую звездочкой ладонь ребром перед собой и напрягите ее максимально, так чтобы пальцы образовывали не хапающую лапу, а отгибались как бы назад. Тогда, если вы захотите тихонько прикоснуться к плечу, вы сможете коснуться плеча не пальцами, а серединой выгнутой ладони.


И вам станет немного щекотно. А приятно будет обоим.


И это первое, что вам разрешат. Если у вас получится это кстати и не нарочито, вместе с теплыми спокойными словами и на секундочку, то в следующий раз вы сможете делать это увереннее и дольше, и скоро ваша рука в любой момент может мягко обтекать плечо приятно собеседника.


Эффект упаковки


Как это ни называй: «Упаковка», «Перелицовка», «Игра терминами», «Переодевание слов», «Рефрейминг» или «Лидерская интерпретация», эта языковая операция настолько привычная, что ее знают практически все.


Подбирая слова, одевая одни и те же смыслы
в по-разному термины,


можно создать совершенно различные впечатления. Бережливость или жадность? Упертый или целеустремленный? Несчастная жертва или безответственная дура?


Герои национального сопротивления или главари местного бандформирования?



антиманипулятивную истерию,



красками,
требует незаурядное чувство юмора, чтобы от страха не заплакать…



Управляя фоном,

Эффект фона


Есть цвета холодные, есть теплые, есть темы приятные, есть нет. На каком фоне вы решаете подавать свои сообщения?


Управляя фоном, можно создавать у человека безотчетное ощущение радости или тревоги, усталости или бодрости..


Делайте фон, сознательно наполняя его теми красками, образами, настроениями и чувствами, которые отвечают поставленным вами задачам.


Подбирая нужный фон, помните, что короля делает свита! Включите радио и послушайте, как точно меняется музыкальная тема под тот или иной текст диктора.


Фон может и подчеркнуть значимость объекта, и снизить ее, а то и вовсе уничтожить.


Яркое на ярком фоне не выделяется, а вот даже просто симпатичная на фоне тех, кому с внешностью не повезло — уже красавица.
Техники, построенные на сочетании эффектов сенсорного поля


«Выгодное место». То, что мы хотим представить как более основное и главное, следует (например в речи) поставить на выгодное место: как правило, на сенсорный центр или на бросающийся во внимание край, оттенить выгодным фоном плюс дополнительно отметить акцентом. Шеф, садясь за стол, садится на главное место. Лидер в кампании оказывается в центре и впереди, и никто не смеет лидера загораживать!
Противоположные цели, цели укрытия, преследует «Прием 36-го кадра»: если важный и спорный пункт поставить не в центр фразы, а на ее окраину, еще лучше — спрятать в придаточное предложение как само собой разумеющееся, а потом еще переключить внимание на не важное следующее (техника «проехали»), то собеседник важный и спорный пункт «съедает». Что нужно, в сознание ему вставили, а протеста не возникло. Техника корректного избегания помогает в ситуации, когда просто замалчивать невыгодные темы и аспекты ситуации, известные собеседнику — не пройдет, явные дыры привлекают внимание. Техничнее их коснуться, уменьшив их значимость: поставить на невыгодные места, уменьшить их сенсорные пространство, объем и снять сенсорную очевидность.
«Лукавые емкости». «Нужное впечатление», «подходящие обстоятельства», «адекватное реагирование» — такие формулировки обычно нравятся всем, все уверены, что понимают их правильно, а на самом деле каждый наполняет их своим собственным содержанием. Именно поэтому в деловых отношениях деловые люди такие формулировки не употребляют и максимально четко их расшифровывают.
Техника «Подключение воображения» основывается на том, что додуманное и раздутое в воображение обычно существенно богаче реального факта. Угроза обещаемая страшит и мотивирует больше, чем приведенная в исполнение. Соответственно, для максимального результата оживляйте реальность словами и картинками, обращающимися к воображению собеседника, и не торопитесь убивать воображенный образ — реальностью.
Когда многие техники используются одновременно, результат усиливается многократно. Собственно, это и есть «Макияж»: представляя образ результата (процесса), его можно подкрасить, выделив те его черты и аспекты, которые делают его более привлекательным, вкусным, притягивающим внимание. Для этого нужное выделяем вниманием, увеличиваем его пространство и объем (перечисление последствий — выгодных или страшных), делаем сенсорно очевидным, ставим на выгодное (временно и пространственно) место, подчеркиваем фоном и якорим. Не нужное от внимания убираем или снимаем значимость фоном.


Получается вкусно и очаровательно. Образцово!


«Образец». О, образец — это одна из самых волшебных мотивационных фигур. Там, где появляется настоящий образец, туда само устремляется внимание, под это подстраивается душа и влечется тело. Образец — это образец, то есть синоним всего самого лучшего! Образец сочетает в себе яркость и простоту фигуры на приятном фоне, говорящем вам о том, что все это здорово и у вас обязательно получится! Если вы зрительно, ярко, предельно конкретно начинаете видеть свое будущее, оно скоро становится вашим реальным настоящим. Чтобы сохранить хорошую фигуру и жизнерадостность, лучше всяких диет помогает видение себя изящным, легким и летящим по жизни бодрой, подтянутой походкой. Что, впрочем, совсем не исключает здорового питания и обливаний холодной водой. Напротив, скорее к этому подталкивает.


делает глупости и чахнет от тоски по славе. Мне эта тосМне эта тоска непонятна.


– Потому что ты умен. Ты к славе относишься безразлично, как к игрушке, которая тебя не занимает.


– Да, это правда.


– Известность не улыбается тебе. Что лестного, или забавного, или поучительного в том, что твое имя вырежут на могильном памятнике и потом время сотрет эту надпись вместе с позолотой? Да и, к счастью, вас слишком много, чтобы слабая человеческая память могла удержать ваши имена.


– Понятно, – согласился Коврин. – Да и зачем их помнить? Но давай поговорим о чем-нибудь другом. Например, о счастье. Что такое счастье?


Когда часы били пять, он сидел на кровати, свесив ноги на ковер, и говорил, обращаясь к монаху:


– В древности один счастливый человек в конце концов испугался своего счастья – так оно было велико! – и, чтобы умилостивить богов, принес им в жертву свой любимый перстень. Знаешь? И меня, как Поликрата, начинает немножко беспокоить мое счастье. Мне кажется странным, что от утра до ночи я испытываю одну только радость, она наполняет всего меня и заглушает все остальные чувства. Я не знаю, что такое грусть, печаль или скука. Вот я не сплю, у меня бессонница, но мне не скучно. Серьезно говорю: я начинаю недоумевать.


– Но почему? – изумился монах. – Разве радость сверхъестественное чувство? Разве она не должна быть нормальным состоянием человека? Чем выше человек по умственному и нравственному развитию, чем он свободнее, тем большее удовольствие доставляет ему жизнь. Сократ, Диоген и Марк Аврелий испытывали радость, а не печаль. И апостол говорит: постоянно радуйтеся. Радуйся же и будь счастлив.


– А вдруг прогневаются боги?
– пошутил Коврин и засмеялся. – Если они отнимут у меня комфорт


и заставят меня
зябнуть и голодать?
, то это едва ли придется мне по вкусу.


. Он говорил, обращаясь к креслу, жестикулировал и смеялся;
глаза его блестели, и в смехе было что-то странное.


– с кем ты говоришь? – С кем?
– Никого здесь нет… В самом деле я немножко нездоров…
Для него теперь было ясно, что он сумасшедший.


Он хотел сказать тестю шутливым тоном: «Поздравьте, я, кажется, сошел с ума», – но пошевелил только губами и горько улыбнулся.
признввшись
перестал видеть черного монаха,



Под Ильин день вечером
в доме служили всенощную.


Когда дьячок подал священнику кадило, то в старом громадном зале запахло точно кладбищем, и Коврину стало скучно.


Он вышел в сад. Не замечая роскошных цветов, он погулял по саду,
посидел на скамье, потом прошелся по парку;


дойдя до реки, он спустился вниз и тут постоял в раздумье,


глядя на воду.
Угрюмые сосны


с мохнатыми корнями, теперь не шептались,
а неподвижные и немые стояли,


точно не узнавали его. По лавам он перешел на тот берег. Там, где в прошлом году была рожь,
теперь лежал в рядах скошенный овес.


уже зашлоСолнце
, и на горизонте


пылало широкое красное зарево, предвещавшее на завтра ветреную погоду. Было тихо. Всматриваясь по тому направлению, где в прошлом году показался впервые черный монах, Коврин постоял минут двадцать, пока не начала тускнеть вечерняя заря…


– Зачем, зачем вы меня лечили? Бромистые препараты, праздность, теплые ванны, надзор, малодушный страх за каждый глоток, за каждый шаг – все это в конце концов доведет меня до идиотизма.


Я сходил с ума, у меня была мания величия, но зато я был весел, бодр и даже счастлив, я был интересен и оригинален.


Теперь я стал рассудительнее и солиднее, но зато я такой, как все: я – посредственность, мне скучно жить… О, как вы жестоко поступили со мной! Я видел галлюцинации, но кому это мешало? Я спрашиваю, кому это мешало?
.


Присутствие людей теперь уже раздражало
он отвечал ему сухо, холодно и даже грубо
и иначе не смотрел на него, как насмешливо и с ненавистью,


стал раздражителен, капризен, придирчив и неинтересен. Она уже не могла смеяться и петь, за обедом ничего не ела, не спала по целым ночам, ожидая чего-то ужасного, и так измучилась, что однажды пролежала в обмороке от обеда до вечера. Во время всенощной ей показалось, что отец плакал, и теперь, когда они втроем сидели на террасе, она делала над собой усилия, чтобы не думать об этом.


– Как счастливы Будда и Магомет или Шекспир,
не лечили их от экстаза и вдохновения!


иначе
после этого замечательного человека осталось бы так же мало,
как после его собаки.


в конце концов
сделают то,


что человечество отупеет,
посредственность
будет считаться гением
и цивилизация погибнет. Если бы вы знали, – сказал Коврин с досадой, – как я вам благодарен!


Он почувствовал сильное раздражение и, чтобы не сказать лишнего, быстро встал и пошел в дом. Было тихо, и в открытые окна несся из сада аромат табака и ялаппы. В громадном темном зале на полу и на рояле зелеными пятнами лежал лунный свет. Коврину припомнились восторги прошлого лета, когда так же пахло ялаппой и в окнах светилась луна. Чтобы вернуть прошлогоднее настроение, он быстро пошел к себе в кабинет, закурил крепкую сигару и приказал лакею принести вина. Но от сигары во рту стало горько и противно, а вино оказалось не такого вкуса, как в прошлом году. И что значит отвыкнуть! От сигары и двух глотков вина у него закружилась голова и началось сердцебиение, так что понадобилось принимать бромистый калий.


Объясни мне, почему?


– Потому, что он мне несимпатичен,
Что-то непостижимое,


ужасное происходит у нас в доме.
Ты изменился, стал на себя не похож…


иной раз просто удивляешься и не веришь:
ты ли это?
Ну, ну, не сердись, Ты умный, добрый, благородный. Ты такой добрый!


– не добрый, а добродушный. Водевильные дядюшки, вроде твоего отца, с сытыми добродушными физиономиями, необыкновенно хлебосольные и чудаковатые, когда-то умиляли меня и смешили
и в повестях, и в водевилях,


и в жизни, теперь же они мне противны.
Это до мозга костей.эгоисты
Противнее всего мне их сытость


и этот чисто бычий или кабаний оптимизм.



– Это пытка, – и по ее голосу видно было,
что она уже крайне утомлена и что ей тяжело говорить. – С самой зимы ни одной покойной минуты… Ведь это ужасно, боже мой! Я страдаю…


– Да, конечно, я – Ирод, а ты и твой папенька – египетские младенцы. Конечно!


Его лицо показалось
некрасивым и неприятным.


Ненависть и насмешливое выражение не шли к нему. Да и раньше она замечала, что


на его лице уже чего-то недостает,
как будто с тех пор,


как он остригся, изменилось и лицо. Ей захотелось сказать ему что-нибудь обидное, но тотчас же она поймала себя на неприязненном чувстве, испугалась и пошла из спальни.


получил самостоятельную кафедру. Вступительная лекция была назначена на второе декабря, и об этом было вывешено объявление в университетском коридоре. Но в назначенный день он известил инспектора студентов телеграммой, что читать лекции не будет по болезни.


У него шла горлом кровь. Он плевал кровью, но случалось раза два в месяц, что она текла обильно, и тогда он чрезвычайно слабел и впадал в сонливое состояние. Эта болезнь не особенно пугала его, так как ему было известно, что его покойная мать жила точно с такою же болезнью десять лет, даже больше; и доктора уверяли, что это не опасно, и советовали только не волноваться, вести правильную жизнь и поменьше говорить. В январе лекция опять не состоялась по той же причине, а в феврале было уже поздно начинать курс. Пришлось отложить до будущего года.


ухаживала за ним, как за ребенком.
Настроение у него было мирное, покорное: он охотно подчинялся, и когда Варвара Николаевна – так звали его подругу – собралась везти его в Крым, то он согласился, хотя предчувствовал, что из этой поездки не выйдет ничего хорошего.


Они приехали в Севастополь вечером и остановились в гостинице, чтобы отдохнуть и завтра ехать в Ялту. Обоих утомила дорога. Варвара Николаевна напилась чаю, легла спать и скоро уснула. Но Коврин не ложился. Еще дома, за час до отъезда на вокзал, он получил от Тани письмо и не решился его распечатать, и теперь оно лежало у него в боковом кармане, и мысль о нем неприятно волновала его. Искренне, в глубине души, свою женитьбу на Тане он считал теперь ошибкой, был доволен, что окончательно разошелся с ней, и воспоминание об этой женщине, которая в конце концов обратилась в ходячие живые мощи и в которой, как кажется, все уже умерло, кроме больших, пристально вглядывающихся умных глаз, воспоминание о ней возбуждало в нем одну только жалость и досаду на себя. Почерк на конверте напомнил ему, как он года два назад был несправедлив и жесток, как вымещал на ни в чем не повинных людях свою душевную пустоту, скуку, одиночество и недовольство жизнью. Кстати же он вспомнил, как однажды он рвал на мелкие клочки свою диссертацию и все статьи, написанные за время болезни, и как бросал в окно, и клочки, летая по ветру, цеплялись за деревья и цветы; в каждой строчке видел он странные, ни на чем не основанные претензии, легкомысленный задор, дерзость, манию величия, и это производило на него такое впечатление, как будто он читал описание своих пороков; но когда последняя тетрадка была разорвана и полетела в окно, ему почему-то вдруг стало досадно и горько, он пошел к жене и наговорил ей много неприятного. Боже мой, как он изводил ее! Однажды, желая причинить ей боль, он сказал ей, что ее отец играл в их романе непривлекательную роль, так как просил его жениться на ней; Егор Семеныч нечаянно подслушал это, вбежал в комнату и с отчаяния не мог выговорить ни одного слова и только топтался на одном месте и как-то странно мычал, точно у него отнялся язык, а Таня, глядя на отца, вскрикнула раздирающим голосом и упала в обморок. Это было безобразно.


Все это приходило на память при взгляде на знакомый почерк. Коврин вышел на балкон; была тихая теплая погода, и пахло морем. Чудесная бухта отражала в себе луну и огни и имела цвет, которому трудно подобрать название. Это было нежное и мягкое сочетание синего с зеленым; местами вода походила цветом на синий купорос, а местами, казалось, лунный свет сгустился и вместо воды наполнял бухту, а в общем какое согласие цветов, какое мирное, покойное и высокое настроение!


Наш сад погибает,
в нем хозяйничают
уже чужие, то есть происходит то самое, чего так боялся бедный отец. Этим я обязана тоже тебе. Я ненавижу тебя всею моею душой и желаю, чтобы ты скорее погиб. О, как я страдаю! Мою душу жжет невыносимая боль… Будь ты проклят. Я приняла тебя за необыкновенного человека, за гения, я полюбила тебя, но ты оказался сумасшедшим…»


Коврин не мог дальше читать, изорвал письмо и бросил. Им овладело беспокойство, похожее на страх. За ширмами спала Варвара Николаевна, и слышно было, как она дышала; из нижнего этажа доносились женские голоса и смех, но у него было такое чувство, как будто во всей гостинице, кроме него, не было ни одной живой души. Оттого, что несчастная, убитая горем Таня в своем письме проклинала его и желала его погибели, ему было жутко, и он мельком взглядывал на дверь, как бы боясь, чтобы не вошла в номер и не распорядилась им опять та неведомая сила, которая в какие-нибудь два года произвела столько разрушений в его жизни и в жизни близких.


Он уже по опыту знал, что когда разгуляются нервы, то лучшее средство от них – это работа. Надо сесть за стол и заставить себя во что бы то ни стало сосредоточиться на одной какой-нибудь мысли. Он достал из своего красного портфеля тетрадку, на которой был набросан конспект небольшой компилятивной работы, придуманной им на случай, если в Крыму покажется скучно без дела. Он сел за стол и занялся этим конспектом, и ему казалось, что к нему возвращается его мирное, покорное, безразличное настроение. Тетрадка с конспектом навела даже на размышление о суете мирской. Он думал о том, как много берет жизнь за те ничтожные или весьма обыкновенные блага, какие она может дать человеку. Например, чтобы получить под сорок лет кафедру, быть обыкновенным профессором, излагать вялым, скучным, тяжелым языком обыкновенные и притом чужие мысли, – одним словом, для того, чтобы достигнуть положения посредственного ученого, ему, Коврину, нужно было учиться пятнадцать лет, работать дни и ночи, перенести тяжелую психическую болезнь, пережить неудачный брак и проделать много всяких глупостей и несправедливостей, о которых приятно было бы не помнить. Коврин теперь ясно сознавал, что он – посредственность, и охотно мирился с этим, так как, по его мнению, каждый человек должен быть доволен тем, что он есть.


Конспект совсем было успокоил его, но разорванное письмо белело на полу и мешало ему сосредоточиться. Он встал из-за стола, подобрал клочки письма и бросил в окно, но подул с моря легкий ветер, и клочки рассыпались по подоконнику. Опять им овладело беспокойство, похожее на страх, и стало казаться, что во всей гостинице, кроме него, нет ни одной души… Он вышел на балкон. Бухта, как живая, глядела на него множеством голубых, синих, бирюзовых и огненных глаз и манила к себе. В самом деле, было жарко и душно и не мешало бы выкупаться.


Вдруг в нижнем этаже под балконом заиграла скрипка, и запели два нежных женских голоса. Это было что-то знакомое. В романсе, который пели внизу, говорилось о какой-то девушке, больной воображением, которая слышала ночью в саду таинственные звуки и решила, что это гармония священная, нам, смертным, непонятная… У Коврина захватило дыхание, и сердце сжалось от грусти, и чудесная, сладкая радость, о которой он давно уже забыл, задрожала в его груди.


Черный высокий столб, похожий на вихрь или смерч, показался на том берегу бухты. Он с страшною быстротой двигался через бухту по направлению к гостинице, становясь все меньше и темнее, и Коврин едва успел посторониться, чтобы дать дорогу… Монах с непокрытою седою головой и с черными бровями, босой, скрестивши на груди руки, пронесся мимо и остановился среди комнаты.


– Отчего ты не поверил мне? – спросил он с укоризной, глядя ласково на Коврина. – Если бы ты поверил мне тогда, что ты гений, то эти два года ты провел бы не так печально и скудно.


Коврин уже верил тому, что он избранник божий и гений, он живо припомнил все свои прежние разговоры с черным монахом и хотел говорить, но кровь текла у него из горла прямо на грудь, и он, не зная, что делать, водил руками по груди, и манжетки стали мокрыми от крови. Он хотел позвать Варвару Николаевну, которая спала за ширмами, сделал усилие и проговорил:


– Таня!


Он упал на пол и, поднимаясь на руки, опять позвал:


– Таня!


Он звал Таню,
звал большой сад с роскошными цветами,


обрызганными росой, звал парк, сосны с мохнатыми корнями, ржаное поле, свою чудесную науку, свою молодость, смелость, радость,
звал жизнь, которая была так прекрасна.


Он видел на полу около своего лица большую лужу крови
и не мог уже от слабости выговорить ни одного слова,


но невыразимое, безграничное счастье наполняло все его существо. Внизу под балконом играли серенаду, а черный монах шептал ему, что он гений
и что он умирает потому только, что его слабое человеческое тело


уже утеряло равновесие
и не может больше служить оболочкой для гения.


Когда Варвара Николаевна проснулась и вышла из-за ширм, Коврин был уже мертв, и на лице его застыла блаженная улыбка.
Он стал лечиться.
VIII


Опять наступило лето, и доктор приказал ехать в деревню. Коврин уже выздоровел, перестал видеть черного монаха, и ему оставалось только подкрепить свои физические силы. Живя у тестя в деревне, он пил много молока, работал только два часа в сутки, не пил вина и не курил.


Под Ильин день вечером в доме служили всенощную. Когда дьячок подал священнику кадило, то в старом громадном зале запахло точно кладбищем, и Коврину стало скучно. Он вышел в сад. Не замечая роскошных цветов, он погулял по саду, посидел на скамье, потом прошелся по парку; дойдя до реки, он спустился вниз и тут постоял в раздумье, глядя на воду. Угрюмые сосны с мохнатыми корнями, которые в прошлом году видели его здесь таким молодым, радостным и бодрым, теперь не шептались, а стояли неподвижные и немые, точно не узнавали его. И в самом деле, голова у него острижена, длинных красивых волос уже нет, походка вялая, лицо, сравнительно с прошлым летом, пополнело и побледнело.


По лавам он перешел на тот берег. Там, где в прошлом году была рожь, теперь лежал в рядах скошенный овес. Солнце уже зашло, и на горизонте пылало широкое красное зарево, предвещавшее на завтра ветреную погоду. Было тихо. Всматриваясь по тому направлению, где в прошлом году показался впервые черный монах, Коврин постоял минут двадцать, пока не начала тускнеть вечерняя заря…


Когда он, вялый, неудовлетворенный, вернулся домой, всенощная уже кончилась. Егор Семеныч и Таня сидели на ступенях террасы и пили чай. Они о чем-то говорили, но, увидев Коврина, вдруг замолчали, и он заключил по их лицам, что разговор у них шел о нем.


– Тебе, кажется, пора уже молоко пить, – сказала Таня мужу.


– Нет, не пора… – ответил он, садясь на самую нижнюю ступень. – Пей сама. Я не хочу.


Таня тревожно переглянулась с отцом и сказала виноватым голосом:


– Ты сам замечаешь, что молоко тебе полезно.


– Да, очень полезно! – усмехнулся Коврин. – Поздравляю вас: после пятницы во мне прибавился еще один фунт весу. – Он крепко сжал руками голову и проговорил с тоской: – Зачем, зачем вы меня лечили? Бромистые препараты, праздность, теплые ванны, надзор, малодушный страх за каждый глоток, за каждый шаг – все это в конце концов доведет меня до идиотизма. Я сходил с ума, у меня была мания величия, но зато я был весел, бодр и даже счастлив, я был интересен и оригинален. Теперь я стал рассудительнее и солиднее, но зато я такой, как все: я – посредственность, мне скучно жить… О, как вы жестоко поступили со мной! Я видел галлюцинации, но кому это мешало? Я спрашиваю, кому это мешало?


– Бог знает, что ты говоришь! – вздохнул Егор Семеныч. – Даже слушать скучно.


– А вы не слушайте.


Присутствие людей, особенно Егора Семеныча, теперь уже раздражало Коврина, он отвечал ему сухо, холодно и даже грубо и иначе не смотрел на него, как насмешливо и с ненавистью, а Егор Семеныч смущался и виновато покашливал, хотя вины за собой никакой не чувствовал. Не понимая, отчего так резко изменились их милые, благодушные отношения, Таня жалась к отцу и с тревогой заглядывала ему в глаза; она хотела понять и не могла, и для нее ясно было только, что отношения с каждым днем становятся все хуже и хуже, что отец в последнее время сильно постарел, а муж стал раздражителен, капризен, придирчив и неинтересен. Она уже не могла смеяться и петь, за обедом ничего не ела, не спала по целым ночам, ожидая чего-то ужасного, и так измучилась, что однажды пролежала в обмороке от обеда до вечера. Во время всенощной ей показалось, что отец плакал, и теперь, когда они втроем сидели на террасе, она делала над собой усилия, чтобы не думать об этом.


– Как счастливы Будда и Магомет или Шекспир, что добрые родственники и доктора не лечили их от экстаза и вдохновения! – сказал Коврин. – Если бы Магомет принимал от нервов бромистый калий, работал только два часа в сутки и пил молоко, то после этого замечательного человека осталось бы так же мало, как после его собаки. Доктора и добрые родственники в конце концов сделают то, что человечество отупеет, посредственность будет считаться гением и цивилизация погибнет. Если бы вы знали, – сказал Коврин с досадой, – как я вам благодарен!


Он почувствовал сильное раздражение и, чтобы не сказать лишнего, быстро встал и пошел в дом. Было тихо, и в открытые окна несся из сада аромат табака и ялаппы. В громадном темном зале на полу и на рояле зелеными пятнами лежал лунный свет. Коврину припомнились восторги прошлого лета, когда так же пахло ялаппой и в окнах светилась луна. Чтобы вернуть прошлогоднее настроение, он быстро пошел к себе в кабинет, закурил крепкую сигару и приказал лакею принести вина. Но от сигары во рту стало горько и противно, а вино оказалось не такого вкуса, как в прошлом году. И что значит отвыкнуть! От сигары и двух глотков вина у него закружилась голова и началось сердцебиение, так что понадобилось принимать бромистый калий.


Перед тем как ложиться спать, Таня говорила ему:


– Отец обожает тебя. Ты на него сердишься за что-то, и это убивает его. Посмотри: он стареет не по дням, а по часам. Умоляю тебя, Андрюша, Бога ради, ради своего покойного отца, ради моего покоя, будь с ним ласков!


– Не могу и не хочу.


– Но почему? – спросила Таня, начиная дрожать всем телом. – Объясни мне, почему?


– Потому, что он мне несимпатичен, вот и все, – небрежно сказал Коврин и пожал плечами, – но не будем говорить о нем: он твой отец.


– Не могу, не могу понять! – проговорила Таня, сжимая себе виски и глядя в одну точку. – Что-то непостижимое, ужасное происходит у нас в доме. Ты изменился, стал на себя не похож… Ты, умный, необыкновенный человек, раздражаешься из-за пустяков, вмешиваешься в дрязги… Такие мелочи волнуют тебя, что иной раз просто удивляешься и не веришь: ты ли это? Ну, ну, не сердись, не сердись, – продолжала она, пугаясь своих слов и целуя ему руки. – Ты умный, добрый, благородный. Ты будешь справедлив к отцу. Он такой добрый!


– Он не добрый, а добродушный. Водевильные дядюшки, вроде твоего отца, с сытыми добродушными физиономиями, необыкновенно хлебосольные и чудаковатые, когда-то умиляли меня и смешили и в повестях, и в водевилях, и в жизни, теперь же они мне противны. Это эгоисты до мозга костей. Противнее всего мне их сытость и этот желудочный, чисто бычий или кабаний оптимизм.


Таня села на постель и положила голову на подушку.


– Это пытка, – проговорила она, и по ее голосу видно было, что она уже крайне утомлена и что ей тяжело говорить. – С самой зимы ни одной покойной минуты… Ведь это ужасно, боже мой! Я страдаю…


– Да, конечно, я – Ирод, а ты и твой папенька – египетские младенцы. Конечно!


Его лицо показалось Тане некрасивым и неприятным. Ненависть и насмешливое выражение не шли к нему. Да и раньше она замечала, что на его лице уже чего-то недостает, как будто с тех пор, как он остригся, изменилось и лицо. Ей захотелось сказать ему что-нибудь обидное, но тотчас же она поймала себя на неприязненном чувстве, испугалась и пошла из спальни.
IX


Коврин получил самостоятельную кафедру. Вступительная лекция была назначена на второе декабря, и об этом было вывешено объявление в университетском коридоре. Но в назначенный день он известил инспектора студентов телеграммой, что читать лекции не будет по болезни.


У него шла горлом кровь. Он плевал кровью, но случалось раза два в месяц, что она текла обильно, и тогда он чрезвычайно слабел и впадал в сонливое состояние. Эта болезнь не особенно пугала его, так как ему было известно, что его покойная мать жила точно с такою же болезнью десять лет, даже больше; и доктора уверяли, что это не опасно, и советовали только не волноваться, вести правильную жизнь и поменьше говорить. В январе лекция опять не состоялась по той же причине, а в феврале было уже поздно начинать курс. Пришлось отложить до будущего года.


Жил он уже не с Таней, а с другой женщиной, которая была на два года старше его и ухаживала за ним, как за ребенком. Настроение у него было мирное, покорное: он охотно подчинялся, и когда Варвара Николаевна – так звали его подругу – собралась везти его в Крым, то он согласился, хотя предчувствовал, что из этой поездки не выйдет ничего хорошего.


Они приехали в Севастополь вечером и остановились в гостинице, чтобы отдохнуть и завтра ехать в Ялту. Обоих утомила дорога. Варвара Николаевна напилась чаю, легла спать и скоро уснула. Но Коврин не ложился. Еще дома, за час до отъезда на вокзал, он получил от Тани письмо и не решился его распечатать, и теперь оно лежало у него в боковом кармане, и мысль о нем неприятно волновала его. Искренне, в глубине души, свою женитьбу на Тане он считал теперь ошибкой, был доволен, что окончательно разошелся с ней, и воспоминание об этой женщине, которая в конце концов обратилась в ходячие живые мощи и в которой, как кажется, все уже умерло, кроме больших, пристально вглядывающихся умных глаз, воспоминание о ней возбуждало в нем одну только жалость и досаду на себя. Почерк на конверте напомнил ему, как он года два назад был несправедлив и жесток, как вымещал на ни в чем не повинных людях свою душевную пустоту, скуку, одиночество и недовольство жизнью. Кстати же он вспомнил, как однажды он рвал на мелкие клочки свою диссертацию и все статьи, написанные за время болезни, и как бросал в окно, и клочки, летая по ветру, цеплялись за деревья и цветы; в каждой строчке видел он странные, ни на чем не основанные претензии, легкомысленный задор, дерзость, манию величия, и это производило на него такое впечатление, как будто он читал описание своих пороков; но когда последняя тетрадка была разорвана и полетела в окно, ему почему-то вдруг стало досадно и горько, он пошел к жене и наговорил ей много неприятного. Боже мой, как он изводил ее! Однажды, желая причинить ей боль, он сказал ей, что ее отец играл в их романе непривлекательную роль, так как просил его жениться на ней; Егор Семеныч нечаянно подслушал это, вбежал в комнату и с отчаяния не мог выговорить ни одного слова и только топтался на одном месте и как-то странно мычал, точно у него отнялся язык, а Таня, глядя на отца, вскрикнула раздирающим голосом и упала в обморок. Это было безобразно.


Все это приходило на память при взгляде на знакомый почерк. Коврин вышел на балкон; была тихая теплая погода, и пахло морем. Чудесная бухта отражала в себе луну и огни и имела цвет, которому трудно подобрать название. Это было нежное и мягкое сочетание синего с зеленым; местами вода походила цветом на синий купорос, а местами, казалось, лунный свет сгустился и вместо воды наполнял бухту, а в общем какое согласие цветов, какое мирное, покойное и высокое настроение!


В нижнем этаже, под балконом, окна, вероятно, были открыты, потому что отчетливо слышались женские голоса и смех. По-видимому, там была вечеринка.


Коврин сделал над собой усилие, распечатал письмо и, войдя к себе в номер, прочел:


«Сейчас умер мой отец. Этим я обязана тебе, так как ты убил его. Наш сад погибает, в нем хозяйничают уже чужие, то есть происходит то самое, чего так боялся бедный отец. Этим я обязана тоже тебе. Я ненавижу тебя всею моею душой и желаю, чтобы ты скорее погиб. О, как я страдаю! Мою душу жжет невыносимая боль… Будь ты проклят. Я приняла тебя за необыкновенного человека, за гения, я полюбила тебя, но ты оказался сумасшедшим…»


Коврин не мог дальше читать, изорвал письмо и бросил. Им овладело беспокойство, похожее на страх. За ширмами спала Варвара Николаевна, и слышно было, как она дышала; из нижнего этажа доносились женские голоса и смех, но у него было такое чувство, как будто во всей гостинице, кроме него, не было ни одной живой души. Оттого, что несчастная, убитая горем Таня в своем письме проклинала его и желала его погибели, ему было жутко, и он мельком взглядывал на дверь, как бы боясь, чтобы не вошла в номер и не распорядилась им опять та неведомая сила, которая в какие-нибудь два года произвела столько разрушений в его жизни и в жизни близких.


Он уже по опыту знал, что когда разгуляются нервы, то лучшее средство от них – это работа. Надо сесть за стол и заставить себя во что бы то ни стало сосредоточиться на одной какой-нибудь мысли. Он достал из своего красного портфеля тетрадку, на которой был набросан конспект небольшой компилятивной работы, придуманной им на случай, если в Крыму покажется скучно без дела. Он сел за стол и занялся этим конспектом, и ему казалось, что к нему возвращается его мирное, покорное, безразличное настроение. Тетрадка с конспектом навела даже на размышление о суете мирской. Он думал о том, как много берет жизнь за те ничтожные или весьма обыкновенные блага, какие она может дать человеку. Например, чтобы получить под сорок лет кафедру, быть обыкновенным профессором, излагать вялым, скучным, тяжелым языком обыкновенные и притом чужие мысли, – одним словом, для того, чтобы достигнуть положения посредственного ученого, ему, Коврину, нужно было учиться пятнадцать лет, работать дни и ночи, перенести тяжелую психическую болезнь, пережить неудачный брак и проделать много всяких глупостей и несправедливостей, о которых приятно было бы не помнить. Коврин теперь ясно сознавал, что он – посредственность, и охотно мирился с этим, так как, по его мнению, каждый человек должен быть доволен тем, что он есть.


Конспект совсем было успокоил его, но разорванное письмо белело на полу и мешало ему сосредоточиться. Он встал из-за стола, подобрал клочки письма и бросил в окно, но подул с моря легкий ветер, и клочки рассыпались по подоконнику. Опять им овладело беспокойство, похожее на страх, и стало казаться, что во всей гостинице, кроме него, нет ни одной души… Он вышел на балкон. Бухта, как живая, глядела на него множеством голубых, синих, бирюзовых и огненных глаз и манила к себе. В самом деле, было жарко и душно и не мешало бы выкупаться.


Вдруг в нижнем этаже под балконом заиграла скрипка, и запели два нежных женских голоса. Это было что-то знакомое. В романсе, который пели внизу, говорилось о какой-то девушке, больной воображением, которая слышала ночью в саду таинственные звуки и решила, что это гармония священная, нам, смертным, непонятная… У Коврина захватило дыхание, и сердце сжалось от грусти, и чудесная, сладкая радость, о которой он давно уже забыл, задрожала в его груди.


Черный высокий столб, похожий на вихрь или смерч, показался на том берегу бухты. Он с страшною быстротой двигался через бухту по направлению к гостинице, становясь все меньше и темнее, и Коврин едва успел посторониться, чтобы дать дорогу… Монах с непокрытою седою головой и с черными бровями, босой, скрестивши на груди руки, пронесся мимо и остановился среди комнаты.


– Отчего ты не поверил мне? – спросил он с укоризной, глядя ласково на Коврина. – Если бы ты поверил мне тогда, что ты гений, то эти два года ты провел бы не так печально и скудно.


Коврин уже верил тому, что он избранник божий и гений, он живо припомнил все свои прежние разговоры с черным монахом и хотел говорить, но кровь текла у него из горла прямо на грудь, и он, не зная, что делать, водил руками по груди, и манжетки стали мокрыми от крови. Он хотел позвать Варвару Николаевну, которая спала за ширмами, сделал усилие и проговорил:


– Таня!


Он упал на пол и, поднимаясь на руки, опять позвал:


– Таня!


Он звал Таню, звал большой сад с роскошными цветами, обрызганными росой, звал парк, сосны с мохнатыми корнями, ржаное поле, свою чудесную науку, свою молодость, смелость, радость, звал жизнь, которая была так прекрасна. Он видел на полу около своего лица большую лужу крови
и не мог уже от слабости выговорить ни одного слова,


но невыразимое, безграничное счастье наполняло все его существо. ...
, а черный монах


шептал ему, что он гений
что он умирает потому только, что его слабое человеческое тело


уже утеряло равновесие
и не может больше служить оболочкой для гения.



Лейт
Пусть выслушают другую сторону (лат.).


Мальвина
Умному достаточно (лат.).


Алиса
Здоровый дух в здоровом теле (лат.).



Другие статьи в литературном дневнике:

  • 06.02.2026. ***