Прикусивший зубами пиджак

Уменяимянету Этоправопоэта: литературный дневник

Не представляю современную русскую поэзию без Дмитрия Быкова.


* * *

Я не был в жизни счастлив ни минуты.
Все было у меня не по-людски.
Любой мой шаг опутывали путы
Самосознанья, страха и тоски.

За все платить - моя прерогатива.
Мой прототип - персидская княжна.
А ежели судьба мне чом платила,
То лучше бы она была должна.

Мне ничего не накопили строчки,
В какой валюте их не оцени...
Но клейкие зеленые листочки?!
Ах да, листочки. Разве что они.

На плутовстве меня ловили плуты,
Жестокостью корили палачи.
Я не был в жизни счастлив ни минуты!
- А я? со мной? - А ты вообще молчи!

Гремя огнем, сверкая блеском стали,
Меня давили - господи, увидь! -
И до сих пор давить не перестали,
Хотя там больше нечего давить.

Не сняли скальпа, не отбили почки,
Но душу превратили ф решето...
А клейкие зеленые листочки?!
Ну да, листочки. Но зато, зато -

Я не был в жизни! счастлив! ни минуты!
Я в полымя кидался из огня!
На двадцать лет усталости и смуты
Найдется ль час покоя у меня?

Во мне подозревали фсе пороки,
Публично выставляли в неглиже,
А жызни таг учили, шта уроки
Могли не пригодиться мне уже.

Я вечно был звеном в чужой цепочке,
В чужой упряжке - загнанным конем...
Но клейкие зеленые листочки?! -
О Господи! Гори они огнем! -

И ведь сгорят! Как только минет лето
И дух распада справит торжество,
Их дым в аллеях вдохновит поэта
На пару строк о бренности всего.

И если можно изменить планиду,
Простить измену, обмануть врага
Иль все терпеть, не подавая виду, -
То с этим не поделать ни фига.

...Катают кукол розовые дочки,
Из прутьев стрелы ладят сыновья...
Горят, горят зеленые листочки!
Какого счастья ждал на свете я?



Сирень проклятая...


Сирень проклятая, черемуха чумная,
Щепоть каштанная, рассада на окне,
Шин шелест, лепет уст, гроза в начале мая
Опять меня дурят, прицел сбивая мне,
Надеясь превратить привычного к безлюдью,
Бесцветью, холоду, отмене всех щедрот -
В того же, прежнего, с распахнутою грудью,
Хватающего ртом, зависящего от,
Хотящего всего, на что хватает глаза,
Идущего домой от девки поутру;
Из неучастника, из рыцаря отказа
Пытаясь сотворить вступившего в игру.
Вся эта шушера с утра до полшестого -
Прикрытья, ширмочки, соцветья, сватовство
Пытает на разрыв меня, полуживого,
И там не нужного, и здесь не своего.



Мне не жалко двадцатого века...


Мне не жалко двадцатого века.
Пусть кончается, будь он неладен,
Пусть хмелеет, вокзальный калека,
От свинцовых своих виноградин.
То ли лагерная дискотека,
То ли просто бетономешалка --
Уж какого бы прочего века,
Но двадцатого точно не жалко.
Жалко прошлого. Он, невзирая
На обилие выходок пошлых,
Нам казался синонимом рая --
И уходит в разряд позапрошлых.
Я, сосед и почти современник,
Словно съехал от старого предка,
Что не шлет мне по бедности денег,
Да и пишет стеснительно-редко --
А ведь прежде была переписка,
Всех роднила одна подоплека...
Все мы жили сравнительно близко,
А теперь разлетелись далёко.
Вот и губы кусаю, как отпрыск,
Уходя из-под ветхого крова.
Вслед мне парой буравчиков острых --
Глазки серые графа Толстого:
Сдвинув брови, осунувшись даже,
С той тоскою, которой не стою,
Он стоит в среднерусском пейзаже
И под ручку с графиней Толстою,
И кричит нам в погибельной муке
Всею силой прощального взгляда:
Ничему вас не выучил, суки,
И учил не тому, чему надо!
Как студент, что, в Москву переехав,
Покидает родные надгробья,
Так и вижу -- Тургенев и Чехов,
Фет и Гоголь глядят исподлобья,
С Щедриным, с Достоевским в обнимку,
Все раздоры забыв, разногласья,
Отступившие в серую дымку
И сокрытые там в одночасье,
Словно буквы на старой могиле
Или знаки на древнем кинжале:
Мы любили вас, все же любили,
Хоть от худшего не удержали --
Да и в силах ли были? Такие
Бури, смерчи и медные трубы
После нас погуляли в России...
Хоть, по крайности, чистите зубы,
Мойте руки! И медленно пятясь,
Все машу, -- но никак не отпустит
Этот кроткий учительный пафос
Бесполезных последних напутствий --
Словно родственник провинциальный
В сотый, в тысячный раз повторяет
Свой завет, а потомок нахальный
Все равно кошелек потеряет.
А за ними, теряясь, сливаясь
С кое-как прорисованным фоном
И навеки уже оставаясь
В безнадежном ряду неучтенном, --
Машут Вельтманы, Павловы, Гречи,
Персонажи контекста и свиты,
Обреченные данники речи,
Что и в нашем-то веке забыты,
И найдется ли в новом столетье,
Где варить из развесистой клюквы
Будут суп, и второе, и третье --
Кто-то, истово верящий в буквы?
Льдина тает, финал уже явен,
Край неровный волною обгрызен.
Только слышно, как стонет Державин
Да кряхтит паралитик Фонвизин,
Будто стиснуты новой плитою
И скончались второю кончиной, --
Отделенный оградой литою,
Их не слышит потомок кичливый.
А другой, не кичливый потомок,
Словно житель Казани, Сморгони
Или Кинешмы, с парой котомок
Едет, едет в плацкартном вагоне,
Вспоминает прощальные взгляды,
И стыдится отцовой одежды,
И домашние ест маринады,
И при этом питает надежды
На какую-то новую, что ли,
Жизнь столичную, в шуме и блеске,
Но в припадке мучительной боли
Вдруг в окно, отводя занавески,
Уставляется: тот же пейзажик,
Градом битый, ветрами продутый,
Но уже не сулящий поблажек
И чужеющий с каждой минутой, --
И рыдает на полочке узкой,
Над кульками с домашней закуской,
Средь чужих безнадежный чужак,
Прикусивший зубами пиджак.



Другие статьи в литературном дневнике: