Зося

Олег Краснощёков: литературный дневник



Был я тогда совсем еще мальчишка, мечтательный и во многом
несмышленый...
После месяца тяжелых наступательных боев - в лесах, по пескам и
болотам, - после месяца нечеловеческого напряжения и сотен смертей, уже в
Польше, под Белостоком, когда в обескровленных до предела батальонах
остались считанные бойцы, нас под покровом ночи неожиданно сняли с передовой
и отвели - для отдыха и пополнения в тылах фронта.
Так остатки нашего мотострелкового батальона оказались в небольшой и
ничем, наверно, не примечательной польской деревушке Новы Двур.
Я проснулся лишь на вторые сутки погожим июльским утром. Солнце уже
поднялось, пахло медом и яблоками, царила удивительная тишина, и все было
так необычно, что несколько секунд я оглядывался и соображал: что же
произошло?.. Куда я попал?..
Наш тупорылый «додж» стоял в каком-то саду, под высокой
ветвистой грушей, возле задней стены большой и добротной хаты. Рядом со мной
на сене в кузове, натянув на голову плащ-палатку, спал мой друг, старший
лейтенант Виктор Байков. Еще полмесяца назад и он и я командовали ротами, но
после прямого попадания мины в командный пункт Витька исполнял обязанности и
командира батальона, а я - начальника штаба, или, точнее говоря, адъютанта
старшего.
Я спрыгнул на траву и, разминаясь, прошелся взад и вперед около машины.
Сидя на земле у заднего ската и держа обеими руками автомат, спал
часовой - молоденький радист с перебинтованной головою: последнюю неделю
из-за нехватки людей мы были вынуждены оставлять в строю большинство
легкораненых, впрочем, некоторые и сами не желали покидать батальон.
Я заглянул в его измученное грязное лицо, согнал жирных мух, ползавших
по темному пятну крови, проступившей сквозь бинты; он спал так крепко и
сладко, что я не решился - рука не поднималась - его разбудить.
Обнаружив под трофейным одеялом в углу кузова заготовленную Витькиным
ординарцем еду, я с аппетитом выпил целую крынку топленого молока с ломтем
черного хлеба; затем достал из своего вещмешка обернутый в кусок клеенки
однотомник Есенина, из Витькиного - полпечатки хозяйственного мыла и,
отыскав щель в изгороди, вылез на улицу.
Мощенная булыжником дорога прорезала по длине деревню; вправо,
неподалеку, она скрывалась за поворотом, влево - уходила по деревянному
мосту через неширокую речку; туда я и направился.
С моста сквозь хрустальной прозрачности воду отлично, до крохотных
камешков проглядывалось освещенное солнцем песчаное дно; поблескивая
серебряными чешуйками, стайки рыб беззаботно гуляли, скользили и
беспорядочно сновали во всех направлениях; огромный черный рак, шевеля
длинными усами и оставляя за собой тоненькие бороздки, переползал от одного
берега к другому.
Шагах в семидесяти ниже по течению, стоя по пояс в воде, спиной к мосту
и наклонясь, сосредоточенно возились трое бойцов; в одном из них я узнал
любимца батальона гармониста Зеленко, гранатометчика, только в боях на
Днепре уничтожившего четыре вражеских танка. Тихонько переговариваясь, они
шарили руками меж коряг и под берегом: очевидно, ловили раков или рыбу.
Около них на ветках ивняка сохло выстиранное обмундирование. Там же, на
берегу, над маленьким костром висели два котелка; на разостланной шинели
виднелись банка консервов, какие-то горшки, буханка хлеба и горка огурцов.
Бойцы были так увлечены, а мне в это утро более всего хотелось побыть
одному - я не стал их окликать и, спустясь к речке по другую сторону дороги,
пошел тропинкой вдоль берега.
День выдался отменный. Солнце сияло и грело, но не пекло нещадно, как
всю последнюю неделю. От земли, от высокой сочной луговой травы поднимался
свежий и крепкий аромат медвяных цветов и росы; в тишине мерно и весело, с
завидной слаженностью трещали кузнечики.
Голубые, с перламутровым отливом стрекозы висели над самым зеркалом
воды и над берегом; я было попытался поймать одну, чтобы рассмотреть
хорошенько, но не сумел.
С удовольствием вдыхая чудесный душистый воздух, я медленно шел вдоль
берега, глядел и радовался всему вокруг.
Как может перемениться жизнь человека! Просто даже не верилось, что еще
недавно я, изнемогая от жары, напряжения и жажды, сидел в пулеметном
окопчике на высоте 114 (я стрелял лучше других и в бою, когда мог, всегда
брался за пулемет) и короткими отрывистыми очередями косил рослых, как на
подбор, немцев из танковой гренадерской дивизии СС
«Фельдхернхалле», перебегавших и упрямо ползших вверх по склону.
Как-то не верилось, что совсем недавно, когда кончились патроны, не
осталось гранат и десятка три немцев ворвались на высоту в наши траншеи, я,
ошалев от удара прикладом по каске и озверев, дрался врукопашную запасным
стволом от пулемета; выбиваясь из сил и задыхаясь, катался по земле с дюжим
эсэовцем, старавшимся - и довольно успешно - меня задушить, а затем, когда
его прикончили, зарубил немца-огнеметчика чьей-то саперной лопаткой.
Все это было позавчера, но оттого, что я сутки спал и только проснулся,
оттого, что это были самые сильные впечатления последних дней, мне казалось,
что бой происходил всего несколько часов тому назад.
Я не удержался, раскрыл на ходу томик и начал было вполголоса читать,
однако тут же решил покончить сперва со всем малоприятным, но неизбежным. На
небольшом песчаном пляжике я скинул сапоги, быстро разделся и дважды
старательно выстирал грязные, пропитанные потом, пылью, ружейным маслом и
чьей-то кровью гимнастерку и шаровары, ставшие буквально черными портянки и
пилотку. Затем, крепко отжав, развесил все сушиться на ветках орешника,
спустился в воду и, простирнув самодельные плавки, начал мыться сам. Я
намылился и со сладостным ожесточением принялся скрести ногтями голову и
долго скоблил и тер все тело песком, пока кожа не покраснела и не покрылась
кое-где царапинками. Последний раз я мылся по-настоящему недели три назад, и
вода около меня, как и при стирке, сразу сделалась мутновато-темной.
Потом я плавал и, ныряя с открытыми глазами, гонялся в прозрачной воде
за стайками мальков и доставал со светлого песчаного дна раковины и камешки;
самые из них интересные и красивые я отобрал, решив, пока мы будем здесь
находиться, составить небольшую коллекцию. Дома, в Подмосковье, у меня
хранился в сенцах целый сундук всяких необычных камешков и раковин -
собирать их я пристрастился еще в раннем детстве.
Немного погодя я вышел на берег, ощущая бодрость и приятную легкость во
всем теле и чувствуя себя точно обновленным. Перевернув на ветках орешника
быстро сохнувшие гимнастерку и шаровары, я со спокойной душой взял наконец
книжку.
Я любил и при каждой возможности читал стихи, но Есенина открыл для
себя недавно, когда в начале наступления, в развалинах на окраине Могилева,
нашел этот однотомник; стихи поразили и очаровали меня.
На передовой я не раз урывками, с жадностью и восторгом читал этот
сборничек, то и дело находя в нем подтверждение своим мыслям и желаниям;
многие четверостишия я знал уже наизусть и декламировал их (чаще всего про
себя) к месту и не к месту. Но отдаться стихам Есенина безраздельно, в
покойной обстановке мне еще не доводилось.
Я начал читать, то заглядывая в книжку, то по памяти; начал с ранних,
юношеских стихотворений:
...Ах, поля мои, борозды милые,
Хороши вы в печали своей!
Я люблю эти хижины хилые
С поджиданьем седых матерей.
...Ой ты, Русь, моя родина кроткая,
Лишь к тебе я любовь берегу.
Весела твоя радость короткая
С громкой песней весной на лугу.
Светлая речка в берегах, поросших ивняком, скошенный луг со стожками
зеленого сена и молодыми березками на той стороне, золотистые ржи, уходящие
к самому горизонту, и даже небо, светло-синее, с перистыми,
прозрачно-невесомыми облаками - все до боли напоминало исконную срединную
Россию и больше того - подмосковную деревушку, где родилась моя мать и где
прошло в основном мое детство. И потому все вокруг было удивительно-
созвучно стихам Есенина, его восторженной любви к родному краю, к раздолью
полей и лугов, к русской природе и человеку.
С волнением я читал, вернее, увлеченно декламировал, размахивая рукой и
повторяя по два-три раза то, что мне более всего нравилось:
...Много дум я в тишине продумал,
Много песен про себя сложил,
И на этой на земле угрюмой
Счастлив тем, что я дышал и жил.
Счастлив тем, что целовал я женщин,
Мял цветы, валялся на траве
И зверье, как братьев наших меньших,
Никогда не бил по голове...
Ах, до чего же хорошо, до чего же здорово!.. Я читал и читал, нараспев,
взахлеб, растроганный до слез и забыв обо всем.
...Жизнь моя, иль ты приснилась мне?
Словно я весенней гулкой ранью
Проскакал на розовом коне...
Очарованный, я был как в забытьи, и не знаю даже, почему обернулся -
сзади меж двух орешин стояла и с любопытством смотрела на меня невысокая
необычайно хорошенькая девушка лет семнадцати.
Она не смеялась, нет; лицо ее выражало лишь любопытство или интерес, но
в глазах - зеленоватых, блестящих, загадочных, - как мне показалось, прыгали
смешинки.
Я крайне смутился, и в то же мгновение она исчезла. Я успел разглядеть
маленькие босые ноги и крепкую ладную фигурку под полинялым платьицем, из
которого она выросла; успел заметить корзинку в ее руке.
Она появилась словно бы мимолетом и исчезла внезапно и неслышно, как
сказочное видение. Понятно, я не верил в чудеса, и мне подумалось даже, что
она спряталась в орешнике. Я проворно натянул шаровары - смешно же, наверно,
я выглядел со своей декламацией в самодельных, из портяночного материала
плавках - и обошел весь кустарник, не обнаружив, однако, ни девушки, ни
каких-либо видимых ее следов.
В раздумье вернулся я на берег, раскрыл томик и начал было снова
читать, но не мог - мне вроде чего-то не хватало. Ну что за чертовщина;
собственно говоря, - чего?.. И вдруг со всей ясностью я осознал, что мне
страшно хочется еще увидеть эту девушку, хоть на минутку, хотя бы одним
глазком.
Я даже спрятался, присев под кустом, и прислушивался, надеясь, что,
быть может, она появится. В самом деле, почему бы ей вновь не прийти сюда?..
Да что я ее съем или обижу?..
По-весеннему радостно звучало тихое птичье щебетание; в траве
по-прежнему весело и неумолчно стрекотали кузнечики; но ни звука шагов, ни
шороха я, как ни силился, уловить не смог.
Единственно, что я вскоре различил, - негромкий, нарастающий шум
мотора. Спустя какую-то минуту, оборотясь, я увидел медленно ехавший через
мост «виллис»; в офицере на переднем сиденье я сразу узнал
командира нашей бригады подполковника Антонова. Живо сообразив, какая
получится неприятность, если подполковник застанет и часового и комбата
спящими, я с лихорадочной быстротой оделся, натянул сапоги и, на ходу
поправляя и одергивая еще влажные местами гимнастерку и шаровары, во весь
дух помчался к деревне.
Грешным делом я почему-то надеялся, что командир бригады проследует,
направляясь в другой батальон, или же, не заметив наш «додж»,
проедет в конец деревни, и я успею добежать. Но увы... Выскочив на улицу, я
увидел машину комбрига возле дома, где мы остановились.
Я не успел дойти до калитки, как со двора появился подполковник -
высокий, молодцеватый, в свежих, тщательно отутюженных шароварах и
гимнастерке с орденскими планками, в новенькой полевой фуражке и начищенных
до блеска сапогах. Обтянутая черной глянцевитой лайкой кисть протеза
недвижно торчала из левого рукава. Было ему лет тридцать пять, но мне в мои
девятнадцать он казался пожилым, если даже не старым.
Он приказал водителю отъехать, отвечая на мое приветствие, молча поднял
руку к фуражке и, окинув меня быстрым сумрачным взглядом, поинтересовался:
- Вас что, корова жевала?.. Погладить негде?.. - Он взял у меня книгу,
с ловкостью двумя цепкими пальцами раскрыл, посмотрел и отдал обратно.
В ту же минуту из калитки, застегивая пуговицы воротничка, потирая
глаза и оглядываясь по сторонам, торопливо вышел Витька, заспанный, без
пилотки и без ремня, грязный и небритый.
- Чудесно! - сказал подполковник. - Комбат спит как убитый, начальник
штаба почитывает стишата, а люди предоставлены сами себе! Охранение не
выставлено, единственный часовой и тот спит! Кино! - возмущенно закричал он.
- Безответственность!!! Немыслимая!!!
Витька недоуменно и растерянно посмотрел на меня. И только тут я
вспомнил, что позапрошлой ночью, когда километрах в четырех от передовой мы
грузились на машины, он приказал мне по прибытии на место выставить
сторожевое охранение и набросать план действий в случае нападения
противника. Однако люди валились с ног от усталости, а никакого наступления
со стороны немцев не ожидалось (они ожесточенно сопротивлялись и даже
контратаковали, но только накоротке - обороняясь). К тому же по дороге я
убедился, что между передовой и Новы Двур, куда мы следовали, расположены
части второго эшелона, что само по себе предохраняло от внезапного
нападения. Успокоенный этим, я не смог более держаться, и сон мгновенно
сморил меня.
Несомненно, я один был во всем виноват, но сказать об этом сейчас не
решался: комбриг не любил, когда перед ним пытались оправдываться, и не
терпел пререканий; считалось, что если он чем-либо недоволен, то лучше всего
молчать. Виноват был я, а отвечать теперь в основном приходилось Витьке,
причем я знал, что, как бы ему ни доставалось, в любом случае он и слова не
скажет обо мне.
Мы стояли перед комбригом: я, вытянув руки по швам, покраснев и
виновато глядя ему в лицо, а Витька - наклонив голову, как бычок, готовый
ринуться вперед.
- В чем дело?! Объяснитесь! - после короткой паузы потребовал
подполковник. - Может, война окончилась?.. - с самым серьезным видом
язвительно осведомился он. - Тогда не хворые были бы и доложить, порадовать
командование!..
И снова, помолчав, недовольно, с сердцем заявил:
- Воевать вы еще можете, но из боя вас выведешь, и - ни к черту не
годитесь! Один спит, другой стишками развлекается, а бойцы у вас на речке,
посреди деревни, голышом, как на пляже, устроились! - с негодованием сообщил
он. - И еще водку, наверное, пьют!
- Люди измучены, - хрипловатым голосом упрямо проговорил Витька, хотя
делать это ему бы не следовало. - Они заслужили отдых...
- Это не отдых, а разложение! - раздражаясь, вскричал комбриг. - Вы
неопытны и не понимаете азбучных истин! Бездействие, как и безделье,
разлагает армию! Пока прибудет пополнение и техника, мы простоим, возможно,
не менее полутора-двух месяцев. Вы, что же, так и будете погоду пинать?! Да
вы мне весь батальон разложите!.. С завтрашнего дня, - приказал он, - каждое
утро два часа строевой подготовки со всем личным составом! И три часа
занятий по уставам и по тактике - ежедневно!..
В глубине двора послышался резкий неприятный скрип: створка ворот
стоящей на задах большой риги приоткрылась, и оттуда, из темноты, появился
лейтенант Карев - новоиспеченный командир роты, третий из уцелевших офицеров
батальона. Ну надо же было ему в эту минуту вылезти! Долгоногий, худощавый
юноша, он в одних шароварах стал на траве, жмурясь от яркого солнца и не
видя нас, с удовольствием потянулся вверх руками, улыбаясь и выгнув грудь.
- Потягушеньки! - сдерживая негодование, с язвительной насмешливостью
произнес подполковник. - Это просто кино! - яростно воскликнул он. - А план
действий на случай нападения противника у вас есть?! О боевом обеспечении вы
позаботились?..
Витька, засопев, одарил меня исподлобья мгновенным бешеным взглядом;
злой желвак перекатывался на его похуделой щеке.
- Я вас спрашиваю обоих, - повторил подполковник, - о боевом
обеспечении вы позаботились?!
- Я, т-товарищ подполковник, п-понимаете... - начал я, но тут же умолк.
- Плана нет, - со свойственной ему прямотой без обиняков сказал Витька
угрюмо. - И боевого обеспечения тоже. Это безответственность и мой
недосмотр. Я за это отвечаю.
- Я недоволен вами! - властно и зло объявил Витьке подполковник (эти
три слова выражали у него крайнее неодобрение) и немного погодя обратился ко
мне: - Вот вы развлекаетесь, а донесения, требуемые по выходе из боя,
отправлены?.. Похоронные заполнены? Списки потерь составлены?
Чувствуя себя кругом виноватым, я, потупясь, молчал.
- Даю вам час времени, - сообщил нам подполковник. - Выставить
охранение, навести порядок и доложить!
И после короткой паузы продолжал:
- Создайте людям все условия. Обед сегодня по усиленной раскладке.
Получить и выдать всему личному составу по сто граммов водки. Но никаких
пьянок и никаких женщин!..
Он вскинул руку к фуражке и вместо ожидаемого обычного
«Выполняйте!», уже поворотясь и отходя, приказал:
- Отдыхайте!
Мы с Витькой, не двигаясь, наблюдали, как он быстрым и твердым шагом
подошел к машине, сел, и тотчас «виллис», набирая скорость,
покатился и скрылся за поворотом.
Витька перевел взгляд, посмотрел на меня, на томик Есенина в моей руке
и, буквально дрожа от ярости, бешено выдохнул:
- Сюсюк!!!
И возмущенно, с непередаваемым презрением выкрикнул то, что уже не раз
говорил мне, когда я читал стихи и упускал что-либо по службе:
- Пи-и-ижонство!.. А также гнилой сентиментализм!..
Минут десять спустя я сидел за столиком в саду и торопливо составлял
требуемые документы. К сожалению, я почти не знал батальонного
делопроизводства и к тому же с детства испытываю неприязнь ко всякому
письму. Но оба писаря были убиты, и по необходимости мне предстояло
несколько дней самой упорной писанины.
Прибыли вызванные по тревоге командиры подразделений -
старшина-артиллерист и четверо сержантов, - подошел и лейтенант Карев. Не
отрываясь от бумаг, я сообщил, что необходимо немедля выставить охранение,
представить отчетность по трем формам, а также выделить наряд на полевую
кухню и послать машину на бригадный обменный пункт. Как я и ожидал, они
начали спорить меж собой и препираться: в одной роте осталось четырнадцать
человек, а в другой - лишь пять, из них двое раненых; люди отсыпаются,
моются, стирают и сушат обмундирование и так далее и тому подобное. Начался
шумный разговор, но Витька прикрикнул, и все мгновенно умолкли.
Он брился, стоя у машины, поглядывая в зеркальце и напевая про себя,
вернее, мыча мотив какого-то воинственного марша, что было у него признаком
дурного настроения. Я чувствовал себя перед ним виноватым и, составляя
документы, спешил и старался вовсю.
Мне он не сказал больше ни слова, но его ординарцу Семенову - ушлому,
редкой смелости, однако бесцеремонному бойцу - крепенько попало.
Поставленный часовым возле штабной машины, Семенов вздумал грызть яблоки. В
другой день Витька не обратил бы на это внимания, но тут он с чувством
высказал Семенову все, что о нем думал, и пригрозил, что заставит
«месяц на кухне картошку чистить».
Отдав необходимые приказания, я отпустил командиров подразделений и
снова занялся донесениями, когда послышался звонкий приятный голосок, певший
по-польски, и я не без волнения увидел ту самую девушку, что уже видел
мельком в орешнике на берегу.
Она шла тропинкой через сад, раскачивая в руке плетеную корзинку, ловко
и грациозно ступая маленькими загорелыми ногами - как бы чуть пританцовывая,
- и, словно не замечая нас, напевала что-то веселое. Витька - он кончал
завтракать, - опустив руку с куском хлеба, смотрел на девушку как
зачарованный.
- Кто это? - прожевывая, с некоторой растерянностью спросил он
Семенова, как только она скрылась за углом хаты. - Семенов, кто это?
- Как кто? - обиженно сказал Семенов. - Хозяйкина дочь...
- Ясен вопрос, - медленно проговорил Витька, и, поняв по его лицу и по
голосу, какое впечатление произвела на него маленькая полька, я не на шутку
огорчился.
Дело в том, что он был старше меня, несравненно молодцеватей и
представительнее; он уже знал женщин и, более того, считал себя - да и мне
казался - бывалым и лихим сердцеедом.
- Города берут смелостью, - серьезно и значительно говаривал он, - а
женщин - нахальством.
При этом у него делалось такое лицо, словно он сподобился постичь
что-то настолько таинственное и необъяснимое, чего ни мне, ни другим понять
никогда не суждено.
Не знаю, где он это услышал, у кого позаимствовал, но он так говорил, и
я тогда в это верил.
Теперь-то, спустя многие годы, мне совершенно ясно, что Витька не был
бабником, да и нахальничать, наверно, не умел - это не соответствовало его
характеру; просто легкий успех у двух-трех одиноких женщин, встреченных им
на дорогах войны, вскружил ему голову и породил излишнюю мужскую
самоуверенность. Но тогда я всего этого не понимал и, убежденный в его
неотразимости и нисколько не сомневаясь, что в любом случае ему будет отдано
предпочтение, помнится, болезненно огорчился, заметив впечатление,
произведенное на него девушкой, которая мне так понравилась.
С хмурым лицом подписав уже готовое донесение, он по моей просьбе
расписался еще на нескольких листах чистой бумаги, чтобы я и без него мог
отправить наиболее срочные документы, и ушел в подразделение.
Вернулся он через несколько часов, уже после полудня. Все это время я,
не разгибаясь, сидел над бумагами, по неопытности путаясь и переписывая
документы, затем наконец отправил два донесения с мотоциклистом в штаб
бригады и, получив в ответ приказание незамедлительно представить отчетность
еще по пяти формам, а также донести «о всех мероприятиях по маскировке,
сохранению военной тайны, ПВО, ПХЗ{1} и ПТО{2}», пришел в совершенное
отчаяние. Та нескончаемая писанина, какая одолевает штабы, когда часть
выводят из боя, и с которой в батальоне еле справляются три-четыре человека,
навалилась на меня одного со всей своей силой и неумолимостью. С непривычки
отнималась рука, болела и плохо соображала голова, я чувствовал, что не
справлюсь, но поделать ничего было нельзя - любому бойцу или сержанту, кого
я захотел бы привлечь себе в помощники, потребовался бы допуск к секретной
работе; Витька же и Карев были заняты с людьми в батальоне.
В душе, несомненно, завидуя им и мечтая поразмяться: побродить с
однотомником во ржах за деревней или поплавать, позагорать на речке, - я
сидел, как привязанный и писал, мучаясь и многое переделывая. Между тем Зося
- так звали маленькую польку, - помогая матери, возилась по хозяйству. Ее
ясный голосок слышался то у хаты, то на огороде, то совсем близко за моей
спиной или где-нибудь сбоку.
Каждый раз, когда она, напевая и ловко уклоняясь о г веток, проходила
или пробегала через сад у меня перед глазами, я непроизвольно смотрел ей
вслед и, проводив взглядом ее легкую фигурку, давал себе слово больше не
отвлекаться и не обращать на нее внимания; однако спустя некоторое время она
появлялась опять, и все повторялось.
Ее мать, пани Юлия, седоволосая, лет сорока пяти женщина, с моложавым,
добрым лицом и припухлыми усталыми глазами, стирала в тени у хаты; затем они
обе ушли на огород, откуда доносились их негромкие голоса: живой и веселый -
Зоей и медленный глуховатый - матери.
В полдень пани Юлия принесла мне чуть ли не полную крынку парного
тепловатого молока и, что-то сказав, поставила на стол. Я поблагодарил
заученным «бардзо дзенкую» и, когда она ушла, с удовольствием
выпил часть, оставив большую половину Витьке.
Он вернулся веселый и, как всегда, полный энергии и жажды деятельности.
Приветливый - словно утром ничего не произошло и комбриг не ругал его по
моей вине, - он подошел ко мне и выложил на стол два спелых желтоватых
яблока - видно, кто-то угостил его, а он принес мне. Пока я их ел, он,
присев рядом на корточки, с увлечением рассказал, какой богатый обед удалось
организовать на батальонной кухне, и посмеялся, что кое-кто даже не пришел
обедать - так хорошо здесь с продуктами и столь надоело бойцам котловое
варево.
Тут же он предложил приготовить свое любимое блюдо - пельмени
по-сибирски, - живо поднялся и послал Семенова на мотоцикле раздобыть муки и
мяса, а сам, смахнув пыль с сапог, пошел в хату знакомиться с хозяевами.
Минут через пять я увидел его на дворе возле поленницы, - скинув ремень
и гимнастерку, он колол дрова.
С малолетства привычный ко всякой крестьянской работе, ловкий,
широкогрудый, обладая медвежьей, без преувеличения, силой, он легко и скоро
разделался с небольшим штабелем - как семечки пощелкал - и помог пани Юлии
уложить наколотые ровными четвертинками поленца. Потом в ожидании Семенова
какое-то время сидел на виду во дворе и, тихонько пощипывая струны,
сосредоточенный и важный, любовно настраивал свою гитару.
Это была его гордость и очень дорогая игрушка - захваченная в немецком
генеральском блиндаже, инкрустированная перламутром роскошная концертная
гитара, изготовленная собственноручно знаменитым венским мастером Леопольдом
Шенком, чье имя и фамилия вместе с тремя призовыми медалями были выведены
золотом на нижней деке, в провале голосника.
Витька болезненно дорожил этим редкостным по красоте и звучанию
инструментом и даже приятелям неохотно давал в руки, что не раз служило
поводом для товарищеской подначки. Во время боев гитара хранилась на складе
хозчасти батальона в специальном футляре, под замком, обернутая еще поверх
для пущей предосторожности трофейными одеялами.
Я слышал, как подъехал Семенов и как Витька одобрил привезенное им
мясо. Когда примерно через час я отправился к хате, чтобы подписать
документы, стряпня была в полном разгаре.
Пани Юлия готовила салат из огурцов и редиски со сметаной, а Витька и
под его руководством Семенов и Зося дружно и споро делали пельмени. На
широкой кафельной плите уже что-то тушилось или жарилось.
Зося раскатывала нарезанное маленькими кружочками тесто в крохотные
тонкие блиночки, а Семенов во второй или третий раз - для большей нежности -
пропускал фарш через мясорубку.
Витька же, с головой, покрытой вместо поварского колпака чистым носовым
платком, успевая приглядывать за помощниками, поправлять, поторапливать и
подбадривать их, выполнял самые трудные и ответственные операции: кончиком
финки проворно клал небольшие кусочки фарша на раскатанные блиночки, затем,
подготовив таким образом несколько рядов, быстрыми сноровистыми пальцами
мгновенно защипывал края.
Я не стал заходить в хату; Витька, прямо на подоконнике подписав
принесенные мною документы, поинтересовался:
- Еще много?
- Хватит, - промолвил я, уголком глаза незаметно наблюдая за
старательными движениями Зосиных рук.
- Ты давай закругляйся! - распорядился он и, посмотрев на часы, с
шутливой официальностью объявил: - в шестнадцать тридцать - обед по
усиленной раскладке. Форма одежды - парадная; явка офицерского состава -
обязательна! - Он весело приложил руку к носовому платку на голове. -
Выполняйте!..
Я пришел последним, когда в большой, сравнительно прохладной комнате,
за столом, по-праздничному уставленным едой и питьем, уже сидели и хозяева и
гости. Кроме Карева, Семенова и меня, приглашены были, надо полагать,
хозяйкой, еще трое - худой, с тонким орлиным носом, вислыми, как у
запорожца, усами и светлыми на загорелом лице глазами старик Стефан -
двоюродный брат пани Юлии, и две женщины: рыжевато-седая, неулыбчивая
соседка, за весь обед не сказавшая и пяти, наверное, слов и посматривавшая
на нас недоверчиво, с очевидной настороженностью, и Ванда, молодая,
красивая, с подбритыми бровями, сильным телом и высокой торчащей грудью.
Витька чинно помещался во главе стола. Возле него сидели с одного боку
пани Юлия, а с другого - Стефан. Когда я вошел, старик рассказывал, как
невесело и трудно жилось при немцах. Хотя наведывались они в Новы Двур не
часто, но внезапно и довольно опустошительно: рыская по хатам, ригам и
погребам, забирали вещи и некоторые продукты; год тому назад, оцепив
неожиданно деревушку, угнали всех мужчин от семнадцати до пятидесяти пяти
лет, а отступая, увели лошадей - нещадно, до единой.
Последствия этого недавнего мародерства тревожили Стефана, пожалуй,
более всего.
- Что делать, а?.. - озабоченно спрашивал он у Витьки. - Ни землю
вспахать, ни дров привезти, что же теперь - капут?..
Он свободно с незначительным акцентом говорил по-русски, нередко и к
месту употребляя простонародные речения, старые присловицы и прибаутки. Как
далее я узнал, многие годы он служил солдатом в царской армии, воевал еще с
японцами, в Маньчжурии, а спустя десять лет - и с немцами, где-то в Галиции.
Слушая, он тут же с ходу переводил; разговор за столом велся в основном с
его помощью.
Я сел на свободное место между Стефаном и молчаливой полькой; напротив
меня оказались Карев и Зося.
Она была в нарядной цветастой блузке с короткими рукавами; у шеи, в
небольшом вырезе виднелась тонкая серебряная цепочка, на каких носят
нательные крестики. Впрочем, и блузку и цепочку я разглядел позднее: первое
время - до того, как немного охмелеть, - я и глаз на Зосю не решался
поднять.
Стол по военному времени был обильный и весьма аппетитный: тарелки с
салатами и огурцами; вазочки, полные сметаны; два блюда с розоватыми, веером
разложенными ломтиками сала; большущая, только что снятая с плиты сковорода
молодого тушеного картофеля; горки щедро нарезанного, нашего армейского, а
также хозяйкиного невешенного, домашней выпечки, светлого и пышного хлеба.
Еще предстояли пельмени, придерживаемые Витькой как гвоздь обеда.
И питья тоже хватало: графины с бимбером - ароматным и очень крепким
польским самогоном, поллитра водки, полученной Семеновым на нас четверых, и
высокие бутыли с коричневатой пенистой брагой.
На комоде за спиной Карева торжественно покоилась великолепная Витькина
гитара; чуть выше на стене висело несколько фотографий, причем я обратил
внимание на две большие, одинакового размера карточки чем-то весьма похожих
мужчин - юноши и пожилого - в польской военной форме.
Витька налил бимбер в стаканы себе и Стефану и, передав графин Кареву,
плеснул мне в рюмку немного водки, заметив при этом вскользь, что я не
совсем здоров.
Это было неверно. Просто я не любил, да и не умел пить, и он наверняка
побаивался, что я опьянею.
- За освобождение Польши! - поднимаясь со стаканом в руке, провозгласил
он затем.
Мы выпили и принялись закусывать.
Я проголодался, но, чувствуя себя несколько стесненно, ел маленькими
кусочками, медленно и осторожно, стараясь не чавкнуть и правильно держать
вилку, от которой совсем отвык.
Стефан продолжал рассказывать, как им жилось при немцах, как их
обирали. Витька, с аппетитом уминая тушеный картофель, слушал его, не
перебивая, но, думается, и без особого сочувствия: мы прошли Смоленщину и
Белоруссию - порушенные города и спаленные дотла деревни, где в целой округе
не то что коровы, но и кошки живой не сыщешь; мы видели такое страшное
опустошение и обнищание, после которых Польша да и Западная Белоруссия, как
бы они ни пострадали, могли нас только удивлять и радовать своим
сравнительным достатком.
Витька не терпел, чтобы его называли «пан», как это принято в
Польше, и здесь он уже успел провести разъяснительную работу: Стефан,
обращаясь к нему или к кому-нибудь из нас, говорил «товарищ
официэр» или же просто «товарищ».
Не знаю, подействовало ли на меня то небольшое количество водки, но,
выпив затем в два приема еще около стакана браги и почувствовав себя чуть
свободнее, смелее, я начал вскоре украдкой поглядывать на Зосю.
Нет, я не обманулся, мне ничуть не пригрезилось... Все было пленительно
в этой маленькой девушке: и прекрасное живое лицо, и статная женственная
фигурка, и мелодический звук голоса, и 1емно-зеленые сияющие глаза, и то
радушие и вопрошающее любопытство, с каким она смотрела на нас.
Держалась она непринужденно и просто, как и подобает хозяйке. Помогая
матери, угощала гостей, бегала в кухоньку за посудой, улыбалась и, чтобы
поддержать компанию, даже пригубила бимбера - поморщилась, но глотнула.
Потом, не скрывая заинтересованности, внимательно вслушивалась в русскую
речь Стефана, будто старалась постичь, о чем он говорит и какое впечатление
производят на нас его слова, не упуская при этом милым женским движением
поправлять густые и непослушные каштановые волосы.
Иногда наши взгляды на мгновение встречались, и с невольным трепетом я
ловил в ее глазах поощряющую приветливость, ласковость и еще что-то,
волнующее, необъяснимое, причем мне подумалось, что до этой минуты никто и
никогда не смотрел на меня так...
Карев, сын какого-то ленинградского профессора, самый из нас учтивый и
предупредительный, успевал галантно ухаживать за женщинами: подкладывал им
на тарелки закуску, предлагал хлеб и наливал брагу в стаканы. Понаблюдав, я
решил последовать его примеру и, поддев большой ложкой горстку салата, хотел
положить на тарелку Ванде, но она поспешно и весело воскликнула:
«Дзенкуе! Не!..»{3} - подкрепив отказ энергичным жестом; на меня
посмотрели, и, в смущении зацепив рукавом высокую вазочку со сметаной, я
едва не опрокинул ее, тут же дав себе слово больше не вылезать.
Витька обычно легко сходился с людьми, особенно простыми, а тем более с
крестьянами. И здесь, спустя полчаса, выпив не один стакан бимбера, он уже
обращался к Стефану приятельски, на «ты», дымил вместе с ним
забористым самосадом, звучно смеялся, шутил и называл его доверительно,
по-свойски - Степа.
Используя свое крайне скудное, как и у всех нас, знание польского языка
- десятка три-четыре слов, - Карев пытался разговаривать с Зосей. Она
слушала его с веселой, чуть лукавой улыбкой, смеялась неверному
произношению, быстро и озорно что-то переспрашивала, и он, почти ничего не
понимая, приподняв плечи, весьма комично выражал на лице преувеличенное
недоумение и разводил руками.
Витька через Стефана тоже несколько раз обращался к Зосе со всякими
пустячными вопросами, явно желая завязать беседу и познакомиться поближе;
без удовольствия наблюдая за всем этим, я решил, что мне также надо
обязательно с ней заговорить.
Я полагал даже, что имею некоторое преимущество. У меня в кармане лежал
полученный только что из штаба бригады в одном-единственном экземпляре
«Краткий русско-польский разговорник», который, очевидно, должен
был облегчить общение с местными жителями, и, признаться, я возлагал немалые
надежды на эту крохотную, размером с удостоверение личности, книжицу.
Достав ее потихоньку из кармана и поместив незаметно на коленях, я
исподволь просмотрел все от начала и до конца. В ней было свыше тридцати
коротеньких разделов, и, кажется, были предусмотрены все возможные случаи не
только на земле, но и на воде или в воздухе. Я мог,например, без малейшего
труда и промедления осведомиться о столь различных вещах: «Знаете ли
вы, где скрываются оставшиеся немецкие солдаты и офицеры?.. Скажите,
известно ли вам, где немцы заминировали местность?.. Прошу быстро показать,
на каком пути стоят цистерны с горючим...» Или: «Можно ли перейти
реку вброд?.. Где?.. Могут ли переправиться танки?.. Сколько сброшено
парашютистов?.. Где приземлились планеры?..»
Ну к чему мне была в тот час вся эта опросная лабуда?..
Из всех разделов наиболее соответствовал моему стремлению предпоследний
- «Разговор на общие темы». К великой досаде, в нем оказалось
всего лишь пятнадцать фраз, из них самыми невоенными и человеческими были:
«Здравствуйте!.. Благодарю нас!.. Как вас, зовут? (Но я с утра знал,
что ее зовут Зося...) Пожалуйста, закурите... (Еще не хватало, чтобы я
предложил ей закурить!) Как истинный поляк вы должны нам помочь в борьбе
против нашего общего врага - немца... Где находится ближайшая аптека
(больница, баня)?..»
Я снова поймал на себе загадочно-непонятный, но вроде бы выжидательный
взгляд Зоси и буквально через мгновение ощутил легкое, как мне показалось,
не совсем уверенное прикосновение к своему колену - у меня перехватило
дыхание, а сердце забилось часто и сильно.
Надо было действовать! Не теряя времени, немедля!
«Смелостью берут города... - подбодрил я себя. - Не будь рохлей!..
Ну!..» И с внезапной решимостью я подвинул вперед ногу. В тот же миг
Карев поморщился от боли - у него осколком была задета коленная чашечка -
взглянул под стол и, ничего не понимая, вопросительно посмотрел на меня.
Я сидел, сгорая от конфуза, но Зося, кажется, ничего не заметила, а
если и заметила, то виду не подала. Немного погодя она что-то сказала
Стефану, и он, улыбаясь, обратился ко мне:
- Товарищ молится богу?
- Нет, почему? - удивился я.
- Зоська говорит, что товарищ на речке молился. Так вот что ее
интересовало! Только-то и всего?!
- Это не молитва... - Я покраснел и опечалился. - Совсем...
- Это стихи, - услышав и сразу сообразив, пояснил Витька и огорченно, с
укоризной посмотрел на меня. - Вот видишь...
Было бы неверно сказать, что Витька не любил поэзию, - он ее просто не
понимал.
- Чушь! - например, от души возмущался он. - Да где он видел розового
коня?! Я же сам из крестьян! Навыдумывают черт-те что!
Стефан, должно быть, не знал или позабыл, что означает слово
«стихи», и, повторив его медленно вслух, недоуменно пожал плечами.
- Ну, Пушкин... - еще более смутясь, проговорил я.
- А-а-а... - Он улыбнулся и сказал что-то Зосе.
Витька же, не упустив случая, заявил, что церковь - это опиум и
средство угнетения трудящихся и что с религией и с богом у нас в основном
покончено. Если где и остались еще одиночные верующие, то это темные
несознательные старики, отживающие элементы, а молодежь-де такой ерундой не
занимается, и девушка вроде Зоей - он показал на нее взглядом - постыдилась
бы носить на шее цепочку с крестом...
Обескураженный, я спрятал книжечку в карман, сказав самому себе, что
обойдусь и без нее.
Стефан - слушал ли он или говорил - своими умными с хитринкой глазами
внимательно присматривался к нам, как бы желая определить, что мы,
«радецкие», за люди, насколько изменились русские за три без
малого десятилетия с тех времен, когда он служил в царской армии, и,
наверно, более всего хотел бы разведать и уяснить, чего от нас следует
ждать?
Слегка, приятно опьянев и ободренный к тому же Зосиной приветливостью,
я начал поглядывать на нее чуть длительнее, как вдруг она мгновенно осадила
меня: посмотрела в упор, строго и холодно, пожалуй, даже с оттенком
горделивой надменности.
Ошеломленный, я и представить себе не мог причины подобной перемены. Да
что я такого сделал?.. Неужто позволил лишнее?..
А может, это была та самая игра, какую подсознательно уже многие века и
тысячелетия ведет слабая половина рода человеческого с другой, более
сильной?.. Не знаю. Если даже и так, то я в ту пору был еще слишком робок и
неопытен, чтобы принять в ней участие.
Я терялся в догадках, впрочем, спустя какую-нибудь минуту Зося
взглянула на меня с прежней веселостью и радушием, и я тотчас внутренне ожил
и ответно улыбнулся.
Вскоре я заметил, или мне показалось, что она поглядывает на меня чаще,
чем на Витьку или Карева, и как-то особенно: ласково и выжидательно - словно
хочет со мною заговорить либо о чем-то спросить, но, по-видимому, не
решается. И всем -существом своим я внезапно ощутил смутную, но сладостную
надежду на вероятную взаимность и начало чего-то нового, значительного, еще
никогда мною не изведанного. Я уже почти не сомневался: между нами что-то
происходило!
Хмель развязал понемногу языки и растопил некоторую первоначальную
сдержанность. Ванда, чему-то про себя усмехаясь, довольно откровенно
посматривала на Витьку, что было с ее стороны безусловной ошибкой: по
Витькиному убеждению, наступать полагалось мужчине, а женщинам следовало
только обороняться; к тому же он не признавал в жизни ничего легкого,
достающегося без труда и усилий.
Кажется, он не сказал ничего обидного, но, как только Стефан перевел,
произошло неожиданное: Зося, вспыхнув, пламенно залилась краской, ее нежное,
матово-румяное лицо в мгновение сделалось пунцовым, глаза потемнели, а
пушистые цвета каштана брови задрожали обиженно, как у ребенка.
Я даже не без страха подумал, что она вот-вот расплачется, но она, с
гневом и презрением посмотрев на Витьку, вдруг энергичным движением вытащила
из-за пазухи цепочку с католическим крестиком и вывесила его поверх блузки,
вскинув голову и с явным вызовом выпятив вперед грудь.
В ее лице, осанке и взгляде выразилось при этом столько чувства,
столько негодования, гордости и нескрываемого презрения, что Витька
подрастерялся. Бодливо наклона голову, он посмотрел на меня, затем на
Карева, словно ища поддержки или призывая нас в свидетели и как бы желая во
всеуслышание заявить: «Вы видите, что она вытворяет?!»
Пани Юлия быстро, умоляющим голосом о чем-то просила Зосю, и Стефан,
нахмурясь, тихо, но твердо сказал ей несколько слов, очевидно предлагая
спрятать крестик, однако Зося, пунцово-красная, разгневанная, уставясь прямо
перед собой, сидела, не двигаясь, только взволнованно поднималась маленькая
грудь.
В напряженной тишине угрожающе сопел Витька, и, зная его, я, конечно,
понимал, что стерпеть подобную демонстрацию и промолчать он будет просто не
в состоянии.
- Кстати, у нас, в Советском Союзе, - вдруг послышался голос Карева, -
свобода вероисповедания! И чувства верующих уважаются государством!
Он сказал это, ни к кому, собственно, не обращаясь, отчетливо и так
громко, словно выступая перед большой аудиторией. Витька исподлобья
посмотрел на него, сосредоточенно соображая, вероятно, смекнул, что в данном
случае не следует выставлять принцип и что лучше уступить, и, наконец,
пересилив себя, заговорил со Стефаном о хлебах.
Спустя буквально минуту он, словно ничего и не было, радушно беседовал
с пани Юлией и Стефаном и даже улыбался, однако Зося успокоилась и отошла
еще не скоро. Напрасно Карев старался отвлечь ее, рассмешить или как-то
расшевелить - она сидела все еще оскорбленная, молчаливая и строгая, не
замечая Витьки или, во всяком случае, не глядя в его сторону. Прошло
порядочно времени, прежде чем она несколько смягчилась и начала улыбаться,
однако крестик так и не убрала - он по-прежнему висел поверх блузки.
Между тем Витька, сварив в крепком мясном бульоне пельмени, сам
разложил их на тарелки и показал, как надо их есть, хорошенько полив
сделанным им по особому рецепту острым соусом из уксуса и горчицы. Готовил
он необычайно вкусно, а пельмени по-сибирски были его коронным блюдом, и
неудивительно, что, отведав, и пани Юлия, и гости отметили его кулинарное
искусство и довольно быстро опустошили два больших блюда. Мне очень
нравилась Витькина стряпня, и, наверно, я тоже съел несколько штук, но точно
не знаю - в тот час мне было не до пельменей.
Все это время я то и дело поглядывал на Зосю, впрочем, думается, не
больше, чем на Стефана или пани Юлию. Только на них я смотрел, не стесняясь,
преимущественно по необходимости, для маскировки, а на Зосю - украдкой, как
бы мимолетом и невзначай, млея от нежности и затаенного восторга.
Даже когда я не смотрел на нее, я каждый миг ощущал ее присутствие и не
мог думать ни о чем другом, хотя пытался прислушиваться к разговору,
улавливал отдельные фразы и даже улыбался, если рядом смеялись.
Со мною творилось что-то небывалое. Еще никогда в жизни я не испытывал
такого волнения при виде девушки или женщины, хотя влюблялся уже не раз,
причем впервые, когда мне было всего пять или шесть лет и моей
«пассии» примерно столько же. Последний же предмет моих
сокровенных вздыханий, санитарка из соседнего батальона Оленька, была в
начале наступления тяжело ранена и находилась где-то в тыловом госпитале,
ничуть и не подозревая о моих чувствах.
Тогда, в юности, я частенько говорил стихами, справедливо полагая, что
очень многие мысли и желания выражены поэтами несравненно лучше, ярче и
точнее, чем это удалось бы мне. И сейчас в голове моей неотвязно вертелось:
Дорогая, сядем рядом,
Поглядим в глаза друг другу...
Ах, если бы я смел сказать это Зосе, если бы я только мог и умел!..
Разговор по-прежнему велся главным образом между Витькой и Стефаном -
хозяйственный, по-крестьянски обстоятельный и во многом непонятный для меня
или Карева - о землях и пахоте, об урожаях, надоях и кормах. Беседовали они
спокойно и неторопливо, пока Стефан не поинтересовался тем, о чем нас уже
спрашивали и в других деревнях: будут ли в Польше колхозы и правда ли, что
всех поляков станут переселять в Сибирь?
Витька - он был родом из-за Омска, - как и обычно в таких случаях,
ужасно обиделся и оскорбился.
- Ты, Степа, говори, да не заговаривайся! - сбычась, рассерженно
воскликнул он. - С чужого голоса поешь! Тебе Сибирь что - место каторги и
ссылки?! Ты ее видел?.. Из окошка? Проездом?.. Да я свою Михайловку на всю
вашу округу не променяю! - потемнев от негодования, запальчиво вскричал он.
На всю вашу Европу!.. С чужого голоса поешь! От немцев нахватался?! Позор!..
Я за такие байки любому глотку порвать могу - учти!..
Стефан - он был заметно под хмельком, - ошарашенный столь внезапным
оборотом до того спокойного и дружелюбного разговора, приложив руку к груди,
растерянно бормотал «пшепрашам паньства» и, как мог, извинялся.
Остальные притихли, причем Зося с откровенной неприязнью смотрела на Витьку.
Ощущая немалую неловкость, я тоже молчал, и снова находчиво и удачно
вмешался Карев.
- Давайте выпьем за Михайловку, - весело предложил он, доливая в стакан
Стефану, - и за Новы Двур!
Я уже достаточно опьянел, но попытаться заговорить с Зосей все никак не
решался. Для смелости требовалось еще, и неожиданно для самого себя, взяв у
Карева графин, я наполнил бимбером свой стакан из-под браги.
Витька, все еще нахохленный после разговора о колхозах и Сибири,
посмотрел на меня с удивлением и очевидным недовольством, хотел что-то
сказать, но засопел и промолчал.
До того дня мне никогда не доводилось выпивать сразу столько водки, а
тем более неразбавленного самогона, и делать это, разумеется, не следовало.
Однако меня подзадорило высказанное ранее Стефаном замечание, что, дескать,
немцы слабоваты против нас - пьют крохотными рюмками, - на меня повлияло и
присутствие Зоей, и стремление обрести наконец смелость, необходимую, чтобы
заговорить с ней. Недовольство же Витьки показалось мне явно несправедливым
- да что, в самом деле, я хворый, что ли?!
Впрочем, отступиться было уже невозможно; я с небрежным видом - мол,
подумаешь, эка невидаль! - поднял стакан и, улыбаясь, бодро посмотрел на
Стефана и пани Юлию: «Сто лят, панове!..» Запомнилось, что пани
Юлия глядела на меня задумчиво и грустно, подперев щеку ладонью, совсем как
это делала моя бабушка.
Я знал понаслышке, что такое бимбер, и все же не представлял, сколь он
крепок, - настоящий горлодер! Я ожегся и поперхнулся первым же глотком, в
глазах проступили слезы, и, с ужасом чувствуя, что вот сейчас оконфужусь, я,
еле превозмогая себя, умудрился выпить все без остатка и, лишь опустив
стакан и заметив, что на меня смотрят, заметив внимательный и вроде
насмешливый взгляд Зоей, закашлялся и покраснел, наверно, не только лицом,
но даже спиной и ягодицами.
Мне сразу сделалось жарко и неприятно; я сидел стесненный, ощущая
ядреный самогон не только в голове, но и во всем теле, ничего не видя и не
замечая малосольный огурец и кусок хлеба, которые совал мне сбоку Стефан,
напевавший при этом:
Мы млодэи, мы млодзи,
Нам бимбер не зашкодзи.
Венц пиймы го шклянками,
Кто з нами, кто з нами{4}
Через несколько минут я понял, что совершил непоправимое, - и дернула
меня нелегкая выпить эту свирепую гадость! Я пьянел стремительно и
неотвратимо; все вокруг затягивало прозрачной пеленой - и стол, и лица людей
я видел уже как сквозь воду.
Снова вытащив разговорник, я начал его листать, однако вспомнил, что он
бесполезен, и сунул назад в карман. В голове слегка шумело и путалось, но
одна мысль ни на мгновение не оставляла меня; я должен - во что бы то ни
стало! - заговорить с Зосей.
Я все-таки соображал, что она меня не поймет, и, поворотясь, крепко
взял Стефана за руку - чтобы привлечь его внимание - и, сжимая ему ладонь,
требовательно сказал:
- Прошу вас - переведите!
Затем, постучав кулаком по столу, прикрикнул на всех:
«Минутку!» - и, для внушительности строго уставясь Стефану в лицо
и стискивая ему руку, громко, должно быть, чересчур громко продекламировал:
Дорогая, сядем рядом!
Поглядим в глаза друг другу!
Я хочу под кротким взглядом
Слушать чувственную вьюгу!
Стефан и рта не успел раскрыть - недоумело улыбаясь, он смотрел на
меня, - как слева оглушительно захохотал Семенов, и еще кто-то засмеялся.
- Сюсюк! - тотчас услышал я над ухом разгневанный голос Витьки. - Даже
пить не умеешь! Погоны позоришь и Советский Союз в целом!.. Проводить тебя?!
- Не-е-ет! - замотав головой, громко и решительно заявил я.
Мне теперь и море было по колено. Я смотрел на Зосю, но уже не видел
отчетливо: ее лицо двоилось, плясало, расплывалось, а мне было жарко и худо,
спустя же какие-то полминуты начало основательно мутить.
Я поднялся и, удерживая равновесие, пошатываясь и на что-то натыкаясь,
двинулся к дверям.
Карев догнал меня в сенях и, полуобняв, вывел на крыльцо, но мне это не
понравилось, и я вывернулся, оттолкнув его.
- Я провожу вас...
- Не-ет! - сердито закричал я. - Сам!
И он послушно ушел.
Я постоял на крыльце, с облегчением вдыхая свежий воздух, обиженный на
все и на всех, затем решил: «А ну их к черту!» - шагнул и полетел
со ступенек вниз, больно ударясь обо что-то лицом.
* * *
Потом я оказался на задах, у риги, и Семенов - это был он, - держа меня
под руку, презрительно говорил:
- Эх, назола! Всю рожу ободрал...
Он пригнул мою голову книзу, сунул мне в рот свои пальцы и, когда меня
вырвало, вытирая руку о голенище, наставительно сказал:
- Газировочку надо пить. И не больше стакана - штаны обмочите...
Я очнулся поздним вечером в душной риге на охапке сена. Левая створка
ворот была распахнута, и прямо перед моими глазами тихая нежная луна низко
стояла над садом, а дальше, разбросанные в темно-синем небе, искрясь,
трепетали десятки звезд.
Совсем рядом, чуть ли не задевая меня хвостами и тихонько повизгивая,
возились, играя, какие-то собаки - три или четыре, - не обращая на меня ни
малейшего внимания. Во рту было противно, голова разламывалась от боли, а
руки, шея, лицо и даже тело под гимнастеркой и шароварами отчаянно чесались
и горели - я весь был искусан блохами.
Откуда-то издалека доносилось запоздалое пение одинокого соловья, а
около хаты слышались звуки Витькиной гитары, шарканье ног, веселые голоса и
смех.
Играл Витька, откровенно сказать, неважно. Как правило, его умение
сводилось к довольно заурядному и почти однообразному аккомпанементу,
правда, он это объяснял тем, что гитара-то шестиструнная, а он, мол, привык
к отечественной - семиструнной. Да и пел он средне, без особого таланта, но
я его любил, и, должно быть, поэтому мне нравилось.
Сейчас он не пел, а бренчал что-то похожее на вальс - там, возле хаты,
танцевали. И Зося тоже, наверное, танцевала; собственно говоря, а почему бы
и нет?.. Там, несомненно, было весело; и ей, очевидно, - тоже. Ну и пусть, и
пусть...
- Не жалею, не зову, не плачу, - убеждал я самого себя. - Все пройдет,
как с белых яблонь дым...
Я лежал, прислушиваясь к смеху, шарканью и голосам, и мучился не только
душевно: злые неуемные блохи жиляли меня, жгли как огнем.
Немного погодя в ригу, чуть прихрамывая и нетвердо ступая, пришел
Карев. Он присветил фонариком и, увидев меня, необычным полупьяным голосом
заговорил:
- Вы не спите?.. Пойдемте на воздух - здесь полно блох. Вас не кусают?
Я был нещадно искусан, но чувство обиды и противоречия еще не совсем
оставило меня.
- Нет! - ощущая сильнейшую головную боль, упрямо сказал я. - Никуда я
не пойду.
Карев, обычно молчаливый, подвыпив, становился словоохотливым и сейчас,
взяв с сена свою шинель и встряхнув ее, продолжал:
- А какой все-таки молодчага наш командир батальона! Простоват, но орел
орлом!.. Великая это вещь - обаяние силы! Вы заметили: они все смотрят на
него восторженно и влюбленно!
- Так уж все?
- Клянусь честью - и старые и молодые! А со Степой он дважды
целовался... Молодчага и хват, - воскликнул Карев восхищенно, - ничего не
скажешь! Одного лишь бимбера выпил больше литра, и как стеклышко!.. А я вот
еле держусь... И вы знаете, он бесконечно прав: женщинам нравятся сильные и
решительные! До наглости самоуверенные, идущие напролом!.. А вот мы с вами
слишком интеллигентны, чтобы пользоваться успехом... Никчемная
интеллигентность, - раздумчиво и огорченно вздохнул он, - будь она трижды
неладна!.. Тут, понимаете... с женщинами необходима боевая наступательная
тактика, - он взмахнул сжатой в кулак рукой, - напористость, граничащая с
нахальством!..
Я мог, конечно, разъяснить ему, что мой отец - потомственный рабочий, а
мать - ткачиха, причем из бедной крестьянской семьи, и что сам я попал на
войну со школьной скамьи, еще не успев стать интеллигентом, и что дело,
по-видимому, в чем-то другом, но мне не хотелось говорить. И я лишь заметил,
медленно и с трудом произнося слова:
- А я не ставлю себе целью кому-нибудь нравиться. Тем более женщинам.
Меня это ничуть не волнует...
Я проснулся на рассвете с тяжеловатой головой и чувством огорчения и
стыда за вчерашний вечер, за свою опьянелость и мальчишески-дурацкое
поведение. Встал хмурый, а когда, умываясь возле машины, глянул в зеркальце
и увидел на носу и на скуле багровые ссадины, - совсем расстроился. Однако
сожалеть и предаваться угрызениям было некогда - не завтракая, я тотчас
принялся за работу.
Когда поднялся Витька, я уже закончил донесения о мероприятиях по
маскировке, ПВО и ПХЗ, дал ему подписать и отправил с мотоциклистом в штаб
бригады.
Мы позавтракали у машины втроем: Витька, Карев и я, причем они, избегая
разговора о вчерашнем и словно не замечая, что у меня окорябаны нос и скула,
обсуждали план занятий с подразделениями по уставам и по тактике,
интересуясь и моим мнением.
После их ухода, составив не без труда еще одно срочное донесение, я
занялся похоронными.
Мне предстояло заполнить двести три совершенно одинаковых форменных
бланка, вписав в каждый адрес, фамилию и инициалы одного из близких
погибшего, а также воинское звание, фамилию, имя, отчество убитого, год и
место его рождения, дату гибели и место захоронения.
Исполненный великолепным каллиграфическим почерком образец, присланный
из штаба в качестве эталона, лежал передо мною, все нужные сведения также
имелись, и, приступая, я почему-то мельком подумал, что это простая
механическая работа, несравненно более легкая, чем составление неведомых мне
отчетностей и донесений, - как же, однако, я ошибался!
Многих из убитых я знал лично, некоторые были моими товарищами, двое -
друзьями. И, начав писать, я целиком погрузился в воспоминания; я как бы
вторично проделывал восьмисоткилометровый путь, пройденный батальоном за
месяц наступления, еще раз участвовал во всех боях, опять видел и переживал
десятки смертей.
И вновь на моих глазах тонули в быстром холодном Немане автоматчики из
группы захвата старшего лейтенанта Аббасова, веселого и жизнерадостного
бакинца, часа два спустя - уже на плацдарме - раздавленного тяжелым немецким
танком.
Опять я слышал, как, лежа с оторванными ногами на минном поле, кричал,
истекая кровью, мой связной Коля Брагин, славный и привязчивый деревенский
паренек, единственный кормилец разбитой параличом матери.
Я снова видел, как через пустошь на окраине Могилева, увлекая за собой
бойцов и силясь преодолеть возрастную одышку, бежал впереди всех пожилой и
мудрый человек, в прошлом инженер-механик, парторг батальона лейтенант
Ломакин, и падал на самом всполье, разрезанный пулеметной очередью.
И, прокусив от страшной, нечеловеческой боли насквозь губу, еще раз
корчился сожженный струей из огнемета мой любимец и лучший боец,
владивостокский грузчик Миша Саенко.
И, лежа на дне окопа с животом, распоротым осколком мины, тихонько
стонал и в забытьи слабеющим, еле слышным голосом звал: «Ма-ма...
Ма-ма... Ma-мочка...» - командир батареи Савинов, старый - по возрасту
годный мне чуть ли не в дедушки - учитель математики из-под Смоленска,
редкой душевности человек.
И снова... Опять... И вновь...
Все они, да и десятки других убитых были не посторонние, а хорошо
знакомые и близкие мне люди. Заполняя извещения, я смотрел в тетради учета
личного состава, листал уцелевшие красноармейские книжки, офицерские
удостоверения, узнавал о некоторых из погибших что-то новое, подчас
неожиданное, припоминал, и они явственно, словно живые, вставали передо
мной, я слышал их голоса и смех - как это было совсем недавно - и еще раз
переживал их гибель.
Пока их смерть была достоянием лишь батальона. Однако почти все они
имели родных: матерей и отцов, жен и детей, - имели родственников и,
несомненно, друзей. Где-то в городах и деревнях о них думали, волновались,
ждали и радовались каждой весточке. И вот завтра полевая почта повезет во
все концы страны эти похоронные, неся в сотни семей горе и плач, сиротство,
обездоленность и лишения.
Страшно было подумать, сколько надежд и ожиданий оборвут эти сероватые
бумажки с одинаковым стандартным сообщением: «... в бою за
Социалистическую Родину, верный воинской присяге, проявив мужество и
героизм... был убит». Страшно было даже представить, - но что я мог
поделать?..
Мне с самого начала, как только я занялся похоронными, не понравилось
указанное в присланном образце официально-казенное обращение:
«Гр-ке...» Третье или четвертое извещение, которое я заполнял,
адресовывалось в Костромскую область матери моего друга Сережи Защипина,
Евдокии Васильевне, милой и радушной сельской фельдшерице. Я ее знал: дважды
она приезжала в училище и баловала нас редким по военному времени угощением,
сдобными на меду домашними лепешками, и все звала меня после войны к себе в
гости, на Волгу. И я почувствовал, что назвать ее «гр-ка» или даже
«гражданка» я не могу и не должен. Уважаемая?.. Товарищ?..
Милая?.. Дорогая?.. Я сидел в нерешимости, соображая, вспомнил почему-то
Есенина и после некоторого колебания вывел: «Дорогая Евдокия
Васильевна!»
Посоветоваться мне было не с кем, а время шло, и я на свою
ответственность после адреса и фамилии с инициалами стал всем без исключения
писать «дорогая» или же «дорогой», а затем указывал
полностью имя и отчество.
В строке «Похоронен» я везде писал «на поле боя», и
эти три слова все время беспокоили меня.
Я помнил, как в самую распутицу первой военной весны мать, сколько ее
ни отговаривали, отправилась пешком чуть ли не за двести километров
разыскивать могилу Алеши, моего старшего брата, убитого где-то под Вязьмой,
и как недели через две, так ничего и не найдя, она вернулась, измученная,
больная, совершенно обезноженная и постаревшая сразу на много лет.
Я не сомневался, что многие из моих адресатов, многие из тех, кому я
писал «дорогие», захотят, если не сейчас, то после войны разыскать
могилы близких им людей. Однако в ходе наступления мы оставляли убитых
похоронным командам стрелковых дивизий, а потому не знали точно места
захоронения, и указать его при всем желании я не мог.
Единственно, что после долгих размышлений я еще надумал - вписать в
каждое из двухсот трех извещений перед «Ваш сын (муж, отец,
брат...)» следующие слова: «С глубоким прискорбием сообщаем,
что...»
Это также было, конечно, вольностью и отклонением от формы и образца,
но я решил, что подобная отсебятина, смягчающая официальную сухость
похоронных, желательна и просто необходима. Если же в штабе бригады не
захотят заверить мою самодеятельность печатью, что ж, я перепишу все заново
- в батальоне имелось еще тысячи две чистых бланков.
Часов в десять утра приехали поверяющие из бригады: начальник строевого
отдела, немолодой, молчаливый и неулыбчиво-строгий капитан и инструктор
политотдела, подвижной и шумный старший лейтенант, тоже в годах; увидев
меня, он еще с улицы, достав из машины связку свежих газет и брошюр, громко
и радостно закричал, что наши войска штурмом овладели городами Нарвой и
Демблин (Иван-город).
Нарва находилась где-то далеко на северо-востоке, под Ленинградом, а
Демблин - где-то южнее Белостока и тоже неблизко; я никогда не был ни там,
ни там, и эти с боями взятые города представились мне в ту минуту с чисто
писарской, наверное, точки зрения - многими пачками похоронных.
Я поднялся и доложил, с недовольством подумав, что теперь у меня
отнимут немало времени, однако, к счастью, они сразу же отправились в
подразделения.
Похоронные заняли у меня не менее шести часов, причем я даже
представить себе не мог, сколь разбитым, расстроенным и опустошенным буду
чувствовать себя по мере того, как передо мной вырастала стопа заполненных
извещений. Я писал, охваченный скорбными мыслями и воспоминаниями, и мог
только позавидовать Витьке и Кареву: не ведая моих переживаний, они
занимались с бойцами, и оттуда, из-за деревни, где маршировали остатки
батальона, доносились слова бодрой строевой песни:
Шко-ола мла-адших командиров
Ком-состав стра-не лихой кует.
Сме-ело в бой идти готовы
За-а трудящийся народ!
В сме-ертный бой идти готовы
За трудящийся народ!
Как и вчера, стоял чудесный солнечный день, жаркий, но не пеклый, и так
славно, так изумительно пахло яблоками и медом. Как и вчера, Зося с утра
возилась по хозяйству около хаты и на огороде, выполняя разную легкую
работу, причем пани Юлия не однажды останавливала ее, стараясь по
возможности все сделать сама. Я уже заметил, что она тщательно оберегает
Зосю, как без меры, до баловства любимую дочку, единственную у матери,
потерявшей в боях с немцами еще осенью тридцать девятого года сына и мужа.
Пробегая поутру через сад, Зося на ходу приветливо бросила мне:
«Дзень добры!» - и я смущенно пробормотал ей вслед: «День
добрый...» Я сидел, переставив стол так, чтобы густая огрузлая ветвь
яблони свисала у самого моего лба, прикрывая оцарапанное лицо.
Потом Зося еще много раз, напевая что-то игриво-веселое, проходила или
пробегала мимо меня, то с маленьким ведерком - носила воду в бочки на
огород, - то с цапкой или еще с чем-то.
Поглощенный похоронными, я уже не смотрел ей вслед, как вчера; я вообще
почти не поднимал глаз и если видел ее мельком, то лишь случайно,
непреднамеренно. Отвлекаться и обращать на нее внимание представлялось мне в
то утро чуть ли не кощунственным неуважением к памяти погибших. Уверен, что,
если бы она знала, чем я занят и что содержат эти сероватые бумажки, она бы
не пела так радостно и не бегала бы через сад мимо меня.
Часа в два пополудни, заполнив последнюю похоронную, я послал часового
с приказанием в пятую роту, предложив ему заодно пообедать самому и принести
мне обед с батальонной кухни. Когда он ушел, я занялся было донесением, но
затем, передумав, достал из планшетки однотомник, решив позволить себе
короткую передышку.
Я огляделся: в саду и на дворе никого не было - начал читать и сразу же
увлекся. Выйдя из-за стола, я с удовольствием декламировал то, что мне более
всего нравилось, преимущественно по памяти, почти не обращаясь к тексту.
Я отчасти забылся, однако стоял лицом к хате и смотрел перед собой,
чтобы вовремя заметить возвращение бойца.
Я читал с выражением и любовью, наслаждаясь каждой строкой и в душе
радуясь, что часового еще нет и мне никто не мешает.
...Пусть порой мне шепчет синий вечер,
Что была ты песня и мечта,
Все ж кто выдумал твой гибкий стан и плечи -
К светлой тайне приложил уста.
Не бродить, не мять в кустах багряных...
Я стремительно обернулся на шорох - сбоку от меня, шагах буквально в
десяти, под яблоней, держась рукою за ствол, стояла Зося.
Не знаю, что могла она ощущать, не понимая языка, но лицо у нее было
сосредоточенное, взволнованное, словно она что-то переживала, а открытые
широко глаза напряженно смотрели на меня. Возможно, ее захватила
проникновенная мелодичность, прекрасное, подобное музыке, звучание
есенинских стихов или она силилась догадаться, о чем в них говорилось, - не
знаю.
Умолкнув на полуслове, я залился краской и, тотчас вспомнив о ссадинах,
поспешно отвернулся, однако явственно расслышал, как у меня за спиною она
тихо сказала: «Еще!» И по-польски и по-русски это слово означает
одно и то же.
Я совсем растерялся, по счастью, в эту минуту появился боец с двумя
дымящимися котелками. Из-за ветви, краем глаза я видел, как Зося, сняв с
сучка небольшой, сверкнувший на солнце серп, медленно, гордо и вроде с
недовольством пошла меж яблонь. Когда она скрылась в конце сада, я начал
есть, положив перед собой раскрытый однотомник; впрочем, минут через
пятнадцать я уже составлял очередное донесение.
Вскоре вернулись Витька и Карев. Настроение у них было приподнятое -
поверяющие остались довольны батальоном. Как признался Витьке политотделец,
они ожидали худшего, поскольку командир бригады приказал им бывать у нас
чуть ли не через день, контролировать и помогать.
По моей просьбе Витька, присев с краю стола, за какие-нибудь полчаса
подписал все похоронные. При этом он не вздыхал, не раздумывал и вообще не
проронил ни слова, однако по-своему переживал: наклоня голову и насупясь,
тяжело, натужно сопел, то и дело, очевидно, встречая фамилии хорошо знакомых
ему людей, морщился, как от кислого или от боли, сдавленно кряхтел и с
ожесточением скреб пятернею затылок. Закончив, так же молча поднялся, умылся
возле машины и, уже вытираясь, позвал меня на обед, приготовленный пани
Юлией. Мне не хотелось туда идти, и, поблагодарив, я показал под яблоню на
порожние котелки - не настаивая, он и Карев ушли в хату.
После обеда Витька, прослышав, что в лесу неподалеку имеется
заготовленный еще при немцах швырок, решил привезти по машине пани Юлии и
Стефану.
Это было в его обычае.
- Мы не просто воины, а освободители, - не однажды с достоинством
говорил он бойцам. - Кого мы освобождаем?.. Обездоленных!.. Мы обязаны, чем
возможно, помогать им. Мы должны не брать, а давать...
Убежденный в этом, он, где бы мы ни стояли, в свободные минуты охотно
помогал жителям: заготавливал для них топливо или вскапывал огороды, отрывал
на пожарищах землянки и даже умудрялся складывать печи из старого битого
кирпича. Я не сомневаюсь, что впоследствии эти люди нередко вспоминали его
добрыми словами.
Еще он очень любил и также полагал делом чуть ли не государственной
важности, насадив полный кузов ребятишек - то-то бывало крику, визга и
радости! - покатать их вдоволь с ветерком, хотя наш прежний, погибший две
недели назад командир батальона не одобрял подобный, по его выражению,
«не вызванный необходимостью расход бензина» и не раз указывал
Витьке на это.
По распоряжению Витьки Семенов пригнал «студебеккер»
минометной батареи. Я видел и слышал, как, стоя во дворе у машины, Витька
расспрашивал Стефана о дороге и как тот убеждал его не ездить. По словам
Стефана, леса вокруг буквально кишели немцами, пробирающимися из окружения к
линии фронта; дня три назад на хуторе невдалеке они вырезали польскую семью,
а позавчера в том самом лесу, куда собирался ехать Витька, обстреляли из
чащобы наш санитарный автобус, убив водителя и фельдшера, а машину с
ранеными сожгли.
И пани Юлия тоже упрашивала Витьку, и подоспевшая к ним Зося по-свойски
грозила ему кулачком и что-то быстро, с возмущением говорила матери и
Стефану, как я понял, требуя, чтобы они запретили Витьке ездить.
Однако все эти уговоры могли только подзадорить Витьку. Снисходительно,
благодушно усмехаясь, он велел Семенову принести два автомата, запасные
диски и штук шесть гранат, проверив мельком оружие, уселся за руль - Семенов
поместился рядом - и поехал со двора. В самый последний момент Стефан, не на
шутку рассерженный его упрямством, от души ругаясь по-польски и по-русски,
поминая холеру, «дзябола», а также Витькиных родителей, уже на
ходу вскочил сзади в кузов.
Я сидел под яблоней и писал, но мысленно находился в лесу с Витькой.
Мне очень хотелось поехать с ним и чтобы на нас в самом деле обязательно
напали - вот тогда бы я себя и проявил. Мне грезилось, как мы возвращаемся в
деревню, причем я тяжело и опасно ранен, а в кузове, навалом - убитые мною
немцы. Нас встречают взволнованные Зося и пани Юлия, а Стефан и Витька
наперебой рассказывают им, что если бы не я, то никто бы вообще не уцелел.
Смешно и нелепо, что я мог об этом мечтать, да и зачем было бы
привозить из леса трупы врагов, но, помнится, я этого действительно сильно
желал. Чтобы Зося - и не только она - на деле убедилась, что я не просто
писаришка, не какой-нибудь юнец с окорябанным носом, способный лишь корпеть
над бумажками и читать стихи, а мужчина и воин. Понятно, она видела награды
у меня на гимнастерке, однако ордена получали и в штабах, перепадали они
подчас тем же писарям, и потому мне очень хотелось наглядно проявить себя.
Я так размечтался, что испортил донесение о наличии инженерного
имущества в батальоне, и пришлось все переделывать.
Витька с Семеновым и Стефаном вернулись часа через полтора, довольные и
веселые, на машине, груженной выше бортов отменным березовым швырком. Пани
Юлия тоже заулыбалась, но Зося негодовала по-прежнему. Как объяснял Витьке
Стефан, она не желала дров, из-за которых кто-то мог погибнуть, и заявила,
что они с матерью проживут и обойдутся и без этого швырка. Она столь
темпераментно протестовала и выражала свое возмущение, что пани Юлия быстро
сдалась, отказалась от дров и попросила Витьку увезти их на двор к Стефану.
Против обыкновения, Витька даже не попытался настаивать, машина тут же
развернулась и уехала, пани Юлия и Зося ушли куда-то по своим делам, и я
остался с злополучными бумажками. Несмотря на все мои старания и усилия, их
вроде и не убывало, а мне так хотелось закончить наконец и со спокойной
душой написать письмо матери.
Я трудился, не разгибаясь, меж тем Витька привез вторую машину дров, и,
пользуясь отсутствием Зоей и пани Юлии, он с Семеновым и Стефаном проворно
сбросили швырок и за минуту-другую сложили в поленницу возле риги.
Я помнил, что требуется сменить часового в саду, и, как только Семенов
освободился, поставил его на пост. Стефана тем временем позвали - к нему
приехали родичи, - и он ушел, еще раз поблагодарив Витьку и пригласив его
зайти и распить со свояком бутылку бимбера. Витька обещал - малость погодя.
Прежде чем отогнать машину, он сидел на подножке и курил, в
задумчивости оглядывая ровную поленницу, когда на дворе появилась какая-то
нищенски одетая, жалкая и грязная старуха и обратилась к нему плачущим
голосом.
Она запричитала, часто повторяя «ниц нема»{5} и показывая то
на поленницу, то через улицу, на хилую хатенку, где, очевидно, она жила.
- Завтра, мамаша, завтра, - сразу поняв, ее, заверил Витька. -
Обязательно!
Я не сомневался, что он и ей завтра привезет дров, но она этого не
понимала и продолжала плакать, стукая себя костлявой рукой по груди и упрямо
повторяя «ниц нема».
- Вот чертова бабка, колись она пополам! - поднимаясь, в сердцах
воскликнул Витька, не переносивший слез; он состроил свирепое лицо и, словно
ища сочувствия, посмотрел в мою сторону. - Как банный лист!
Сделав последнюю затяжку, он загасил каблуком окурок и живо взялся за
дверцу кабины.
Я почувствовал, что он решил съездить сейчас же, причем один, а солнце
уже садилось, и в лесу наверняка смеркалось, отчего опасность нападения
намного возрастала. Поспешно собрав бумаги, я запер их в металлический ящик
и, схватив из «доджа» свой автомат, бросился на двор.
- Ты куда?.. - высовываясь из кабины, удивленно спросил Витька. - За
дровами?.. Ты давай с бумажками кончай! - распорядился он. - Я быстренько!
И, отжав сцепление, ходко поехал со двора, а я постоял, глядя ему
вслед, подумал еще, что мне бы надо было проявить настойчивость и не
отпускать его одного, и затем вернулся в сад.
Писать я уже физически не мог. Рука онемела и совсем отнималась; как я
ни напрягал глаза, в смуром полусвете под яблоней буквы и строки различались
с трудом; голова разламывалась и не соображала. К тому же Семенов, видимо
недовольный тем, что я на весь вечер поставил его часовым, и уверенный,
должно быть, в моем мягкосердечии и своей безнаказанности, набрал в подол
гимнастерки яблок и, развалясь на сиденье «доджа», демонстративно,
с невероятным хрустом жрал их и, швыряя огрызки, нагло и вызывающе
поглядывал на меня.
Я ушел за деревню, и сразу же мысли о Зосе овладели мною. Произошло это
не по моему желанию, а непроизвольно, и я, как мог, пытался перебороть себя.
Действительно, какое мне дело до этой Зоей?..
И собственно говоря, что она такое и что в ней особенного?.. Самая
обыкновенная девчонка, каких в моей жизни - если, понятно, я уцелею -
встретится еще немало. Причем, без сомнения, будут среди них и лучше и
красивее.
Да и что может быть общего между мною - комсомольцем, убежденным
атеистом - и какой-то католичкой? Что?! Ведь она, если вдуматься и назвать
вещи своими именами, - религиозная фанатичка. И к тому же еще, должно быть,
ярая националистка...
Царевич я. Довольно, стыдно мне
Пред гордою полячкой унижаться...
Теоретически все было правильно и логично, но, увы, только
теоретически. И напрасно я то заставлял себя думать о другом, то, наоборот,
старался выискать в ней что-нибудь дурное, уговаривая себя и домысливая черт
знает что.
Я шагал и шагал полями, не задумываясь, куда и зачем, и лишь очутясь на
опушке большого, угрюмого в наступающих сумерках леса, остановился,
оглядываясь и соображая.
Догадка осенила меня, когда я случайно рассмотрел на песчаной дороге
свежие рубчатые следы шин «студебеккера».
Очевидно, это был тот самый лес, куда ездил Витька за дровами, и все
объяснялось несложно: я слышал, когда после обеда Стефан отвечал Витьке, как
проехать к делянке с заготовленным швырком, запомнил его рассказ и теперь, в
глубине души беспокрясь за Витьку, сам о том не думая, шел по этой дороге.
В лесу крепко пахло хвоей, было темно, душно и мрачновато. Я углубился,
наверное, не более, чем на пятьсот метров, когда увидел перед собой что-то
очень черное, большое и не вдруг сообразил, что это - сожженный немцами наш
санитарный автобус.
Подойдя, я не стал заглядывать внутрь - за полтора года я перевидел
достаточно трупов, - а присел на корточки и, не без труда различив на
обочине след «студебеккера», двинулся дальше.
Не помню точно, испытывал ли я страх в том зловещем враждебном лесу, но
не волноваться, безусловно, не мог. Если бы с Витькой что-либо случилось, я
бы никогда не сумел простить себе, что отпустил его одного.
Я шел в глубь густого массива, пока не услышал где-то впереди шум
мотора, и, определив, что машина движется мне навстречу, скользнул в сторону
и спрятался за деревьями.
Минуты две спустя мимо меня, тускло присвечивая затемненными фарами,
проехал «студебеккер», груженный швырком; Витька, настороженно
всматриваясь в полумрак, сидел за рулем.
У меня и в мыслях не мелькнуло его окликнуть. Просто мне хотелось и я
считал своим долгом в случае чего быть рядом с ним. Однако я не сомневался,
что, если бы он меня теперь увидел, если бы он узнал или, может, сам
догадался, что меня привело в лес беспокойство, тревога за его жизнь, он
наверняка бы посмеялся и, думается, сказал бы без злости, но и не скрывая
своего презрения, что-нибудь вроде: «Телячьи нежности!» или
«Пижонство, а также гнилой сентиментализм!»
И еще, должно быть, крепенько отругал меня: ведь я был совершенно
безоружен; выходя, я не предполагал, что окажусь в лесу, и даже пистолета с
собой не взял.
Он проехал к деревне, а я немного погодя выбрался на дорогу и побрел
следом, мимо сожженной машины, к опушке.
Помнится, я даже не ощутил особой радости, когда лес наконец кончился и
чересполосица ржей снова окружила меня. Что хорошего обещал мне этот вечер и
что ждало меня в деревне?..
Будто сочувствуя, сиротливо шелестела колосьями рожь, и, не переставая,
с утомительной монотонностью стрекотали кузнечики.
Я добрел до околицы, когда совсем уже стемнело и первые звезды набрали
яркость, а луна, утратив начальную желтизну, сделалась серебристой.
В ее призрачном сиянии распятый Христос страдал на высоком деревянном
кресте; признаться, мне тоже было нелегко: тоскливо и одиноко.
Еще подходя, я услышал гитару - играл Витька. Он, конечно, уже успел
сгрузить дрова, поставил машину, переоделся, поужинал и теперь отдыхал.
Будучи человеком действия, он скоро и решительно сделал нужное дело, а я в
это же время со своим томлением и переживаниями телепался, как цветок в
проруби, никчемно и бесполезно.
Там, возле хаты пани Юлии, видимо, как и вчера, собрались, чтобы
потанцевать и повеселиться. Ну и ладно... А меня там не будет - я туда и не
покажусь. И пусть Зося - да и не только она - думает, что меня это ничуть не
волнует, что у меня есть дела поинтересней и поважнее, чем всякие
танцы-шманцы, эмоции и ухаживания.
А Витька, аккомпанируя себе на гитаре, с чувством
Разбирая поблекшие карточки,
Орошу запоздалой слезой
Гимназисточку в беленьком фартучке,
Гимназисточку с русой косой...
Вспоминаю, и кажется нелепым и неправдоподобным, что Витька, столь
мужественный, сильный и цельный парень, не терпевший никаких сантиментов и
нежностей, мог под настроение распевать подобную чувствительную дребедень-.
Нелепо и неправдоподобно, но, как говорится, из песни слова не выкинешь -
было...
Вы теперь, вероятно, уж дамою,
И какой-нибудь мальчик босой
Называет вас, боже мой, мамою,
Гимназисточку с русой косой.
Ну и пусть... В невеселом раздумье я стоял у креста; идти в деревню, с
кем-либо общаться и разговаривать мне не хотелось, и я не знал, что же
теперь предпринять. Куда себя деть и чем заняться до сна?..
От ближних хат тянуло жильем и аппетитным запахом свежеиспеченного
хлеба; я даже ощутил некоторый голод и не без грусти подумал, что, может,
никто и не вспомнил, ужинал я или нет.
Постояв еще немного, я задворьем тихонько прошел к хате Стефана, где
около крыльца размещалась батальонная кухня.
Из завешенного - для светомаскировки - дерюжкой окна доносилась русская
и реже польская речь, но на дворе возле двухколесных автомобильных прицепов
с полевыми котлами никого не было. Не желая звать повара - я узнал его по
голосу, слышному из хаты, - я сам приподнял крышки и в одном из котлов
обнаружил темный тепловатый чай, а в другом - остатки вкусно пахнувшей мясом
и дымом каши.
Я посмотрел вокруг, однако ни черпака, ни ложки, ни котелка нигде не
нашел. Тогда я подобрал малую саперную лопатку, обмыл ее водой из бочки,
осторожно, чтобы не запачкаться, перегнулся в котел и зачерпнул ею изрядную
порцию густого крупяного варева.
Это оказалась еще не совсем остывшая и удивительно вкусная гречневая
каша, обильно сдобренная трофейным шпиком, свиной тушенкой и жареным луком.
Присев на чурбачок у прицепа, я, орудуя щепкой, с аппетитом и большим
удовольствием принялся есть, только теперь почувствовав, насколько
проголодался.
В хате выпивали и были уже порядком под хмелем. Кроме повара, пожилого
степенного ефрейтора Зюзина, называемого всеми в батальоне Фомичом, я узнал
по голосу Стефана, а также Сидякина, молоденького ершистого автоматчика из
пятой роты. Был там еще кто-то, очевидно, свояк Стефана, говоривший мало и
только по-польски.
Стефан все расспрашивал о колхозах, причем Фомич с пьяноватым
спокойствием, растягивая слова, говорил:
- Ничего-о... Жить мо-ожно...
Сидякин же, наоборот, ссылаясь на свою деревню, ругался и с жаром
советовал Стефану, если начнется коллективизация, податься в город на
заработки, поскольку, мол, толку все равно не будет.
- Не бо-ойсь... - успокаивая старика и невозмутимо противореча
Сидякину, тянул нараспев Фомич. - Не пропаде-ешь...
Я немного отвлекся, слушая их разговор, и, должно быть, охотно посидел
бы еще, но получалось, что я подслушивал, и потому, доев всю кашу, поддетую
на лопатку, я попил воды и, так никем и не замеченный, вернулся на задворье.
Тем временем Витькино пение под гитару сменилось гармонью. Играл
любимец батальона, гранатометчик Зеленко, играл с редким талантом и
мастерством. Что бы он ни исполнял: украинскую народную песню или старинный
вальс, чеканил ли озорную плясовую или строевой бравурный марш - приходилось
лишь удивляться, как из старой обшарпанной трехрядки с пробитыми и
залатанными мехами ему удается извлекать такие чистые, мелодичные и берущие
за душу звуки.
Вкусная сытная каша подкрепила меня не только физически, но и морально,
я почувствовал себя бодрее и как-то увереннее. Зеленко играл, и меня
неодолимо влекло туда - потихоньку я медленно подвигался задами к хате пани
Юлии, где танцевали под гармонь.
Спустя некоторое время я стоял в крапивнике за ригой, с волнением
прислушиваясь к смеху и голосам, а трехрядка звала меня, все звала,
подбадривая и будоража, и постепенно я склонился к мысли, что мне следует
пойти туда и пригласить Зосю танцевать.
В самом деле, почему бы мне это не сделать?.. Да что я рыжий, что ли?..
Я попытался увидеть себя со стороны и оценить строго, но объективно.
Я был не хлипкого телосложения, достаточно ловок и танцевал, во всяком
случае, не хуже Витьки или Карева. Понятно, ссадины на лице не украшали
меня, однако в конце концов это не так уж существенно и надо быть выше
этого.
Возможно, я совсем не умел пить и у меня недоставало командных качеств,
не хватало властности в обращении с подчиненными, но я отнюдь не был тряпкой
или пижоном. Я воевал уже полтора года, имел ранения и награды, причем
стрелял лучше других и, если верить донесениям и фронтовой газете, имел на
личном боевом счету больше убитых немцев, чем кто-либо еще в батальоне.
«Смелостью берут города... - убеждал и настраивал я себя,
расхаживая за ригой. - К черту интеллигентность!.. Под лежачий камень и вода
не течет... Главное - боевая наступательная тактика! Напористость,
граничащая с нахальством...-»
И еще я мысленно повторял любимое Витькино изречение: «Жизнь, как
и быка, надо брать за рога, а не хватать за хвост!»
Вскоре я так основательно настропалил себя, что, отбросив все сомнения,
уже ясно представлял себе, как подхожу к Зосе и, с кем бы она ни стояла,
приглашаю ее танцевать. Приглашаю не интеллигентским наклоном головы, а как
и подобает настоящему мужчине - повелительно, с силой и грубовато взяв ее за
руку. Я уже надумал, что если кто-нибудь окажется рядом с нею - у меня на
дороге, - то я как бы невзначай, мимоходом отодвину его плечом, точно так
же, как это сделал на моих глазах Витька с одним лейтенантом-артиллеристом
на танцах в деревушке за Могилевом.
Возбужденный, переполненный необыкновенной решимостью, я метался в
крапивнике, чувствуя, что теперь уже никто и ничто меня не остановит - я
пойду напролом, как танк!
Стремительным ударом всего корпуса я отшвыривал вероятного соперника и
с такой яростью хватал воображаемую руку Зоей, что у меня даже мелькнуло
опасение - как бы не переборщить!.. Ведь она юная и нежная девушка, и, если
ее так схватить, она может, не выдержав, заплакать от боли или, оскорбясь,
разгневаться, как вчера за обедом, когда Витька, не тронув ее и пальцем,
всего-навсего указал взглядом на цепочку от крестика.
В конце концов я так себя распалил и так разошелся, что уже
положительно не мог находиться в бездействии.
Было бы несолидно появиться с задворок, к тому же не мешало сначала
смахнуть пыль с сапог, и я прошел к машине в сад.
Часовой - все тот же Семенов - полулежал в кузове на сене и лениво
тянул «Темную ночь». Когда я приблизился, он, скосив глаза,
посмотрел на меня, однако даже не приподнялся.
- Встать! - негромко, но твердо приказал я и, поскольку он и не
шевельнулся, с силой рванул его за плечо и властным, железным голосом
закричал : - Встать!!!
Недоумело глядя на меня, он поднялся в кузове (если бы он помешкал еще
хоть две-три секунды, я, безусловно, выкинул бы его из машины) и хотел
что-то сказать, но я, не дав ему и рта открыть, свирепо оборвал:
- Молчать!!! Вы что, на посту или у тещи на блинах?! Совсем обнаглел!
Увижу еще хоть раз - заставлю месяц на кухне картошку чистить!.. - Я вскинул
руку к пилотке. - Выполнять!..
Я еще никогда с ним так не разговаривал, понятно, он не ожидал и
несколько опешил. Он послушно вылез из кузова, повесил себе на грудь автомат
и, потирая плечо и невнятно, недовольно бормоча, отошел к яблоням.
Собственно, я ничуть не собирался его воспитывать, просто мне надо было
достать бархотку из Витькиного вещмешка, на котором, как мне показалось, он
лежал.
Не обращая более на него внимания, я снял пыль с сапог, щедро намазал
их гуталином военного времени - черной вонючей мазью - и, как это делал
Витька, старательно до блеска насандалил бархоткой.
Затем подтянул ремень еще на две дырочки, одернул тщательно
гимнастерку, поправил погоны и пилотку и через щель в изгороди вылез на
улицу.
Прежде чем, как я намеревался, с некоторой развязностью непринужденно и
решительно войти во двор, прежде чем начать действовать, я, чтобы бегло
ознакомиться с обстановкой, стал незаметно у калитки за деревом.
На залитой лунным полусветом небольшой площадке перед крыльцом
кружились парами под гармонь человек двадцать, в основном бойцы и сержанты
батальона; часть из них танцевала «за дам». Женщин было всего три
или четыре, и я сразу увидел Зосю.
Она танцевала с Витькой, доверчиво положив руку на его плечо. Он
придерживал ее сзади за талию и, вальсируя, что-то ей говорил; не знаю,
понимала ли она хоть слово, но она улыбалась или даже смеялась. Я напряженно
всматривался, и спустя мгновение меня поразило, ударило в самое сердце
неподдельно радостное, откровенно счастливое выражение ее бледного в
серебристом свете лица.
Несомненно, ей было весело и даже радостно - ей и без меня было
хорошо!..
Я ушел за хату и лег на сено в кузове, пытаясь как-то овладеть собою,
успокоиться и собраться с мыслями.
Мне было тяжко, непередаваемо тяжко и больно.
Не жалею, не зову, не плачу...
Нет, неправда!.. Не то!.. Совсем не то...
В Хороссане есть такие двери,
Где обсыпан розами порог.
Там живет задумчивая пери.
В0 Хороссане есть такие двери,
Но открыть те двери я не смог.
«Не смог!..» Я лежал на спине, и перед моими глазами в темном
глубоком небе ярко мерцали бесчисленные звезды, дрожали, лучисто помигивая,
словно насмешничали и дразнились. Только звезды да еще луна, должно быть,
знают, сколько в мире влюбленных и сколько среди них неудачников... Луна,
конечно, солидней, тактичней и добродушнее; но звезды...
А может, они вовсе и не насмешничали?.. Может, наоборот, подбадривали
меня, мол: «Не робей!.. Смелостью берут города... Иди!..
Дерзай!»?.. Может быть - не знаю... Однако лицо Зоей сказало мне
больше, чем любые надежды, подбадривания и самовнушение; оно было нагляднее
и несравненно убедительнее всех остальных доводов.
Мне еще долго не спалось. Семенов с автоматом наизготове, как и
положено часовому, мерно расхаживал взад и вперед по саду. В глубине души у
меня даже ворохнулось сожаление, что я так резко с ним обошелся. Возможно,
следовало бы теперь сказать ему что-нибудь хорошее, одобрительное, но
заговорить я не мог. К тому же мне было стыдно перед ним, как перед
очевидцем моих энергичных приготовлений и моего незамедлительного
возвращения.
Я лежал, чувствуя себя глубоко несчастным и обездоленным, а по ту
сторону хаты танцевали под задорные звуки гармони, то и дело слышался смех,
веселые восклицания, и, как мне казалось, я даже различал среди других
звонкий и радостный голос Зоей.
Ей и без меня было хорошо!.. До боли, до муки ужасало сознание, что она
даже не думает, не вспоминает обо мне, что через несколько недель мы
двинемся дальше, а она останется со своей жизнью, созданная, несомненно, для
кого-то другого; я же - буду ли убит или уцелею - в любом случае навсегда
исчезну из ее памяти, как и десятки других посторонних, безразличных ей
людей...
Я думал о несправедливости, о жестокости судьбы, и чем дальше, тем
более обида и жалость к самому себе охватывали меня...
* * *
Я проснулся после полуночи от громкого разговора. В свете луны около
машины стояли Витька и Семенов, причем Витька, к моему удивлению, был пьян.
- Товарищ старший лейтенант, я одеяло из хаты принесу, - неуверенно
говорил Семенов, поддерживая его под руку. - И подушку...
- Отставить!.. Телячьи нежности, а также... Ты, Семенов, совсем
разболтался... Азбучных истин не понимаете! - рассерженно бормотал Витька, с
помощью ординарца забираясь в кузов. - Безделье разлагает армию... И никаких
пьянок, и никаких женщин!..
* * *
А на другой день, когда начало смеркаться, мы покидали Новы Двур.
Вечером перед самым ужином был получен совершенно неожиданный приказ: к
утру быть восточнее Бреста, в районе станции Кобрин, где уже, оказывается,
выгружалось маршевое пополнение и техника для нашей бригады.
Почти одновременно с приказом к нам на штабном бронетранспортере заехал
комбриг.
- Дней пять на ознакомление, на выработку слаженности и взаимодействия
и - в бой! - приподнятым молодцеватым голосом объявил он. - Нас ждут на
Висле! - обнимая за плечи меня и Витьку рукой и протезом, сообщил он с
гордостью и так значительно, будто без нашего небольшого соединения ни
форсировать Вислу, ни вообще продолжать войну было невозможно. -
Хорошенького, ребята, понемножку. Отдохнули - надо и честь знать...
Все было правильно. Наступление продолжалось, фронту требовались
подкрепления, где-то там, наверху, очевидно, в Ставке, перерешили, и потому
полтора-два месяца предполагаемого отдыха обернулись для нас всего лишь
тремя днями. Все было правильно, но получилось как-то очень уж неожиданно, я
даже письма матери не успел написать. Да и какой по существу это был отдых -
я трудился, почти не разгибаясь, с рассвета и дотемна.
Мы собрались за какие-нибудь полчаса.
Витька, развернув на коленях карту, сидел в головном «додже»
рядом с водителем, угрюмый и молчаливый. Весь день он ходил сумрачный и
мычал самые воинственные мелодии, а более всего: «В атаку стальными
рядами мы поступью твердой идем...» Поутру он несколько часов занимался
с бойцами строевой подготовкой, был до придирчивости требователен и грозен.
От Карева в обед я узнал, что прошлым вечером, когда после танцев
Витька попытался «по-настоящему» обнять Зосю, она взвилась как
ужаленная и в одно мгновение разбила о его голову гитару - прекрасную
концертную гитару собственноручной работы знаменитого венского мастера
Аеопольда Шенка.
- Так врезала, - не без восхищения сказал мне Карев, - вдребезгу!
Со стыда или от огорчения, обескураженный и, наверно, уязвленный Витька
в полночь напился.
Понятно, для меня это было неожиданностью, впрочем, услышав, что она
его ударила, я и не особенно удивился. В этой девчонке был норов и какая-то
диковатая горделивость и независимость - я почувствовал это в первый же
день.
Крестьяне нас провожали. К нашей машине подошли пани Юлия, Стефан и еще
кто-то. И другие машины окружили провожающие и просто любопытные. Но Зоей
нигде не было видно.
Пани Юлия принесла большой букет цветов и крынку сметаны. Витька, взяв
букет и что-то пробормотав, тут же сунул его за спину в кузов и снова
углубился в карту; принимая цветы, он даже не улыбнулся. Стефан притащил две
тяжелые корзины и с ядреной солдатской прибауткой вывалил на сено в кузове
яблоки и отборные зеленые огурчики. Он было заговорил, обращаясь к Витьке,
но, не получив ответа, сразу умолк и, вынув аккуратно сложенную газету,
оторвал ровный прямоугольничек и занялся самокруткой.
Последние запоздалые бойцы торопливо подбегали и влезали на машины.
Распоряжаясь погрузкой, я инструктировал командиров и водителей, проверял
размещение людей с оружием вдоль бортов и, беспокоясь, как бы чего не
упустить, отдавал и повторял все необходимые приказания по боевому
обеспечению марша.
Нам предстояло до рассвета, за какие-нибудь семь часов, с затемненными
фарами и ориентируясь в основном по звездам, проделать почти двести
километров, большей частью плохими рокадными проселками, в лесах, где, как
предупреждал штаб бригады, полно было немцев, разрозненными группами
прорывающихся на Запад, и где на каждом шагу мы могли подвергнуться обстрелу
и нападению из темноты. Однако для маскировки передислокации бригаде
предписывалось двигаться обязательно ночью, побатальонно - тремя
автоколоннами - и по разным дорогам.
Витька с угрюмо-сосредоточенным видом рассматривал карту, а пани Юлия,
стоя рядом и часто вздыхая, глядела на него растроганная, добрыми
благодарными глазами, глядела с такой любовью, сожалением и печалью, словно
навсегда расставалась с близким и очень дорогим ей человеком.
Целиком полагаясь на меня, Витька ни во что не вмешивался и во время
погрузки не проронил ни слова. Меж тем наступала минута, назначенная
приказом для выезда, и следовало подать команду, а я медлил: мне страшно
хотелось еще раз, хоть на мгновение, увидеть Зосю. Но она часа полтора назад
куда-то убежала со своей корзинкой и, надо полагать, до сих пор не
вернулась.
Чтобы помешкать и немного задержаться, я с озабоченным видом начал
проверять пулемет, установленный на треноге в «додже», и занимался
им несколько минут, однако Зося не появлялась. Тогда, презирая и проклиная
себя в душе за слабоволие и неспособность преодолеть свои чувства, я опять
обошел маленькую - восемь машин - колонну, снова инструктируя командиров и
водителей; затем, возвратясь к «доджу», глянул незаметно на часы:
тянуть долее было невозможно.
Стоя на обочине, я в последний раз с горечью и грустью посмотрел на
хату пани Юлии и, решившись, громко скомандовал:
- Приготовиться к движению!
Затем, легко прыгнув в невысокий кузов, выпрямился, слушая передаваемую
в хвост колонны команду, и в ту же секунду увидел Зосю.
Что-то крича, она со всех ног мчалась от хаты к нашей машине. Я мельком
подумал, что ей, наверно, неловко перед Витькой за вчерашнее и, чтобы
загладить свою излишнюю резкость, она решила попрощаться с ним и пожелать
ему перед отъездом «сто лят» жизни, как того желали нам пани Юлия,
Стефан и другие провожающие.
Задыхаясь от быстрого бега, она достигла нашей машины, но не бросилась,
как я ожидал, к Витьке, а, наклоня голову, сунула мне через борт какой-то
старый конверт и, показывая три пальца, что-то быстро проговорила.
- Три дня неможно смотреть! - хитровато улыбаясь, перевел Стефан.
Я покраснел и, плохо соображая, в растерянности машинально поблагодарил
и присел на скамейку у борта. А Витька, кажется, даже не обернулся.
Мотор заработал сильнее, но машина не успела тронуться, как неожиданно
Зося с напряженным испуганным лицом - в глазах у нее стояли слезы! - вдруг
обхватила меня руками за голову и с силой поцеловала в губы...
Я пришел в себя, когда мы уже выехали за околицу... До того дня меня
еще не целовала ни одна женщина, разумеется, кроме матери и бабушки.
Первой моей мыслью, первым стремлением было - вернуться! Хоть на
минуту!.. Но где там... Как?..
Мы быстро ехали в наступающих сумерках, не включая до времени узких
щелочек-фар, а полумрак все плотнел, сгущался, очертания дороги, отдельных
кустов и деревьев расплывались и пропадали. Высокий чащобный лес темной
безмолвной громадой тянулся по обеим сторонам, кое-где вплотную подбегая к
дороге.
Настороженно глядя вперед и по бокам, я сидел на ящике у пулемета,
машинально держа ладони на шероховатых ручках затыльника, готовый каждое
мгновение привычным, почти одновременным движением двух больших пальцев,
левым - поднять предохранитель, а правым - нажать спуск и обрушиться
кинжальным смертоносным огнем на любого возможного противника.
Я запретил на марше курить, шуметь и громко разговаривать, к тому же
внезапная перемена подействовала несколько ошеломляюще, и на машинах сзади
не слышалось ни голоса, ни лишнего звука.
В вечерней лесной тишине ровно, нешумно гудели моторы, шуршали шины, и
только в нашем «додже» молоденький радист с перебинтованной
головою - он так и не пожелал уйти в медсанбат, - пытаясь установить связь
со штабом бригады, как и четверо суток тому назад, упорно повторял:
«Смоленск»! «Смоленск»! Я - «Пенза»! Я -
«Пенза»! Почему не отвечаете?! Прием...»
Мы двигались навстречу неизвестности, навстречу новым, для многих
последним боям, в которых мне опять предстояло командовать, по крайней мере,
сотней взрослых бывалых людей, предстояло уничтожать врага и на каждом шагу
«являть пример мужества и личного героизма», а я - тряпка,
слюнтяй, сюсюк! - даже не сумел, не решился... я оказался неспособным хотя
бы намекнуть девушке о своих чувствах... Боже, как я себя ругал!
Витька, прямой и суровый, недвижно сидел рядом с водителем и смотрел
перед собой в полутьму, где метрах в двухстах впереди ходко шел приданный
нам комбригом в качестве головной походной заставы или же прикрытия его
личный бронетранспортер. Витька смотрел в полутьму и, не переставая, мычал:
«В атаку стальными рядами мы поступью твердой идем...» Немного
погодя, очевидно вспомнив, рывком обернулся и, задев локтем штырь антенны,
схватил букет, поднесенный ему пани Юлией.
- Как на похороны! - в сердцах закричал он, сильным движением
забрасывая цветы за кювет. - Телячьи нежности, а также... гнилой
сентиментализм!..
И снова в настороженной тишине ровно шумели моторы, и радист упрямой
скороговоркой вызывал штаб бригады.
- Что там в конверте? - шепотом приставал ко мне Карев. - Давайте
посмотрим...
- То есть как это посмотрим? - заметил я строго и не без возмущения. -
Ведь сказано: три дня!..
Однако я не удержался. В тот же вечер, на первом же привале, отойдя
потихоньку в сторону, я накрылся в темноте плащ-палаткой и при свете
фонарика распечатал заклеенный хлебным мякишем конверт. В нем оказалась
завернутая в бумагу фотография Зоей - наверно, еще довоенный снимок красивой
девочки-подростка с ямочками на щеках, короткими косицами вразлет и
ласковым, наивно-доверчивым выражением детского лица.
А на обороте крупными корявыми буквами, размашисто, видимо, второпях
было написано: «Ja cie kocham, a ty spisz!{6}..»
Города действительно берут смелостью. Витька - Герой Советского Союза
Виктор Степанович Байков - первым из нашей армии ворвался на улицы Берлина и
навсегда остался там под каменным надгробием в Трептов-парке... А вот чем
покоряют женщин, я и сейчас - став вдвое старше - затрудняюсь сказать;
думается, это сложнее, индивидуальнее.
Был я тогда совсем еще мальчишка, мечтательный и во многом несмышленый
- это было так давно!.. - но и по сей день я не могу без волнения вспомнить
польскую деревушку Новы Двур, Зосю и первый, самый первый поцелуй.
Вижу ее как сейчас: невысокая, ладная и необычайно пленительная,
раскачивая в руке корзинку, легко и ловко ступая маленькими загорелыми
ногами - как бы пританцовывая, - она идет через сад, напевая что-то
веселое... оскорбленная, пунцово-красная, разъяренная сидит за столом,
высоко вскинув голову и вызывающе выпятив грудь с католическим серебряным
крестиком на цветастой блузке... Представляю ее себе необыкновенно живо, до
мелочей, до веснушек и точечной родинки на мочке крохотного уха...
Представляю ее себе то по-детски смешливой и радостной, то строгой и до
надменности гордой, то исполненной удивительной нежности, кокетства и
пробуждающейся женственности... Вижу ее и в минуту расставания -
напряженное, испуганное лицо, дрожащие, как у ребенка, брови и слезы в
уголках глаз...
Сколько раз за эти годы я вспоминал ее, и всегда она заслоняла
других... Теперь она, наверно, уже не та, должно быть, совсем не такая,
какой осталась в моей памяти, но представить ее себе иной, повзрослевшей, я
не могу, да и не желаю. И по сей день меня не покидает ощущение, что я и в
самом деле что-то тогда проспал, что в моей жизни и впрямь - по какой-то
случайности - не состоялось что-то очень важное, большое и неповторимое...


1963 г.



Примечания



{1}Противохимическая защита.


{2}Противотанковая оборона.


{3}Спасибо! Не хочу!., (польск.)


{4}Мы молоды, мы молоды,
Нам бимбер не повредит.
Так пьем же его стаканами,
Кто с нами, кто с нами!., (польск.).


{5}Ничего нет (польск.).


{6}Я тебя люблю, а ты спишь! (польск.)



Богомолов В.О. Момент истины. Роман, повести, рассказы. - М.: Правда, 1985.



Другие статьи в литературном дневнике: