Зинаида Миркина. Из избранных эссе.
Сердце поэта так же открывает мир заново, как сердце ребенка. И только это прекрасно. Для ребенка нет запрещенных вещей, чувств, форм (которые, по мнению Седаковой, есть для поэта после Хлебникова). Тысячу раз открытый цветок он открывает заново. И только это является чудом. Новизна подлинная не столько в изобретении новой формы, сколько в открытии заново того, что вечно существует рядом, внутри. Чудо в неисчерпаемости жизни, в неисчерпаемости любви, которая делает все формы наполненными Ею живыми.
Каждому, кто открывает мир заново, одинаково трудно; и каждому, кто берет «чужие смыслы и установки», одинаково легко. Закон для сердца поэта - быть всегда живым, «живым и только», а значит - бездонным, а значит - неисчерпаемым. Он вправе не знать о существовании Велимира Хлебникова. Кроме обязанности быть живым, у него есть обязанность владеть в совершенстве языком, на котором он пишет. Есть обязанность ничего не повторять, а все рождать заново. И будет ли он делать это так усложненно, как Хлебников, или так просто, как современница Хлебникова Ахматова, - дело его вдохновения. Непривычные уху строки Мандельштама: «В сухой реке пустой челнок плывет,/ Среди кузнечиков беспамятствует слово», - так же волнует меня, как простейшие пушкинские: «Я вас любил так искренно, так нежно,/ Как дай вам Бог любимой быть другим».
Суть - в точно переданной подлинности чувства. В массе современных стихов меня одинаково не устраивает и их обдуманная традиционность и их обдуманное новаторство.
Повторяю - новизна есть новое открытие вечного. Продвижение с поверхности в глубину всегда ново. Открытие вечных пластов собственной глубины, пожалуй, важнее, чем открытие Америки.
На этом пути можно наткнуться на несказуемое - на то, что словом передать вообще нельзя. Вот тут-то слово должно быть особенно целомудренным. Оно как бы кружится вокруг невыразимого смысла, всё приближаясь к нему, как Рильке вокруг Бога, о котором сказать впрямую невозможно. Да, он кружится вокруг Бога, как вокруг предвечной башни, и не знает, кто он — «сокол, буря или великая песнь».
Это кружение слова, хорошо знающего, что прямолинейных путей нет, создает великую музыку, которая одна только и может сказать о невыразимом. Когда поэт понимает, что цель его не в нахождении новых форм, во что бы то ни стало непривычных, а в достижении новых уровней глубины, то формы придут сами собой. Придут, когда их перестанут искать. Они складываются, как кубики Кая, в слово «ВЕЧНОСТЬ».
Да, когда ВЕЧНОСТЬ открылась в размороженной душе, задача решилась само собой. Изнутри, а не снаружи. Никаких оглядок на то, как ее решали другие.
ххххххххх
У Дерева сотни веток и тысячи листьев, но Дерево ОДНО. У мира нашего миллиарды видимых форм, но мир един. Хотя единство его невидимо и находится глубоко внутри всех форм, пронизывая всё и всех. Зло, как бы оно ни маскировалось, есть бесконечные попытки разделить мир на части, оторвав каждую часть от собственной живительной глубины. Подлинное добро есть стремление в глубину самого себя, которая одновременно является всеобщей глубиной.
Глубина эта проста, ибо не делится на части. Поверхность сложна, ибо состоит из множества частей, упорно сохраняющих свою отдельность. И не дружить со злом в самом радикальном смысле означает устремиться в глубину, где ЗЛА НЕТ. Где все очень просто, как в Эдеме, дар памяти о котором и есть поэзия, как утверждает Ольга Седакова. Эдем раскрывается на глубине, где нет двойственности, где нет ни зла, ни безобразия, ни хаоса. Только любовь, красота, гармония.
Да, есть таинственное внутреннее пространство, где Добро, Красота и Истина сходятся и потому стремление к полноте добра (расторжение дружбы со злом) и пути истинной поэзии и истинного богословия сходятся, идут в одном направлении. Мой покойный друг, замечательный художник Владимир Казьмин, оставил запомнившееся мне изречение: «каждое здание стремится стать храмом, каждая картина - иконой, каждое стихотворение - молитвой».
Это не значит, что на сегодня каждое здание - храм, картина - икона, а стихотворение - молитва. Но если искусство не довлеет самому себе, если оно путь, а не конечная станция, то оно путь туда, в эту неделимую на части простоту. Тогда гений и злодейство - две вещи несовместимые. А искусство, которое, по мнению Цветаевой, не выдерживает света совести, - просто еще не вершина искусства! На некой вершине или в какой-то последней точке глубины оно выдержит этот свет и само засветится тем же светом. Такое искусство уже есть. Это не отдельная область, связанная с украшением храмов и с богослужением, а вершина искусства вообще. И Рильке, которого Цветаева считает исключением, не исключение, а один из первопроходцев туда, куда идет всё искусство.
хххххххх
Мне кажется, что разговор о поэзии в статье Седаковой останавливается на полдороге - на очищающем мгновении. А всё остальное время - «пока не требует поэта...», пока «в заботы суетного света он малодушно погружен»? Но вот - «лишь божественный глагол до слуха чуткого коснется»... Вот тут поэзия, кажется, и делает человека. Но делает ли в самом деле? Человек и поэт раздвоены. Два, а не одно. Есть Пушкин, написавший «Я помню чудное мгновенье». И весьма прозаическое письмо Вульфу об этом самом мгновении. Есть Блок, к которому приближается, пронзает душу и «легкий доселе неслышимый звон»; Блок, который видит «птицу, летевшую смерть унести, птицу, хотевшую душу спасти»... И Блок, который ловит эту птицу, убивает весть о бессмертии.
И, наконец, у предела зачатия
Новой души, неизведанных сил,—
Душу сражает, как громом, проклятие:
Творческий разум осилил - убил.
И замыкаю я в клетку холодную
Легкую, добрую птицу свободную.
Птицу, хотевшую смерть унести,
Птицу, летевшую душу спасти.
Вот моя клетка — стальная, тяжелая,
Вся золотая в вечернем огне.
Вот моя птица, когда-то веселая,
Обруч качает, поет на окне.
Спасительная весть превращается в развлечение толпы.
Крылья подрезаны, песни заучены.
Любите вы под окном постоять?
Песни вам нравятся. Я же, измученный,
Нового жду — и скучаю опять.
(Блок. «Художник»)
Но почему же это произошло? Почему творческий разум осиливает и убивает птицу - вестника, хотящего спасти душу? Что за раздвоение? Или безгрешное, божественное возможно только в эмпиреях, в небесном далеке, а приближаясь к земле, воплощаясь, обязательно должно или погибнуть или стать тусклым, грешным, как все земное?
Вечная двойственность, вечная «сложность», которую так хочется устранить автору статьи «Нет худа без добра». Есть сложный человек, в котором уживаются худо и добро. Есть сложный человек, в котором уживаются свободная птица и убивающий ее охотник; сложный человек, в котором уживаются высокое и низкое, гармония и хаос, красота и, подчас, пошлость.
Правда, подобная «сложность» у художников совершенно узаконена и принята, и против нее даже опасно высказываться. Пожалуй, потребуется ничуть не меньше смелости, чем для того, чтобы выступить против «дружбы со злом». Обзовут ханжой. Может, даже смешают с морализаторством Сальери, посчитавшим, что убить Моцарта гораздо справедливее, чем терпеть его легкомыслие... Ну, считайте как угодно, но речь здесь, конечно, о другом...Вопрос о совмещении святой музыки (или святой поэзии) с отнюдь не святой жизнью - это вопрос о той же сложности и простоте. Человек, совмещающий это в себе, остается человеком «сложным». И если искать путей к простоте, то искать их надо во всех областях, плохо складывающихся друг с другом: добра и зла, красоты и безобразия, истины и лжи.
Пушкин двигался от сложности к простоте и подходил к ней все ближе и ближе. В конце жизни он поставил вопросы, на которые целый век (а может больше) отвечала великая русская литература, заслуженно названная святой. Это он, Пушкин, задумался о несовместимости гения и злодейства, подлости и государственного величия. Это он сказал, что одно пятнышко нечистой совести сводит на нет все добрые дела. Он осудил на великие муки Бориса Годунова и вдруг своим внезапным безмолвием (приписанным народу) остановил прямолинейных мстителей, зашедших слишком далеко.
Все не так просто, избави бог от прямолинейных упрощений! Но то движение от общепринятой «сложности», понятной всем, к неслыханной и непонятной людям простоте целого - это движение необходимо. И Пушкин, может быть, первый среди наших поэтов, кто это хорошо понимал.
ххххххххххххх
Разговор о смерти поэзии, как и о смерти богословия после Аушвица имеет единственный смысл: к поэзии и богословию предъявляются новые требования, а именно: требование выдержать взгляд смерти, ответить на тот ужас, который царит в мире. Это, как в книге Иова, где Бог отворачивается от богословов и говорит Сам со страданием без посредников.
Настоящая поэзия, может быть, имеет дело только с «предельными вещами», то есть с сутью жизни, а не с суетой. Известны хлесткие слова, которые сказал Блок Ахматовой: «Вы пишете так, как будто на вас смотрит мужчина, а нужно писать так, как будто на вас смотрит Бог» (передаю по памяти, но смысл точен). Отвлекаясь от того, насколько эти слова были справедливы или несправедливы по отношению к Ахматовой, я подчеркиваю только одно: нужно писать так, как будто на вас смотрит Бог.
Необходимо предстояние перед Богом, перед Сушим - сутью и смыслом жизни. Если в мире возможен Аушвиц, если мир занят суетой и не замечает предельных вещей, то поэзия должна ответить за это и на это. Вот в чем, по-моему, смысл разговоров о смерти поэзии. И такая постановка вопроса правильна и плодотворна.
Когда-то я считала, что в стихотворении Блока «Художник» - очень точное описание творческого процесса. Теперь для меня самое точное и глубокое описание творчества заключено в маленьком стихотворении в прозе Рабиндраната Тагора:
«Я погрузил сосуд своего сердца в молчание этого часа, и он наполнился песнями».
Самое главное в поэзии (и во всяком искусстве) не сама поэзия, не само искусство, а что-то большее, чем они. То, что является источником поэзии и источником самой жизни. И состояние, при котором осуществляется контакт с этим источником, то, что творится с душой в это время, куда важнее всего того, что может сотворить сам человек. Тот, кто погружал сосуд своего сердца в молчание этого часа, прежде очистил этот сосуд, ушел с поверхности в глубину. Он очистил свой слух и услышал в молчании что-то бесконечно важное - саму Реальность- то, что ЕСТЬ, в противовес тому что КАЖЕТСЯ.
Там, в реальности, в глубине, темы и формы никогда не могут исчерпаться. Там - неисчерпаемость, там сама бесконечность. И тот, кто погрузил в нее свое сердце, наполняется ею. Это она вытесняет из него всякое слово и всякий поступок, как тело, погруженное в воду, вытесняет воду. Это она - бесконечность, это он - источник жизни говорит и действует. Тот, кто погрузил в него свое сердце, сам не действует. Да, самое высшее действие есть недействие - недеянье. Не сам ты действуешь, а предоставляешь Творцу мира действовать в тебе. Само наполнение им создает форму (опять вспоминаются те же кубики Кая). Это совсем не исключает работы над формой, над воплощением. Работа есть и очень большая. Но это прежде всего работа по освобождению в себе места для Большего, чем ты, по уточнению соответствия между тем, что воплощается, и тем Духом, который воплощается. Это служение тому, кто воплощается. Вот затем-то и летела птица Блока, чтобы раздвинуть твою грудную клетку и вместить в нее Бесконечность. Вот там она могла спасти душу художника, если бы он не поспешил сделать ее пленником своего эго.
Другие статьи в литературном дневнике: