Алкей и сафо

Тома Мин: литературный дневник


ВСТУПИТЕЛЬНЫЙ ОЧЕРКЪ


I.


На эолiйскомъ Лесбосе,
къ исходу VII столетiя до Р. Х.,
вспыхнула въ эллинстве лирика,
впервые близкая лирике новыхъ временъ:


художественная песня-признанiе,
мелодическое излiянiе


думъ и чувствъ личности,


умеющей сделать свое душевное волненiе
музыкальнымъ волненiемъ, и всеобщею духовною ценностью —


то, какъ она, эта отдельная личность,
по-своему, страдаетъ и радуется, кручинится


и гадаетъ
о желанномъ, томится и наслаждается,
ненавидитъ и любитъ, особенно — какъ она любитъ...


Правда, личныя признанiя, исполненныя лиризма, мы встречаемъ и раньше — въ поэзiи элегической; но элегiя не была песней.


Правда, великiй Архилохъ паросскiй,
не даромъ сочетаемый древностью съ Гомеромъ въ двуликихъ


гермахъ, въ ознаменованiе равныхъ правъ на званiе родоначальника эллинской поэзiи, отецъ художественнаго iамба, т. -е. поэтической речи, — какъ изъ устъ божественнаго слепца, впервые въ художественной завершенности и съ целями художественными, прозвучали „гексаметра священные напевы“, — огненный и желчный Архилохъ, въ противоположность безстрастному и безликому аэду, прежде всего — поэтическая личность. Но только у митиленскаго гражданина Алкея и у митиленской гражданки Сафо на острове Лесбосе самоощущенiе личности стало „мелосомъ“ — мелодiей, — и индивидуальная душа затосковала и запела — въ ту эпоху, когда выступалъ на площади хоръ, еще чуждый поре эпическаго творчества, и, многоустымъ напевнымъ словомъ и согласованными стройными движенiями славя боговъ и героевъ, и доблестныхъ гражданъ, и угодившихъ народу градовладыкъ, открывалъ просторъ лирическому самоопределенiю всенародной громады.


II.


Откуда же родилась новая, личная лирика?
Какъ всякая отдельная отрасль эллинскаго художества, выросла и она изъ религiозныхъ корней.
Лесбосъ
слылъ священнымъ


островомъ Не напрасно
Туда,\приплыла по морю голова растерзаннаго мэнадами


Орфея,
божественнаго


первоапостола Музъ въ эллинстве
и песнопевца-чудотворца, вместе съ его лирою,
и тамъ, хранимая
во святилище Дiонисовомъ, пророчествовала.


Съ техъ поръ, по словамъ элегика Фанокла, —
Песня и струнные звоны


наполнили сладостно островъ,
И музыкальней съ техъ поръ въ мiре не стало страны.



Съ Лесбоса приноситъ на материкъ Эллады Терпандръ свои архаически-строгiе „номы“, важные литургическiе напевы и молитвословiя, въ роде того, приписаннаго ему преданiемъ, что славословитъ Зевса исключительно долгими слогами, коихъ торжественную силу еще возвышало протяжное пенiе:


Зевсъ,
ты — всехъ делъ верхъ!
Зевсъ, ты—всехъ делъ вождь!
Ты будь сихъ словъ царь;
Ты правь мой гимнъ, Зевсъ!


И тотъ же Терпандръ уже не довольствуется прежнею четырехструнною кифарою, но изобретаетъ новую, семиструнную:


Мало намъ струнъ четырехъ; разлюбили мы ладъ стародавнiй:
Ты седмизвучной кифары прими новозданные гимны!


Тень Орфея
склонялась надъ колыбелью


лесбiйской мелики,
и она, —


какою мы знаемъ ее изъ пощаженныхъ временемъ остатковъ десяти, по крайней мере, книгъ Алкея и девяти Сафо, —


не только вся проникнута религiознымъ чувствомъ,
но частiю и прямо прiурочена къ потребностямъ культа —


въ виде
гимновъ,
слагаемыхъ теми же светскими певцами, въ ихъ обычной


манере, для праздничныхъ богослуженiй. Лирическое признанiе естественно выливается у нихъ въ обращенiе къ богамъ, и для любовныхъ жалобъ Сафо не находитъ лучшей наперсницы, чемъ сама Афродита. Поэтическая школа, руководимая поэтессою, существуетъ въ городе на правахъ религiозной общины.


III.


Другимъ корнемъ личной лирики, и притомъ самымъ глубокимъ и жизненнымъ, должно признать народную песню: художественный мелосъ — естественное развитiе этой последней. Сфера религiозная, съ ея гимническимъ тономъ и праздничнымъ великолепiемъ, съ ея широтой мiрообъемлющаго кругозора и неисчерпаемымъ богатствомъ всеми радугами просвеченнаго мифа, только преображаетъ самородное произростанiе племенной души, творя изъ скромныхъ цветовъ шиповника благоухающую розу: она углубляетъ первоначальное заданiе простодушной песни, совершенствуетъ, усложняетъ и облагораживаетъ ея формы, и впервые делаетъ ее искусствомъ въ эллинскомъ — классическомъ — смысле этого слова.


Немногiе образцы древней безыскусственной песни, случайно до насъ дошедшiе, принадлежатъ къ роду песни обрядовой; но съ вероятностью можно предположить существованiе и другихъ родовъ, другого запева, где свободнее могли изливаться раздумье, печаль и радость единичной, особенно женской души. Какъ-разъ изъ эпохи Алкея и Сафо сохранился отрывокъ лесбiйской песенки, которую пели женщины, меля зерно ручными жерновами, — типическiй примеръ музыкальнаго сопровожденiя работы (по нашему мненiю, первоначально заговорнаго), — при чемъ мы можемъ наблюдать, какъ такая песня живетъ и принимаетъ въ свой составъ отголоски новыхъ событiй:


Мели, мельница, мели!
Митиленской царь земли,
За двоихъ Питтакъ мололъ,
А помолу взялъ — престолъ.


Эолiйское племя


отличалось отъ другихъ эллинскихъ задушевностью и музыкальностью,
рыцарскимъ духомъ, нашедшимъ себе выраженiе въ до-гомеровскихъ песняхъ-былинахъ, и тою смесью меланхолической задумчивости и порывистой страстности, какая еще такъ чувствительна въ гомеровскомъ, iонiйскомъ начертанiи Ахиллова характера. Говоръ прямодушнаго племени, певучiй и ритмически-гибкiй, легко передающiй оттенки ласки, улыбчивость нежности и вообще колоритъ душевныхъ чувствованiй, былъ предрасположенъ къ звонко-распевному складу.


Влiянiе народной песни особенно заметно въ лиризме и стиле Сафо. Такъ, ея эпифаламы — лишь искусственно усовершенствованныя свадебныя славы, коихъ старинные запевы и обрядовые обороты оне удержали, — какъ и повсюду, у эолiйскихъ меликовъ, то и дело слышатся отголоски или заплачки, или заговора, или загадки и присказки, — и то здесь, то тамъ вдругъ промерцаетъ отдаленнымъ маревомъ символическiй песенный образъ.


IV.
оба
и Алкей и Сафо,
признаваемые за величайшихъ мастеровъ мелической поэзiи,
въ представленiи древнихъ неразделимы.


Совместно изображались ,
они и на аттическихъ вазахъ.


Современники и сограждане,
члены одной политической партiи,


аристократы оба, не чужими другъ другу людьми были они
и въ частной жизни.


Алкей воспеваетъ Сафо тономъ влюбленнаго.
Сафо, по преданiю,
отклонила его ухаживанье;


въ стихахъ о нечистомъ помысле,
звучит суровую отповедь,


обращенную къ Алкею.
Но и по духу и тону своей поэзiи


оба лирика,
при совершенной самобытности


каждаго, взаимно восполняютъ одинъ другого,
какъ мужественное начало восполняется женственнымъ.


Это эстетическое соотношенiе
ощутительно сказывается въ родственности и противоположности
изобретенной (или только излюбленной) каждымъ,
въ одномъ и томъ же роде логаэдическихъ метровъ, основной строфы. Насколько Алкеева строфа мужественно энергична
и свободно выразительна въ пластическомъ строе своего музыкальнаго движенiя, воинственно ускоряющагося (въ третьей строке) и потомъ какъ-бы застывающаго въ жесте горделиваго и увереннаго спокойствiя,
— настолько


„сафическая“ строфа (срв. „Гимнъ къ Афродите“, „Любовь“) нежна
и умильно-напевна, ритмически движется,
какъ-бы окутанная складками длинныхъ одеждъ,


съ какою-то грацiозною сдержанностью,
и замыкается сладкимъ лирнымъ вздохомъ — припевомъ


женскихъ плачей надъ умершимъ Адо;нисомъ
(„никнетъ Адо;нисъ! — нежный Адо;нисъ!“).


При общемъ, какъ бы природномъ и братскомъ сходстве,
оба поэта и ярко различествуютъ, какъ лирическiе характеры.


Горацiй, гордый темъ, что первый „на голосъ эолiйскiй свелъ песнь Италiи“, находитъ для изображенiя Алкея такiя слова въ своемъ гимне къ Лире (Оды, I, 32):


На твоихъ струн;ахъ — гражданинъ лесбiйскiй —
Встарь Алкей бряцалъ, и съ тобой отъ битвы,
Пылкiй, отдыхалъ, и съ тобой отъ бури,
Въ пристани тихой,
Привязавъ корабль, чт;о кидали волны;
Ты его словамъ отвечала, Лира,
Онъ же Вакха пелъ, и любовь, и Лика
Черныя очи.


А о Сафо тотъ же Горацiй вспоминаетъ такъ (Оды, IV, 9):


... Дышитъ доселе страсть,
И не угасъ огонь, зажженный
Въ стру;нахъ живыхъ эолiйской девой.


Въ Элисiи, мнится ему, онъ встретитъ по смерти обоихъ великихъ своихъ предшественниковъ (Оды, II, 13):


Едва я доловъ темной Прозе;рпины
И судiи не узрелъ загробнаго,
И местъ, святымъ въ обитель данныхъ,
Где на струнахъ эолiйскихъ Сафо
Стремитъ къ подругамъ нежныя жалобы,
Но полнозвучней плектромъ златымъ, Алкей,
Ты на мужской гремишь кифаре,
Бури певецъ и невзгоды бранной!
Обсталъ обоихъ, съ благоговенiемъ,
Священнымъ лирамъ внемля, соборъ теней;
Но жаднымъ ухомъ пьетъ теснее
Сомкнутый сонмъ — песнь меча и воли.


Эти строки имеетъ въ виду Овидiй, когда въ измышленномъ имъ посланiи Сафо къ легендарному Фаону, влагаетъ въ уста поэтессы следующее сопоставленiе:


Мне жъ касталiйскiя сестры изящныя песни внушаютъ,
Весь понимающiй мiръ славою полонъ моей.
Даже Алкей не славнее меня, мой землякъ и сподвижникъ,
Хоть и грознее напевъ лиры мятежной его 1).


Алкей, по приговору древнихъ судей поэзiи,
сочетаетъ съ величiемъ, краткостью и убедительною силою выраженiя сладкозвучiе и ясное изящество поэтической формы 2). Одинъ изъ самыхъ музыкальныхъ поэтовъ, онъ превосходитъ другихъ мужественною смелостью лирическаго тона, переходящею порой въ чрезмерную резкость и полемическiй задоръ 3). Буйственный пылъ его „песенъ Возстанiя“ и прославленiе вина въ пиршественныхъ песняхъ подали поводъ къ легенде, что онъ, — какъ и Эсхилъ, вдохновенный священнымъ безумiемъ, — слагалъ свои стихи въ состоянiи опьяненiя. Сафо, по сужденiю древнихъ, сладостна; съ чарующею грацiей поетъ она о красоте и любви, весне и гальцiонахъ; нетъ такого пленительнаго и нежнаго слова, какое не было бы воткано въ ея поэзiю 4). Для поэтовъ антологическихъ она — „десятая муза“. Солонъ сказалъ, что не хотелъ бы умереть, не услышавъ новыхъ ея песенъ, дотоле ему неизвестныхъ. Она несравненна, по мненiю античныхъ ценителей, ни съ кемъ изъ поэтовъ по разлитой въ ея стихахъ умильной прелести, „Харите“, — какъ несравненна и по глубине страстности, когда говоритъ о любви. Тогда, — замечаетъ Плутархъ 5), — „ея песнь звучитъ, какъ бы смешанная съ огнемъ, и дышитъ всемъ жаромъ пламенеющаго сердца“.


V.


Эти сужденiя, съ тою тонкою и отчетливою определительностью, какая отличаетъ античную критику и является плодомъ долгой и преемственной разработки единаго художественнаго канона, отмечаютъ особенности лирическаго дарованiя Алкея и Сафо. Едва ли что необходимо прибавить къ этимъ сужденiямъ; сама поэтическая передача песенъ обоихъ поэтовъ, если она въ некоторой мере созвучна подлинникамъ, договоритъ читателю остальное. Алкея она должна показать художникомъ слова, соединяющимъ пламенность темперамента съ тою быстротою, прямотою и ясностью поэтическаго узренiя и выраженiя, высокiй образецъ которой мы имеемъ въ творенiяхъ Пушкина, поэта какъ бы античнаго по прозрачности воздуха, въ какомъ купаются изображаемые имъ предметы, по его любви ко всему вещественному и осязательному, по безпристрастной точности его чисто реалистическаго взгляда, только обостряемаго, а не затуманиваемаго лиризмомъ настроенiя, по изящной свободе своенравнаго выбора техъ вещей изъ круга наблюденiя, привлеченiе коихъ въ составъ песни впервые сообщаетъ лирическому мгновенiю жизненное и, следовательно, истинно поэтическое и поэтически-действенное полнозвучiе.


Сафо не иными, чемъ Алкей, глазами смотритъ на мiръ; и она — представительница классическаго реализма въ поэзiи; но психологическое преобладаетъ у нея надъ внешнимъ, вследствiе душевной ея утонченности и сложности. Во внешнемъ же душа ея, сильная и ласковая, не устаетъ открывать прекрасное и пленительное; и эта красота — не обольщенiе, а всегда открытiе ея зоркой влюбленности. Поистине, всегда влюблена она — въ солнце и въ юность, въ цветы и въ звезды, но больше всего — въ божественный ликъ человека. Быть можетъ, кое-где примешивается къ ея лирике элементъ условности, общепринятый украшающiй эпитетъ и лишь нарядно красивый или галантный оборотъ: какъ руководительница поэтической школы, она не могла не развивать определенной художественной манеры. Но эта слишкомъ осторожная оговорка оправдывается, при вниканiи въ сохранившiеся отрывки, только въ ничтожной мере. Почти везде, напротивъ, приковываетъ вниманiе и завладеваетъ нашимъ участiемъ генiальная неожиданность подхода къ изображаемому явленiю, необычайная по остроте и цельности сила чувства и мысли. Столь женственное въ наружныхъ его формахъ творчество Сафо, по напечатлевшемуся на немъ уму и характеру творческой личности, по энергiи и глубине захвата, скорее — „мужественно“ („mascula Sappho“ называетъ поэтессу Горацiй), — какъ мы привыкли выражаться, забывая, что именно глубина и целостность отношенiя къ переживаемому свойственны естественно и мощно развившейся женской природе. Сангвиническая страстность легко возбудимаго Алкея не можетъ мериться, по внутреннему напряженiю и сосредоточенному жару, съ тою страстностью, которая делаетъ эротическую лирику Сафо исключительною во всемiрной поэзiи, поскольку речь идетъ объ изображенiи любовнаго томленiя и алканiя; разве въ „Песни Песней“ можно найти такiе же вздохи желанiй. Но — что особенно примечательно — личность Сафо, подверженная такимъ пароксизмамъ страсти, есть личность не только внутренне уравновешенная и гармоническая, благодаря необычайно стройному ритму ея духовнаго существа, но и во внешнемъ бытiи глубоко последовательная, независимая, верная себе и всецело проникающему ее и ей прирожденному закону правдивости, великодушiя, благочестiя, простоты и свободы.


VI.


Эта противоположность лирическихъ характеровъ сказывается и въ жизни обоихъ поэтовъ. Алкей не вноситъ въ свою подвижную и преданную страстямъ жизнь никакого руководящаго начала. Онъ аристократъ и заговорщикъ противъ выставленныхъ демократiей тиранновъ (Меланхрой, Мирсилъ), потому что такова среда, где онъ родился, таковъ общественный кругъ, которому онъ принадлежитъ. Этотъ свой воинствующiй аристократизмъ онъ не ищетъ оправдать и сословною идеологiей, подобно Феогниду, обостряющему ее до любопытныхъ мыслей о расовомъ подборе въ духе нашего старшаго современника — Ницше.


Однако, Алкей несомненно патрiотъ и храбро сражается за интересы родного острова съ афинянами, хотя, по роковой случайности,
и теряетъ въ битве щитъ, что, впрочемъ,
съ легкой руки Архилоха,


лирическiе поэты (вспомнимъ бегство Горацiя)
уже не считаютъ зазорнымъ воспевать въ одахъ. Все же Алкеевъ щитъ достался въ добычу не какимъ-то дикимъ фракiйцамъ, какъ щитъ Архилоховъ, а былъ подобранъ афинянами и выставленъ съ другими трофеями въ сигейскомъ храме Афины. Алкей, по свидетельству Геродота, сообщилъ о своей беде изъ лагеря въ Митилену другу Меланиппу въ лирическомъ посланiи, искаженная цитата изъ котораго у Страбона даетъ, въ гадательномъ возстановленiи, такую приблизительно строфу:


Моимъ поведай: самъ уцелелъ Алкей,
Доспехи жъ взяты. Ворогъ аттическiй,
Кичась, повесилъ мой заветный
Щитъ въ терему совоокой Девы.


Въ воинственномъ молодечестве и любви къ приключенiямъ не было вообще недостатка у людей этого типа и общества; и если братъ Алкея, Антименидъ, отличился чрезвычайными подвигами на службе у вавилонянъ при Навуходоносоре, то и самъ Алкей проводитъ годы политическаго изгнанiя въ чужихъ краяхъ, — въ Египте, где фараонъ Псамметихъ навербовалъ себе эллинскую вольницу, и во Фракiи, — въ роли сотника наемныхъ войскъ.


До какой степени простая справедливость была ему чужда, видно изъ его слепой и по-Архилоховски отравленной брани на Питтака, героя-мудреца, который, умиривъ, въ качестве эсимнета, гражданскiя междоусобiя и устроивъ родину, сложилъ врученную ему народомъ диктатуру и тиранномъ не сталъ, а по отношенiю къ самому Алкею проявилъ личное великодушiе, открывъ изгнаннику возможность возврата на родину знаменитымъ решенiемъ по его делу:


„Прощенiе сильнее мести“.
Потомство выбило на одной монете


портреты Питтака и Алкея:


такъ миритъ славныхъ смерть!
Последнiе годы жизни Алкеевой протекли, повидимому, на родине,
въ мирныхъ негахъ.


VII.


Только изследованiя прошлаго века (между коими особливо надлежитъ помянуть работы Велькера) и новейшiя открытiя поэтическихъ текстовъ Сафо представили наконецъ ея жизнь и личность въ правильномъ освещенiи, после того какъ, за более чемъ двадцать столетiй, память ея застилалась романтическою легендою и омрачалась нелепою сплетнею, плодомъ досужаго творчества преимущественно поздней аттической комедiи.


Ныне мы знаемъ, что Сафо, — по-эолiйски Псапфа, — дочь Скамандронима — носителя аристократическаго имени — и Клеиды, родившаяся, вероятно, въ Эресе на Лесбосе и лишь впоследствiи поселившаяся въ столице острова — Митилене, супруга некоего богача и нежная мать золотокудрой девочки, Клеиды, будучи одною изъ матронъ города, пользовалась не только литературною известностью, но и общественнымъ почетомъ и влiянiемъ. Что голосъ ея многое значилъ во мненiи гражданъ, можно заключать изъ исторiи съ ея братомъ, Хараксомъ, чье поведенiе ее компрометтируетъ и чью пошатнувшуюся репутацiю она, какъ кажется, благополучно возстановляетъ. Ода къ брату написана по случаю возвращенiя Харакса изъ Египта, где онъ запутался было въ сетяхъ одной гетэры; другой братъ поэтессы, Ларихъ, занималъ почетное место въ митиленскомъ Пританее.


То же явствуетъ и изъ ея политическаго бегства въ Сицилiю (повидимому, около 592 г.), обусловленнаго торжествомъ демократической партiи; и о томъ же свидетельствуетъ ея начальствованiе надъ женскимъ музическимъ фiасомъ — „домомъ Музъ“ — при святилище Афродиты. Независимость женщинъ на Лесбосе и самое существованiе этого уважаемаго учрежденiя были, повидимому, наследiемъ древнейшихъ гинекократическихъ формъ местнаго общественнаго уклада, постепенно смываемыхъ переменами въ быте и ростомъ демократiи.


VIII.


Какъ настоятельница девичьей
религiозной общины


и вместе глава художественной школы,
Сафо должна была одновременно развивать воспитательную и академическую деятельность.


Въ ея институтъ-„монастырь“
для благородныхъ девицъ


присылались богатыя девушки
изъ разныхъ местъ колонiальной и островной Грецiи.
Прiобретя въ этомъ высшемъ учебномъ заведенiи утонченное образованiе, усовершенствовавшись въ музыке и поэзiи, оне возвращались въ семьи или выходили замужъ. Время прохожденiя курса искусствъ делилось между отправленiемъ культа общины, музыкальными и поэтическими занятiями, домашними забавами и увеселенiями, часто принимавшими видъ интимныхъ пиршествъ, и появленiями въ светскомъ обществе, особенно на религiозныхъ празднествахъ и свадебныхъ торжествахъ, где фiасъ выступалъ исполнителемъ слагаемыхъ имъ на случай религiозныхъ гимновъ и обрядовыхъ песенъ. Усвоенiе изящныхъ манеръ было одною изъ задачъ школы, — недаромъ на Лебосе устраивались состязанiя женщинъ въ красоте, — обычаемъ же ея — отчасти условный, а порою и глубоко подлинный эротизмъ, соединявшiй содружество крепкою связью сентиментальной привязанности и, повидимому, казавшiйся плодотворнымъ для разработки художественныхъ формъ того обособленнаго рода лирики, которому посвящала себя эта академiя Музъ и Афродиты.


По обращенiямъ Сафо къ ея молодымъ сожительницамъ можно видеть, какъ своеобразно сочетала она въ обиходе общины


сердечность и интимность старшей подруги
съ требовательностью и строгостью
высокой наставницы.


Она равно умеетъ нежно ласкать и лелеять своихъ воспитанницъ,
окружить ихъ жизнь усладами и проникнуть


ее поэзiей, какъ и одобрить похвалой успевающую и даровитую ученицу или горько упрекнуть нерадивую и косную, — какъ и могучимъ призывомъ уже скорее генiальнаго мастера, нежели мудраго педагога,


оживить въ молодыхъ любовь къ къ искусству, властно потребовать отъ нихъ крыльевъ восторга и настоящаго духовнаго подъема.
Въ основу же всего воспитанiя заложена прочная и повсюду чувствуемая, хотя и не выражаемая въ определенныхъ правилахъ, система чистыхъ и благоговейныхъ понятiй о божестве, ощущаемомъ внутренне и живо, и столь же чистыхъ понятiй о добре, какъ лучшемъ виде красоты, о правде, какъ всеобщемъ и коренномъ начале божественнаго и человеческаго жизнестроительства, о святости отеческихъ установленiй, о сердечномъ целомудрiи, о чести и благородстве души. Однимъ словомъ, передъ нами примеръ чисто эллинскаго пониманiя воспитательной задачи, какъ задачи религiозно-нравственной, художественной и эротической вместе: ибо немыслимо для эллина художество безъ боговъ и правды, какъ невозможно оно и безъ влюбленности художника въ возникающую подъ его перстами гармоническую форму.


Жизнь Сафо представляется стройной и строгой; на всемъ отпечатленъ ея непорочный, цельный духъ. Она осуществляла труднейшее: никогда страсть не оказывалась сильнее ея воли, никогда генiй не преобладалъ надъ нравственнымъ характеромъ.


IX.


Еще далекъ былъ культурный расцветъ собственной Грецiи, \
еще и гроза персидскихъ войнъ не надвигалась, —


а на музыкальномъ Лесбосе
во всей своей красоте и неге
уже распустилас эллинская .
роза
Недолго


длился этотъ золотой векъ мелической лиры:
вскоре услышатъ потомъ родной Теосъ, Самосъ \
и еще архаическiя Афины
легкiя, благоуханныя,


но уже условно изысканныя песни Анакреонта, —
и, наконецъ, мелика этого рода


отойдетъ невозвратно въ минувшее,
хотя и вспыхнетъ еще последнимъ отраженнымъ отблескомъ
въ тепличной поэзiи александрiйскаго века.


Да и слишкомъ быстро текла, слишкомъ стремительно развертывалась эллинская жизнь, чтобы могли быть длительными последовательные перiоды ея столь полнаго, столь пышнаго цветенiя по отдельнымъ областямъ эллинскаго мiра, по отдельнымъ сферамъ эллинскаго творчества.


Въ самомъ круге изучаемой поэзiи
мы видимъ заразъ данными все противоположности
ускореннаго историческаго роста:


еще свежи старыя преемственныя формы,
а между ними, какъ новые сильные ростки,
пробиваются начатки формъ иныхъ .


Общественный укладъ сменяется на нашихъ глазахъ другимъ
порядкомъ;


простота быта споритъ съ волной изнеженной роскоши, не устающей бить объ островныя скалы съ малоазiйскаго побережья;


верность роднымъ местамъ борется съ центробежнымъ стремленiемъ въ чужiе, богатые края. Ученицы Сафо одновременно должны помнить народныя песни и искусно волочить складки драгоценной восточной столы, сочетать самородную напевность эолiйскаго склада съ искусственнымъ изяществомъ стилистическихъ фигуръ и ритмическихъ каноновъ. Одно еще остается незыблемымъ и нетронутымъ въ этой пестроте и тесноте переходной эпохи: вера въ боговъ и живая приверженность отеческому богопочитанiю. У Анакреонта эта религiозность уже заметно остынетъ, Дiонисъ будетъ понятъ у;же и поверхностнее, Эросъ станетъ подозрительно шаловливъ.


Съ грустнымъ чувствомъ проходитъ историкъ
мимо этихъ мгновенiй сложнаго,
но глубоко-стройнаго историческаго полнозвучiя.


Онъ, и вглядываясь въ прошлое, соблазняется,
забывшись, воскликнуть мгновенiю:


„Остановись, прекрасно ты! постой!“
Но вещiя сестры, неугомонныя, все прядутъ да прядутъ,
обрезая адамантовыми ножницами остаточную пряжу.
И неумолимая губка Судьбы, по слову Эсхиловой Кассандры,


стираетъ человеческiя письмена.
Будемъ же благодарны Судьбе за то, что она пощадила
хотя немногое изъ техъ доверчиво вверенныхъ мгновенiю, но ставшихъ безсмертными знаковъ, которые провелъ на давно истлевшихъ табличкахъ грифель Алкея, грифель Сафо. Будемъ ей особенно благодарны за новый подарокъ папирусовъ изъ Оксиринха: они умножили прежнее собранiе четырьмя значительными по объему и высоко характерными стихотворенiями Сафо („На возвращенiе брата“, „Обиженной“, „Разлука“ и „Аттиде“).


Тень же великой
можетъ быть утешена темъ,


что въ отдаленныхъ векахъ,
наконецъ, ея не оскорбляютъ
безчестными выдумками и чтодоныне свято


исполняется надежда,
такъ скромно высказанная ею некогда одной поэтической подруге:


Вспомнитъ со временемъ кто-нибудь, верь, и насъ.


Вячеславъ Ивановъ.


Примечания


1) Овидiй, „Баллады-Посланiя“, перев. Ф. Ф. Зелинскаго, стр. 196 („Памятники Мiровой Литературы“). Остальныя поэтическiя выдержки приведены въ нашемъ переводе.


2) Dionys. Hal., vet. scr. cens. 2, 8. Срв. Quintil. X, I, 63.


3) Athen. XIV, р. 627 А.


4) Demetr. Phal., de eloc. 167.


5) Plut. erot. 762 f.


Комментарии


Алкей, I. Первая книга Алкея начиналась съ гимна Аполлону; вторымъ следовалъ гимнъ Гермiю; первый стихъ перваго гимна гласилъ: „Сынъ отчiй въ небе, царь Аполлонъ“... Алкеевъ дельфiйскiй „пэанъ“ (действительно ли тожественный съ первымъ гимномъ или нетъ — решить трудно) дошелъ до насъ въ прозаическомъ пересказе Гимерiя (Himer. or. XIV, 10). Итакъ, наше переложенiе этой парафразы размеромъ, определяемымъ сохранившеюся строкою гимна,— не переводъ въ собственномъ смысле, но опытъ условной реставрацiи утраченнаго подлинника.


Алкей, XVI. „Бесятся псы“ — общая характеристика Каникулы. У Алкея этого образа нетъ; зато поэтъ называетъ растенiе ;;о;;;;;;, которое, по его словамъ, цвететъ въ описываемую пору года. Повидимому, оно считалось in aphrodisiacis; намекъ не можетъ быть по-русски переданъ темъ же образомъ.


Алкей, XXXVI. Приписанiе „огня св. Эльма“ Дiоскурамъ, какъ видимъ изъ этого новонайденнаго отрывка, вовсе не есть обретенiе лишь поздней эпохи культа „братьевъ-спасителей“ (какъ полагаетъ Bethe, y Pauly-Wissowa, Real-Encyklop;die der class. Alt. -Wissenschaft V, Sp. 1097, Z. 12 ff.). — Корабль, кидаемый бурею, у Алкея — аллегорiя государства, потрясаемаго гражданскими волненiями (чт;о явствуетъ изъ фрагмента XXXVII); какъ гимнъ Дiоскурамъ, такъ и обе „Бури“ принадлежатъ къ разряду стихотворенiй политическихъ.


Алкей, XXXVIII. Историческiя обстоятельства, на которыя намекаетъ поэтъ, не вполне ясны. „Хитрая лисица“, повидимому,— Питтакъ: ему приписываетея двусмысленный образъ действiй въ те дни, когда аристократическая партiя Алкея, заручившись отъ лидiйцевъ денежною поддержкою, замышляла произвести въ Митилене государственный перевороть. Ср. къ этому и следующимъ отрывкамъ п Питтаке и его отце Wilamowitz, Neue lesbische Lyrik, въ N. Jahrbb. f. d. class. Alterthum, XVIII. Jahrgang, 1915, S. 235 ff.


Алкей, XLIII. Любопытное свидетельство популярности мистическихъ (орфическихъ) идей о пакирожденiи, „палингенесiи“, уже въ эпоху Алкея. О Меланиппе см. стр. 21.


Алкей, XLIV. Провербiальное изреченiе: „и власъ главы вашея не погибнетъ“ (Ев. отъ Луки, XXI, 18; отъ Матф. X, 30; срв. II кн. Царствъ, XIV, II) оказывается известнымъ въ эллинстве уже въ VII веке.


Сафо, II. Эта ода имела, повидимому, продолженiе, начинавшееся стихомъ:


Что же? Коль и такъ, все терпеть должна я...


Сафо, XXI. „Плачъ по Адонису“ — также опытъ реставрацiи путемъ соединенiя — отчасти гадательнаго, какъ въ третьей строфе,— раздельно дошедшихъ фрагментовъ.


Сафо, XXVII. Первоначально переводчикъ думалъ передать Н 53 такъ: „въ зеленой траве нежныхъ цветовъ искали“. Потомъ онъ убедился въ тесной связи Н 52 и Н 53 и предположилъ въ ;а;;;;;;; преданiя атт. ;;;;;;;;. Виламовицъ (Sappho und Simonides, Berlin 1913, S. 52 A. 2) защищаетъ указанную связь, но предполагаетъ выпаденiе несколькихъ стиховъ, содержавшихъ переходъ отъ темы пляски къ теме исканiя цветовъ.


Сафо, XLIII. Это сочетанiе трехъ разныхъ отрывковъ опять лишь условно.


Сафо, LI. Ближайшiй переводъ былъ бы: „еще чуждою женственнаго обаянiя“ (въ смысле: „еще несложившеюся, незрелою для брака“,— ;;; ;;;; ;;;;; ;;;;;;; ;;;;).


Сафо, XLIII. Заглавiе „Алкею“ основывается на древнемъ преданiи, имеющемъ за себя лишь историческое правдоподобiе.


Сафо, LXXVII. Два слова подлинника („Геллы чадолюбивее“) развиты въ небольшое стихотворенiе изъ попутныхъ сообщенiй древнихъ комментаторовъ.
Сафо, LXXX и LXXXa. Фрагментъ LXXX упраздняется найденнымъ ныне полнымъ текстомъ (стр. 230). Оказывается, что речь шла не о пире, а о перечисленiи Гекторовой добычи, взятой за Андромахою. Мненiе Виламовица, что эпифалама принадлежитъ не самой Сафо, но ея школе, не имеетъ за себя очевидныхъ доказательствъ.


Сафо, CIV. Переводъ по реставрацiи Виламовица. Последнiе два стиха, добавленные переводчикомъ, объясняютъ мотивъ написанiя гимна: при митиленскомъ храме Геры устраивались состязанiя женщинъ въ красоте.


Сафо, CV. Последняя строфа гадательна.


Сафо, CVII, CVIII. Приблизительное возстановленiе незначительныхъ остатковъ.


Сафо, CXII, CXIII. См. Wilamowitz, Sappho und Simonides, S. 46 A. 2.


Сафо, CXIV. См. ibidem, S. 50 A. 1.
*


Стремленiе сделать собранiе лирическихъ отрывковъ по возможности полнымъ не позволяло жертвовать ни однимъ отчетливо означеннымъ образомъ, ни одною определенно намеченною мыслью; темъ не менее, намъ пришлось отказаться отъ возстановленiя целаго ряда фрагментовъ, состоянiе коихъ таково, что ихъ передача могла быть лишь произвольно мечтательной.


Заглавiя, где таковыя встречаются, составляютъ примыслъ переводчика. — Для удобства русскаго читателя, непривычнаго къ античнымъ метрамъ, длинный стихъ подлинника часто разделенъ на две или даже три строки, соответствующiя его ритмическимъ частямъ (;;;;).
*


Переводчикъ ограничивается этими нужнейшими замечанiями. Знатокамъ его точка зренiя на чтенiе и смыслъ темныхъ местъ понятна и безъ пояспенiй.


Ясно и его воззренiе на задачу поэтическаго перевода:\
верховная цель последняго —
создать музыкальный эквивалентъ подлинника. Таковымъ можетъ быть только переложенiе; оно одно становится имманентнымъ поэтической стихiи языка, обогащаемаго даромъ изъ чужеземныхъ сокровищъ.


„Буква умерщвляетъ“; но, жертвуя дословною близостью подстрочной передачи, перелагатель-поэтъ долженъ возместить ее верностью истолкованiя.



«Игра явлений» в дневнике А. С. Черняева


Автор: В. П. Козлов


Козлов Владимир Петрович — член-корреспондент РАН.


Вопросы истории, № 4, Апрель 2010, C. 159-166


Не каждому дано вести дневник. Этот вид документа требует особой организованности, наблюдательности и какого-никакого, но все же умения записать увиденное и пережитое.


Не каждый способен вести дневник не только изо дня в день, но тем более из года в год, на протяжении десятилетий, особенно в веке XX с его жизненными скоростями и немыслимыми когда-то средствами коммуникаций.


Не каждый решится вести дневник, если рассматривает свою жизнь как вполне рядовую на фоне исторически значимых событий. Для такого человека разве что хозяйственные записи могут иметь какое-либо практическое значение.


Не каждый осмелится вести дневник в особом типе государства, где приветствуется лишь показное единомыслие, а откровения, даже непубличные, на страницах дневника, не раз становились одним из оснований для обвинительного приговора.


Не каждый может или даже имеет право вести дневник, когда его работа так или иначе соприкасается с государственными секретами, независимо от того, подлинными или мнимыми с позиций нашего времени эти секреты когда-то были.


Наконец, не каждый автор дневника решится на его публикацию при своей жизни и вообще при жизни многих современников. Дневник — вещь живая и непосредственная, в которой события фиксируются подчас в очень эмоциональной и субъективной оценке. Легче выступить мемуаристом, используя дневниковые записи в более спокойном, основанном на знании исторической ретроспективы, жанре повествования.


Дневник А. С. Черняева1, бывшего высокопоставленного партийного функционера, заместителя заведующего Международным отделом ЦК КПСС, затем помощника генерального секретаря ЦК КПСС и президента СССР М. С. Горбачева, решительно не вписывается в проверенные временем закономерности. Многолетний спичрайтер, или, как называет себя автор, «дьяк» при секретаре ЦК КПСС Б. Н. Пономареве, а затем при Горбачеве, автор фиксирует происходящее часто ежедневно, иногда с небольшими перерывами в течение 1972 — 1991 годов. Как можно понять, нынешняя публикация — лишь часть дневника, который Черняев вел еще со времен Великой Отечественной войны, участником которой он был. Уже одно это вызывает огромное уважение к автору: случаев ведения дневника в течение едва ли не пятидесяти лет советской истории известно очень мало.


Черняев, вне всякого сомнения, рисковал своей судьбой, особенно в «догорбачевский» период. Попади тогда его дневник в чужие руки, автору вряд ли бы поздоровилось. Независимо от даваемых им оценок, сам факт ведения дневника партийным функционером его уровня не соответствовал партийной этике. Зато теперь за эту смелость мы можем быть лишь благодарными автору дневника.


Но и решение обнародовать такой сугубо личный документ, с не всеми, но все же порой пикантными подробностями, даже в наше время не всегда принимаемыми обществом, предвидя волну критики, обид со стороны людей, так или иначе соприкасавшихся с автором, в том числе людей и ныне уважаемых, потребовало от автора мужества. Автор дневника отдает себя на суд читателя с беспощадной откровенностью.


Некоторые проблемы возникают при чтении дневника и у профессиональных историков, получивших возможность оценить этот исторический источник спустя не многие десятилетия после его создания, а почти сразу. Это создает и дополнительные трудности для его анализа. Во-первых, тем, кто был современником или даже участником описываемых в дневнике событий, трудно освободиться от их собственного восприятия — глядя на дневник снизу ли, сверху ли или даже на уровне Черняева. Во-вторых, прочие источники о времени, описываемом в дневнике, в значительной части пока недоступны, что осложняет анализ достоверности записей Черняева, оценку столь оригинального источника.


Прежде всего нужна оценка с археографической точки зрения.


К сожалению, она не выдерживает критики. Публикация явно не претендует на научное издание. Дело не в том, что отсутствуют, например, очень нужный именной указатель, систематические комментарии по содержанию, хотя нельзя не отметить краткие, но емкие послесловия автора после завершающих записей каждого года. Эта своеобразная мемуарная или исследовательская часть дневника, написанная с позиций сегодняшнего дня, удачно дополняет дневниковые записи. Главный вопрос возникает с текстологией. В авторском «пояснении» сказано, что опубликованная часть этого документа (рукописный оригинал? машинописная копия?) под названием «Советская политика 1972 — 1991 гг.: взгляд изнутри» передан в архив Горбачев-фонда. Возможно, знакомство с этой рукописью могло бы снять возникающие вопросы, но пока приходится поставить их ниже.


По словам Черняева, при публикации «изъято интимное, но не личное» — и это полное право автора, хотя для корректности следовало бы отточиями отметить такие изъятия. Зато куда важнее имеющиеся признаки позднейших интерполяций. Одни из них явно связаны с непоследовательной системой комментирования: то в подстрочнике, и тогда демонстрируется отсутствие вторжения в текст документа, то — без каких-либо оговорок — в самом тексте. Например, в записи 15 ноября 1974 г., сообщая о возможных кандидатурах на пост секретаря ЦК вместо П. Н. Демичева, называя П. А. Абрасимова, автор поясняет: «(тогда посол в Париже)» (с. 116). Надо понимать, «тогда» едва ли могло появиться в тот день, а послом во Франции Абросимов был в 1971 — 1973 годах. Запись 9 января 1977 г. рассказывает о подготовке большой группой специалистов речи Л. И. Брежнева по случаю присвоения Туле звания города-героя. Автор перечисляет их и дает им персональные характеристики, в том числе: Г. М. Корниенко — «тогда заведующий американским отделом МИДа, хитрый хохол, знающий дело», Л. И. Менделевич — «единственный еврей в МИДе, никогда не пытавшийся скрывать своего еврейства. Сохранился каким-то образом там на высоких должностях до конца своих дней… Знал не только, где и в каком дипломатическом документе была поставлена существенная запятая…» (с. 259). В этом пассаже мы видим не только прошедшее время («знал», «тогда»), но и сведения о будущей судьбе Менделевича.


В этих и других явно позднейших авторских вторжениях в текст дневника не приходится видеть стремление к каким-то сознательным поправкам с учетом ставших позже известных событий, это, скорее, неудачная по форме попытка комментирования, что, конечно, следует иметь в виду, читая дневник Черняева не как литературное произведение, а как исторический источник. На эту сторону дела уже было обращено внимание по поводу ранее опубликованных фрагментов дневника (описание форосских событий 1991 г.), однако новая публикация в этом отношении не стала более совершенной.


Весь калейдоскоп документальных свидетельств дневника можно объединить по меньшей мере в три больших, с разными ответвлениями, блока: агония «международного коммунистического движения», разложение системы высшего партийно-государственного управления брежневско-черненковской поры и крах горбачевской перестройки. «Агония», «разложение», «крах» — эти определения не рефлексия читающего дневник, они лишь передают общий критический тон дневниковых записей Черняева. Классическое «Нет, ребята, все не так, все не так как надо», сквозящее едва ли не в каждой записи дневника, неизбежно порождает контрверсию: «Нет, ребята, все не так, все не так, как было». Однако она легко разбивается фактологической основой дневника.


Уже в начале 70-х годов для Черняева не было сомнений в исторической обреченности современного ему «международного коммунистического движения». Зная его изнутри и принимая самое непосредственное участие в его организации, он с беспощадной откровенностью фиксирует причины, последовательность его распада.


Первая — это неприспособленность «марксистско-ленинского» учения к постиндустриальному миру, в котором научно-технический прогресс, рост уровня жизни населения приглушил классовые противоречия, а значит, размыл почву для радикальных проявлений недовольства. Побывав в октябре 1980 г. на конференции лейбористской партии, Черняев записывает в своем дневнике: «По приезде в Москву порассуждали на этот счет с Загладиным. Он строил очередную свою лекторскую схему. Я сказал: нет, Вадим, дело идет явно к новой расстановке — к окончательному утверждению социал-демократических партий в качестве интегральной части механизма современного капиталистического общества. На эти же позиции выдвигаются массовые компартии типа ФКП, ИКП, КПЯ… И одновременно ускоряется процесс исчезновения мелких компартий, во всяком случае, потери ими всякого политического значения как в своих странах, так и на международной арене» (с. 422).


Вторая: утрата КПСС лидирующего положения в «международном коммунистическом движении» из-за догматизма и начетничества ее руководства, давления теории еврокоммунизма и усиливавшегося авторитета компартии Китая. Например, в марте 1980 г., рассуждая о западноевропейских лидерах коммунистического движения, Черняев пишет: «Но свысока держатся они. И имеют основание, так как КПСС представляют Шибаевы, Капитоновы и т.п., уровень и суть которых они давно раскусили и поняли, что именно этот уровень определяет политический и идеологический потенциал бывшей ленинской партии» (с. 401 — 402).


Третья: все более очевидное для коммунистических «друзей» КПСС отставание СССР от развитых стран порождало сомнения в правильности и эффективности движения по «коммунистической колее», гасившиеся лишь финансовой подпиткой из Москвы. 12 августа 1979 г. Черняев, например, записывает: «На той неделе принимал Гасперони и Барулли, председателя и генсекретаря Санмаринской КП. Приехали просить нефть (60 тыс. тонн), иначе их единственное в капиталистическом мире правительство с участием коммунистов сбросят итальянцы с помощью энергетической блокады» (с. 375).


В зависимости от ситуации и настроения автор дневника иногда холодно и бесстрастно, иногда темпераментно и яростно фиксирует в своем дневнике конфетные факты агонии «международного коммунистического движения», фаталистически признавая неизбежность его распада и, как можно понять, считая необходимым для КПСС устраниться от любых попыток вмешательства в него, а тем более какого-либо мировоззренческого или организационного регулирования.


Дневник содержит общие оценки автором состояния СССР брежневско-черненковского периода. Накануне наступления 1975 г. он размышляет: «Живем вроде в обстановке «всеобщего порядка и спокойствия», в отличие от всяких заграниц. А там — инфляция, безработица, забастовки, социальная ненависть, нападения и похищения людей, взрывы бомб в магазинах и кафе, а то и просто военные действия — стреляют из пушек и бомбят и во Вьетнаме, и на Ближнем Востоке… Не слишком ли нам спокойно? Не закоснели ли мы в своем видимом благополучии, а оно, должно быть, действительно массовое» (с. 127). 2 апреля 1980 г. Черняев возвращается к тревожащей его теме: «Выплеснута еще серия красивых и добрых слов и намерений, а на самом деле полный общественный застой и начало гниения (как перед каждым большим кризисом, который никак не может разразиться), завал в хозяйственных делах, нелепость и тупость во внешней политике (спасает идиотизм Картера и К;). И полная неопределенность и утрата перспективы. Общество, все построенное как идеологическое, оказалось и без идеологии, и без видимой цели. Но при том и без обыденного благополучия. А вся верхушка в глазах народа предстает как стяжатели — материальные и духовные расхитители страны и, уж конечно, ленинского нравственно-идейного достояния, которое попирается нагло вот такими представлениями» (с. 402). Через несколько месяцев с грубоватой прямотой автор продолжил: «Никто у нас не собирается ничего менять. Забота у нас одна — сохранить здоровье, благополучие, покой и проч. высшие блага для Генерального и некоторых других вокруг него — это поистине (как в давнюю старину) высший государственный интерес. Ему подчинено все остальное: от добычи угля и нефти до заключения договора с Сирией» (с. 422).


Беспощадно дневник излагает факты разложения системы высшего руководства партии и государства в 70-х — первой половине 80-х годов. И дело вовсе не в эпизодах, связанных, например, с «узбекским делом» или с Галиной Брежневой, которым автор дневника уделяет также внимание. В конце концов, коррупционные скандалы случаются в разное время и в разных странах. Куда страшнее свидетельства дневника о механизмах власти, сложившихся в СССР к началу 70-х годов. Неэффективные, застойные, нетворческие, угодливые, формальные методы решения важнейших политических, народнохозяйственных проблем, неизменно подчиненные заскорузлым идеологическим постулатам сталинской поры, интересам военно-промышленного комплекса. К середине 1975 г. Черняев остро осознает необходимость «новых идей» для мира и СССР. «Бессмысленно строить их как продолжение XXIV съезда и всех предшествующих. Даже сама структура доклада Генсека (идущая от Сталина) теперь выглядит анахронизмом. Да, видимо, мы вступаем в очередной этап «ревизионизма». И он неизбежен, он уже грядет — через итальянцев, через мирное сосуществование, через объятия с Брандтом и т.д. То есть обусловлен объективными обстоятельствами современности. Нужны новые идеи. Глубокие, коренные перемены в подходе к решающим идеям марксизма-ленинизма. Нужны повороты масштаба, равного созданию большевизма, нэпу… Нужны такие идеи, которые вызовут всеобщий афронт служителей идеологии, как это было и с нэпом, и с XX съездом. И нужен крупный авторитет, чтобы справиться с этим афронтом» (с. 161).


Дневник освещает «изнутри» организацию работы главного штаба строительства коммунизма — ЦК КПСС, его политбюро, секретариата и тем самым подтверждает многое советские обывательские суждения о тогда недоступном, мало известном и даже загадочном облике и механизме работы этого штаба. Запись 24 сентября 1975 г.: «Вообще в аппарате ЦК, да, я думаю, и в так называемом общественном мнении ощущение какой-то беспомощности «вверху», бездеятельности и неэффективности… Во всем очевидно отсутствие подлинного руководства страной» (с. 167). Запись 3 октября того же года: «Я не часто бываю на Секретариате. Но, как правило, выношу оттуда весьма мрачные впечатления… Убогость уровня обсуждения, некомпетентность одних в вопросах, которые предлагают другие, мелочность самих вопросов — повергают в отчаянье» (с. 171). 9 февраля 1980 г., оценивая положение в связи с началом афганской войны, Черняев записывает: «Словом, маразм всей структуры, механизма верхотуры власти, в связи с маразмом самой ее верхушки и почти 75-летним средним возрастом всех остальных элементов верхотуры — становится опасным уже для существования государства, а не только для его престижа. А выхода нет никакого» (с. 392).


Как это нет никакого выхода? А новая программа, которую в Серебряном Бору, в Волынском и на других подмосковных правительственных дачах разрабатывают для партии ее умные «дьяки», вернее, целые сообщества этих самых «дьяков»! Они — свободны, у них есть все возможности донести до руководства страны результаты «серьезных научных анализов». В откровенном разговоре с автором дневника К. Н. Брутенц, один из авторов новой партийной программы, вынужден признать советские реалии 1984 г.: «Но чтоб собрать все это в одну общую картину, нужен политический полет мысли и нужна политическая воля. Мы же, рабочая группа, не можем рассчитывать ни на то, ни на другое. У наших «читателей» там, наверху, нет ни того, ни другого. И получать по ушам никому не хочется, быть прогнанным с клеймом, что не справились с ответственным партийным поручением» (с. 567).


Картину дополняет портретная галерея генеральных секретарей и их соратников. Запись 11 сентября 1975 г. констатирует: «Все заметнее недееспособность Брежнева. Вернулся из отпуска еще 29 августа, но нигде не появился, и в ЦК его не чувствуется. А поскольку все сколь-нибудь существенное замкнуто на него, дела стоят» (с. 165). Комментируя первое заседание президиума Верховного совета СССР с выступлением на нем Брежнева, только что избранного председателем, показанное по телевидению, 18 ноября 1977 г. Черняев записывает: «Неужели само чувство самоуважения (самосохранения) не подсказывает, что закрытость таких органов, как пленум ЦК, заседание Совмина, Президиума Верховного Совета, позволяет удерживать в головах народа хотя бы мифологию власти?.. Неужели КГБ не может доложить, что по стране идет гомерический хохот и стынет полное безразличие ко всем этим театральным зрелищам, которые заменяют реальное управление и демонстрируют полное бессилие главного действующего лица» (с. 285). «Было стыдно и дико! — записывает Черняев свои впечатления об одном из заседаний секретариата ЦК КПСС летом 1979 г. под председательством Кириленко. — Ведь ничего, кроме дедовского «давай, давай» и «коммунистам не страшны никакие трудности», не было в этих косноязычных тирадах председательствующего» (с. 373). В общем, если из книги Е. Т. Гайдара «Гибель империи» мы могли узнать о том, как случилась экономическая деградация СССР в 70-е — 80-е годы, то из беспощадного дневника Черняева можно получить представление о разложении его руководства с почти полной потерей ощущения реальной жизни, нарушением нормальных механизмов управления.


Ответ на вопрос, почему деградация советской системы управления государством особенно глубоко и повсеместно произошла в брежневско-черненковское время, автор дневника видит, как можно понять из его записей, в стремлении карьеристов в высшем звене партийного руководства сохранить свои «кресла», а по возможности устроиться и в кресле повыше, в то же время подчинить реальные процессы — омертвелой идеологии. Да и в марксизме руководство страны было не сильно. Изо дня в день на протяжении более десятилетия зафиксированные автором контакты в служебной и неслужебной обстановке с его непосредственным шефом — секретарем ЦК КПСС, многолетним кандидатом в члены Политбюро Пономаревым, кажется, подтверждают это.


Приблизительно до 1985 г. автор дневника остается верен этой системе, вернее, мечтает о ее очищении от сталинизма на неких ленинских основаниях. 20 марта 1980 г. он записывает: «Стал читать Ленина. И вновь — под обаянием его убежденности, страстности, которые превращали его ум в могучий аппарат. И вновь — во власти рационалистической классовости его логики. Ее можно опровергать сегодняшними событиями. Но — если их хватать наугад и поверхностно. Но она неопровержима как орудие тогдашней истории» (с. 400). Он добивается опубликования новаторской для застойной эпохи статьи о новом взгляде на нэп и пытается защищать ее автора от нападок партийной и научной элиты. И только после 1985 г. автор, как кажется, начинает переходить на позиции европейского социал-демократического «оппортунизма», истоки которого вызывали яростное неприятие у Ленина.


Дневник свидетельствует, как система неизбежно даже после Сталина возрождала культ личности генерального секретаря, отбирала в партийный штаб определенный тип людей. Она же, несмотря на попытки своего обновления, неизменно формировала силовой и идеологический методы управления. Она была гипнотизером советского общества и сама же стала жертвой своего гипноза.


После всего сказанного можно понять, почему Горбачев, став генеральным секретарем ЦК КПСС, предложил Черняеву стать своим помощником, а Черняев, до этого все чаще подумывавший об уходе на пенсию, согласился. Для Горбачева он был опытным партийным работником с известными либеральными настроениями, публично не «засветившимся» в брежневско-черненковские времена пропагандистскими суждениями о внешней политике СССР и вообще предпочитавшим все годы работы в ЦК оставаться в тени своего честолюбивого шефа Пономарева. Черняеву Горбачев казался большой и светлой надеждой обновления страны, первоначально только через обновление партии. 3 декабря 1979 г. он записывает в дневнике: «Горбачев Михаил Сергеевич — ставропольский первый секретарь — сделан секретарем ЦК по сельскому хозяйству… Это хорошая кандидатура. Я с ним ездил несколько лет назад в Бельгию… Умный, смелый, неординарный, все видит. Озабоченный и преданный делу. Не чиновник. Умеет говорить — от души» (с. 345). Год спустя — новая запись о Горбачеве: «Производит впечатление умного, по-настоящему партийного, сильного человека на своем месте — в ЦК, в ПБ. Но явно не выдержит испытания властью: фамильярен с людьми» (с. 434). Судя по дневнику, автор буквально любовался стилем работы Горбачева, когда тот вел, например, заседания Секретариата ЦК. 30 апреля 1984 г. сделана запись: «29 апреля был внеочередной Секретариат… Опять любовался я Горбачевым: живой, мгновенно реагирует, и вместе с тем видно, что готовится, компетентный, уверенный, четкий, умеет ухватить самую суть вопроса, отличить болтовню от дела, найти выход, указать практические меры, приструнить и даже пригрозить, когда — безнадежно. Веселый и с характером. Словом, есть у нас «смена»» (с. 560). Эта характеристика Горбачева, составленная почти по канонам тогдашних партийных характеристик, кажется искренней со стороны Черняева, хорошо знавшего других членов Политбюро.


События 1985 — 1991 гг., реформирование СССР и реализация «нового мышления» в международных отношениях, показаны Черняевым как бы в двух плоскостях. Одна — это плоскость их «закулисья», плоскость намерений, выработки идей, действий, реакции на происходящее в высшем партийном ареопаге. Не посвященные в это «закулисье» о чем-то могли догадываться, но, конечно, о большинстве его дел советские люди оставались в неведении. И это касается важнейших проблемных вопросов. Касаясь обстоятельств создания в ЦК различных документов, связанных с перестройкой, в сентябре 1989 г. Черняев с горечью констатирует: «И нет у нас настоящей концепции России» (с. 802).


Дневник Черняева дал исследователям также свидетельства о том, как готовились важнейшие политические решения, особенно внешнеполитического характера, какие ожидания связывало с ними советское руководство, в каких борениях в верхних эшелонах власти шла их реализация.


Вторая плоскость представлена записями наблюдений за поведением Горбачева. Приблизительно до 1991 г. автор дневника, рассматривая «перестройку» как революцию, соответственно, ожидал от Горбачева революционных действий, радикальных экономических реформ, конкретных решений в области разоружения, вплоть до раскола и даже ликвидации КПСС, как силы, тормозящей «перестройку». 24 ноября 1985 г., оценивая полугодовую деятельность нового генерального секретаря, Черняев отмечает в дневнике: «Горбачев возродил надежды, появившиеся после XX съезда» (с. 657). 7 июня 1986 г. в дневнике появляется и вовсе поразительная, едва ли не «культовая», запись о Горбачеве: «В моем положении можно писать только о нем — осмелившемся вновь поднять Россию на дыбы (вознамерившемся пока) — Россию послесталинскую и послебрежневскую. Пришел мини-Ленин.., каким его изобразил Маяковский. Вроде бы простой, обыкновенный человек, со всеми присущими умному, нормальному, здравомыслящему и практичному человеку чертами, — и одновременно все эти черты подняты на несколько порядков по сравнению с обычным рядовым «товарищем». А если считать сверху, от Ленина, то он обладает всеми присущими и Ленину качествами, но все они пониженного уровня. И увязка этих качеств, «комплексность» у него тоже ленинская» (с. 683). «Он на глазах вырастает в великую фигуру нашей истории», — констатирует автор дневника (с. 699).


Измеряя Горбачева столь высокой планкой, автор дневника, естественно, предъявлял к нему и высокие требования. Дневник зафиксировал все нараставшее разочарование в своем сначала герое, а потом просто шефе, которому, как офицер-фронтовик, знакомый с понятием офицерской чести, он остался верен до конца. Первооснова этого разочарования: если перестройка — это революция, то необходимо и действовать революционными методами. Горбачев же медлит, маневрирует, идет на компромиссы, непоследователен в принимаемых решениях и действиях.


Вот, например, впечатления от заседания Политбюро 9 июля 1987 г.: среди прочего «остро обсуждался вопрос о продаже населению строительных материалов и вообще хозяйственных товаров, о строительстве жилья». Ситуация оказалась печальной, и, увы, Горбачев реагировал на нее в традиционном стиле: «М. С. разгневался до ярости: это — народная нужда… И кончил тем, что это — последний такой разговор… и по этому, и по другим подобным вопросам. Если не сделаете — разговаривать будем с другими» (с. 718). Вот и все. Прошло уже больше двух лет перестройки, а ее инициатор действует почти сталинскими методами, правда, слава богу, грозит только снять с должности, а не посадить или расстрелять.


Затем проступает несогласие с Горбачевым. 28 мая 1989 г., рассуждая о «команде Горбачева», Черняев пишет: «Плохо, что он держит рядом лишь Яковлева и иногда Медведева. Шахназаров шумит: почему не опирается на нас… не глупее мы, а главное, мы можем говорить что думаем. Почему он варится в яковлевском соку, который (Яковлев) сам сейчас в некоторой растерянности» (с. 799).


Назревает и осуждение действий шефа. Характерна в этом смысле запись 11 сентября 1989 года. В ней что ни фраза — то горький упрек: и за то, что Горбачев, говоря о перестройке как революции, «возмущается против тех, кто баламутит», хотя в революции это обычное явление, и за «поддакивание» Ю. В. Бондереву, В. П. Астафьеву, С. Ю. Куняеву, и за «боязнь» рынка, свободных цен. «Словом, — констатирует автор дневника, — держится за старые рычаги. Как в свое время Никита… Хотя волю стране дал небывалую, и теперь уже не удержишь, не вернешь… Приехал с юга, провел ПБ — о мыле и прочем дефиците. Народ хохочет. Нашел козлов отпущения — бросил толпе министров Гусева, Лахтина, Ефимова, будто в них дело…» (с. 801). А чуть ниже о докладе Горбачева на очередном пленуме ЦК: «Гора родила мышь. Полупризнания, полуосуждения, полуразрыв с прошлым. Полурешения. Многословие» (с. 801).


Наконец, почти как прозрение, — 24 июня 1990 г. — о двуликости Горбачева: «Он слишком стал разный: один за границей, другой — здесь. Это особенно контрастно выглядит после недавней поездки в Америку. Там его здравый смысл, там его теория «движения страны к процветанию». Тут инстинкты страха, тактически — аппаратный образ действий, привязанность к компромиссам, которая уже наносит огромный вред политике и всему делу… Думаю, и от рынка отступится… и будет всеобщий позор и бесславный конец. Может быть, не сразу, а по сильно скользящей наклонной. «Великий человек» — а он оказался именно в таком положении — не смог удержаться на уровне своей великости, когда пробил час. А он пробил именно в эти дни» (с. 859).


Приблизительно с середины 1990 г. Черняев начинает сначала сочувствовать Горбачеву, а потом и жалеть его. 20 марта 1991 г. он записывает: «Все можно объяснить. Но я так и не могу понять, почему Горбачев породил такую необузданную и иррациональную ненависть к себе. Наверное, политику, да еще реформатору нельзя юлить, нельзя быть непоследовательным, противопоказано читать народу морали. В общем, как политик он проиграл. Останется в истории как мессия, судьба которых у всех одинакова» (с. 930). Для Черняева нет сомнения, что он работает рядом и вместе с исторического масштаба фигурой. Но постепенно эта фигура в записях Черняева обретает ореол трагичности, а в ряде ситуаций — и комичности. Смысл трагедии великого реформатора, в понимании Черняева, заключался в том, что он постоянно отставал от порожденных им же самим общественных процессов и невольно тормозил их естественное развитие, а потому и потерпел поражение от группы Б. Н. Ельцина. 21 ноября 1991 г. Черняев записывает: «Между тем, если б он не тянул с 6-й статьей Конституции и сразу после ее отмены ушел бы с генсекства, партия бы раскололась. Но была бы сохранена наиболее умная и прогрессивная ее часть — для него самого, для перестройки. А так он не только всю ее потерял, но и сделал своим лютым врагом» (с. 1024).


Дневник зафиксировал последние месяцы и дни формального пребывания Горбачева во власти, его судорожные попытки в многочисленных зарубежных поездках получить кредиты как один из возможных способов давления на руководство республик Союза, уже твердо решивших «бежать» из СССР. Но политики Запада, оказывая Горбачеву уважение, не могли не учитывать реальную ситуацию в стране, где Горбачев на фоне Ельцина, Л. М. Кравчука и прочих республиканских лидеров был почти уже никем. А главное — это повернувшаяся к нему спина народа, о чем западные лидеры тоже хорошо знали. И как довесок к этому — неверие в оптимистические заявления Горбачева. 6 декабря 1991 г. Черняев записывает: «Осталась идея Союзного единения. И он — ее символ и проповедник. Иначе ему просто нечего делать… И это видно по его «распорядку дня». Он ищет всяких встреч — со своими и иностранцами. Чуть ли не каждый день дает интервью, выходит к журналистам после заседаний и т.д… Рефрен: если не пойдут на Союз — я ухожу, мне места не остается. И рядом план: созвать Госсовет, Съезд народных депутатов + обратиться прямо «К народу» (через ТВ)… И потребовать плебисцита: вы за Союз или нет? Все это иллюзии — и съезд не соберешь, и плебисцит не проведешь, если республики не захотят» (с. 1031).


Автор дневника не был ни сторонним наблюдателем, ни рядовым участником процесса, а он был его активным организатором, сумевшим предвидеть многое из того, что происходило в СССР.


Дневник может считаться своеобразным документальным автопортретом, и его можно «проявить», как в старые добрые времена, в фотолаборатории.


Когда наступили новые времена, когда начинали сверкать то ли звезды, то ли уже искры перестройки, от которых может случиться пожар, автор дневника 22 января 1985 г. записывает свои впечатления об очередном заседании секретариата ЦК: «Очень скверно… Никак не могу примириться с равнодушием людей (моих коллег в ЦК) к работе, за которую они получают большие деньги и всякое прочее. Пусть ты презираешь «это дело». Может, оно того заслуживает по своей бессмысленности, непродуктивности и т.п. Но будь честен. Уйди, если не нравится. Но не будь циником, ибо это означает, что за тебя должны делать твою работу другие, которые получают те же деньги, что и ты, т.е. делают двойную работу — и за себя, и за тебя!» (с. 596).


Все чаще в последние два года перед «совместным исходом» Черняев пытается происходящее измерить через себя не как чиновника, а как участника Великой Отечественной войны, и не просто «участника», а фронтовика. Но и здесь остается самим собой. Комментируя встречу Горбачева с ветеранами войны накануне 45-летия Победы, он анализирует собственные эмоции на этой встрече: «А почему у меня самого их нет? Вернее, они у меня совсем другие, эти эмоции, хотя я-то, как и эти генералы и орденоносцы, воевал с немцами, а не в Афганистане» (с. 855).


Итак, перед нами — образованный, постоянно следящий не только за политической жизнью, но и за событиями в гуманитарных науках и культуре человек, необычный для той бюрократической среды, в которой ему довелось работать десятилетия. Чиновник-интеллектуал, каких было немало в России XIX века. Он прекрасно осведомлен о «правилах поведения» в этой среде, но при этом способен искренне менять свои убеждения — например, первоначально неприязненное отношение к Солженицыну со временем сменилось неподдельным уважением к нему. Конечно, циник, причем, циник с крепкими нервами — иначе трудно понять, как можно было проработать в принявшей его в себя системе; не лишен честолюбия, удовлетворяя его непубличной интеллектуальной работой, пусть даже в большинстве случаев не реализованной практически. Не столько, впрочем, Черняев чиновник-интеллектуал, сколько чиновник-интеллигент советской поры. Как чиновник-интеллектуал он, кажется, внутренне вполне заслуженно, не прочь сравнить себя и с Г. Киссинджером, и с З. Бжезинским. А собственно говоря, почему бы и нет? Должности — сопоставимы, степень информированности — приблизительно одинаковая, степень цинизма — похожая, образованность — достаточная. Разность методологии понимания жизни и мира? Но Черняев легок и гибок в ее пересмотре внутри себя. Однако стать вровень с ними Черняеву не дает его интеллигентность — чисто российское свойство ума, мешавшее автору дневника освободиться от романтических иллюзий, например, относительно политики своих заокеанских коллег или действий некоторых лидеров перестройки.


Как хронист своего времени и как его не только бытописатель, но и в немалой степени аналитик, Черняев заслуживает не просто похвалы, не просто уважения, но и восхищения. Не возникает желания критиковать автора дневника, хотя при поверхностном чтении политически ангажированные оценки неизбежно возникают. Когда, говоря словами любимого Черняевым гражданского поэта России Н. М. Коржавина, «разумом бог не обидел», когда «многое слышал и видел», но не мог изменить в соответствии со здравым смыслом, невольно становишься либо циником, либо тихим и незаметным приспособленцем, либо хронистом, разоблачающим нравы своего времени. И тогда возникает «игра явлений» жизни, без веры в ее устройство.


Примечания


1. ЧЕРНЯЕВ А. Совместный исход. Дневник двух эпох. 1972 — 1991 годы. М. РОССПЭН. 2010. 1047 с.
Навигация по записям
Аликина Н. * Дон Кихот пролетарской революции * Книга
Запись беседы Хрущева с делегацией Итальянской компартии
От admin
Похожая запись
История Партии
За воинствующий материализм в общественной науке (1953) * Статья
Авг 13, 2026 admin
История Партии
Раков Т.Н. * Политические практики большевистской организации Ленинграда в дискуссиях 1921 и 1925 гг. (2020) * Диссертация
Июл 10, 2026 admin
История Партии
Ансимов Н.Н. * Борьба большевиков против политической тайной полиции самодержавия (1903-1917 гг.) (1989) * Книга
Июл 3, 2026 admin
Один комментарий к “О дневниках Черняева * Статья”


Александр:
9 января, 2019 в 6:23 дп


Странно как-то, есть логические нестыковки, например в дневниковой записи от18 июня 1976 года:» Не знаю, не знаю… Громыко ведь после Гречко самый близкий к Генеральному человек.» А ведь Гречко умер 26 апреля 1976 года.
Ответить



Инглиш Чарли * Книжный клуб ЦРУ (2026) * Книга
За воинствующий материализм в общественной науке (1953) * Статья
Йегер Антон * Гиперполитика: Экстремальная политизация без политических последствий (2026) * Реферат книги
Тербетт Колин * Народная история Холодной войны: истории с Востока и Запада (2023) * Реферат книги
Советская культурная дипломатия в условиях Холодной войны. 1945-1989. (2018) * Книга
Ключевые проблемы Русской революции в историографии сегодняшнего дня (2024) * Книга
«Цветущий сад против мира джунглей». Колониальная и постколониальная политика западных держав. (2025) * Книга и реферат
Александр Яковлев. Перестройка: 1985-1991. Документы. (2008) * Книга
Лахман Ричард * Пассажиры первого класса на тонущем корабле: Политика элиты и упадок великих держав (2022) * Реферат книги
Раков Т.Н. * Политические практики большевистской организации Ленинграда в дискуссиях 1921 и 1925 гг. (2020) * Диссертация


Ме





Другие статьи в литературном дневнике: