К 90-летию со дня рождения Юрия Казакова

Олег Краснощёков: литературный дневник

Мне нужно было попасть на утиное озеро к рассвету, и я вышел из дому
ночью, чтобы до утра быть на месте.
Я шел по мягкой пыльной дороге, спускался в овраги, поднимался на
пригорки, проходил реденькие сосновые борки с застоявшимся запахом смолы и
земляники, снова выходил в поле... Никто не догонял меня, никто не попадался
навстречу - я был один в ночи.
Иногда вдоль дороги тянулась рожь. Она созрела уже, стояла недвижно,
нежно светлея в темноте; склонившиеся к дороге колосья слабо касались моих
сапог и рук, и прикосновения эти были похожи на молчаливую, робкую ласку.
Воздух был тепел и чист; сильно мерцали звезды; пахло сеном и пылью и
изредка горьковатой свежестью ночных лугов; за полями, за рекой, за лесными
далями слабо полыхали зарницы.
Скоро дорога, мягкая и беззвучная, ушла в сторону, и я ступил на
твердую мозолистую тропку, суетливо вившуюся вдоль берега реки. Запахло
речной сыростью, глиной, потянуло влажным холодом. Плывущие в темноте бревна
изредка сталкивались, и тогда раздавался глухой слабый звук, будто кто-то
тихонько стукнул обухом топора по дереву. Далеко впереди на другой стороне
реки яркой точкой горел костер; иногда он пропадал за деревьями, потом снова
появлялся, и узкая прерывистая полоска света тянулась от него по воде.
Хорошо думается в такие минуты: вспоминается вдруг далекое и забытое,
обступают тесным кругом когда-то знакомые и родные лица, и мечты сладко
теснят грудь, и мало-помалу начинает казаться, что все это уже было
когда-то... Будто проходил уже прохладными от сырости оврагами и сухими
борками, и река темнела, с плеском обрывались в нее куски подмытого берега,
тихонько стукались плывущие по воде бревна, появлялись и исчезали черные
стога сена, и деревья с искривленными в немой борьбе ветвями, и зарастающие
тиной озерца с черными окнами... Только никак не вспомнить, где же, когда
это было, в какую счастливую пору жизни.
Я шел уже часа полтора, а до озера было еще далеко. Ночью тяжело идти:
надоедает спотыкаться о корни и кротовые кучи, устаешь от боязни сбиться с
дороги, заблудиться в незнакомом лесу. Я почти жалел уже, что ушел ночью из
дому, и думал, не присесть ли под деревом, не подождать ли рассвета, как
вдруг до меня донесся тонкий дрожащий звук, похожий на песню. Я остановился,
прислушался... Да, это была песня! Слов нельзя было разобрать, слышалось
только протяжное "Оооо... Аааоо..,",- но я обрадовался этому голосу и на
всякий случай прибавил шагу. Песня не приближалась и не удалялась, а все так
же тянулась тонкой запутанной нитью. "Кто это? - думал я.- Сплавщик?
Рыбак? Охотник? А может быть, как и я, идет ночью, идет впереди меня и,
чтобы не было скучно, поет?"
Я пошел быстрее, выдрался из елового колка, прошел осиновым подлеском и
наконец внизу, в небольшом распадке, окруженном со всех сторон густым лесом,
увидел костер. Возле него, подперев рукой голову, лежал человек, смотрел в
огонь и негромко пел.
Спускаясь вниз, я споткнулся, громко затрещал валежником, человек у
костра замолчал, живо повернулся, вскочил и стал вглядываться в мою сторону,
загораживаясь ладонью от костра.
- Кто тут? - вполголоса испуганно спросил он.
- Охотник,- ответил я, подходя к костру.- Не бойтесь...
- А я и не боюсь.- Он сделал равнодушное лицо.- Мне что! Охотник так
охотник...
Человек, на чью песню я так спешил, оказался кривоногим парнем лет
шестнадцати. Он был некрасив, с худой кадыкастой шеей и большими
оттопыренными ушами. Одет он был в телогрейку, замасленные ватные брюки и
кирзовые сапоги. На голове, будто приклеенная, сидела маленькая кепочка с
коротким козырьком.
Несколько секунд он пристально разглядывал меня, потом с видимым
любопытством спросил:
- За утями идете?
- Да вот хочу на озеро пройти,- сказал я, снимая ружье.
- Это на какое же?
Я объяснил.
- Ну, тут близко! - успокоил он меня и, повернув голову к реке,
прислушался,
- Это не вы сейчас кричали? - спросил он немного погодя.
- Нет... А что?
- Не знаю, кричал кто-то... Крикнет, помолчит, опять крикнет... Я
хотел было идти, да Лешка забоялся, брат мой...
Он снова замолчал, и я услышал частые легкие шаги. Кто-то бежал от реки
сюда, к костру.
- Семен, Семен! - послышался испуганный и восторженный мальчишеский
голос. Из темноты на свет костра выскочил мальчик лет восьми в большой, не
по росту, телогрейке. Увидев меня, он сразу остановился и, приоткрыв рот,
стал переводить взгляд с меня на Семена.
- Ну что? - лениво спросил Семен.
- Ой, Семен! Сидит ктой-то! - Мальчик снова посмотрел на меня и
перевел дух.- На двух крайних нету, а на средней сидит! Я рукой взялся, а
там - ходит!
- Врешь!
- Большая рыбина ходит! - И он сделал рукой волнообразное движение,
показывая, как "ходит".
Семен вскочил, подтянул штаны и, пробормотав: "Я сейчас!", пропал в
темноте. Мальчик некоторое время, не моргая, смотрел на меня, потом, не
отводя от меня взгляда, ступил назад раз, ступил другой, повернулся и тоже
бросился в темноту - только ноги затопотали.
Скоро я услышал странную возню, приглушенные голоса, плеск воды; затем
все стихло, раздались шаги, и ребята вернулись к костру. Семен нес на
вытянутой руке небольшую стерлядку. Стерлядка слабо шевелила хвостом.
Запихнув рыбу в полотняную сумку, Семен сел возле меня и, улыбнувшись,
сказал:
- Вот так и ловим. Три штуки уже поймали.
- Одну я вытащил,- прошептал мальчик и, потупившись, стал теребить
пуговицу на телогрейке.
- Но-но!- веско произнес Семен и зловеще замолчал.
Мальчик засопел и еще больше смутился.
- Брат мой,- отрекомендовал мне его Семен.- Лешка. Вы не глядите,
что он тихий,- притворяется..,
Леша пробубнил себе что-то под нос.
- Что? - Семен широко открыл глаза.- Что ты сказал?
- Ничего...- испугался Леша.
- Смотри у меня! - Семен исподлобья глянул на меня, и вдруг
мгновенная озорная улыбка осветила его лицо, блеснули глаза, сверкнули зубы,
даже уши сдвинулись. Леша тоже фыркнул, но тотчас спохватился и еще ниже
опустил голову. Семен полез в карман, немного помедлил, вытащил наконец
измятую пачку папирос, закурил и предложил мне. Я отказался.
- Не курите, значит? - сожалеюще сказал Семен и покосился на Лешу.
Потом облокотился, сладко зевнул, поежился и замер, мечтательно глядя в
огонь. Лицо его затуманилось и приняло то теплое, неопределенное и
поэтическое выражение, какое бывает у людей, думающих о чем-то неясном, но
очень хорошем. Костер потухал, угли, остывая, подергивались красноватым
пеплом; кругом стояла глухая ночная тишина, только наверху, где-то в кустах,
позванивая боталом, бродила лошадь.
Леша внезапно поднял голову и прислушался.
- Идет ктой-то,- боязливо выговорил он и пересел ближе к Семену.
- Ерунда! - сказал Семен и покосился на мое ружье.
Несколько секунд прошли в безмолвии, затем явственно послышался хруст
валежника. Семен загадочно посмотрел на меня и напряженно усмехнулся.
- Медведь, наверно,- прошептал Леша и еще ближе подвинулся к Семену.
Глаза его с расширенными зрачками стали огромными.
- Полуношничаем, рыбаки? - неожиданно громко раздался хрипловатый
голос, и к костру, как-то сразу обозначившись, подошел пожилой человек с
ружьем. Не взглянув на нас, он вытянул ногу к огню и стал, огорченно
покряхтывая, разглядывать оторвавшуюся подметку.
- Ах, будь ты неладна,- бормотал он.- Вот оказия, а? Ну что, угадал
я? Рыбачите? - снова обратился он к нам и поднял голову.- Э-э, да тут
знакомые! - Он улыбнулся ребятам.- Что же, много наловили?
Семен воровато бросил папироску в костер и строго посмотрел на Лешку.
Тот фыркнул.
- Маловато, Петр Андреич,- смущенно заулыбался Семен.- Разве вот под
утро что будет...
- А ну, покажь, покажь... Семен с готовностью вывалил рыбу из сумки.
- А, стерлядки,- с удовольствием выговорил Петр Андреевич.- Ну и
хорошо. Мелковаты только.
- Раз на раз не приходится, Петр Андреич.
- А конешно,- охотно согласился Петр Андреевич и задумался. Глядя в
огонь, будто уйдя от нас куда-то, он машинально полез в карман, вынул
папиросы, закурил, бросил спичку в костер и все так же бездумно проследил,
как она горела маленьким ярким пламенем и, погаснув, растаяла, слилась с
розовым пеплом.
Был он не стар, но с глубокими морщинами на щеках; губы тонкие, нос
длинный и тоже тонкий, лоб - шишковатый, узкий. Вообще лицо его производило
впечатление чего-то жесткого, напряженного. Ружье у него было старое,
одноствольное, с перетянутым проволокой прикладом, из сапога с оторвавшейся
подметкой выглядывала портянка...
- А вы что, или на Суглинки идете? - спросил вдруг Семен.
- А? - вздрогнул Петр Андреевич.- На Суглинки? Почто на Суглинки?
Бреду дальше...
- А то наш механик давеча полную сумку приволок оттуда.
- Двух щук поймал на дорожку,- вставил Леша.- Бо-ольшие щуки.
- Это Попов-то? - спросил Петр Андреевич.- Ну, ему хорошо - он с
собакой. Нет, я дойду до Овшанки, а там полевее, акурат у реки, озерцо есть,
маленькое озерцо-то...
- Около Овшанки? - задумчиво переспросил Семен.- Нет, в тех краях не
был я... Не приходилось. Я все больше по этому берегу места знаю.
Снова помолчали. Петр Андреевич переступал с ноги на ногу, негромко
покашливал. Леша свернулся калачиком возле брата. Ему было очень хорошо, это
проглядывало решительно во всем: в уютной позе, в блеске глаз, частой
улыбке...
- Не знаешь, перевозчик у себя? - спросил Петр Андреевич.
- У себя. Давеча проплыл вверх. С гармошкой плыли... Гуляют они. Сын
женился. Мотьку Медуницыну из второго цеха взял.
- Это рябенькая такая?
- Она. Чего он хорошего в ней нашел? Я бы не женился на такой...
- Ну, ты еще в этих делах не понимаешь,- усмехнулся Петр Андреевич и
повернул голову в сторону перевоза, как бы надеясь услышать гуляние.- Так
гуляет, говоришь, перевозчик-то? А он перевезет ли меня?- обеспокоился
вдруг он,- Не повезет, пожалуй, а? А то - повезет, да и утопит? Пьяные,
наверно, все...
Семен тоже повернулся в сторону перевоза.
- Кто ее знает,- сказал он неуверенно.- Да вы лодку-то сами
отвяжите, да и переедете. У него ведь их три, лодки-то.
- А и верно! - Петр Андреевич засмеялся и посмотрел на свой сапог.
- А тут еще тоже холера! Подошва-то напрочь отскочила. Нет ли
веревочки? Иду, понимаешь, темень... О корень споткнулся, будь ты неладна,-
только трыкнуло!
Леша вытащил из-за пазухи кусок бечевки. Петр Андреевич взял его,
подергал и стал перевязывать головку сапога.
- Вы на что ловите-то? - невнятно спросил он.
- На подонник,- быстро ответил Семен.- На миногу.
- На миногу? Это хорошо, на миногу, она ее любит, стерлядка-то. А тут
я иду, смотрю, на той стороне волки воют. Не слыхали? Подрос, видимо,
молодняк-то.
- У наших соседей,- оживился Леша,- волк козу утащил. Прямо днем!
Коза-то старая была, худая. Как он ее схватил, она мемекнула - и готова! А
он через огород да в поле, да полем, полем в лес... Дядя Федор с топором
выскочил, глянул, да как топором в стенку саданет! Так и сейчас в стене
торчит, никто вынуть не может...
- Это верно, было такое дело,- подтвердил Семен.- А то еще было: иду
я тут как-то с рыбалки, а уж вечер, смеркалось... Так только, немного на
закате желтеет, да дорога видна хорошо. И вот прошел я лесок, что за
кладбищем - знаете? - и будто кто меня толкнул: оборотился я и сперва не
разобрал, а после гляжу, возле кустов будто темнеет что и глаза горят, ровно
гнилушки. Трое их, значит, сидят и на меня глядят, а у меня ноги сразу
встали, как другой раз во сне бывает: хотел бы бежать, да не могу, и потом
ошибло. Думал - конец, но обошлось. Не тронули.
- Летом они к человеку смирные, не трогают,- уверенно сказал Петр
Андреевич.
- Дядя Петь...- начал Леша, взглянул на нас и улыбнулся.- А ведь мы
на вас думали - медведь. Идет похрястывает...
- Кто думал-то? - Семен пожал плечом.- Сам думал, так на других не
вали.
- Нет, ребятки,- улыбнулся Петр Андреевич.- Медведь на огонь не
полезет. Хотя и так рассудить: кто тут по ночам бродит? Только медведи да
охотники... Тоже охотник? - обратился он ко мне.- Может, места здешние не
знакомы вам, так пойдемте со мной. Не хотите? Ну-ну... Конешно, всякий ко
своему месту стремится. Петр Андреевич посмотрел на звезды, протянул широкую
темную ладонь Семену.
- Прощай покуда. Побреду, а то скоро светать начнет. Да! Ведь я слыхал
тебя прошлый раз в клубе-то... Отец небось гордится? Молодец!
Он похлопал Семена по плечу, кивнул нам с Лешей и пошел во тьму,
осторожно ступая перевязанным сапогом. Семен сидел, низко опустив голову,
ковырял мозоли на ладони, хмыкал. Уши его потемнели.
Леша вдруг потянулся, выгибаясь всем телом, зевнул и потер глаза.
- Спать охота,- заявил он.
- Ну и спи.- Семен почесал брата за ухом.- Спи.
- Да.- Леша недоверчиво улыбнулся.- А сам утром пойдешь проверять и
не разбудишь.
- Да разбужу, вот чудашка!
- Дай честное комсомольское!
Семен взглянул на брата, снисходительно улыбнулся и лег на спину. Было
примерно около двух часов, тьма стала как будто еще плотнее, хотелось лечь и
смотреть попеременно в огонь, на звезды, на едва видные ближние деревья,
слушать редкие и неясные ночные звуки, гадая, птица ли перепорхнула, шишка
ли упала или так что померещилось...
- Лешка! - встрепенувшись, сказал Семен.- Тащи дров!
Леша вскочил, исчез во тьме, громко затрещал сучьями и скоро принес
целую охапку сушняку. Отобрав сучья поменьше, он навалил их на костер, сел
на корточки и, выпучив глаза, стал раздувать огонь. Он дул так сильно, что
от костра полетели угольки, тучей поднялся пепел.
- Гляди, лопнешь,- серьезно заметил Семен.
Леша поднял голову, взглянул на нас бессмысленным взглядом и продолжал
дуть с неистовой силой. Наконец сучья все разом ярко вспыхнули, затрещали,
вверх полетели крупные искры. Стало горячо, и мы, жмурясь, отодвинулись от
огня.
Я полюбопытствовал, за что хвалил Семена Петр Андреевич. Семен смутился
и опять принялся за свою ладонь,
- Да так, вообще...- пробормотал он.
- Он у нас всякую музыку сочиняет,- охотно сказал Леша.- У нас в
школе даже два раза играл и в клубе...
- Ну? - повернулся к нему Семен.- Дальше что?
- Ничего...
- Тогда помалкивай!
Семен кинул на меня быстрый испытующий взгляд и нехотя признался:
- Вообще-то, конечно, любитель я этого дела.
- Ему батя баян купил,- опять не вытерпел Леша.- Он, знаете, как на
баяне играет! Он что хочешь вам сыграет!
- Это верно! - подтвердил Семен и вздохнул.- Верно, играю. А только
у меня мечта есть, такая мечта! Как песня раскрывается? Ведь песню-то, ее
можно всяко повернуть, и сыграть ее можно, как никто не играл. Правильно я
говорю? Я как играю? Беру мелодию и прибавляю к ней еще голос, и вот песня
же сама по себе, а голос вроде сам по себе. А можно, ежели мало, еще один
голос прибавить, и тогда уж получится совсем иная музыка. Но и тут не все.
Это только правая рука, а в левой - там гармония. Аккорды, значит. Возьмешь
аккорд, вроде и хорошо, но ежели прикинуть на тонкий слух, то чистоты
настоящей и вкусу нету. Нету истинной чистоты! А песня, особо ежели долгая,
она должна свой запах иметь, как вот река или лес. Я вот беру в клубе
сборники для баяна. Ну, сыграю и вижу: не то! Схватит меня за сердце, не
могу я, ну, совсем не могу - и начинаю по-своему перекладывать...
Он вдруг подозрительно вгляделся в меня, стараясь угадать, не смеюсь ли
я над ним. И, успокоенный, продолжал, часто моргая, шевеля пальцами темных
рук:
- У меня мечта есть... Сочинить одну вещь, чтобы вот такую ночь
изобразить. А что? Лежу ночью у костра, и вот у меня в ушах так и играет,
так и мерещится. А сочинил бы я так: сперва, чтобы скрипки вступили
тонко-тонко. И это была бы вроде как тишина. А потом еще и скрипки тянут, а
уже заиграет этот... английский рожок, таким звуком - хрипловатым. Заиграет
он такую мелодию, что вот закрой глаза и лети над землей куда хочешь, а под
тобой все озера, реки, города и везде тихо, темно. Рожок играет, а
виолончели ему другой голос подают, поют они на низких струнах, говорят,
вроде как сосны гудят, а скрипки все свое тянут и тянут тихонько. Тут и
другие инструменты вступают и все вместе играют громче и громче: ту-ру-рум,
та-та-та... И заиграет весь оркестр необыкновенную музыку! Главное, чтоб там
инструменты были, которые, как колокольцы, звенят. Ну, а после надо
понемногу инструменты убирать, и будет все тише и тише, и окончат опять же
одни скрипки, долго будут тянуть, пока совсем не замрут...
Семен смотрел в темноту, моргал, облизывал пересохшие губы.
- А еще,- продолжал он,- надо будет колокол добавить, чтобы он
звонил равномерно. Только потихоньку. А как луна из-за леса выходит, ведь
это можно изобразить?.. А назову я ее "Ночь". Или нет! Надо, чтобы
покрасивше было... Вот лучше: "Ночная сказка" или "Ночная звезда"... Я вот
рассказать вам не могу про ночь и все такое, ну звезды там или туман над
рекой. А в музыке я все могу, на сердце щемит у меня, лягу спать - не сплю,
а засну - часто такая музыка играет! Проснусь - все хочу вспомнить, и не
вспомнишь... Учиться надо, это уж обязательно! Я лебедчиком работаю, лес на
берег выкатываю. Сижу я, рычагами кручу, зазвенит лебедка, или автомашина
просигналит, или гудок на обед прогудит, а я тренируюсь, звуки определяю,
какой звук: "до" там или, может, "фа-диез"...
Семен замолчал, смущенно улыбнулся и стал поправлять костер. Неожиданно
что-то странное и мощное родилось в воздухе, родилось, нарушило ночную
глушь, всколыхнуло настоявшуюся звездную тишину, пронеслось по реке.
- Эге-геее...- донесся к нам низкий могучий вопль. Мы сразу
повернулись к реке и первое мгновение недоуменно прислушивались. Тишина... И
опять незримо пролетел мощный крик:
- Эге-геее...
- Сплавщики голос пробуют! - облегченно засмеялся Семен.- Правда,
здорово? По реке звук далеко разносится. Лодка ночью плывет, так за версту
слыхать, как весла скрипят. А то в другой раз такое послышится, что и не
поймешь, что такое. Вроде крикнет кто или вздохнет, или вот так тихонько:
"тииу, тииу, тииииу".
Он очень похоже изобразил странный звук, который и я часто слышал ночью
на берегах рек и болот и никак не мог догадаться, что бы это значило.
- Лешка боится, а я нет,- улыбнулся Семен.- Скучно, правда, одному,
а так - хорошо!
- Никого и не боюсь! - сказал вдруг громко Леша и прищурился.
- Не боишься? А ну-ка, сходи сейчас на Хлыстово болото, принеси мне
оттуда метелок. Ну? Сходи, сходи!
Леша повел ртом, оглянулся назад в темноту и засмеялся. Семен помолчал
немного.
- Народ здесь сильный ужасно,- снова начал он.- Есть ребята силы
такой, что хоть кого хочешь побьют. Вы думаете, этот сплавщик по делу
кричал? А он просто так: на берег выйдет и орет, слушает, как его голос по
лесам раздается.
- Дядь, а дядь! Стрельните! - попросил внезапно Леша и жадно
посмотрел на мое ружье.
- А ты сам стрельни,- ответил я, подавая ему ружье.
- Баловство! - недовольно сказал Семен.- Только патрону перевод.
Но в глазах его зажглось такое же, как и у Лешки, острое любопытство.
Леша огляделся, увидел высокий осиновый пень невдалеке и через секунду уже
старательно укреплял на этом пне свою старую шапку.
- Погоди! - строго остановил его Семен.- Сейчас огонь раздуем,
виднее будет.
Он навалил на костер хворосту. Пламя померкло, пополз густой розовый
дым, потом тонкие голубоватые язычки стали там и сям выскакивать наверх,
наконец сразу занялась вся куча.
- Давай! - скомандовал Семен и, отгородившись от огня ладонью,
уставился на пень с шапкой.
Леша стал целиться. Целился он страшно долго, шмыгал носом, переводил
дыхание, смотрел на курок, на палец... Ожидание выстрела становилось
тягостным, и я заметил, как напряглась у Семена рука, а глаза прищурились,
будто он смотрел на яркий свет.
- Да скоро ты...- не выдержал он.
Но в этот момент ружье в руках Леши подбросило вверх, сверкнул длинный
голубоватый сноп пламени, оглушительно бахнул выстрел, шапка исчезла, а эхо
пошло перекатами по реке и лесам. Наверху испуганно всхрапнула лошадь,
зазвенело ботало, затрещали кусты. Леша бросил еще дымившееся ружье и
стремительно кинулся в темноту.
- Здорово! - восхитился Семен и потянулся навстречу Леше,
возвращавшемуся с шапкой.- Вот это бьет!
Шапка была торжественно исследована при свете костра, В нее попало
несколько крупных дробин, и вата клочьями торчала из подкладки.
Семен задумался.
- Знаете что? - обратился он ко мне.- Хотите, поведу я вас на такое
место, в каком отродясь никакие охотники не бывали? Возьму отгул, у дяди
ружье выпрошу, эх, и закатимся мы с вами дня на два! Тайное место, птица там
непуганая. Идешь по лесу - направо рябчики, тетери, глухари, налево -
озеро, а на том озере гуси и крякуши открыто плавают и на выстрел допускают
близко, а после выстрела никуда с озера не улетают, только отлетывают
малость. Там я был один раз с дядей и дорогу туда помню. Никого там нету: ни
охотников, ни ягодниц, а только одни медведи по малину ходят. Медведи
смирные, из-за кустов поглядывают. А брусника там растет такая, что ежели
выйти на гарь да поверху кочек глянуть, то все кочки кажутся красными.
Земляника растет, и землянику ту никто не берет, и вся она черная,
переспелая и такая сладкая- слаще сахара! Войдешь в смородиновые кусты -
такой в них крепкий дух, что голова кружится. А ежели по кустам идешь, то
тетери и глухари совсем близко подпускают, а потом только - тых, тых, тых!
- взлетают, и ветер от них аж в лицо дует. Еще там белки в лесу скачут,
только они сейчас рыжие, шерсть у них никудышная, и мы их не бьем. А еще там
под косогором, ежели через завалы переберешься, овраг перелезешь да вниз
спустишься, родник есть, ключ по-нашему, и сколько я разной воды перепил, но
такой никогда не пил, и вода там, надо думать, лечебная,..
Леша тем временем все крепился, крепился, не выдержал, жалко скривил
лицо, шмыгнул носом и затянул отчаянно:
- Семе-ен...
- Ну? - Семен с удивлением посмотрел на брата.
- Семен, возьми меня-я...- тянул Леша, и было видно, что страдает он
невыносимо.
- Как? Взять? - с сомнением спросил меня Семен.
Большие мокрые глаза Леши тотчас уставились на меня. Я задумался. Я
думал долго и мрачно.
- Взять? - снова с сомнением повторил Семен и критически осмотрел
Лешу. Тот покривился и крепко сжал задрожавшие губы.
- Возьмем! - решил я наконец.
Леша тоненько засмеялся, вскочил и вытер длинным рукавом глаза.
- Ага! - торжествующе закричал он.- А вот и пойду, а вот и пойду!
И он, победоносно глядя на Семена, стал приплясывать возле костра, на
разные лады повторяя: "Что? А вот и пойду! Что! А вот и пойду!"


Я оглянулся. Небо на востоке посветлело и чуть отливало зеленью. Пала
роса, и воздух посвежел. Деревья определились. Нет, света еще не было, но с
каждой минутой все виднее становились отдельные кусты, ветки, елки, даже
шишки. Ночь кончилась, наступал самый ранний полурассвет, то время утра,
когда петухи в деревне, хрипло прокричав свое "ку-ка-ре-ку", еще крепче
засыпают.
Мне пора было идти. Я взял ружье и попрощался с ребятами.
Едва я отошел от костра, как сырой холодный воздух охватил меня со всех
сторон и сапоги заблестели от росы. Сорока неслышно сорвалась с вершины
белесой ели, быстро и молча полетела, ныряя на лету, на восток, навстречу
рассвету.
Я успел уже порядочно отойти - взобраться на гриву, отыскал тропу и
зашагал к озеру, когда меня опять настигла песня Семена. И снова не
разобрать было слов, не уловить мелодии, но я знал теперь, что песня эта
прекрасна и поэтична, потому что рождена чистым талантом, красотой меркнущих
звезд, великой тишиной и ароматом увядающего лета.
- Аааа... Оооаа...- дрожал далекий человеческий голос, а внизу подо
мной сонно журчала река, тихонько стукались друг о друга плывущие по воде
бревна, и мне казалось почему-то, что на реке, скрываясь в полупрозрачных
завитках тумана, тихо сидит в лодке мудрый человек и стукает обухом топора
по плывущим мимо бревнам, стараясь по звуку угадать их крепость и чистоту.


1955


Юрий Казаков. Ночь



***
Георгий СЕМЕНОВ


О ЮРИИ КАЗАКОВЕ


Возможно, имя Юрия Казакова и не у всех на слуху, кто-то, может быть, впервые откроет для себя замечательного писателя, почувствует завораживающую красоту его слова, таинственное очарование его прозы. Можно только позавидовать читателю, который еще не знает его рассказов, у которого впереди чудесные часы наслаждения.
Впрочем, Юрий Казаков такой писатель, к прозе которого хочется возвращаться — рассказы его обладают редкой способностью раскрываться всякий раз с новой, еще не изведанной стороны. Воспоминания о них странным образом волнуют. Невольно думаешь, что ты чего-то недопонял, что-то важное ускользнуло из сознания. Но ощущение красоты, какое сохранилось в сердце, тянет тебя вновь и вновь к этим уже прочитанным страницам… Ты открываешь книгу и, вспоминая сюжет того или иного рассказа, с непостижимым интересом и даже любопытством зачитываешься опять этими удивительными произведениями, забывая, что тебе уже все известно.
Как это удавалось Юрию Казакову, навсегда останется тайной. Литературное творчество тем и отличается от творчества в других областях человеческой деятельности, что мастер не в силах передать секрет мастерства своим ученикам, не может научить других писателей талантливому письму. Порой он и сам не знает, как это все у него получается, почему слова в предложении расставлены так, а не эдак, какая сила владела им во время работы над рассказом…
По всей вероятности, эта сила называется талант.
Русскому писателю нелегко найти свой путь и свое место в литературе, — во всяком случае, труднее, чем кому бы то ни было. Стоит ему заявить о себе, как тут же находятся истинные знатоки литературы и с глубокой мыслью на челе заявляют, что имярек работает в традициях Чехова или Бунина, Толстого или Достоевского, Тургенева или Гоголя. И плетется современный русский писатель в хвосте бесконечной вереницы великих, привыкая к своему порядковому номеру. То ли было бы, если бы величайшая русская культура не накопила своих богатств?! Сколько бы гениев ходило сейчас по земле русской! Но мы избалованы судьбой! Мы так богаты талантами, что нам ничего не стоит отмахнуться, поморщиться, скорчить кислую мину, прочтя великолепный рассказ или роман своего соотечественника, и легко отдать предпочтение сомнительной экзотике.
Очень близким, понятным писателем был для меня Юрий Казаков. Все в его рассказах казалось мне необыкновенным: и густота письма, и новые возможности русского языка, и поразительная мелодичность. Помню еще в Литинституте, где Казаков учился на два курса старше меня, он уже славился своей прозой. Когда в “Знамени” были опубликованы первые мои рассказы, я встретил его на Тверском бульваре и, набравшись смелости, спросил, не читал ли он их. Узнав мою фамилию, “мэтр” обрадовался и похвалил меня, наговорив кучу приятных слов о моих рассказах, пригласил меня поехать с ним на Валдай на охоту. Приглашение это было для меня испытанием и праздником одновременно. С тех пор и началась наша дружба. Хотя, замечу, что писательская дружба — это особое явление: в ней непременно присутствует дух состязательности, соперничества. Всю жизнь я эту дружбу хранил, хотя обстоятельства порой и разводили нас.
Имя молодого писателя Юрия Казакова, выпустившего уже одну или две книги, приобрело для меня магическую силу, я же был совсем еще зелененький, никому, кроме него, не известный, начинающий прозаик, опубликовавший несколько рассказов1.
Сколько прожито, пережито с ним, пройдено охотничьих троп, сколько воспоминаний связано с этим удивительным человеком и превосходным писателем!
Юра был жадным человеком. Но не в житейском, плохом, смысле этого слова, а в более высоком и благородном — он был жаден в познании жизни, в изучении человеческих характеров, в восприятии всего яркого и необычного, что встречалось на его пути.
Был солнечный, очень ветреный день, и по Валдайскому озеру шли иссиня-черные волны с белыми гребешками. На рейсовом катере мы плыли к далекому и незнакомому берегу, рассчитывая хорошо поохотиться в диковатых тогда глухих лесах Валдая.
Надо бы рассказать об этой чудесной поездке, о дождях, о рейсовом катере посреди озера, о наших ночевках в избах, о запахе ворвани, которой были густо смазаны сапоги Юрия Казакова.
Мы весело разговаривали с молодым капитаном, стоя с ним на продуваемой палубе, шутили, смеялись, расспрашивали об озере…
И вдруг заметили, как от берега отчалила лодочка и направилась наперерез катеру. Двое в лодке что-то кричат, машут руками, стреляют в воздух из охотничьих ружей, чтобы остановить рейсовый катер. Похоже, что случилось несчастье и требуется немедленная помощь. Пассажиры столпились на борту, качаются вместе с катером в ожидании дурной вести. Капитан застопорил машину.
Сизые волны, зеркально отражая солнечный блеск, бьют о мятый борт катера. Дым солярки щекочет ноздри. Валдайское озеро ходит ходуном под бортами остановившегося катера. Он сильно раскачивается на волнах, разворачиваемый ветром. А лодочка тем временем, буравя волны, делает разворот и уже колыбится возле борта.
Ожидаем услышать самое худшее, но все оказывается до смешного просто и даже глупо. Заросшие щетиной охотники скалят желтые зубы: “Ребята, — кричит один из них, — выручайте! Сигареты промокли! Курить нечего! Погибаем”. И смех, и упреки, — все летит в сторону лодочки, скачущей на волнах, капитан и тот улыбается, достает помятую пачку сигарет, и она кувыркается вместе с нашими по ветру, счастливо попадая в руки измучившихся курильщиков, живущих на зеленом солнечном берегу своих утех.
Все это так понравилось Казакову, что он, ярый курильщик, тоже отдал свои сигареты охотникам, а когда катер, загудев машиной, задрожал и стал разворачиваться на курс, Юра подступил ко мне с безумноватой улыбкой и чуть ли не с угрозой прокричал, перекрывая гул ветра и мотора:
“Мое! Это все мое! Я буду об этом писать! Это мое!”
Сколько раз я слышал от него это предупреждение! Видит Бог, я и не пытался писать о том, что он брал по праву себе. Это было — его.
Он всегда радовался всякой удаче собрата по перу, писал нежные письма, говорил добрые слова, как какое-то чудо рассматривая появление нового талантливого рассказа. Многие ли сохранили эту способность радоваться успеху другого? А вот Юра Казаков родился еще и для этой радости, которая всегда была, есть и будет внутренним движителем литературы, когда слово мастера звучит не просто словом одобрения, а трубой, зовущей к объединению талантов во имя отечественной литературы, к жертвенности и самоотречению во имя слова.
Он много лет потратил на то, чтобы перевести на русский язык трилогию Нурпеисова2, казахского писателя, имя которого благодаря Казакову, известно у нас и за рубежом. Это очень большой и благородный труд. Ведь надо понять, что он делал это, жертвуя замыслами своих новых сочинений, которые так и остались, может быть, неосуществленными.
Правильно ли он поступил, взявшись за перевод? Кто может ответить на этот вопрос, кроме Юрия Казакова. А уж если он сделал это — значит, так ему было нужно, так ему подсказало время.
Юра был очень добрым и отзывчивым человеком. Он настолько нежно относился к людям, что иной раз стеснялся своей нежности и напускал на себя, как это делают дети, суровость. Эта напускная сердитость ему удавалась, и многие люди, плохо знавшие его, думали, что он ужасный грубиян и несносный собеседник. Но это было не так!
Так случилось, что в Тарусе я никогда не бывал, хотя гостил неподалеку у Бориса Можаева3 в Дракине, там, где Протва впадает в Оку. Он сказал, что я сижу на той лавке, где недавно сидел Солженицын. (А у нас рыжики, водка… И такая радость от ощущения причастности к великому делу, общему делу.) Ощущения приближающегося гения русской литературы…
А когда “Матренин двор”4, — Господи! Так ведь я же знал, я же ночевал в таких домах… Я же мог бы! Ан нет, не смог. Не то что написать не смог бы — это простительно. А вот не смог так увидеть, как увидел все Солженицын, открывший мне глаза не мир и душевную крепость русской крестьянки.
А как ждали “Ивана Денисовича”5! Только об этом и говорили.
С Юрой Казаковым мы в ту пору, когда он жил в Тарусе, только-только начинали свою дружбу, если можно так сказать. Сразу же после первой публикации в “Знамени” Казаков легко ввел меня в круг своих друзей. Но виделись мы в ту пору редко. Это уж потом, когда он купил в Абрамцеве дом, мы с ним жили бок о бок. Мы снимали там дачу в течение двадцати пяти лет. Первое время он никак не мог привыкнуть к лесной абрамцевской глуши, тосковал, по-моему, по окским просторам, говорил, что там глаз на зеленую стену не натыкается.
Дом в Абрамцеве стоит в еловом темном лесу. Я иногда думаю, что именно этот дом и погубил его. Может быть, если бы он жил в Тарусе, жизнь его сложилась бы иначе. Таруса для него была некоей прародиной…
А для меня Таруса так и осталась таинственной страной.
Снова сняли дачу в Абрамцеве у Абрикосовых6…
Год 1981-й. Будет он когда-нибудь таким далеким, что и подумать страшно.
К Юре Казакову пришел. Заглянул в окошко, а он, как обычно, сидит на стуле перед стулом, на котором папиросы, спички и граненый маленький, мутный стаканчик, что-то еще (окурки в камин бросает — потом, говорит, сожгу), а уж за стулом — телевизор включен. Смотрит самозабвенно, с детской восхищенной полуулыбкой, зачарованно…
— Юро-о! — кричу ему, потому что он плохо слышит.
— Ооо! Заходи, Юрочка7. Ну чего ты тут стоишь, заходи!
Рассказывает, как ему зубы-протезы делали, как зубной врач ацетоном сжег десны. “Пройдет, говорит. А я не могу! У меня сопли из носа, слезы из глаз и, по-моему, даже из ушей пошли… У-ухх! Да! Тут я вчера смотрел фильм, пятую серию: “Место встречи изменить нельзя”. На Высоцкого смотрел. Какой он прекрасный! Знаешь, там кадры есть, видно, что Володя давно не пил, лицо чистое, тонкое, все мешки исчезли. Глаза пушистые, добрые… Был бы я женщиной, — говорит он со слезой, и рот его судорожно кривится, ползет, дрожит. — Я бы, Юра, бросился к нему на грудь… А потом другие кадры, — смеется громко сквозь слезы и громко говорит. — Другие кадры… Ну, морда! Опухший, мрачный. Режиссер с ним намучился. Снимать надо, а его нет, пьет… Во, тля, человек какой был. А когда умер, сколько народу пришло. Вот телевидение нам показывало… Лев Лещенко8 и прочие — все пели, а Володе не дали. Но Москва им отомстила, все перекрыто, весь центр был перекрыт… А знаешь, Юра, я, лет, наверное… восемь уже прошло, дядьку хоронил на Ваганьковском. Зашел на могилу Есенина, а там вокруг могилы все забито осколками бутылок. Не дай Бог такой славы! Приходят те, которые “Москву кабацкую” читали, пьют, а потом бутылки колотят. Не дай Бог! Да, старичок, вот такие дела”.
Смотрю, поднимает с пола алюминиевый ковшик, который я сразу не заметил, и наливает оттуда в стаканчик темное какое-то вино. Выпивает с жадным отвращением, блестит мокрой, окровавленной как будто губой.
“Э-эх, — говорит. — Знаешь, я тут пошел по твоим стопам. Не пил. Но боли — жуткие. Все болит. Во рту, в глотке, в животе сухо. Говорю маме, мол, когда пил, все было в порядке, ничего не болело, а тут такая боль”.
Зачем он из ковшика пил, а вернее — наливал в стаканчик из ковшика, я так и не понял. Может быть, обманывает себя: не может уж видеть бутылку. А из ковшика вроде бы и не вино, вроде бы и не пьет.
Опять потом расплакался, когда о Васе Белове9 вспомнил: “Такой он весь провинциальный, вот такусенький, а глаза… Глаза, как голубые брызги, брызжет такой острой голубизной… У, тля! У него рассказ есть, как развелся один с женой, а жена ему не дает встречаться с дочкой…”
Плачет и никак не может остановиться. Я ему говорю, что я тоже плакал, когда читал этот рассказ, и даже письмо Васе написал.
“Во! — говорит Казаков. — Гениальный рассказ, — и показывает большой палец. — Ну посиди немножечко, — кричит он мне, когда я собрался было уходить. — Юра, посиди, не обижай! У меня несчастье на несчастье… Посиди со мной”.
И я еще долго сидел с ним, о многом мы говорили. Точнее, он говорил!
Девять вечера. После жаркого дня вдруг похолодало, и небо было голубенькое, нежное, а на нем прозрачные розовые облачка, и среди облачков серебристая белая луна, как жемчужная. И все это над темно-зелеными вершинами елей.
Люблю людей страстно влюбленных в жизнь, тоскующих в четырех стенах своего жилища и жаждущих при всяком удобном случае вырваться из дома, уехать, как это делал, например, Казаков, на Север. В тот благодатный для него край, откуда он никогда не возвращался без рассказов, или, точнее сказать, без новых сюжетов.
Архангельск, Белое море, острова — земля и море нашего Севера — оказывали самое благотворное влияние на Юру, как будто он всякий раз уезжал к себе на родину, хотя родился и вырос в Москве. Но если говорить о его писательской судьбе, то Север и в самом деле был его истинной родиной, прикосновение к которой рождало в нем художника, очень зоркого и требовательного к себе, чувствующего малейшую фальшь и понимающего настоящую красоту, будь то красота человека или пейзажа.
Север питал его душу всеми соками жизни, словно душа его обитала где-то возле Белого моря, оставив бренное тело в суете большого города. Может быть, это кажущееся раздвоение, а вернее, таинственное какое-то разъятие души и тела даны были ему для того, чтобы в минуты слияния высекалась в нем искра вдохновения?
Как я понимаю, он часто писал именно по горячему следу. То есть, принимался за работу, не давая остынуть впечатлениям, вдохновившим его на счастливый труд.
Как-то однажды мы с ним и с Евгением Евтушенко охотились в Вологодской области10 и заночевали в избе, где жили старик со старухой, такие древние и немощные, что, глядя на них, трудно было удержаться от жалости и сострадания. Когда мы вернулись в Москву, Юра тут же принялся писать об этих стариках. Я бы, наверное, не узнал об этом, пока рассказ не появился бы в печати, потому что Казаков не любил говорить о том, что он пишет. Но он сам позвонил мне как-то вечером и попросил встретиться с ним.
Просит срочно придти в Дом литераторов, а я отнекиваюсь, как могу, потому что занят чем-то, да и настроения нет никакого выходить из дома. А он чуть ли не умоляет, слезно просит придти по очень важному делу. Устоять нет никакой возможности, и я иду на встречу. Прихожу, а он сидит, как говорится, в кругу друзей, на меня никакого внимания, будто увидел меня случайно и, поздоровавшись, опять продолжает веселый застольный треп. И обида, и злость! Спрашиваю, зачем звал… А он заговорщически: сейчас, мол, подожди немного, закажи себе сто грамм и подожди… Ни денег у меня на это, ни желания, — сижу, кипячу в себе злость на него и едва удерживаюсь, чтоб не встать со стула. А он, словно бы вспомнив обо мне, отвлекается и спрашивает с затаенной надеждой, с нежностью в голосе: не помню ли я, что сказала старуха про своего старика, когда тот забрался на печь, какое она слово при этом сказала…
Мы недавно вернулись с охоты, или, точнее, они с Евгением Евтушенко вернулись недавно, а я, в ту пору безденежный, как цыган, уехав от них из Вологды, вернулся уже давно, но, к его радости, это слово помнил. Старуха сказала тогда: “В него влазит — он кричит ночью”. Это “влазит” и забыл Юра, остановив работу над рассказом. Радость его была настолько велика, что он тут же распрощался со всеми и убежал домой работать.
Это тоже было — его. Он не смог, не смел заменить забытое слово, смутный звук которого беспокоил его, и мучился, вспоминая, и не было для него важнее заботы, чем услышать это местное словечко, без которого ни сна ему, ни покоя, будто потерял он что-то очень и очень дорогое, без чего ему и жизнь не в жизнь.
А мне от этого тоже радость, как если бы выручил друга в тяжелую минуту, накормил голодного хлебом, насытил случайно оставшимся в памяти словом и сделал его счастливым.
Всего-то навсего слово! А оно ему в тот жизненный миг было, наверно, дороже хлеба, ибо несло в себе дух беспокойной ночи, когда мы, тогда еще молодые и сильные, остановились на короткий весенний ночлег в избе старика и старухи.
Рассказ был опубликован, но никто из критиков так и не обратил внимания на это маленькое и нелепое словечко, потеря которого была горем для писателя и которое вместе с другими словами составило воздушное пространство рассказа.
Почему же не любуется критик писательским словом, живой тканью художественной прозы? Не радуется вместе с чутким писателем красоте жизни?
Помнится, в “Северном дневнике” есть у него сцена забоя коровы. Будто кистью фламандского живописца написана эта картина, равной которой, пожалуй, и нет в нашей литературе. Но гений Казакова подсказал ему каким-то таинственным образом, что и этого мало, что надо еще написать рядом с освежеванной коровой молоденького теленка, жующего свежую травку и не чующего страшной беды, которая ждет его впереди.
Не похожи ли и мы на этих милых телят, когда спокойно слушаем на писательских пленумах и съездах доклады и речи, в которых, увы, давно уже нет имени Юрия Казакова?
Стыдно!
Осмелюсь вспомнить и поведать людям о радости Юрия Казакова, который не одному мне, наверное, доверительно признавался в том, какое наслаждение он испытывает, работая над своими рассказами.
Есть у него маленький шедевр — “Осень в дубовых лесах”. Рассказ этот еще не был закончен, но Казаков уже светился торжеством победы, ибо ему удалась главная поэтическая сценка, без которой, как он безошибочно чувствовал это, не было бы ни осени, ни дубовых листьев над Окой.
Младенчески чисто светились его усталые голубо-серые глаза, когда он, сняв очки, говорил мне о своей удаче. Он рассказал о ночной тьме, о некошеном береге Оки, и о том, как в этой тьме идет к реке за водой герой рассказа. В руках у него пустое ведро, и он слышит, как о стенки ведра постукивают головки невидимых во тьме поздних цветов…
Радость Юры была всегда в таких случаях так искренна, что он никого никогда не подавлял этой своей наивно-хвастливой мальчишеской радостью, потому что она была пронизана уверенностью, что всякий, в ком жива душа, не может не радоваться вместе с ним его художнической удаче.
Он понимал, что написать эту сцену мог только он один среди множества пишущих. Вместе с ним понимали это и его близкие друзья, которым он рассказывал о своей удаче, и радовались вместе с ним, хотя и не знали еще, о чем рассказ. Но сочная, душистая, таинственная эта сцена, написанная рукой мастера, и без того говорила о том, что рассказ и в самом деле будет гениальным, как об этом, не смущаясь, заявлял всегда сам автор. И не ошиблись — рассказ получился таким, и ему суждена долгая счастливая жизнь в сердцах и душах читателей.
Одна лишь наша критика не сумела тогда почувствовать всей красоты осенней ночи над Окой, не смогла ответить радостью на радость художника, не заметила, не обратила никакого внимания, обошла стороной эту поэтическую сценку — осталась глуха к художественным особенностям рассказа. Критика тогда говорила о рассказах Юрия Казакова примерно так же, как если бы, говоря о Кельнском соборе, она объясняла его функциональное назначение, но ни словом не обмолвилась об архитектуре.
Русский рассказ — это нечто отличающееся от западных новелл. Это маленькое музыкальное произведение, звуками которого являются слова, фразы, периоды.
Самым музыкальным писателем из всех, которые сейчас пишут, я считаю Юрия Казакова.
За несколько дней до кончины написал он письмо, в котором не было и намека на страдания или тоску. Он вспоминал о наших охотах, просил совета по поводу своего автомобиля, у которого вышел из строя замок зажигания, писал, что никак не может сесть за работу. Но одна строка резанула по сердцу не Казаковской какой-то ранимостью. Он спрашивал: “Как тебе название: “Послушай, не идет ли дождь?”” Название ненаписанного рассказа, которое, увы, прозвучало в моей душе звоном погребального колокола.
Яркий след крупнейшего писателя можно, наверное, сравнить с небесным следом кометы, пролетевшей над миром людей и восхитившей очевидцев.
Странное чувство испытываю я, написав про комету и про ее небесный след, словно бы вижу брезгливо прищуренный взгляд Казакова, читающего эти строчки, и слышу его насмешливый голос, осуждающий меня за чрезмерно красивый образ, которым я соблазнился. Красивая его проза всем своим строем, стилем отторгала ложную, выспреннюю красивость, являя собой образцы русского литературного языка, ставшие в ряд с образцами прозы Чехова и Бунина. Но вот тут у меня возникает, увы, тоже довольно странное, давно живущее во мне, идущее издалека сомнение, о котором я когда-то говорил Юре в минуты откровенных споров. Мне кажется порой, что академизм его стиля явился одним из сдерживающих начал, которое заставляло его бросить неоконченный рассказ. Он заковал себя в этот стиль и, с поднятым забралом глядя на окружающую реальность, не мог иной раз вырваться на свободу и сказать о всех болях, которыми переполнена была растрепанная, не укладывающаяся в какие-либо стили, пестрая, лоскутная наша жизнь. У него, к сожалению (как ни странно звучит это “к сожалению”), не было плохих рассказов, не было явных неудач, провалов.
А эти провалы и неудачи могли бы, на мой взгляд, выбить его из истинно прекрасного седла, в котором он по-рыцарски гордо восседал. “Я не умею, старичок, писать плохие рассказы”, — сказал он мне однажды на мой совет написать плохо.
В споре нашем, однажды возникшем, вышел победителем Юрий Казаков, доказав всей своей жизнью, что возможен и плодотворен и тот путь, которым он шел.
Был он гением, с первых своих строк почувствовавшим, что жизненные впечатления делятся на две громадные категории, одна из которых подвластна его таланту, а другая — нет. То есть, он заранее знал, предчувствовал, что из жизненных явлений и событий, окружавших его, принадлежит ему, а что проходит мимо. “Это мое, — как бы говорил он в восторженном изумлении. — А это — нет”.
Дени Дидро в своем эссе о гении в прирожденной избирательности этой усматривал гениальность художника.
Думаю, что это не просто эстетика, не просто психологический портрет гения, — в этой особенности заключена высокая нравственность художника: не браться за чужое, хотя, может быть, и очень заманчивое, великое по сути своей, дело.
Скольким же из нас, ныне здравствующим и ушедшим в небытие, не хватало этой малой малости — браться за свое дело и не зариться на чужое!
Никакие советы, пожелания, а то и требования ретивых критиков не способны “улучшить” истинный талант. Все это, как горох об стену, отскакивает от художника, только мешая ему и раздражая своей трескотней.
Хотя, надо сказать, что Юра Казаков, насколько я знаю, никогда не таил зла на редактора, отвергшего его рассказ. Ни слова упрека не бросал он тому, кто из редакторского своего кресла протягивал ему возвращаемую рукопись.

1 В 1961 году в “Знамени” были опубликованы рассказы Г. Семенова “Тростниковые заводи”, “Непутевый”, “Барабан”, “Галахов”, “Сорок четыре ночи”.
2 Нурпеисов Абдижамил (род. 1924) — прозаик. Трилогия “Кровь и пот (1961–1970) — перевод Ю. Казакова.
3 Можаев Борис Андреевич (1932–1996) — прозаик, публицист.
4 Рассказ А. И. Солженицына “Матренин двор” был опубликован “Новым миром” в январском номере 1963 года.
5 “Новый мир”, 1962, №11.
6 У детей академика в области медицины А. И. Абрикосова. Его сын А. А. Абрикосов — ныне лауреат Нобелевской премии. Дочь М. А. Абрикосова — специалистка в области спортивной медицины.
7 Родные и близкие звали Георгия Семенова Юрой.
8 Лев Лещенко — популярный в те годы эстрадный певец.
9 Белов Василий Иванович (род. 1932) — прозаик.
10 (В марте 1963 года состоялся пленум СП, на котором учинили разнос Евгению Евтушенко за публикацию во Франции его “Автобиографии”. Перед этим были разгромные статьи в “Правде” и “Известиях”. По Москве поползли слухи, по нарастающей, о реакции Евтушенко, о его переживаниях. Казаков предлагает Семенову пригласить Евтушенко на охоту. Позвонили, позвали, помогли купить ружье и отправились на Вологодчину втроем.
Самый тяжелый момент жизни он переносил с величайшим достоинством, сохраняя честь художника, ибо был абсолютно уверен в непреходящей эстетической ценности своего произведения. Но как трудно, больно до слез, принимать отвергнутую по конъюнктурным соображениям рукопись, над которой ты исстрадался душою, правя чуть ли не каждое слово, сомневаясь над уместностью запятой или точки!
Он очень трудно и медленно писал в последние годы, но каждая строка его рассказов, оставленных нам, наполнена пронзительным предчувствием выстраданного и пропитанного слезами счастья.
Эта особенность всех его рассказов, среди которых не было ни одного плохо написанного. Эта особенность, проникавшая в сердца благодарных читателей, заставляла некоторых критиков стыдливо молчать о его сочинениях или вспоминать при имени Юрия Казакова великих писателей прошлого, потому что талант его никак не укладывался в схематичное представление этих критиков о художественной литературе.



ПИСЬМА ЮРИЯ КАЗАКОВА ГЕОРГИЮ СЕМЕНОВУ


* * *
Старик! — я уезжаю и поэтому пишу тебе.
Ружье у Бродского11 я видал, он даже дал мне его, чтобы я попробовал, оно прекрасно по форме, но, увы, — никуда не годно по содержанию. Стволы изнутри и снаружи покрыты раковинами. Так что вся надежда теперь на твой Зимсон. А хорошее слово — Зимсон — зимний сон, правда?
Итак, смелей и выше. Хватай свою тетю, держи ее, а я приеду и унесу ружье. Приеду я к середине февраля.12
Затем! Точно как и тетю, хватай за горло Кожевникова, тереби его, как стреляную утку. Это я имею в виду мои рассказы.
Бедные мои рассказы! Я, как Пушкин, поднимаюсь сейчас на высшую ступень, а обо мне дурно говорят13. До чего дошла наша литература!
По приезде я буду звонить тебе или просто зайду.
Будь здоров, желаю успехов!
28 янв. 1962 Ю. Казаков

* * *
Милый Георгий Семенов!
Спешная к тебе просьба. Узнай ради бога, кто именно занимается сейчас составлением сборника рассказов в “Сов. писателе” за 1961 год. Это и в твоих интересах, ты тоже там тиснешься — один из твоих рассказов, напечатанных в “Знамени”, по твоему усмотрению. Понял? Узнай и напиши мне, а именно: имя отчество и фамилию и адрес составителя. Понял? Действуй!
Как дела? Напиши — что новенького вообще. Я работаю, пишу, брат. Живу. Скоро Ока тронется, буду глядеть.
Новостей нету, рассказы новые есть только. Но они у меня лежат, подлые, ничего им не будет. Места не пролежат. Хреновое это дело — рассказы.
Привет твоему коллеге Уварову.
Будь здоров! Ю. Казаков
Адрес мой: Таруса, Калужская область. Почта, до востр.14
* * *
Старик! Увы, охоты не вышло. Не то, понимаешь, нынче время, чтобы охотиться. Не та эра. Не та эпоха. Это тебе не девятнадцатый век! Это тебе не Аксаков и не какой-нибудь Толстой.
Все эти дни ходил я в лес, но, кроме реактивных самолетов, с ревом проносящихся в верхатуре, ни хрена не видал. С горя стрелял по сойкам и дроздам. Ружье хорошо — то ли ты наклал слишком много пороху в патроны? — но бьет здорово. А дрозды все равно вкусны. Я воображал, что это вальдшнепы.
Ну и были еще разные приключения. Один раз, возвращаясь в темноте с тяги (которой не было), мы нашли ежей. Двух штук. Сейчас они живут у нас на террасе, фырчат, издают звуки, будто густая каша кипит на плите, топочут по полу, перевертывают тазы и кастрюли, пьют молоко, едят хлеб и птичью требуху, и днем спят без просыпу. Мы их скоро выпустим опять в лес.
Еще была встреча. Опять мы шли с тяги, которой не было, шли подлеском, такие, знаешь, частые, красные пруты, и вот вдали над этими прутами, в темноте узрел я корягу, очень похожую на лося. Это и был лось. А с ним еще лосиха и лосенок. Ты думаешь, они удрали? А вот хрен! Лось насторчил уши и пошел к нам. Он всхрапывал и был страшно большой. И нам стало как-то неудобно. Пропала, понимаешь, вся интимность. Главное, что ружье было на вальдшнепа заряжено. И пуль не было. И потом еще всякие такие мысли насчет штрафу в 10 тысяч рублей или тюрьмы. За этого-то подлеца-нахала лося, а? В общем, во мне боролись противоположные чувства, пока мы трусливо обходили проклятых лосей стороной. Это ли не подлость?
Больше приключений не было. Ружье я почистил, смазал и запаковал до осени.
Теперь вот какая к тебе будет просьба. Я тут куда-то засунул твое письмо с адресом Бочарова. Не то я его в Москву свез и там оставил. Я ведь так и не позвонил ему, ружье все мои мозги отбило. Не дается мне этот Бочаров. Будь другом, позвони ему ты, спроси, взял ли он в сборник какой-нибудь мой рассказ. Если взял, то какой? Если не взял, то будет ли вообще брать. Если будет, то пусть берет “Осень в дубовых лесах”. А потом напиши мне сюда — хорошо?
Вот и все. Привет Лене15 и маленькой поэтессе. Пиши мне сюда.
Ю. Казаков
Таруса 21 апр. 1962

* * *
Дорогой Георгий!
Очень хочу я с тобой съездить на охоту. В любое место, хотя я уже остановился почему-то на Валдае. Много мне про него рассказывали. Будь другом — пришли мне телеграмму на мой московский адрес, сможешь ли ты поехать. Поехать можно было бы 5–6–7 сентября, дней на десять или меньше, или больше — это будет зависеть от охоты и нашего настроения.
Или звони мне.
В Москве я объявлюсь 2-го в воскресенье, во всяком случае, утром в понедельник (10 ч.) я буду дома.
Если не поленишься, то достань журнал “Москва” № 8 и прочти мой рассказ, хоть ты его и знаешь. Это “Адам и Ева”.
Будь здоров, обнимаю!
Ю. Казаков
29. 8. 1962
Надо бы взять командировки от к. н. журнала — как думаешь от какого?

* * *
Юра, вот задание, в котором заинтересован сам президент.
Необходимо узнать, когда открывается охота в Псковской обл. Т. к. Псковская обл. севернее, чем прочие, то очень может быть, что там открытие охоты отнесут дней на 5 позже.
Далее.
Если еще раз будешь в “Лит. России”, то веди речь о командировке не только в Псковскую, но также в Вологодскую и в Архангельскую области. Б. м. просидев недельку в Грызавино мы двинем на север вслед за птицей, и м. б. доберемся до Б. моря — чем черт не шутит. И будем охотиться числа до 10 мая. Там увидим. Но на всякий случай срок командировки взять такой — 20 дней, и в три области.
Скажи, привезем весенние заметки.
Доставай пленку для фото и киноаппарата.
Доставай гильзы и порох.
Держи порох сухим. Есть еще порох в пороховницах. Жив курилка! Все как один. Единодушно! Куй патроны, пока горячо. Народ от тебя требует! Обед проходил в дружественной обстановке.
Обед прошел мимо.
Целую. Резидент разведки ССП — Ю. Казаков
Таруса. 12 марта 63 г.
О выполнении задания доложить по телефону — Таруса-165.
Герой моей повести обедает в Питере в ресторане-поплавке.

* * *
Старик, на обороте — это одна девочка у меня упражнялась на машинке. Ко мне сюда ездиют всякие такие умненькие девочки, а эта еще вдобавок пианистка, и два дня услаждала мою нежную душу звуками.
А я еще раз повторяю: ничего нет и неизвестно (между прочим, ты не оценил этого перла. Это в Тарусе однажды было объявление на керосиновой лавке: “Керосину нет и неизвестно”) — ехали мы сюда, было мокренько, весной пахло, и мысли у нас были весенние, о сапогах, и как отсюда выбираться. А потом опять стукнули морозы, дует злой ветер, весны и в помине нет, грачи, которые уже прилетели, — в полной панике, жрать им нечего, любви тоже никакой, мороз кровь сгущает, мотаются они по ветру, над белой равниной, и тоскливое очарование исходит на мою кровавую душу от их пролетов. И письма от друзей все приходят унылые, зимние. Словом, заморозки.
Но ты не робей, а ты вот что — разведись с женой, детей отдай в детский дом, собаку подари Кочетову16, доставай гильз и пистонов, и думай все время обо мне и о деревне Грызавино (название-то, с ума сойти!), сделай себе соляной раствор, заряди шприц и в предвкушении маринования всяких уток и глухарей, и тетеревей, и прочей мрази, втыкай пока время от времени шприц себе в задницу и напускай туда соли. Кровь должна быть соленая, это ты знаешь? А у тебя она пресная, судя по твоим унылым письмам.
Я приеду под Пасху. Под светлый праздничек Христова Воскресения. И позвоню тебе тогда, и мы решим, что нам делать. Если с весной затянется, то охоту, наверное, отложат на недельку, ну да нам не к спеху, поедем попозже.
Ружо я вынул и повесил на стенку. И гляжу на него. Такое оно изячное.
Повесть моя пускает соки.
Девочка моя привезла мне гиацинты. Они сейчас стоят передо мной в банке, толстенькие такие, и пахнут одновременно бананами, клубникой, сиренью и шампиньонами. У меня на столе весна. И мне охота писать рассказы для детей про весну. И быть каким-нибудь там Пришвиным или Бианкой, и чтобы окружен я был какими-нибудь домовитыми уютными старушками, чтобы их вокруг меня было штук десять и чтобы они мне носки вязали, кофе варили, спину мне чесали, а когда я напишу свеженький рассказец, чтоб они садились возле и я бы читал им, а они бы ахали, и какая-нибудь из них бежала бы после этого в магазин за четвертинкой. Хотел бы я быть старосветским помещиком, старик, вот так! Я тут стал читать одного старого писателя (и хорошего) Салова, так у него есть такое место, где охотник жалуется на плохую тягу, всего шесть штук убил, а?
Ну, будь здоров, информируй меня, ради бога, как с охотой и как с гильзами, порохом и прочим.
Привет Лене!
Таруса. 1 апреля 63
Ю. Казаков.

* * *
На какой я тебе бумаге пишу, а? Ты погляди на свет. На такой бумаге только президенты пишут, Льву Толстому не снилась такая бумага.
Слушай, старина, что бог ни делает, все к лучшему. То бы мы поехали в Псков, а теперь так: 10 дней по Вологодчине пошляемся, я сегодня писну письмишко одному знакомому писателю, он там охотился, знает, где лучше.
А потом 10 дней в Архангельской. Слушай, купи дроби 00 или даже картечи, мы там поплывем куда-нибудь к ненцам, на Колгуев остров, и будем в тундре гусей бить.
Ты бил гусей в тундре, а? То-то! А тюленей бил? Белых медведей бил? А пока заряжай патроны и мечтай.
Приезжай! Разлив в этом году будет небывалый, и хоть я живу на 20-метровой высоте над рекой, но вода подойдет к самому дому. Во как! А тяга тут приличная — больше никакой охоты нет, можешь в Москве купить живых уток, тут выпустить и поохотиться. А тяга ничего. В 58 лошадиных сил тяга!
Привет Лене.
Целую, жду.
Ю. Казаков
Таруса. 11 апреля 63.

* * *
Дорогой Юра!
Как там в Москве и что нового, интересного такого? Как твоя охота?
Я тут охотился один раз, стрелял раз 15, убил 2 фазанов и пощекотал слегка шакала. Я думал сперва, что лиса (она, т.е. он — зверь — на меня набежал), а у меня в стволах фазанья дробь (№ 6) я не выдержал и шарахнул. А он перекувырнулся и деру. Фазаны это сказка. Взлетает так же как тетерев с громом, но зато красота! Я потому двух убил, что они взлетают почти всегда сбоку или сзади. Ты бы со своим псом наколотил бы столько, что и не донес бы. Там за ними с машин охотятся, из “Газиков”. Стрелок сидит рядом с шофером, ветровое стекло поднимают и медленно едут по кустам.
Это на берегу Сыр-Дарьи. Рыбы там уйма, сазаны, лещи и прочая благодать, только были мы там всего одну ночь и день.
Слушай, если увидишь Жору Садовникова17, скажи ему, что о долге своем я помню, отдам в январе. Пусть он мне напишет, я м. б. ему пришлю отсюда, пусть сообщит свой теперешний адрес.
А ты “Москвича” купил?
А по зайцам ездил?
Все сижу за переводом романа, кончу числу к 10 января. Заеду потом в Аральск на недельку и домой. Напиши мне! Привет Леночке, и всем домашним.
Алма-Ата.
Ю. Казаков
16. 11. 64

* * *
Милый Юра!
Ты не только не опоздал с письмом, но я еще пробуду здесь с месяц. Роман я закончу довольно скоро, да потом приедет мама, мы поживем здесь немного, просто так, ничего не делая, а потом махнем в Аральск, поглядеть на настоящую Азию. А то здесь — как у Хемингуэя. Горы, солнце, елки, горная речушка. Пахнет весной, да и мало сказать “пахнет” — просто настоящая весна. Как у нас перед ледоходом. Дроздов много. Дрозды жирные. Есть черные — большинство, — но попадаются и серые. Глядя на них, я каждый раз вздрагиваю и хватаюсь за несуществующий приклад ружья. Ел ли ты когда-нибудь жареных дроздов?
Все бы отлично, да вот с правами у меня дело швах. Тут казахи было ретиво взялись за мои права. Все было на мази. Т. е. мне был обещан мягкий экзамен в ГАИ и торжественное вручение прав. Но потом вопрос уперся в прописку, и я уж не знаю, что будет. Я ведь документы свои, т. е. медицинскую справку затребовал из Москвы. Там-то хоть я мог сдавать экзамены. А теперь в Москве я и этого лишен. Придется, видимо, по приезде поступать на твои иностранные курсы. Вот беда нам с этими правами.
Если б ты знал, как мне охота домой, в Россию. И поездить на машинке. Слава богу, она у меня в гараже, в тепле и покое. Но я уж не буду таким дураком, как в прошлом году. Весной меня приглашают в Англию. Так вот, я и в Англию не поеду, пока не сдам на права.
Поохотиться — это было бы славно. Да мы еще м. б. и рыбки половим, съездим. Вообще-то я хочу забиться в Тарусу. Потому что в Москве работать не по мне, а работать очень охота. У меня ведь не окончен северный дневник и повесть. Вот какие дела.
С Нового года я не пью совсем, и неохота. Очень хорошо себя чувствую, лазию по горам, поглядывая на сорок и дроздов. На охоту я так больше и не ездил. Мне было устроили охоту в заповеднике. Да на мою беду за три дня до меня приехал туда охотиться Пред.Сов.мина — а там ему что-то мало попалось. Он и сказал, что это такое, если даже в заповеднике не поохотишься как следует. Не пускать никого и даже меня в течение года! И охотка моя сорвалась.
Писатели тут живут очень здорово. У всех громадные квартиры. Я бы тут имел не менее четырехкомнатной. И писатели запросто ходят к Первому секретарю ЦК и вообще в ЦК и в Верховный совет, и в Совет министров.
Живу я теперь не в доме отдыха, а в санатории. Это тут же, только повыше в горах. Порядки тут зверские. Разные процедуры, режим и прочее. Все бы ничего, да мешают работе. Только распишешься, заходит сестра: просим на циркулярный душ. Или массаж. Или хвойные ванны. Сбивают, понимаешь, настроение. Но все-таки работенка двигается и уже конец маячит. Как ни говори, а 15 листов для меня много. Я же рассказчик! А тут сразу такой роман. Я в нем и плаваю, как г. в проруби. Но ничего, казахи довольны, говорят, что перевожу я гениально. А я сам не знаю. Навряд ли.
Спасибо за адрес Жоры Садовникова — завтра я получаю деньги и сразу же пошлю ему.
Будь здоров, милый, поцелуй Леночку, привет папе и маме! Напиши мне о новостях, а то я тут одичал совсем. Адрес мой такой: Алма-Ата, 20, Санаторий Совета Министров Казахской ССР. — Понял? Попробуй-ка ты в Москве устроиться в санаторий в Барвиху. Так-то. Целую. Пиши.
Алма-Ата. 26. 1. 65
P. S. Привет Жене Евтушенко. Вышла ли у него в “Юности” поэма, и что говорят о ней в Москве? Обидно будет, если она не придется.
Ю. Казаков.
* * *
Юра! Где ты? М. б. в Крыму? А м. б. вернулся? Я все это время, т. е. с 1 сентября в Друскининкае. Неделю пробыл на Валдае. Хорошо ловилось по 30-40 штук, причем попадалась плотва по 350 граммов. Не забывай, что у меня есть два варианта насчет охоты — один подо Ржевом и другой — на Рыбинском море. Что новенького в Москве? Напиши, пожалуйста, как поживаешь, как ведет себя машина? Я сюда приехал на “Запорожце”. Здорово здесь, но я живу однообразно — работаю. Всего доброго, обнимаю!
Леночке — поцелуй!
Р.S. Хорошая была на тебя пародия в Л.Р.
Здесь ловят грандиозную рыбу в Немане, леща по 5 кг. Был ли ты в Крыму, как хотел?
Я приеду числа 15-го октября.
Ю. Казаков
Литва, 27 сен. 1965

* * *
Абрамцево, 7 дек. 68 г.
Поросята вы эдакие! Адреса-то своего вы мне так и не дали! Склероз вас заел! Не надо пить с Таней Самойловой18. Не надо быть снобами. (Кстати, чтоб вы знали, сноб — это не человек, который к другим относится с пренебрежением, а сноб — тот, кто водится только со знаменитостями, это в точном первоначальном смысле.)
Итак, долой Самойлову, да здравствует Казаков!
Тут зима. Тут живет Галя. Одна. А? И я один. А?
Шим написал гениальную пьесу и гениальную повесть. Он в этом уверен.
А я еще не написал бездарного сценария. И я в этом тоже уверен. Я сижу дома в меховых чулках. Ружье мое бьет изумительно. С сорока-пятидесяти шагов кладу сойку или сороку бездвижно. То есть после выстрела они падают, как камень, не трепыхнувшись. Потом я их обдираю, даю Ваське, и он воет, бегает по всем углам и никак не может спрятаться со своим сокровищем, то есть это ему кажется, что не может.
Купил ли ты гордона или ирландца, или как его еще там?
Езжу на машине гулять. Она у меня фырчит, зад у нее засыпан снежной изморозью, печка греет. Куплю радио, тогда совсем будет серенада в солнечной долине. Два раза ходил на лыжах. Воспитываю в себе вкус к одиночеству (как Шим19). Это нам всем предстоит. И надо заранее готовиться.
Читал ли ты Лихоносова20? Этот глухой пень дает нам всем прос…ся (Лена, не читай этого слова!). Это Шопен в прозе.
Вот так, а вы там ходите по ЦДЛ, а потом стучите кулаком по столу, действуя на нервы жене и гостям.
А читал ли ты Камю — “Чужой”? Если нет, то не надо, я глянул, — Нора Даль по-бабски и пискляво перевела эту загадочную и могучую вещь, я тебе дам в переводе Адамовича.
Пиши мне, хоть ты и бездарен в письмах, как Бунин.
На зайцев я, наверное, не пойду, подсыпало еще снегу, и теперь в лесу не побегаешь, снегу почти по колено.
Лена, у меня давнишняя склонность к полигамии, так что если Семенов будет еще стучать кулаками, прибегай ко мне, места хватит, будем жить дружно. У Нурпеисова старшая жена называется байбише, младшая — токал. Ты будешь токал, хорошо? (Это место Юрка пусть не читает, а то он зарядит свой боксфлит картечью…)
Чиф21 все умнеет, и я даже начинаю его стесняться.
15 янв. я уезжаю в Лондон на полтора месяца. Королева, ребята, меня пригласила, ее величество. Лондон — это прекрасно, но мой визит к королеве подвергает меня в мерихлюндию — никогда не разговаривал с королевами. Завтра вот надо ехать в ЦК… (Только это между нами.)
Воробьи мои, нажравшись пшенки, воображают, что уже весна, и начинают драться и яростно чирикать.
Посылаю вам фотографию, ради которой, собственно, я и написал вам все эти глупости. Целую вас и прошу — пишите! Лена, напиши, как ты меня любишь.
Будьте здоровы и богом хранимы, ребятишки. Остаюсь весь ваш,
Ю. Казаков

* * *
Любезный барон!
Заяц трепаться не любит — сказано — сделано!
Это я к тому, что, помнишь, ты неоднократно причмокивал от мысли, что найти бы охотника, который бы держал у себя нашего гончака, а мы бы к нему наезжали по осени, по первому полю.
Так вот такого охотника я нашел.
Теперь весь вопрос упирается в щенка. Щенок нужен, как сам понимаешь, от наилучших родителей, какие только найдутся в Москве. По всем статьям сейчас наилучшей считается англо-русская гончая. Так что щенка нужно непременно англо-русского. И еще одно: сучку не надо, только кобелька.
Понял, ваше сиятельство?
Так что — действуй! Садись к телефону и звони во все концы. Гусеву не звони, я ему написал — если он найдет нам что-нибудь, мы тогда поглядим, что лучше. Я хочу, понимаешь, чтоб у нас был выбор. Благословляю!
М. быть, лучше взять щенка в госпитомнике?
Ты представляешь, к будущей охоте у нас будет в Абрамцеве прекрасный пес! Да мы с ним тут всех зайцев побьем, в Переславль поедем, под Загорск и т. п.
А зайца тут пропасть — сплошные тропы, полно следов, полно следов в самом поселке, у меня на участке следы, я даже побаиваюсь за свои молоденькие яблоньки, хоть в тулупе выходи на ночь сторожить.
Получил ли ты мое письмо с фотографией? Почему молчишь?
Ай, ваше благородие, подумай насчет Нового года! А то ведь я тебя знаю, кончится дело тем, что ты закажешь столик в ЦДЛ, надерешься там, как свинья, и будешь целоваться с Фирсовым22, вместо того чтобы целоваться со мной и Васей Росляковым23.
Барон! Объясни мне, почему, если кухарка выходит замуж за барона, она становится баронессой, а если кучер женится на баронессе, то он так и остается кучером? И дети его — кучерята?
Ее светлости, Леночке, целую ручки. Даже не целую, а — цалую!
А тебя, цыганский барон, небрежно чмокаю в прищуренный левый глаз. А впрочем, честь имею пребыть и проч.
Вашего превосходительства всепокорнейший слуга
Ю. Казаков
В “Русской старине”, которую я сейчас усердно читаю, есть одно любопытное всеподданнейшее письмо бедного дворянчика, погрязшего в нищете и обремененного огромным семейством. На сем прошении всемилостивейше начертано: “Пусть терпит”.
Пиши мне. Как только застолбишь щенка — телеграфируй, мы с охотником немедленно приедем.
У меня в парке теперь птиц — как у Шима! Сейчас завожу машину и еду за пшеном.
Абрамцево, 20 дек. 68 г.

* * *
Милый, милый Юрочка! Из похвальбы Кожевникова перед 5000 иностранных корреспондентов я узнал, что у тебя в “Знамени” скоро выходит повесть24. Молодец! Один ты блюдешь и пасешь отечественную нашу литературу, и мне приятно представлять, как ты пишешь своим ровным почерком страницу за страницей, а Лена потом перепечатывает, и сначала испытываете удовольствие только вы вдвоем, а потом, при посредстве Кожевникова, и мы все.
Зато я вдосталь напитался горами, санаторием, казахскими героями и героинями и скоро, скоро поеду домой и опять засяду в Абрамцево и буду прислушиваться и поглядывать в окно, не прошуршит ли твой Москвич слоновой кости. Но ты, наверное, редко теперь будешь посещать наши бедные края и нас с Голубковым…25
Зима прошла, как сон, и тут уже, как у нас в мае, отошли подснежники, скоро зацветут тюльпаны — жарко, работать не хочется. Хочется пить холодное шампанское и говорить, как Евтушенко, — прощайте, прощайте, приходите целоваться ко мне на могилку!
Охота весенняя опять накрылась, ружья долой, да здравствуют судаки!
Ты, небось, думаешь, что я заканчиваю последнюю часть трилогии, и прощай Казахстан и Нурпеисов? Нет, мой милый, эти оба понятия беспредельны и бесконечны, и мы уже вдвоем с режиссером летом засаживаемся за работу над двухсерийным фильмом по трилогии. Так-то вот, это тебе не какой-нибудь грузин, которого ты перевел в мгновенье ока. Это, брат, дело фундаментальное.
Сижу я сейчас без копейки, как в 1953–1954 годах, когда еще не печатался, а учился в институте. Не одолжишь ли от щедрот твоих под трилогию? Под фильм? А? Я серьезно — с весны мне надо браться за ремонт дома, а деньги начнут валом валить только осенью.
В самом деле, где ты будешь проводить лето? В Абрамцеве? Или на колесах? Или м. б. ты уже купил себе усадьбу где-нибудь?
Напиши мне на Абрамцево, сюда не успеешь, я тут до 31 марта — очень мне будет радостно получить, приехав, письмо от тебя.
Новостей у меня никаких, кроме того, что я Дантовский лауреат и весной-летом поеду в Италию за премией. Ну да это не новость. Все остальное по-старому.
Я не пью, а папахен мой бросил курить, — с возрастом, как видишь, мы исправляемся.
Я было хотел остаться здесь насовсем, а дом продать, да теперь как-то раздумался, не знаю, как быть.
Я бы тебе давно написал, да твоего адреса не было под рукой, а в Алма-Ату я не спускался (санаторий в горах), а вот позавчера был, и в справочнике твой адрес узнал. И пишу.
Будь счастлив, милый, обнимаю. Лене целую ручку.
Твой Ю. Казаков. 28 марта 71 г.

* * *
14.ХI.72. Гагра.
Дорогой Юра!
Идем по вашим стопам, и вот ноябрь, а мы — в Гагре, как и вы два года назад. Погода здесь такая — семьдесят процентов солнечных дней, тридцать — пасмурных. Купаемся в море, ездим иногда в разные злачные места. Удовольствие небольшое, но все-таки. Кроме того, пьем чудесный кофе, который теперь готовит во всей Гагре один только кофевар.
Пробудем здесь до декабря, даже если будет плохая погода, потому что у нас в Абрамцеве еще хуже…
О Голубкове знаем. Эта смерть меня просто убила и повергла в транс26. Не будь тут Тамары27, я наревелся бы до чертиков и рыдал бы не переставая. Странно, не был он мне другом, а вот горюю больше даже, чем если бы погиб друг… М. б. потому, что был он мне сосед? И как-то без него для меня Абрамцево осиротело.
Рассказ твой прочел, очень хорошо. За упоминание о писателе Ю. Казакове — спасибо28.
Здесь жил Евтушенко, как всегда трагичен и бодр одновременно, написал про меня стих, о том как я его тащу из болота29. Мне становится стыдно, хочется всех вас любить и писать больше и лучше, чтобы оправдать добрые слова обо мне.
Загляни кстати в 11 номер “Нашего современника” — авось, понравится.
Ну будь здоров, целую, напиши мне в Гагру. Тамара кланяется и посылает вырезку из газеты, кот. она тут читает.
Леночке привет. Не поминай лихом, а я вас люблю. Ю.К.

* * *
Дорогие мои Юрочка и Леночка!
С новым годом! С новыми литературными успехами!
Как вы и что вы — ничего не знаю, ибо живу в лесу. Знаю только, что ты, Юра, накатал и опубликовал здоровый роман30. Но так как “Новый мир” не выписываю, то…
Еду скоро в Ленинград, Архангельск, Нарьян-Мар, а потом в Дубулты.
Будьте здоровы, не забывайте. Целую.
Ю. Казаков
5 мая 77 г.

* * *
Дорогой Юра!
Во-первых, большое тебе спасибо за участие в моей госпитализации! Авось, с твоей легкой руки я тут пойду на поправку.
Мне Наташа31 сказала твой дачный телефон, но я так и не добился до коммутатора.
Ну, я тут живу, лечусь, собираюсь нечто написать, да все не с руки — много очень процедур и разных анализов, порою мучительных.
Мою дачу опять грабанули, не знаю, что взяли (я там не был), но зато знаю, что украли мой славный “Зимсон”, с которым так много связано, который немало породил рассказов и очерков, произвел немало хороших выстрелов, и у колыбели покупки которого стоял опять же ты — 20 лет назад!
Вот такие грустные дела, словом.
Юрочка, вот у меня к тебе просьбы:
а) тебе позвонит Анатолий (мой двоюродный брат), подскажи ему, где купить эти железные скрепки на угол стекла, и потом, где заказать или опять же купить болты на колеса, которые не отворачиваются? И каким образом достать замок зажигания? Посоветуй, пожалуйста!
б) Пришли мне телефон и адрес, и имя-отчество врача — зубного протезиста, его бумажка у меня куда-то задевалась, а мне горько надо.
За зайцами не собираешься? М. б. съездишь в то охотхозяйство, где мы с тобой шикарно поохотились в ноябре 63, когда убили Кеннеди? Это так близко.
…Ну, Господь с тобой! Слышу, что ты вовсю работаешь и — радуюсь.
Леночке самый нежный привет.
14 ноября 82 г.
Ю. Казаков
Мой адрес пока: 143420, Моск. обл. Красногорский р-н, п/о. Архангельское, З ЦКВГ, 10 отд., 823 палата.
Как тебе нравится название: “Послушай! Не идет ли дождь?”
P. S. Вот черт, перечитал фразу, и вышло, что мы с тобой убили Кеннеди. Что значит — давно не брать шашек в руки.

Подготовка текста, комментарий, публикация
Елены Семеновой



Сноски:

11 Бродский Иосиф Александрович (1940–1996) — поэт, лауреат Нобелевской премии. Узнав, что бедствующий в то время Бродский продает ружье, Ю. Казаков решил его купить.
12 Казаков купил “Зимсон” у овдовевшей тетушки Г. Семенова. С этим ружьем Казаков охотился до конца жизни.
13 Письмо отправлено на адрес журнала “Знамя”, в котором Г. Семенов по просьбе В. Кожевникова два месяца работал редактором. Казаков имеет в виду свой рассказ “Нам становится противно”, о котором дурно говорят критики.
14 Письмо отправлено в конце февраля, а получено в апреле, когда Семенов уже не работал в “Знамени”.
Проработав там два месяца, он понял, что не сможет сам писать, если будет работать в журнале, и ушел, хотя его очень уговаривали остаться. Уваров — редактор в отделе прозы.
15 Елена Владимировна Семенова, жена Георгия Семенова.
16 Кочетов Всеволод Анисимович (1912–1973) — прозаик. С 1961 по 1973 — главный редактор журнала “Октябрь”.
17 Садовников Георгий Михайлович (род. 1932) — прозаик, кинодраматург.
18 Самойлова Татьяна Евгеньевна (род. 1934) — знаменитая актриса, народная артистка России.
19 Шим Эдуард Юрьевич (1930–2007) — прозаик, драматург.
20 Лихоносов Виктор Иванович (род. 1936) — прозаик; видимо, речь идет о повести “На улице Широкой”, опубликованной в журнале “Новый мир” в 1968 году.
21 Чиф — собака Ю. Казакова.
22 Фирсов Владимир Иванович — поэт, учился в Литературном институте на одном курсе с Георгием Семеновым.
23 Росляков Василий (1921–1991) — критик, прозаик, фронтовик — друг Ю. Казакова.
24 Речь идет о повести “К зиме, минуя осень”.
25 Голубков Дмитрий Николаевич (1930–1972) — прозаик, поэт.
26 Голубков покончил с собой, застрелился. В 1977 году Юрий Казаков опубликовал рассказ “Во сне ты горько плакал”, где размышляет и об этом событии.
27 Тамара — жена Ю. Казакова.
28 Рассказ “Голубой дым”: В ненастные дни Танечка забиралась с ногами под серое одеяло и, насупившись, читала рассказы Юрия Казакова. Их легко было читать, но так же легко можно было уйти от них и в бездумье парить в музыке, оставшейся в душе….
29 Стихи Евтушенко “Долгие крики” — так называлась переправа на Севере, когда они охотились там.
30 Роман “Вольная натаска” опубликован в “Новом мире” (№ 9–10 за 1976 год).
31 Наташа — дочь Георгия и Елены Семеновых, психолог Наталья Лусканова.



Опубликовано в журнале: «Континент» 2008, №135




Другие статьи в литературном дневнике: