Под терновым венцом

Димитрий Кузнецов: литературный дневник

– Записываете, господин капитан? Будете книжку писать?
– Может быть, когда–нибудь после.
– Обязательно напишите, а то брешут о нас здорово...

Н.А.Раевский
«Дневник галлиполийца»


* * *


Сколько их было литераторов–белогвардейцев, ведших свои торопливые дневниковые записи в промежутках между боями, в походных условиях, в лазаретах и карантинах, писавших без расчета на публикации, на читательский успех, сознавая лишь, что жить им выпало в столь трудное и страшное время, какого не было еще в истории России, а потому надо с документальной точностью запечатлеть всё увиденное и испытанное, всё происходящее с ними и со страной… Сколько их было?.. И сколько осталось их лежать на местах боёв, приняло смерть в тифозных бараках и чекистских застенках? Сколько засыпано в расстрельных рвах их, так и не создавших своих книг, неизвестных, не понятых? Вряд ли кому–либо из наших современников что–то скажет имя Георгия Маслова, бывшего некогда самым ярким поэтом Белой Сибири, а произведения певца Тихого Дона, казачьего златоуста Фёдора Крюкова до сих пор в большинстве своём пребывают под спудом. Первый – погиб на фронте, второго сожгла болезнь в дни Русского Исхода. И это лишь двое из десятков, а может, и сотен тех, кто пером и шашкой служили своей многострадальной родине, и приняли смерть в борьбе за неё.


Но есть и другой пласт русской «белой» литературы, той, что создавали авторы–белогвардейцы, есть другая когорта писателей и поэтов, волею Божией уцелевших в кровавом молохе гражданской бойни и вынесенных великой волной эмиграции в стан Русского Зарубежья. Им суждено было жить и творить за пределами родной земли, им назначено было сказать то, что не смогли, не успели сказать их погибшие собратья.

«Миссия, именно миссия, тяжкая, но и высокая, возложена судьбой на нас» (1) – произнес в 1924 году Иван Алексеевич Бунин, обращаясь к миллионам не смирившихся с инфернальным злом большевизма. Смысл этой миссии состоял в сбережении основ русской культуры, в сохранении правды о том, какой была прежняя, не изувеченная дикими социальными опытами Россия, о том, как сопротивлялась она своим насильникам и убийцам.


Сейчас, по прошествии многих лет, литература Первой эмиграции видится подчас чем–то монолитным, связанным общей темой и едиными переживаниями. Это впечатление обманчиво. И темы, и переживания, и оценки происходящего у литераторов–эмигрантов
были разными, нередко – прямо противоположными. Всё зависело от внутреннего состояния личности пишущего человека, от его политических взглядов и не в последнюю очередь – от способности менять свои убеждения вследствие сложившейся ситуации. Конечно, среди тех, кто ещё недавно противостоял большевизму с оружием в руках, было значительно меньше любителей «смены вех», чем в сугубо штатской, интеллигентской среде, хотя и такие встречались. И вполне закономерно, что именно военная часть русской литературной эмиграции явилась тем самым духовно сплочённым слоем, который до сего дня кладёт свой строгий оттенок на культуру всей Зарубежной России.


Итак, кто же они, литераторы–белогвардейцы? В чём их отличие от большинства пишущих эмигрантов? Только ли военные были среди них? Каково значение их творческого наследия? Как сложились их судьбы в контексте истории ХХ века? Вот лишь немногие вопросы из тех, что возникают даже при самом поверхностном знакомстве с проблемой, которая ждёт ещё своих внимательных и вдумчивых исследователей.


1. В РАССЕЯНИИ СУЩИЕ


Берлин и Париж, Белград и Прага, Шанхай и Харбин, Гельсингфорс, Сидней, Нью–Йорк, Буэнос–Айрес – мировые столицы, ставшие центрами русских эмигрантских колоний… Роман Гуль, в прошлом – офицер–корниловец, участник Ледяного похода, дал когда–то очень точное название своим, ныне широко известным, воспоминаниям: «Я унёс Россию». И он, и множество близких ему по судьбе людей унесли Россию в своих сердцах, запечатлели её в своих произведениях. Некоторые из числа недавних яростных противников большевизма – таких как дроздовец Георгий Венус*, автор повести «Зяблики в латах», или даже сам граф А.Н.Толстой, в начале 1920–х – маститый писатель, неоднократно в эмигрантской печати предававший проклятью советский режим, не нашли в себе сил противостоять искушению вернуться на родину и обустроиться в «ленинском раю», благо искусители были весьма умелые, – знали на каких душевных струнах играть. У Толстого альянс с «советами» сложился вполне счастливо, для Венуса – кончился плохо, смертью в тюремной камере. Были и те, кто подобно молодому генералу В.В.Манштейну** предпочли самоубийство бездомной и бесправной жизни на чужбине. Большинство же Белых воинов рассеялось по миру, образовав небывалые еще социально–культурные явления: «русский Париж», «русский Берлин»…

«И вот теперь, в старости, – писал Гуль, – прожив в эмиграции почти всю свою сознательную жизнь (ибо, что же было в России – юность?), я понимаю, как верно, хорошо и глубоко сказал Александр Герцен: «Эмиграция – вещь страшная». Но не только страшная, конечно, но и пленяющая. Эмиграция, и в этом её очарование, её притяжение, всегда тянет человека (если это человек, а не обывательский пень) – своей свободой. И вот я, прожив в эмиграции без малого шестьдесят пять лет, разве я бы хотел быть не эмигрантом? Нет. …Что я люблю больше всего в мире? Свою свободу. Какую свободу? Очень простую. Физическую свободу передвиженья, которой на родине нет. Духовную свободу – «мыслить и страдать», которой на родине нет. И, наконец, свободу демократического государства, где, по выражению Анатоля Франса, правительство должно считаться дворником, которого я прогоняю, если он мне плохо служит. …И потому как бы ни была тяжела эта «страшная вещь» эмиграция – а она, конечно бывает тяжела, – именно её–то я и восхваляю. В этой свободе нищеты, свободе человека – именно она давала мне глубокие переживания счастья «остаться самим собой». А это, может быть, даже самое большое человеческое счастье – быть эмигрантом не только из своей родной страны, превращенной в Дантов ад, но быть вообще эмигрантом на земле, еле соприкасаясь со всем тем, что тебя окружает».(2)

В этих словах резко и откровенно выражено характерное для огромного числа Белых эмигрантов ощущение высокой ценности личной – гражданской и духовной –
свободы, сохранение которой стоило разлуки с родиной. Но приведённые выше строки появились у знаменитого автора уже на исходе жизни, когда стало возможным оценить минувшее, глядя издалека, с высоты уходящего в историю века. А вот в начале 20–х годов эмиграция в представлении многих русских была явлением временным и даже случайным. Военные, в первую очередь – недавние галлиполийцы***, грезили о новой, решительной схватке с большевиками, о скором победном реванше, непременно поддержанном всей исстрадавшейся под красным гнетом Россией. Общественные деятели, поборники



* Венус Г.Д. (1898–1939) – писатель, в 1918–20 гг. служил в пехотных частях Дроздовской дивизии.
** Манштейн В.В. (1894–1928) – генерал–майор, в 1919–20 гг. – командир 3–го стрелкового полка Дроздовской дивизии, живя в Софии, покончил с собой, застрелив и жену.
*** Галлиполийцы – чины 1–го корпуса Русской Армии, сосредоточенного после крымской эвакуации на полуострове Галлиполи.



либерализма, творцы февральского переворота 1917 года, благополучно доведшие страну до катастрофы октября, теперь, размышляя о случившемся, искали путей наиболее выгодного сбыта своих недюжинных разрушительных способностей. А так как разрушать они привыкли изнутри, то и востребованы были теми, кто желал скорейшего разложения и распыления Белой эмиграции – кремлевскими властителями.

Разумеется, приведенный выше «взгляд на вещи» несколько утрирован, но, в целом, он совпадает с ещё более жесткими определениями, звучавшими по адресу гг. Милюковых, Устряловых и прочих провозвестников национальной эволюции большевизма со страниц белогвардейских изданий. «Лозунгом г.Милюкова давно уже было знаменитое изречение – «глупость или измена». Принимая же во внимание тот весьма показательный факт, что советская пресса называет Милюкова «самым умным эмигрантом», и, таким образом, сами большевики, исследуя политическую его деятельность, вычеркивают из лозунга слово «глупость», приходится признать, что, грудью защищая большевистскую «эволюцию», полупочтенный профессор руководствуется… Впрочем, предоставим самому Милюкову сказать, какая часть формулы «глупость или измена» ему больше по душе», (3) – писал в сентябре 1925 года в гельсингфорсской газете «Новые русские вести» Иван Савин, названный после своей ранней смерти «поэтом Белой мечты». В годы Гражданской войны он служил вольноопределяющимся в полку Белгородских улан, был в красном плену, перебрался в Финляндию, получил широкую известность как блестящий публицист и автор пронзительных, обжигающих души стихов, собранных в сборнике «Ладонка»:

Всё это было – путь один
У черни нынешней и прежней,
Лишь тени наших гильотин
Длинней упали и мятежней.
И бьется в хохоте и зле
Напрасной правды нашей слово
Об убиенном короле
И мальчиках Вандеи новой…


Созвучны этим строкам стихи другого юноши–белогвардейца, в начале 1918 года – хорунжего Лейб–гвардии Атаманского полка, Николая Туроверова:


Запомним, запомним до гроба
Жестокую юность свою,
Дымящийся гребень сугроба,
Победу и гибель в бою,
Тоску безысходного гона,
Тревоги в морозных ночах
Да блеск тускловатый погона
На хрупких, на детских плечах…

И Туроверов, проживший долгую и трудную жизнь во Франции, оставивший значительное литературное наследие, и Савин, умерший совсем молодым в Финляндии от
заражения крови после неудачной операции, и другие литераторы их поколения, обожженного Гражданской войной, о которых речь пойдет впереди, все они – «мальчики Вандеи новой», более точный образ применительно к ним вряд ли возможен.
Мировоззрение этих литераторов, сменивших за пределами родины шашку на перо, определялось прежде всего их категорическим неприятием любых форм большевизма:
национальных и интернациональных, с человеческим лицом и без оного… Это они –
поэты и журналисты добровольческого закала – стали выразителями мыслей и чувств не отдельных узко–партийных эмигрантских групп, а всей неисчислимой массы Русского Зарубежья и, в первую очередь – его военной части.

«Голосами десятков зарубежных газет миллионы русских людей, русских во всей глубине этого прекрасного слова, заявили: царство интернационала – не Россия. От имени всего русского народа его лучшие представители, не примирившиеся с красным злом, утверждали и не перестают утверждать, что не вечна оккупация коммунистическими башибузуками русского государства, что будет день и погибнет советская Троя» (4), – это ещё один отрывок из статьи Ивана Савина, на сей раз посвящённой работникам белогвардейской прессы.

Да, они ждали нового «Кубанского похода», глубоко верили в скорое падение ленинского режима, но… время шло, западные демократии, одна за другой, заявляли о признании советского государства, белый реванш откладывался. И тогда самые отчаянные шли в секретные боевые организации, пробирались через советские границы, гибли от чекистских пуль, а порой и сами наносили врагам ощутимые удары.


Так, летом 1927 года бывший артиллерист–марковец, капитан Виктор Ларионов, блестяще владевший литературным слогом и уже составивший себе репутацию талантливого публициста, вместе с двумя соратниками перешел финско–советскую границу и произвел взрыв в ленинградском партклубе, прямо во время заседания. Тройка без потерь ушла обратно, за кордон, и надо ли говорить о бешенстве тех, кто боролся с Белой эмиграцией, парализуя её мифическими «Трестами» и «Синдикатами»*.

Тогда же, в середине 1920–х годов, крупную роль в организации антисоветского сопротивления за рубежом стал играть известный военный писатель Пётр Николаевич Краснов, в 1918 году – атаман Всевеликого Войска Донского, в 1919 – сотрудник штаба Северо–Западной армии генерала Юденича, а с 1920 – автор художественной и мемуарной прозы, создатель масштабной эпопеи «От Двуглавого орла к красному знамени». Образованное при его непосредственном участии «Братство русской правды» долгое время доставляло много хлопот деятелям с Лубянки, сам же Пётр Николаевич посвятил своей организации роман «Белая свитка» – полумистическое, полуреальное повествование о схватке красных и белых на незримых фронтах тайной войны.

Вообще белогвардейская беллетристика, на ниве которой работали и П.Н.Краснов, и другой не менее яркий генерал–писатель Н.В.Шинкаренко (литературный псевдоним – Н.Белогорский), и Н.Н.Брешко–Брешковский – человек вполне штатский, но посвятивший своё творчество исключительно теме вооруженной контрреволюции, и целый ряд других авторов, заслуживает отдельного серьезного разговора. Этот «лёгкий жанр», привлекавший внимание читателей–эмигрантов всех возрастов – от мальчика–скаута до изломанного жизнью ветерана–добровольца – в сущности, являлся ответом на литературные запросы рядовой эмигрантской среды (отнюдь не творческой элиты, а именно простых, рядовых читателей) и, следовательно, лёгкие, авантюрные произведения – «белая беллетристика» – любопытная область для исследователей культуры Русского Зарубежья.

Тема Гражданской войны достаточно ярко проявилась в произведениях мэтров отечественной прозы, оказавшихся за границей и не принимавших (прежде всего – по причине почтенного возраста) непосредственного участия в боевых действиях, но, как правило, видевших и красную, и белую власть, многое осознавших и переживших. Так, А.И.Куприн (в свое время сделавший себе «литературное имя» на критическом отношении к Армии, вообще – к военной среде), побывав в 1918–19 гг. под большевиками, в корне пересмотрел многие из своих прежних убеждений, результатом чего стала его работа в белогвардейской прессе, а после вынужденной эмиграции – создание им повестей «Юнкера» и «Купол св. Исаакия Далматского», идеалистически рисующих русское офицерство.

И.А.Бунин в «Окаянных днях», пожалуй, как никто другой с огромной художественной силой показал истинное лицо большевизма, вскрыл суть Гражданской войны в России, развязанной приверженцами мировой революции.


Упоминавшийся уже А.Н.Толстой написал в эмиграции первую часть эпопеи «Хождение по мукам» (позже переделанную в «советском духе»), где среди главных героев вполне сочувственно вывел тип фронтовика–офицера, вступающего в борьбу с носителями «красной заразы».

Но все же, белогвардейскую литературу за редкими исключениями представляло новое, молодое поколение писателей, в большинстве своём сформировавшихся в условиях эмиграции. Лишь немногие, как Иван Созонтович Лукаш, начали публиковаться ещё до революционных событий. Но даже автор «Вьюги» и «Бедной любви Мусоргского» свой собственный литературный голос обрёл, пройдя в рядах дроздовских стрелков тернистый путь от Киева до Крымской эвакуации, до последней стоянки Белых войск на полуострове Галлиполи, воспетой им в книге «Голое поле»:




* «Трест», «Синдикат» – секретные операции органов НКВД в 1920–х годах,
проводившиеся с целью разложения русской военной эмиграции.


«Русская Армия в Галлиполи стоит под корниловскими знаменами. Это та Армия,
которую повёл мятежник Корнилов. Не забывайте, он повёл её против российского безволия, против смуты слов и смуты душ, против бунта. Есть русские мятежники за бунт против России. И есть русские мятежники против русского бунта, за Россию. Мы – мятежники против бунта. Вся история нашей Белой борьбы – национальный мятеж и национальное восстание против безвольного, беспощадного и подлого русского бунта… Мы – национальная воля. Потому мы и живы, потому и бессмертны. Мы одни, нас мало, но слышим мы оттуда, из России, многомиллионное, живое наше дыхание. Россия будет, мы знаем, и если будет Россия, будем и мы, потому что мы – её бессмертная воля к жизни. Мы – бессмертные…». (5)

Такое вполне религиозное понимание Белого дела, присущее «стопроцентным» борцам с большевизмом, нашло в прозе И.С.Лукаша свое законченное, совершенное выражение. Его книга «Голое поле», написанная в 1921 году по свежим впечатлениям от пребывания среди галлиполийцев, стала, по сути, начальным этапом в формировании белогвардейской литературы Русского Зарубежья, и до сих пор возвышенный и трагический тон этой повести, её завораживающая военная поэтика звучат как откровение для новых поколений российских читателей.

«Россия дышит в Галлиполи. Здесь дышат московские дворики, поросшие мягкой муравой и утонувшие в солнце. Плывёт здесь тихий пожар вечерней зари в окнах дворцов по Английской набережной Санкт–Петербурга, когда Адмиралтейский шпиц гаснет в бледном небе жёлтой стрелой. Здесь свеж медовый запах русской гречихи, когда радостно сквозят сетки дождей в сквозящей небесной сини над реющими русскими полосками и перелесками. Россия светит и сквозит здесь.


Галлиполи – отстой России, России, не знающей перерывов на чудесной и страшной дороге своей. Если бы в 1854 году, под Севастополем, была бы сброшена в Черное море Русская Армия, сюда, в турецкие лагери, пришел бы с нею артиллерийский поручик Лев Толстой. Маленький, бледный и черноглазый гусарский корнет Лермонтов нёс бы здесь караулы у соломенных шатров, где склонены боевые знамёна. Пушкин, теребя и закручивая кольца рыжеватых кудрей на быстрые пальцы, светло и вдохновенно пел бы свои «Послания друзьям галлиполийцам» о радости побеждающего духа, о деннице, что блеснёт заутра…». (6)

Возможно, приведенные выше слова писателя–белогвардейца иным из наших современников покажутся слишком категоричными, но вот свидетельство участника последних боёв на Перекопе, офицера–артиллериста Дроздовской дивизии, Николая Алексеевича Раевского, также оставившего заметный след в литературе Русского Зарубежья: «Потери? Да, были потери. На моей батарее убили внука композитора Римского–Корсакова. А на соседней батарее погиб внук Льва Толстого». (7) В этом страшном, в общем–то, замечании о погибших в белых рядах потомках великих русских людей (а сколько их полегло в годы Гражданской и позже...) как в капле воды отражается трагедия и нашего народа, и нашей культуры, трагедия, масштабы которой и сегодня до конца ещё не осознаны в постсоветской России.


Творчеству Н.А.Раевского далее будет уделено особое внимание. Пока же – ещё о становлении плеяды Белых литераторов. Не все из них посвящали своё творчество целиком и полностью теме Гражданской войны, теме борьбы с большевизмом, но – и это следует отметить! – практически у всех бывших Белых, писавших в эмиграции, эти темы звучали подспудно, прорываясь если не в сюжетах произведений, то в отдельных эпизодах, а чаще – в самой тональности стихов и прозы.


Владимир Смоленский, сын расстрелянного красными офицера, восемнадцатилетним ушедший в Добровольческую Армию, о Белом движении почти ничего не писал, даже его вспоминания касаются в основном жизни литературного Парижа, но весь строй созданных им стихотворений, их особая музыка, пронизанная тоской изгнанничества, их высокая боль – несут в себе белогвардейскую природу. И едва ли не единственное стихотворение поэта, посвященное событиям Гражданской войны, состоящее всего из восьми строк, удивительным образом вмещает в себя агонию борьбы за «последнюю пядь Русской земли», трагизм крымской эвакуации, горечь прощания с родиной. Это – словно бы взгляд на происходящее с небесной высоты:


Над Чёрным морем, над Белым Крымом
Летела слава России дымом.
Над голубыми полями клевера
Летели горе и гибель с севера.
Летели русские пули градом,
Убили друга со мною рядом,
И ангел плакал над мёртвым ангелом…
– Мы уходили за море с Врангелем.


Та же белогвардейская природа и у произведений Гайто Газданова, покинувшего Россию в рядах войск генерала Врангеля. Первый роман Газданова – «Вечер у Клэр»,
до сих пор являющийся одним из самых популярных в творчестве писателя, стал
своего рода реминисценцией в годы гражданского противостояния. Автор, исходя из личного опыта, с предельной честностью вскрыл мотивы поступления своего героя в Добровольческую Армию – отчасти случайного, но, в сущности, вполне соответствующего душевному настрою лучшей части русской молодежи того времени.
Вспоминая о своем споре с родственником, бывшим военным, стоящим на позиции невмешательства в красно–белую схватку, герой романа говорит: «Я ответил, что всё–таки пойду воевать за Белых, так как они побеждаемые». Это примечательно, так как Николай из «Вечера у Клэр» – тип обычного, вполне заурядного, юноши–провинциала, который не горит патриотическим порывом и не испытывает чувств личной ненависти к красным, и тем не менее присоединяется к отступающим добровольцам, потому что… «они побеждаемые». Это стремление встать на сторону тех, кому в данный момент хуже, тяжелее, само по себе, даже без учета каких–то идейных причин, очень характерно для людей православного склада. А если к подобному стремлению прибавится понимание сущности большевизма, его антихристианской направленности, циничной неразборчивости в средствах достижения и укрепления власти, то получится вполне сложившийся духовный облик Белого воина, одного из многих тысяч оставивших студенческую скамью ради борьбы за свободную от красного зла Россию.


В дальнейшем в своих романах и рассказах Газданов не раз обращался к теме Гражданской войны, её отзвуками, её далеким заревом так или иначе пронизано всё им написанное. И это закономерно, ведь пережитое в юности остается с нами навсегда.


Известный французский литературовед, исследователь культуры Русского Зарубежья, Ренэ Герра, общавшийся с Газдановым в последние месяцы его жизни, передает следующую подробность: «В конце жизни он часто возвращался к эпизодам Гражданской войны, в которой участвовал еще мальчишкой; однажды вспомнил о том, как играл в футбол возле бронепоезда с членами французской военной миссии». (8) Маленькая, казалось бы, деталь, но вот врезалась в память старого добровольца, и уже на закате дней вернула его на миг во времена Белого Крыма.


Впечатления боевой юности стали лейтмотивом творчества и у Леонида Зурова,
бойца Северо–Западной Армии, в середине 1920–х годов громко заявившего о себе повестью «Кадет» – о самых юных участниках Белой борьбы. Произведение это в своём роде замечательное, так как раскрывает тему очень тонкую, требующую особой точности сюжета и стиля: Белое движение глазами подростков. Надо сказать, что
детям–добровольцам посвящено в эмигрантской литературе немало стихотворных строк.


Рассказу Александра Туроверова – брату известного поэта – «Первая любовь» (тургеневское название здесь вполне принципиально), как и повести Леонида Зурова «Кадет», присуща светлая печаль и какая–то горестная трогательность свидетельства детской любви и смерти, – увы, неизбежной в обстоятельствах русской смуты.

«Кто–то из писателей, кажется Бунин, уверял, что каждый человек имеет в своей юности одну необыкновенную весну, которую он помнит потом всю жизнь. Такой весны у меня не было, но вот эту зиму, очень снежную и метельную, эти дни великолепного переполоха, когда всё летело к чёрту, и не успевшим попасть на фронт было разрешено стрелять и совершать подвиги у себя дома, это неповторимое время атамана Каледина я запомнил твердо и навсегда. И теперь, через двадцать лет, у меня ещё захватывает дух, как на качелях, даже от этого дрянного парижского намека на зиму, от этого тумана, – кажется: вот сейчас пойдёт снег, исчезнет город, бахнет орудие и надо будет идти в белую муть, загоняя на ходу в винтовку обойму». (9) Не случайно автор этих строк предпослал им эпиграф из стихов своего брата, приведенных в начале статьи: «Запомним, запомним до гроба жестокую юность свою…». К счастью, жестокая юность литераторов–белогвардейцев несла в себе не только страдания и потери, но и становилась в дальнейшем мощной основой для творчества, заставляя уже зрелых авторов вновь и вновь возвращаться к однажды пережитому:


…Раненый, в Ростове, в час бессонный,
На больничной койке, в смертный час,
Тихий, лучший, светлый, примирённый,
До рассвета не смыкая глаз,
Я лежал. Звезда в окно светила.
И, сквозь бред, постель оправить мне
Женщина чужая подходила,
Ложечкой звенела в тишине.


Это стихи Юрия Терапиано, блестящего литературного критика и поэта, юные годы которого также были связаны с Добровольческой Армией. Однажды, рецензируя книгу другого участника Белого движения, поэта китайской ветви эмиграции Арсения Несмелова, Терапиано заметил: «В смысле манеры письма он совсем ещё в молодом возрасте: пристрастие к эффектным образам, подчеркнутая грубоватость (мы ведь воевали!), бьющие в глаза усечённые рифмы… Гражданская война, беженская оторванность и безысходность, разрыв поколений – вот темы А.Несмелова». (10) Это, как бы вскользь брошенное, «мы ведь воевали» имеет оттенок легкой иронии, но – иронии над собратом по оружию (и по судьбе!), а потому не обидной. В целом же оценка творчества харбинца Несмелова критиком–парижанином была вполне благожелательной, хотя вряд ли в конце 20–х годов Юрий Терапиано мог предполагать, что, спустя семьдесят лет, того, над кем он некогда иронизировал, литературоведы постсоветской России признают наиболее значительным поэтом русского Китая.


Конечно, с точки зрения эмигрантов–парижан, авторы из Харбина и Шанхая считались живущими на периферии литературного процесса, но вот Несмелову – одному из очень немногих – удалось привлечь к себе внимание читающих соотечественников в Европе. Произошло это, благодаря не только талантливости созданных им произведений, но и подчеркнуто белогвардейской сущности многих его стихов, с подкупающей простотой и
непосредственностью, говорящих от лица бывших Белых:


Усядемся. Под первых рюмок звяк,
Ещё холодной поднятых рукою,
Начнёт полковник: «Помню, точно так,
В татарской деревеньке под Уфою…»
... О, как поют, как весело звучат
Событья восемнадцатого года,
Когда с азартом молодых волчат
Мы отгрызались от тебя, невзгода.
Когда ремни искателей побед
Отягощали жёлтые подсумки, -
И вот теперь, через пятнадцать лет,
За эти годы подымаем рюмки.
Вздохнуть ли здесь, что «не было судьбы»,
Что навсегда для нас закрылись дали,
Но ведь живёт поэзия борьбы,
Которой увлеченно мы дышали…


Именно «поэзией борьбы» дышало творчество Марианны Колосовой, ещё одной жительницы азиатского континента, из гибнущей Белой Сибири ушедшей в Китай с войсками атамана Анненкова. В 20–е и 30–е годы по своему душевному настрою она
была близка к активной части военной эмиграции, ведшей незримую войну с советским режимом, воспевала непримиримость к большевизму, звала на борьбу с ним эмигрантскую молодежь:


Складка горечи возле сжатых губ…
Неужели цель не намечена?
Заострите глаз, отточите зуб!
И сказать мне вам больше нечего.
Если сын сидит где–то в Вологде,
Если брат убит в Петропавловске,
Надо чаще думать о вороге –
Не по–кроткому, не по–ангельски.
Море – волнами, небо – тучами,
А восток – кровавыми зорями…
Чью–то мать во Пскове замучили,
А сестру в чека… опозорили.
…Так чего же вам ещё спрашивать?
Неужели цель не намечена?
Или с этими… Или с нашими!
И сказать мне вам больше нечего.


И другая поэтесса – Мария Волкова – посвятила свой незаурядный талант осмыслению событий Гражданской войны. Потерявшая в 20–м году отца, видного казачьего генерала, близкого соратника А.В.Колчака, она совсем ещё девчонкой пережила трагедию Белой Сибири, а потом с киплинговской силой описала в стихах
жестокие фронтовые будни:


Можно всё испытать, можно всё претерпеть,
Смерть спокойно выбрать в соседи,
И с улыбкой ей в очи пустые глядеть,
Зная: гибель твоя – шаг к победе.
…Но когда в земле, как слепые кроты.
Неделями надо лежать,
Поджигать города, взрывать мосты
И всё отходить, отступать, –
Тогда унынье змеёй ползёт
И всех начинает душить.
«Что с нами будет?» – вопрос встаёт.
И больше не хочется жить…


В 1920 – 1930–е годы жизни Волковой и Колосовой были связаны с Харбином, – причём, М.Волковой – только литературно: живя в Латвии и Германии, она выпускала книги в харбинских издательствах. Особый политический климат этого города способствовал укреплению в среде русской диаспоры идей фашизма. Одно время Колосова вместе с мужем активно занималась созданием партии русских фашистов, в дальнейшем она отошла от этой деятельности, более того – после крушения Германии выражала готовность вернуться на родину, даже приняла советский паспорт. Возвращенческий пыл поэтессы охладила развернувшаяся в 1946 году травля Анны Ахматовой, которую Колосова считала литературным идеалом; от взятого было паспорта она публично отказалась. (11)


Но не стоит, наверное, осуждать людей, подобных Колосовой, особенно людей творческого склада, за их «политические шатания», – слишком много им выпало пережить (у Колосовой, к слову, был замучен красными отец–священник), слишком сильным было на них давление обстоятельств… Марианне Колосовой при всей страстности её натуры каким–то чудом удалось избежать захвата органами «Смерша» в период советской оккупации Китая, и уехать в конце концов на другую сторону света – в Чили, а вот Несмелову не повезло – он был арестован и вывезен на территорию СССР, где и скончался в пересыльной тюрьме.


Ну, а судьба другого поэта–харбинца, ветерана каппелевской армии*, Леонида Ещина была особенно грустной и короткой. Выпустивший ещё в 1921 году во Владивостоке книгу «Стихи Таёжного похода» – поэтический отчет об отступлении Белых к последним приморским рубежам, он, находясь в Харбине, потерял вкус к жизни и совсем молодым умер от водки и неизбывной ностальгии.

Спи спокойно, кротчайший Лёнька,
Чья–то очередь за тобой!
Пусть же снится тебе маклёнка,**
Утро, цепи и легкий бой… – писал о фронтовом друге Арсений Несмелов, словно бы предчувствуя и свою печальную участь. (12)


Несомненно, картины минувшей войны в Сибири всплывали в сознании поэта Бориса Волкова, белого офицера, совершившего настоящую одиссею по странам мира. Служивший в колчаковской разведке и у легендарного барона Унгерна, живший некоторое время в Пекинском монастыре, проехавший Азию и Ближний Восток, затем, после многих перипетий, оказавшийся в Соединенных Штатах Америки, где и погиб в автокатастрофе, поручик Волков выпустил в 1934 году, в Берлине, свою единственную поэтическую книгу – «В пыли чужих дорог». Среди стихов этого сборника есть небольшой цикл «Пулеметчик сибирского правительства», фотографически воссоздающий эпизоды давних боев:


Оставшимся спиртом грея
Пулемёт, чтоб он не остыл,
Ты видишь: внизу батарея
Снялась и уходит в тыл.
А здесь, где нависли склоны
У скованной льдом реки,
Последние батальоны
Примкнули, гремя, штыки.



* «Каппелевская армия» – войска Восточного фронта, отступавшие под
командованием генерал–лейтенанта В.О.Каппеля зимой 1919–20 гг. из
западной Сибири в Забайкалье.
** Маклёнка – небольшая пушка.

Простёрлась Рука Господня
Над миллионом стран,
И над рекой сегодня
Развеет Господь туман.
Чтоб были виднее цели,
Чтоб, быстро «поймав прицел»,
На гладь снеговой постели
Ты смог бросить сотни тел…


Жизненные коллизии автора этих стихов во многом сходны с изгнаннической эпопеей Павла Булыгина. Оба офицера–добровольца в одно время служили под знаменем адмирала Колчака, оба писали стихи (в духе поэзии акмеистов) и обоим выпали странствия по белу свету. На какое–то время Павел Булыгин связал свою жизнь с Абиссинией*, где поступил на службу к императору, командовал его конвоем:

Я люблю этот край, я люблю эти дали.
Я люблю вечерами сидеть у огня.
Здесь недавно ещё Гумилева встречали,
А теперь эти звезды ласкают меня.
Перед сном мой слуга, грея воду для грога,
Говорит про удава, что видел в реке,
Про найдённые утром следы носорога
За излучиной низкой, на мокром песке.

Из Абиссинии Булыгин уехал в Парагвай, ставший последней точкой в его путешествиях. Характерной чертой мировоззрения этого поэта–странника была глубокая приверженность монархии, что, конечно, отражалось и в стихах.


Другим, ещё более ярким монархистом в жизни и в литературе являлся Сергей Бехтеев, кавалергард, участник 1–й мировой (Великой) и Гражданской войн, автор известнейшего стихотворения, адресованного находившейся в заключении Царской Семье – «Пошли, нам, Господи, терпенье…». Живя сначала в Болгарии, а затем на юге Франции, в Ницце, Бехтеев выпустил несколько поэтических книг, каждая из которых от первой до последней строчки была посвящена единственной теме – трагической участи последнего русского Государя. Факт сам по себе впечатляющий…


А вот крупнейший вождь Белого движения, бывший в то же время и автором художественной прозы (не говоря о знаменитых мемуарах), Антон Иванович Деникин, в политическом отношении склонялся скорее к республиканским принципам. Но своё литературное творчество генерал–писатель подчинил единственному и неизменному правилу – предельной честности во всём: в подходе к темам, как правило, связанным с событиями, участником которых был и он сам, в изображении героев, в описании военного и эмигрантского быта. В 1928 году, в Париже, Деникин выпустил сборник рассказов «Офицеры». Прославленный генерал ещё в юности пробовал силы в беллетристике; снова вернуться к популярному жанру ему довелось уже пожилым человеком. Произведения, составившие сборник, посвящены тем, на ком, собственно, и держалась Русская Армия, кто принял на себя удары обезумевших от красного угара народных масс – простым капитанам и поручикам, белогвардейцам, эмигрантам… Нередко автор вкладывает в уста своих героев собственные мысли об острых проблемах современности, например – об участии Белой эмиграции в возможной войне европейских стран с советской Россией. Такую войну Деникин предвидел, но считал – прежде чем




* Абиссиния – старое название Эфиопии


примкнуть к кому–либо, русским эмигрантам надо точно уяснить цели своих новых
союзников: «Идут ли они лишь свергать советское правительство или завоевывать и
грабить Россию? Ибо тогда нас встретила бы страна как изменников, а не как освободителей… И понесём ли мы с собою подлинное освобождение и те именно блага, о которых мечтает народ?» – говорит полковник Стебель из рассказа «Стальные сапожки».


Но это был – один взгляд на проблему, другой, который разделяла немалая часть эмиграции, состоял в том, что советский режим в России – это своего рода «консервная банка», которую надо вскрыть ударом извне, и неважно, кто нанесёт этот удар и с какими последствиями, важно воспользоваться моментом и смести ненавистную власть. Эта точка зрения привела в годы Второй мировой войны П.Н.Краснова к совместной работе с немцами, заставив отложить писательский труд, а поэта Николая Кудашева, который ещё мальчиком–кадетом ушел к добровольцам, – в ряды Русской Освободительной Армии. В свою очередь сторонники деникинской ориентации шли во французское Сопротивление или к югославским партизанам. Так, в одном из боев с нацистами погиб бывший гардемарин, ушедший за рубеж с Белой флотилией из Владивостока, поэт Алексей Дураков. А другой поэт (в прошлом офицер–артиллерист) Владимир Корвин–Пиотровский был приговорён в гестаповской тюрьме к смертной казни (когда–то такой же смертный приговор ему вынесли большевики). К счастью, В.Л.Корвин–Пиотровский уцелел, другим представителям литературной эмиграции, осужденным нацистами, повезло меньше…

Нам всё равно, в какой стране
Сметать народное восстанье.
Ведь нет в тебе, как нет во мне
Ни жалости, ним состраданья.., - с отчаянной резкостью вывел в 40–е годы Николай Туроверов, служивший тогда во французском Иностранном Легионе. На самом деле и жалость, и сострадание были в полной мере присущи литераторам–белогвардейцам, в первую очередь самому Туроверову, из под пера которого вышло немало срок, пронизанных именно этими светлыми чувствами. Даже у генерала Краснова один из романов носит символическое название «Понять – простить», хотя по–человечески понять носителей большевицких идей Белым было очень непросто. Да и возможно ли вообще? Понималось другое: муки народа, его усталость от войн и революций, от собственного буйства, от дьявольских экспериментов над ним. Литераторы–белогвардейцы выражали это понимание ясно и определённо, на многое открыл им глаза страшный опыт русской смуты и двух мировых войн.


Наши матери влюблялись при луне,
Вместе слушали с любимым соловья…
Твой возлюбленный в шинели, на коне.
Среди крови гаснет молодость твоя.
Не жених ли твой под Харьковом погиб?
На носилках там не твой ли без ноги?
Сероглазая моя, ведь это твой
Комиссарами расстрелян под Москвой?
…Тяжко каждой, если милый друг убит.
Участь горькая для всех для нас одна.
Одинаково заплакали навзрыд
С комиссаршей офицерская жена.


Автор этих стихов – всё та же Марианна Колосова, сумевшая за исступленной ненавистью к врагам увидеть и общую женскую беду – русскую беду комиссарской и офицерской жёнок. А вот что писал Николай Келин, казачий офицер и поэт, о красноармейцах, сложивших оружие перед противником в годы Гражданской войны, возможно, сопоставляя их с теми, кто сделал то же самое в годы Второй мировой:


Их брали тысячами в плен
И на морозе раздевали,
На лицах их я видел тлен
И очи, полные печали.
Как стадо загнанных зверей,
Метались эти люди–тени,
Под тяжкий грохот батарей
Дрожали зыбкие колени.
И я на них глядел сквозь явь
Морозных сумерек России
И думал – Боже, не оставь
Детей своих в часы глухие.

Присутствие Бога, Его взгляд и Высшую волю, зримо ощущали на себе воины Белых армий, сражавшиеся за попранные большевиками святыни, за самую душу народа. Не случайно, что многих из созданных ими литературных произведений насыщены христианской символикой, проникнуты православным мировоззрением.

И никто из вас, сынки,
Не воротится,
А ведёт ваши полки
Богородица.., – писала в знаменитом цикле «Лебединый стан» М.И.Цветаева, жена офицера Марковской пехотной дивизии, ставшего в годы эмиграции на путь предательства и, как это почти всегда происходило, убитого своими хозяевами по возвращении в «советский рай». Да, случалось и такое! Но поэзия – подлинная поэзия, как и вообще истинные произведения искусства – живёт своей собственной жизнью, и стихи «Лебединого стана» – одно из проявлений белогвардейской составляющей в литературе Русского Зарубежья, а точнее сказать – в Русской литературе ХХ века, так как по самому большому счету литература у нас всё же единая.


Это культурное и историческое единство русских на чужбине с русскими, оставшимися под советской пятой (исключая, разумеется, фанатичных носителей большевицкой идеологии) явственно ощущалось эмигрантами и порой приводило к убеждению в бессмысленности дальнейшего пребывания вне родины. А так как путь обратно лежал через принятие советского гражданства, а иной раз – через сотрудничество с «компетентными органами», то и вставали на него, как правило, люди с расшатанными нервами и сломленной волей.


Особенно усилились возвращенческие настроения по окончании Второй мировой войны, когда с падением Третьего Рейха СССР, действительно, стал сильнейшей державой в мире. В это время многих Белых литераторов уже не было в живых: погиб под бомбёжкой в Берлине Н.Н.Брешко-Брешковский, был казнён вывезенный в Москву генерал–писатель П.Н.Краснов, покончил с собой перед выдачей в Лиенце талантливый прозаик и публицист Евгений Тарусский, а пятью годами ранее, когда по соглашению с немцами советские войска заняли Прибалтику, в Риге затянул петлю на шее ещё один видный писатель–белогвардеец, кавалерийский генерал, Г.И.Гончаренко (Юрий Галич); слишком рано умерли Иван Лукаш, Павел Булыгин… Многие из прежних белых были захвачены органами «Смерша» в Чехословакии, Болгарии, Югославии, Китае…


Русская эмиграция была разобщена и растеряна. Казалось, старые ориентиры и ценности потеряли смысл. Тогда–то к числу возвращенцев примкнули и некоторые литераторы с белогвардейским прошлым. Среди них – Антонин Ладинский, автор стихов и исторических романов, Юрий Софиев, известный поэт–парижанин… Зло подшутила над ними большевицкая власть: мечтавшие попасть на родную землю попадали если не в лагеря (чаще – именно туда), то вовсе и не в среднюю полосу России, а на её азиатские окраины, в Алма–Ату или ещё дальше. Иной раз случалось так, что в каком–нибудь казахском городе встречались бывшие белогвардейцы – вернувшийся по собственному хотению и вывезенный в арестантском вагоне. В числе последних был и Николай Алексеевич Раевский.


2. СТЕЗЯ ДОБРОВОЛЬЦА

На фотографии начала 1920–х годов – молодой темноволосый мужчина, с умными, внимательными глазами, снятый анфас, в штатском костюме, не скрывающим однако армейской выправки, на лацкане пиджака – небольшой черно–белый крест, знак галлиполийца. Это – капитан Раевский, артиллерист, офицер Дроздовской дивизии, в прошлом – студент Петербургского университета, ветеран двух войн, в будущем – выпускник Карлова университета в Праге, признанный специалист в энтомологии (науки о бабочках), литератор, политический заключенный…


К тому времени, когда появилось это фото, эмигрантская жизнь Раевского постепенно налаживалась. В серой пороховой дымке растаяли Новороссийск и Севастополь (две труднейших эвакуации), ушло в легенду «галлиполийское сидение», впереди были три года в Болгарии, где Белые воины тщетно ждали сигнала к новому «Кубанскому походу», потом – Золотая Прага, ставшая для русских отнюдь не золотой: как–никак чужбина. А где–то, не слишком далеко,– советская Россия, там остались родители, сестра, двое братьев…


Николай Алексеевич Раевский, представитель старой дворянской фамилии, родился в 1894 году, в городе Вытегре Олонецкой губернии. «Я человек еще 19–го века», – говорил он на склоне лет, и слова эти имели серьёзное значение: 19–й век, вернее – начало века, пушкинская эпоха, стал для героя этого очерка поистине путеводной звездой, светившей ему в дни самых тяжких испытаний.


Блестяще окончив гимназию в Каменец–Подольске, где в ту пору жила семья, Николай Раевский избрал карьеру ученого и в 1912 году уже занимался в биологических лабораториях Петербургского университета, даже опубликовал научную статью в одном престижном журнале. Занятия пришлось прервать с началом 1–й мировой войны.


Эту войну называли в свое время – Великой или второй Отечественной, такое название использовал в своих очерках и Николай Раевский – Великая война. Зимой 1915 года он сменил студенческую тужурку на юнкерскую шинель, поступив в Михайловское артиллерийское училище. Ускоренный выпуск, фронт, боевое крещение в дни Брусиловского прорыва, первые ордена… Потом – чёрный провал февраля 1917 года, который на короткое время многим офицерам–фронтовикам показался не провалом, а взлётом к чему–то новому и прекрасному. Отрезвление от либерального угара было ужасным.


«А сейчас, – приводил в повести «1918 год» свои старые записи о развале фронта Николай Раевский, – жуткий липкий позор. Каждый день по грязному, избитому бесчисленными обозами шоссе мимо домика, в котором мы живём, десятками, сотнями тянутся в тыл беспогонные, нестриженые злобные фигуры. Бросают опаршивевших, дохнущих от голода лошадей и бегут, бегут, бегут. Государственный разум великого народа русского… Свободная воля свободных граждан… И глухая, темная злоба закипает в груди – к тем, которые развратили и предали, и к тем, которые развратились и предали». (13)

В дни пребывания на фронте Николай Раевский стал вести дневник. Потребность в ежедневных записях своих мыслей и впечатлений для образованного, думающего человека была вполне естественной. К тому же, Раевский в начале революционных перемен был ещё очень молод, и всё происходящее воспринимал с особой остротой. Ему, как и всем в России, пришлось тогда выбирать между Белым и красным, родиной и интернационалом, большевиками и Богом. Раевский остался с Богом и родиной, примкнув к Белому движению. Но прежде, чем это произошло, он, подобно тысячам русских офицеров, пережил глубокие душевные потрясения, самым сильным из которых было разочарование в собственном народе.


«Всё кончено, все надежды разбиты. Тёмная ночь впереди. И мы, молодые, здоровые люди, чувствовали себя живыми покойниками. Ничего не хотелось делать. Руки опустились. Физически мы не пострадали от большевизма, не было личных счётов с солдатами, но никогда не было такого глухого, беспросветного отчаяния, как в то время. Бесцельно бродили по глухим городским улицам, часами слонялись по длинным светлым коридорам… И та тёмная, давящая злоба, которая появилась в дни развала фронта, росла и крепла. Один вид серых шинелей вызывал слепую болезненную ненависть. Стыдно было чувствовать себя русским. Стыдно было сознавать, что в твоих жилах течёт та же кровь, и ты говоришь на том же языке, что и те, которые братались с врагом, бросили фронт и разбежались по домам, грабя и разрушая всё на своём пути. Тогда ещё нельзя было утешать себя мыслью о том, что и враги заболели той же позорной болезнью. И пусть поймут те, которые остались в стороне от борьбы, отчего первые добровольцы поголовно истребляли попадавшихся к ним в руки солдат–товарищей. Не за себя мстили они и даже не за своих близких. Мстили страшной местью за поруганную мечту о Великой и Свободной Родине...». (14)

Начало второго года революции Раевский встретил в украинском городке Лубны. Волею судьбы он оказался в державе гетмана Скоропадского, но перед этим пережил месяцы красной власти, вдоволь насмотревшись на комиссарские художества. Тогда политическая жизнь Украины являла собой неразрешимый узел противоречий, в который были затянуты интересы немецких оккупантов и самостийников, анархистов и социалистов, пришлых и местных большевиков… Пробыв недолгое время на службе в гетманских войсках, очистивших Лубны от красных, Николай Раевский перешёл к добровольцам – сначала в Южную армию, формировавшуюся под эгидой атамана Краснова, а затем – в вооруженные Силы Юга России, в ряды Дроздовской дивизии, элиты Белого воинства.


К концу Гражданской войны Раевский – капитан, в последние недели крымской обороны – командир батареи на перекопском рубеже.

Всё пройденное и пережитое за эти кошмарные годы Николай Алексеевич изложил в повествовательной форме, литературно обработав военные дневники. «1918 год», «Добровольцы», «Дневник галлиполийца» – в сущности, это тоже Очерки русской смуты (А.И.Деникин был предельно точен, называя так собственный мемуарный труд), но – в отличие от воспоминаний старших воинских начальников – в произведениях Раевского события Гражданской увидены глазами простого офицера, и даже более того – глазами рядового добровольца. Не случайно среди героев названных повестей (или, в соответствии с авторским обозначением, очерков) так много простых солдат, вольноопределяющихся, младших офицеров, – они, чернорабочие войны, шедшие вместе с Раевским по фронтовым дорогам, погибавшие у него на глазах, обрели по его воле литературное бессмертие, – это ли не высшая награда воинам Белой России?


Невольно напрашивается сопоставление дневниковой прозы Раевского (в одной из современных статей он назван мастером фрагментарного письма) с известной книгой Романа Гуля «Ледяной поход», выпущенной в 1920 году в Берлине. Оба автора описывают минувшие события без романтического ореола, честно и жёстко, нередко – с большей жёсткостью оценивая себя, чем своих противников. В случае с Гулем последнее обстоятельство было ловко использовано большевиками, сразу переиздавшими его книгу: вот, мол, смотрите, как Белые сами о себе пишут… По тем же причинам в 20–х годах советский агитпроп проявил интерес к мемуарам А.П.Будберга, В.В.Шульгина и других лиц из Белого лагеря.

Белые сделали соответствующие выводы: переиздавать врагов не стали, к своим же авторам предъявили определенные требования. В виде инструкций это не выражалось, но редактора изданий, близких к Русскому Обще–Воинскому Союзу или, по крайней мере, стоящих на позициях непримирения, рассматривали поступающие к ним рукописи не с точки зрения изложенной там «правды жизни», а скорее – правды Белого Дела. Сам же Гуль так вспоминал о реакции на «Ледяной поход» со стороны офицеров: «Книга имела (скажу без скромности) большой успех, но особый. Многие бывшие военные отнеслись к ней неприязненно. Я–де сгущаю краски, я–де слишком много пишу о темных сторонах и т.д.». (15) В этих словах сквозит, конечно, раздражение, но суть претензий передана буквально.


Николай Алексеевич предложил к публикации рукопись «Добровольцев» в 1931 году; он не «сгущал краски» и не упивался «тёмными сторонами», но сама манера подачи материала – сугубо реалистичная, в дневниковой форме, с резкими, смелыми выводами относительно политических и военных вопросов, звучащими из уст героев, соратников автора – вызвала, видимо, неприятие у тех, кто хорошо помнил историю с Гулем. Возможно, поэтому Раевский встретил отказ в редакции журнала «Возрождение», – не помогло даже содействие Владимира Набокова, в то время уже известного и модного писателя, с которым он состоял в переписке. До наших дней сохранился отзыв Набокова о прозе его пражского знакомого, изложенный в одном из писем:


«Многоуважаемый Николай Алексеевич, ваши очерки прямо великолепны, я прочёл – и перечёл их – с огромным удовольствием. Мне нравится ваш чистый и правильный слог, тонкая ваша наблюдательность, удивительное чувство природы. Лучший из всех, пожалуй, «Смотр под огнём». Есть одна мелочь, которую нужно исправить, когда будете печатать, а именно: «трупы дам, изрубленных конницей Буденного…». Это неудачная комбинация слов. Вообще говоря, трудно к чему придраться, – и напротив есть тьма вещей удивительно хороших, так, например, чудесное описание «вагона–ресторана» или «наблюдательного пункта»… Из этих очерков должна получиться прекрасная книга: хорошие же книги из «военной жизни» редки. Сердечно благодарю вас за посылку ваших произведений, – и очень хочется ещё, если таковые имеются». (16)

Таковые произведения у Николая Алексеевича имелись, – дневниковые записи он вёл постоянно, и записи эти не были механическим фиксированием событий дня. В общем–то, из–под пера Раевского выходили полноценные литературные тексты. В боевых условиях, особенно в дни интенсивных действий на фронте, когда спешно вдруг приходилось срываться с места и уходить куда–то с наступающими частями или, напротив, отступать, трудно было сохранить свой маленький походный архив, что–то терялось… После эвакуации из Крыма, в галлиполийский и болгарский периоды пребывания на чужбине, Раевский по памяти восстанавливал утраченные фрагменты и писал, писал новые части своей добровольческой эпопеи. Обращаться в журналы не спешил, не до того было: сначала служба, потом завершение образования в Пражском университете, где он быстро выдвинулся в число самых перспективных выпускников…

Однако уже в Галлиполи Николай Алексеевич стал рассматривать литературную деятельность как иную форму борьбы с большевизмом, во многом не менее действенную, чем вооруженное сопротивление. Не имея возможности выступать на страницах печати (настоящей ежедневной прессы в Галлиполи просто не было), Раевский предложил делать выпуски «Устной газеты» для чинов 1–го корпуса. Цель – привить соратникам по борьбе, прежде всего, рядовой солдатской массе, элементарную политическую грамотность. Командование проект одобрило, «Устная газета» стала жить.


«Необходимо было изо дня в день выковывать новое духовное оружие. В условиях, когда вот–вот рухнет большевицкий режим и образуется идеологический вакуум, оно понадобится в первую очередь. Тогда–то, полагал Н.Раевский, "мы придем в Россию с определённой политической программой, и каждый офицер и солдат должен так же твёрдо знать это свое духовное оружие, как знает винтовку и пулемёт. В Гражданской войне армия не только воюет, но и проводит в жизнь те идеи, во имя которых она воюет... Необходимо, чтобы каждый из нас использовал время пребывания за границей и вернулся в родную страну, усвоив политическую идеологию своей армии". Начав с создания "Устной газеты" в Галлиполи, Раевский долгие годы всем своим творчеством периода эмиграции "выковывал" это "духовное оружие"…». (17)


Николай Алексеевич и его единомышленники, а их было достаточно, боролись за душу Белой Армии, в основу формирования которой был положен принцип добровольчества. Несмотря на то, что в крымский период борьбы главнокомандующий генерал П.Н.Врангель переименовал свои войска в Русскую Армию, оставив слово «Добровольческая» в легендарном прошлом, суть убежденных Белых бойцов осталась прежней – добровольная жертва собственным благополучием, самой жизнью для спасения родины. Подлинным добровольцем был и Николай Раевский, когда зимой 1915 года впервые надел военное обмундирование, а весной 1918–го – примкнул к Белому движению. Собственно, вся его жизнь – есть стезя добровольца, крестный путь под терновым венцом.

В своих произведениях Николай Алексеевич много размышляет о феномене русского добровольчества. «В 1921–22 годах, вскоре после эвакуации, я записал в сыром виде свои, еще очень свежие тогда воспоминания об учащейся молодежи на Гражданской войне. Попутно с главной темой эта запись содержала немало других наблюдений политического и бытового характера», – говорится в предисловии к повести «1918 год».

И вот впечатляющий пример массового, стихийного порыва студенческой молодежи – той самой, что справедливо считалась в обществе наиболее революционным слоем – к единению с государственной властью в начале Великой войны:

«В один прекрасный день в газетах появился Высочайший приказ о мобилизации студентов. Он касался лишь младших курсов и был проведен в жизнь гораздо позже. Но в то утро немедленное зачисление в Армию казалось большинству почти свершившимся фактом. Университетский коридор гудел. Открыли белый актовый зал. Студентов набилось столько, что ректор, профессор Гримм, не без труда добрался до кафедры. Бурная, восторженная манифестация. Первый и последний раз я слышал «Боже, Царя храни!» в университете. Впечатление было такое, что поёт вся зала. Я посмотрел на ближайших соседей. Большинство поёт, немногие молчат и наблюдают. Не то удивление, не то огорчение. Послышалось несколько свистков, но гимн зазвучал ещё громче. Потом бесконечное «ура». К кафедре продираются недовольные. Видно по лицам. Один держит в руках лист бумаги. Пробует читать.
– Товарищи, мы протестуем…
– Довольно!
– Долой!
– Доло–ой! Вон! – Свист, топот, рев. Оратор машет рукой, кричит, как можно громко:
– Товарищи, дайте высказаться…
– Не дадим! Довольно! Долой!
– Боже, Царя храни…
…Накопившиеся чувства искали выхода. Взяли трехцветные флаги, портрет Государя и густой толпой двинулись к Зимнему Дворцу. Через несколько дней на Невском в витринное одной из фотографий появились снимки, собиравшие много публики. Было на что посмотреть. Коленопреклонённая толпа чёрных пальто перед громадой Дворца. Над студенческой толпой национальные флаги». (18)


Приведённый отрывок очень символичен, ведь те самые студенты, что в тяжёлый для родины момент, как шелуху, отбросили от себя либеральную демагогию, шли потом в Белые части, составив вместе с верными России офицерами костяк добровольчества.


Долгими вечерами в сырой галлиполийской палатке капитан Раевский вспоминал и воскрешал в своих записях образы русских мальчишек, Белых воинов, встреченных им на дорогах Гражданской войны. Он словно бы слышал их голоса, их давние споры, шутки, – потому–то в прозе Раевского так много живой разговорной речи, диалогов. Память, как магнитная лента, доносила из прошлого обрывки фраз, крики команд, бред умирающих… Он и сам умирал от тифа, падал в изнеможении на спасительную корабельную палубу, чудом вырвав из красных тисков свою жизнь и жизни своих боевых друзей. Было это в Новороссийске…


«До пристани около версты… Из всех поездов повылезали больные. Идут через силу. Красные завалившиеся глаза, почерневшие губы. Руки точно из грязного воска. Медленно бредут вдоль составов. Цепляются за вагоны. Падают. Отдышавшись, кое–как поднимаются. Опять идут. Пехотный юнкер ползёт на четвереньках. Растрёпанная бледная дама ведёт под руку полуодетого капитана. Он качается. То и дело валится на землю. Дама поднимает, уговаривает, плачет.
– Ну, родной мой… дорогой… близко ведь… совсем близко… обопрись о меня.
Через несколько шагов капитан опять валится. Глаза закрыты. Дама громко рыдает.
Дальше… дальше… всё равно не можем помочь». (19)


Сон, страшный сон… или явь, еще более страшная? Гражданская война показана Раевским во всей её неприглядности, но – «…он поставил себе за внутреннее правило не давать воли перу, рассказывая о тех жутких моментах, когда опасность налетала на него хищной птицей, и трагический исход казался неминуем. Расписывать ужасы и страхи ситуаций, фантазировать, играя на тёмных чувствах людей, – это было не для Николая Раевского. Ему, скромному от природы, красивому душой человеку, безусловно, претило выставлять себя героем. Он хотел, чтобы ему верили…». (20)


Не верить написанному Раевским просто невозможно, столь откровенно, без ложного пафоса, показаны им этапы Белой борьбы, путь из Новороссийска в Крым, из Крыма в Константинополь, трудные дни Галлиполи.


«Дневник галлиполийца» позволяет увидеть жизнь 1–го корпуса армии генерала Врангеля как бы изнутри, погружаясь в это произведение, невольно испытываешь странное ощущение личного присутствия там, среди усталых, израненных, прошедших огни и воды последних воинов Белой России.


Современному читателю известно о «галлиполийском сидении» из повести Ивана Лукаша «Голое поле». С «Дневником» Раевского она легко сопоставима: общее – в оценке происходящего, разница – в способе изложения. Лукаш – подчеркнуто литературен, временами достигает эпических нот, святость Белого Дела затмевает у него всё негативное, все темные пятна; Раевский – предельно, буднично прост, говоря киношным языком – документален, но в этой документальности – большая внутренняя сила, сила жизненной правды. Иван Лукаш осуществил издание своей книги в то время, когда галлиполийский лагерь ещё не прекратил существование, рукопись Раевского увидела свет лишь в последние годы ХХ столетия. Сейчас мы имеем возможность познакомиться и с другими свидетельствами возрождения эвакуированной Белой Армии – Русской Армии! – на турецком полуострове. Вот для сравнения три отрывка – из работы В.Х.Даватца (добровольца, известного публициста, профессора Киевского университета) «Русская Армия на чужбине», из повестей Лукаша и Раевского:


В.Х.Даватц: «Были ли упадочные настроения среди войск? Да, были. Они не могли не быть. Тяжёлые удары судьбы, пережитые испытания, усталость после трёхлетних непрерывных боёв, лишения и страдания моральные, неизвестность будущего угнетали людей. Чтобы устоять в буре, нужны были исключительные силы, которых у многих не хватило. Но ядро Армии было здорово». (21)


Н.А.Раевский (из беседы с бельгийским военным представителем майором де Ровером):
« – Что вы думаете о будущем Армии? Ответьте мне откровенно, господин майор,
это не для "газеты". Думаете ли вы, что она ещё сыграет свою роль?
– Как Армия – не знаю. Предсказывать события не берусь. Но я совершенно уверен в том, что те люди, которые её сейчас составляют, сыграют в своё время большую роль, очень большую... Ваше национальное несчастье – русское безволье, а сюда, в Галлиполи, мне кажется, отфильтровались волевые люди со всей России. Конечно, они есть всюду, но это одиночки, а здесь такой сгусток воли, который неизбежно себя проявит». (22)

И.С.Лукаш: «У нас в Галлиполи произошел какой–то отбор… Кто не выдержал испытаний – ушёл. Ушли те, кто не хотел наших консервов, ушли те, кто не мог тосковать в бездействии, кто задыхался и не перешагнул через железную дисциплину. Может быть, и сейчас ещё есть консервники и подавленные, но большинство, я это знаю, готово на новые испытания. Мы все здесь испытуемые за Россию. Здесь испытание, здесь, в Галлиполи, история ставит свою пробу: будет ли Россия или её не будет. Мы очистились от всех гноищ войны, мы обелились, мы стали живой идеей России, и, если она жива, не мертвецы и мы, потому что мы несём в себе Россию, как солнце». (23)


Не трудно заметить, что все три автора–галлиполийца каждый по–своему утверждают
одну крайне важную мысль: сердце Белой Армии, её ядро, это – сердце самой России, и если оно ещё бьётся, то бьётся – в Галлиполи.

Белогвардейцы–литераторы – в данном очерке речь идет прежде всего о них – Лукаш, Даватц, Раевский и другие, действительно, «несли в себе Россию, как солнце». И сгорали в её палящих лучах. Из трёх перечисленных только Раевский дожил до глубокой старости, пережив «и многое, и многих». В середине 20–х годов казалось, правда, что все самые тяжкие переживания уже позади.


После переезда в Прагу и поступления в Карлов университет Николай Алексеевич всецело отдался энтомологии, в 1930 году получил степень доктора естественных наук. Благодаря своим разносторонним способностям, он смог одновременно заниматься во Французском институте искусств имени Эрнеста Дени, также расположенном в Праге, за выдающиеся успехи был награжден месячной поездкой в Париж. Там Раевскому довелось встретиться со многими однополчанами, – русская колония в Париже была огромной.


Писатель В.Г.Черкасов–Георгиевский, беседовавший с Н.А.Раевским где–то в середине 1980–х годов, передаёт такую деталь их разговора: «До сих пор стоит у меня в ушах восклицание будто помолодевшего на глазах Николая Алексеевича в его воспоминании о том, как сидели они однажды в Париже в зале «Гранд–опера» на спектакле вместе с товарищем фронтовых лет Римским–Корсаковым… И вдруг обычно очень сдержанный поручик сжал его локоть и сказал совершенно не касаемое к происходящему на сцене:
– Господин капитан, а вы помните тот бой?!
Еще бы было не помнить Раевскому и Римскому–Корсакову тот, казалось, безвыходный для их офицерской горстки бой, когда они чудом остались живы…». (24)


Фамилия Римских–Корсаковых знаменитая, в Белом движении было несколько её представителей, один из них погиб на Перекопе, с другим Раевский встретился в Париже… Быть может, это были самые счастливые дни в его эмигрантской жизни. Была у Николая Алексеевича в то время и романтическая любовь, о которой, впрочем, мало что известно: на страницах дневника, ведшегося им в Праге, упоминается юная поэтесса Ольга Крейчи, часто упоминается… (25) В годы Второй мировой девушка умерла от чахотки.


Пражский период стал для Раевского и временем, когда он нашёл главное дело своей жизни (не говоря, конечно, о подвиге добровольчества) – с начала 30–х годов он всецело увлекся исследованиями судеб А.С.Пушкина и близких к нему людей, благо условия для этого в довоенной Чехословакии были просто уникальными.

«В 1938 году после пятилетних усилий ему удалось получить приглашение посетить замок Бродяны в Словакии и ознакомиться с ранее недоступным архивом семьи А.Н. Фризенгоф–Гончаровой. Это одна их двух сестер Натальи Николаевны Пушкиной (вторая, Екатерина, была замужем за Дантесом). Несколько раз в этот замок приезжала и Н.Н.Пушкина с детьми. Раевский оказался единственным исследователем–пушкиноведом, кто видел замок, его обстановку и архивы в первозданном виде – такими, как при сёстрах Гончаровых, но поработать с архивами не успел: 15 марта 1939 года в Прагу вошли немецкие танки», – пишет в одной из своих статей современная исследовательница жизни и творчества Раевского – Г.М.Широкова. (26) Надо отметить, что именно Раевский–пушкинист ныне широко известен российским читателям, про Раевского–белогвардейца, причём – убеждённого белогвардейца, носителя духа и смысла Белого Дела знают мало, или не знают ничего. Тем ценнее подробные журналистские материалы, публикуемые в родных краях Николая Алексеевича – в Вытегре, Вологде, Череповце, в изданиях С–Петербурга, Москвы и Севастополя, рассказывающие о разных сторонах удивительной личности этого человека.


С началом военных действий в Чехословакии, оккупированной немцами в считанные дни, Н.А.Раевский живет предчувствием близких и страшных перемен, которые неизбежно коснутся всех в Русском Зарубежье. «Если эта война «всерьёз», – заносит он в дневник в сентябре 1939 года, – здраво говоря, придется стреляться или травиться, вообще уходить. Всё пойдёт к чёрту». Четыре года спустя в дневнике появляется и такая запись: «Хотел бы конца войны, как все, но боюсь большевизма – не за собственную шкуру только, за немногих дорогих мне людей, за всё, что есть хорошего в европейской культуре, за право жить не по указке духовного хама… Для себя же лично – пережить две недели после конца войны. Кто–то сказал, что это будут самые страшные две недели». (27)

13 мая 1945 года Николай Алексеевич был арестован советскими «компетентными органами». В своё время он более двух месяцев просидел в гестаповской тюрьме, но немцам старый белогвардеец не показался опасным, выпустили; из советского заключения он вышел через пять лет, потом – десять лет жил в Минусинске, с 1961 года – в Алма–Ате.

Дальнейший период его жизни в творческом плане был связан исключительно с пушкинистикой. «Если заговорят портреты…», «Портреты заговорили», «Друг Пушкина – Павел Воинович Нащокин» – эти книги мгновенно завоевали интерес и любовь читателей, поскольку написаны были очень увлекательно, прекрасным русским слогом, и резко выделялись из основного числа работ о Пушкине свежестью авторского взгляда и многими совершенно новыми подробностями, касающимися близкого
окружения поэта.


Н.А.Раевский, свободно говоривший на четырех иностранных языках и ещё четыре – знавший весьма основательно, к тому же – человек с академическим образованием в области биологии, нашёл применение своим способностям, работая переводчиком
в Республиканском институте клинической и экспериментальной хирургии. Работал долго, до 82–х летнего возраста. А о пушкинской эпохе писал до самой смерти.

В 1986 году Николаю Алексеевичу удалось побывать в Чехословакии, в Праге, с которой столько было связано в его бурной жизни. Он искал свои дневниковые записи довоенного и военного периода, рукописи неизданных и никому не известных книг, переданные в 1945 году на хранение надёжным людям. Люди умерли, бумаги затерялись… Ему ничего не удалось найти. Но – согласно великой булгаковской фразе «рукописи не горят» – литературное наследие Н.А.Раевского не может считаться бесследно утраченным. Известно, к примеру, что сейчас в распоряжении специалистов имеются значительные фрагменты «Пражского дневника», дело за издательством… *


Что же касается «белогвардейской» прозы героя этого очерка, то в изданиях последних лет она представлена достаточно полно и даёт ясное представление об авторе как об одном из Белых воинов, несших «в себе Россию, как солнце».


* * *


Судьбы литераторов–белогвардейцев после Второй мировой войны большей частью складывались в зависимости от того, оказались ли они в пределах досягаемости советских спецслужб. Те, кто благополучно избежал возвращения на родину в арестантском вагоне, могли считать себя в рубашке родившимися. О тех, кто стали возвращенцами по собственному желанию, уже говорилось…


На примере Н.А.Раевского можно представить, какие интеллектуальные силы имело Русское Зарубежье, какими творческими ресурсами оно располагало. С точки зрения нормального человека, использовать таких людей, как Раевский, на лесоповале или уборке тюремного двора, это всё равно, что заколачивать гвозди телевизором. Чекисты думали иначе. Поэтому, например, приходится признать, что мировой науке вулканологии повезло иметь среди своих крупнейших специалистов «чёрного гусара»** Владимира Петрушевского, не умершего где–нибудь в Потьме или Карлаге, а развитие телевидения в ХХ веке обусловилось, в частности, тем, что в 1918 году большевики случайно (!) не расстреляли В.К.Зворыкина, сделавшего позже фундаментальные открытия в области электроники. И когда порой приходится слышать, что такой–то или такой–то вывезенный из Европы и отсидевший своё белогвардеец (ну, скажем, знаменитый летчик, генерал Ткачёв) вдруг уверовал в идеалы социализма, зачеркнув славное боевое прошлое, то становится горько и смешно.

Про Раевского тоже в одной (в сущности, очень хорошей!) статье, опубликованной после его смерти, было написано, что он, вспоминая о годах заключения, признавался: «Я выстрадал тогда свою главную мысль: только в социализме будущее России, всей нашей великой и многонациональной Родины...». Что ж, возможно, Николай Алексеевич и говорил нечто подобное, но – когда и кому? И, главное, насколько откровенно? Один из двух его братьев, оставшихся в «советском раю», был расстрелян, сестра получила лагерный срок… Но дело даже не в этом, не в личном, а – в «поруганной мечте о Великой и Свободной Родине».


Сейчас в России выросло уже новое, несоветское поколение, которому трудно осознать, что ещё не так давно, четверть века назад, у нас в стране люди с судьбами, подобными судьбе Раевского, редко говорили вслух то, что думали на самом деле: они не были неискренними, просто, знали – свои заветные мысли лучше не доверять никому.


Символ веры белого капитана Раевского с предельной четкостью изложен в его военной прозе, в дневниковых очерках. Вряд ли с годами он изменился хотя бы на йоту.




* Подробнее об этом: Широкова Г.М., Тайны Пушкина и тайны пушкиниста
Раевского // Голос Череповца № 07(1218).
** «Чёрные гусары» – чины 5–го Александрийского гусарского полка.


Очерк "Под терновым венцом" был написан лет десять тому назад по просьбе
Вологодского военно–исторического "Дроздовского" объединения, готовившего
к печати дневники Н.А.Раевского. Книга, к сожалению, так и не вышла,
но частично белогвардейская проза Николая Алексеевича всё же увидела свет и в
журнальных публикациях, и в отдельном издании.


Примечания:


1. Бунин И.А., Публицистика 1918-1953 годов // ИМЛИ РАН «Наследие».-
М., 2000, стр.148.
2. Гуль Р.Б., Я унес Россию, в 3-х т., т.3 // Б.С.Г-Пресс.- М, 2001, стр.28-29.
3. Савин И.И., Голос из публики // Новые русские вести, №520.-
Гельсингфорс, 16.09.1925.
4. Савин И.И., Наша задача // Новые русские вести, № 301.-
Гельсингфорс, 16.12.1924.
5. Лукаш И.С., Голое поле // Москва, №6.- 1997, стр.83.
6. Там же, стр.91.
7. Чичерюкин-Мейнгардт В.Г., Дроздовцы после Галлиполи // Рейтар.- М.,
2002, стр.94.
8. Вне времени и пространства…, Интервью с г-ном Ренэ Гера // Продолжение, №1,
Полиграф-информ.- Калуга, 2002, стр.308.
9. Туроверов Н.А., Первая любовь // Казачий журнал, №2, 1993, стр.58.
10. Терапиано Ю.К., Встречи 1926-1971 // Intrada.- М., 2002, стр.273.
11. Ивлев М.Н., Марианна Колосова: от Алтая до чилийских Анд //
Простор, №1.- 2001.
12. Витковский Е.В, Спи спокойно, кротчайший Ленька! (послесловие):
Леонид Ещин // Водолей Publishers.-
М., 2005.
13. Раевский Н.А., 1918 год // Простор, №5,6.- 1992.
14. Там же.
15. Гуль Р.Б., Я унес Россию, в 3-х т., т.1 // Б.С.Г-Пресс.- М., 2001, стр.92.
16. Цит. по: Митрофанов Н.Н., «Тихий Крым» белого капитана Н.Раевского
// Москва-Крым, №4.- 2002.
17. Карпухин О., Мог ли стать барон Врангель русским Бонапартом?.. //
Простор, № 1-2.- Алма-Ата, 2002.
18. Раевский Н.А., 1918 год // Простор, №5,6.- 1992.
19. Раевский Н.А., Добровольцы // Простор, №7-8.- 1990.
20. Митрофанов Н.Н., «Тихий Крым» белого капитана Н.Раевского //
Москва-Крым, №4.- 2002.
21. Даватц В.Х., Львов Н.Н., Русская Армия на чужбине: Россия забытая
и неизвестная // Центрполиграф.- М., 2003, стр.30.
22. Раевский Н.А., Дневник галлиполийца //Простор, №1,2.- 2002.
23. Лукаш И.С., Голое поле // Москва, №6.- 1997, стр.82.
24. Черкасов-Георгиевский В.Г. // Интернет-портал «Меч и трость»:
Памяти А.А.Римского-Корсакова.- http://www.apologetika.com.
25. Пехтерев А.С., Николай Раевский: артиллерист, биолог, пушкинист //
Меценат, №7(56).- Калуга, 2003.
26. Широкова Г.М., Тайны Пушкина и тайны пушкиниста Раевского //
Голос Череповца №7(1218).
27. Николай Раевский: Тетради заговорили (публикация В.Крестовского) //
Литературная газета, №10(5490), 9.03.1994, стр.6.



Другие статьи в литературном дневнике: