Нельзя пробуждать детей, таковых царствие земное
ПРЕДИСЛОВИЕ. КЛЯТВА СЕРНАМИ И ЛАНЯМИ
Есть клятва, которую Песнь Песней произносит трижды, и каждый раз с одними и теми же зверями: «Заклинаю вас, дщери Иерусалимские: не будите и не тревожьте возлюбленную, доколе ей не угодно» (Песн 2:7; 3:5; 8:4). Сернами и ланями полевыми. Трижды — по числу повторений, и в этом повторе стоит то, что не передаётся одним разом: любовь нельзя будить раньше срока. Не «не тревожьте вообще» — а «доколе ей не угодно»: у пробуждения есть свой час, и этот час не назначается никем, кроме самой любви.
Возлюбленная этой песни есть человеческое сердце. Её первый сон есть детство, и потому вся книга о детях: дитя есть спящая возлюбленная, которую небо охраняет, а система будит насильно. Всё, что будит её раньше срока — страх, смоква, жернов, жертвенник, счёт, — есть нарушение клятвы. Всё, что охраняет её сон — прикосновение, хлеб, игра, молитва, — есть исполнение клятвы.
Блаженный Бернард Клервоский, который двадцать лет проповедовал Песнь Песней, говорил об этом так: «Сегодня читаем мы в книге опыта» — клятва не для учёных, а для тех, кто хранил и нарушал её в своей собственной груди. Святитель Феодорит Кирский слышал в этой клятве обе половины: не будить раньше срока — и не укладывать спать раньше срока. Между этими двумя половинами стоит вся жизнь Церкви.
Песнь читалась отцами о душе и Христе, и это чтение остаётся: наше чтение поднимает из него один слой, прежде душа стала возлюбленной, она была ребёнком, и детство есть её первый сон. И пусть сразу будет сказано: не буди возлюбленную не значит не ставь рамок. Рамка есть охрана сна, а не будильник: ограда двора не будит ребёнка, ограда двора позволяет ему спать спокойно, потому что за ней не проедет машина. Будильник будит сердце, рамка хранит его. И возврат в детство не отменяет расписания: он меняет того, кто в него приходит. Мама, которая укачивает дитя в одиннадцать вечера, не будит возлюбленную: она её охраняет. Батюшка, читающий чин уставшим сердцем, нарушает не чин, а сердце. Книга не предлагает бросить расписание, она предлагает прийти в своё расписание другим человеком.
И есть четвёртое повторение клятвы, не в словах, а в действии. Небу ни разу не пришлось будить возлюбленную насильно: она проснулась сама, в саду, утром, по имени. Пустой гроб есть клятва, исполненная делом. Первая глава этой книги — глава клятвы, глава охраны сна. Дальше встанут главы пробуждения, и все они будут держаться этой первой клятвы.
И последнее слово перед началом: в этой книге нет врагов из плоти. Есть будильники, и есть возлюбленная, которая спит. Если после чтения ты захочешь кого-то осудить, положи книгу и вернись к ней, когда перестанешь: эта книга написана не для приговора, а для возвращения.
ГЛАВА ПЕРВАЯ. НЕ БУДИТЕ И НЕ ТРЕВОЖЬТЕ ВОЗЛЮБЛЕННУЮ
(Дети — проводники Царствия)
ПРОЛОГ КНИГИ. У ЦАРСТВА ДЕТСКОЕ ЧЕЛО
У религии взрослое чело. У Царства детское. Пророк видел это за семь веков: «в младенце знамя истины» — волк будет жить вместе с ягнёнком, и игра будет у груди змеи, потому что земля наполнится ведением Господа, как воды наполняют море (Ис 11:6–9). Всё устройство Царствия дано в младенце, как знамя, как печать, как ключ. Вся эта глава о том, что сказано с первой до последней строки Евангелия: дитя есть проводник Царствия. Не будущий гражданин неба, не материал для воспитания, не строки статистики. Сейчас стоящий в Царстве и оттуда смотрящий на нас. Вся книга о детях и для детей: Дитя в яслях, Дитя посреди, усыновление через Матерь, хлеб в детях, вечеря как игра, игра как радость неизречённая. И потому у главы есть не только образ, но и лицо. Лицо это новорождённый.
И теперь глава стоит под клятвой песни. Песнь Песней трижды заклинает дщерей Иерусалимских: не будите и не тревожьте возлюбленную, доколе ей не угодно (Песн 2:7; 3:5; 8:4). Возлюбленная этой книги есть человеческое сердце, и первый её сон есть детство. Дитя есть спящая возлюбленная, Царствие есть её колыбель, и вся эта глава есть первая сторожа песни: охранить сон любви, пока ей не угодно проснуться.
ВСТУПЛЕНИЕ. СЛОВО, ДАННОЕ РЕБЁНКУ
Есть молитва, которую тысячу лет читали как молитву взрослых. Её заучивали наизусть, пели хором, разбирали по пунктам и объясняли детям как правило. И всё это время в её первом слове сидело то, чего объяснения не хотели замечать. Она начинается со слова Абба, а Абба не звание и не титул. Абба — это слово из детской. Так ребёнок зовёт того, на чьих руках сидит, так зовут не ради страха и не ради устава, а потому что дом родной.
Скажем это точно, чтобы слово не читалось как идеализация: Абба не есть только лепет младенцев, это слово дома по праву рождения. Взрослые сыновья говорили так же, и потому запрет этого слова рабу есть запрет не на ребячливость, а на наследство.
Рабу это слово запрещено, у раба есть господин. Наследнику оно дано по рождению. «Вы приняли Духа усыновления, Которым взываем: Абба» (Рим 8:15), и этот взыв, крик из детской, стоит первым словом молитвы, которую весь мир считает самой взрослой молитвой. Мир поставил её в начало учебника, а она есть вход в детскую.
Молитва детей не читается, молитва детей дышится. Вдох — Абба приходит, выдох — ребёнок доверяется. Вера и есть дыхание, а не сумма убеждений, и потому семь прошений идут как одно дыхание, каждое короче предыдущего, как скороговорка, которую выучила прыгающая через верёвочку девочка. И «аминь» в конце не подпись под договором, а хлопок в ладоши: да, всё так, да, да.
У этой главы есть нити, идущие из прежних глав, и здесь они сойдутся в один узел: вера дыхание, нагота, тайная комната, скороговорка, васильковые небеса, духопроводность. Ребёнок наг, ему нечего прятать, потому что у него ничего своего нет. Ребёнок прячется с Аббой в тайной комнате, и там имя святится по-настоящему. Ребёнок смотрит в небо и видит васильковые небеса, а не потолок из правил. И по детской душе Дух проходит свободно, потому что она духопроводна: в ней нет завалов взрослого счёта.
И ещё одно замечание к этому дыханию, чтобы оно не потерялось за семь строк. Все семь прошений стоят в единственном числе: хлеб наш, оставь нам, не введи нас. Молитва не делит людей на своих и чужих: она дышит сразу за всех, как дышит дом. Потому что у Аббы нет приёмной, где сидят чужие дети. Есть одна комната, и в ней все дети, и каждый назван по имени. Взрослый молится за себя, ребёнок молится из дома, и это разные молитвы, хотя слова одни.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ЕВАНГЕЛИЕ О ДЕТЯХ И ДЛЯ ДЕТЕЙ
Теперь скажем самое главное, ради чего всё это писалось. Евангелие от первого до последнего слова о детях и для детей. Не о взрослых, которые иногда вспоминают детей, а о детях и для детей, всё, буквально всё.
Посмотри на само начало. Бог входит в мир не царём и не воином, а ребёнком. Дитя в яслях, дитя, которое носят на руках, дитя, которое надо кормить и укачивать. Тот, Кто держит вселенную, позволил Себя запеленать. Если бы Евангелие было письмом для взрослых, оно началось бы с трона. Оно начинается с ясель. Первая страница книги уже кричит: здесь всё о ребёнке.
Потом Сам Христос ставит дитя в центр, в буквальном смысле в центр. «Иисус, призвав дитя, поставил его посреди них» (Мф 18:2). Не мудреца, не священника, не старца, а ребёнка, и поставил его посреди, как посреди собрания ставят самое важное. И говорит: «кто умалится, как это дитя, тот и больше в Царстве Небесных» (Мф 18:4). Больше. Не снисходительно принятый в круг взрослых, а поставленный первым. Дальше ещё страшнее и ещё яснее: «кто примет одно такое дитя во имя Моё, тот Меня принимает» (Мф 18:5). Принять ребёнка значит принять Его. А соблазнить малого, отнять у него детство, значит лучше было бы тому повесить на шею жернов (Мф 18:6). Религия страха никогда не читала эти строки вслух, потому что они выносят ей приговор: всякий, кто сделал ребёнка взрослым раньше срока, стоит под тем самым жерновом.
«Не препятствуйте им приходить ко Мне, ибо таковых есть Царствие Небесное» (Мф 19:14). Ученики отгоняли детей, как отгоняют от серьёзных дел, и Христос вознегодовал. Это единственное место, где написано, что Он вознегодовал на своих. Не на фарисеев, не на торгующих в храме, а на своих, когда те отделили детей от Него. И благословил детей, возложив руки, то есть сделал то, что делали с наследниками. Дети не терпимый контингент при религии взрослых. Дети есть владельцы Царства, и взрослым вход разрешён только на правах возврата в детство: «кто не примет Царствия Божия как дитя, тот не войдёт в него» (Мк 10:15).
Даже хвала Ему пришла из детских уст. В храме дети кричали осанна, и книжники негодовали, а Он ответил: «из уст младенцев и грудных детей Ты совершил хвалу» (Мф 21:16). Система хотела тишины, Бог выбрал детский крик. И откровение о Себе Он дал не сильным: «Ты утаил сие от мудрых и разумных и открыл то младенцам» (Мф 11:25). От мудрых утаил, младенцам открыл. Молитва детей есть та же формула: да святится то, что открыто детям, и скрыто от взрослых.
Рождение свыше, о котором Он говорил Никодиму, есть не что иное, как возврат в детство: «если кто не родится, не может увидеть Царствия Божия» (Ин 3:3). Родиться значит стать тем, кем ты был: новорождённым, нагим, без счётов, без титула, без расписок. Богословы веками искали в этой фразе систему ступеней, а в ней стоит самое простое: войти можно только родившись, а родившись, становишься ребёнком.
И заметь, у кого Он учился читать сердце. Не у книжников. Он смотрел на детей, игравших на площади, и брал их игру за образ времени: «они как дети, сидящие на площади» (Мф 11:16). Он смотрел на детей и видел в них не будущих взрослых, а настоящее, живое, которое взрослые должны догонять, а не которое взрослые должны воспитывать под свой чин.
И потому Евангелие читается как книга о детях и для детей насквозь: дитя в яслях, дитя посреди учеников, дети у колен, младенцы в храме, откровение младенцам, рождение свыше, Царствие таковых. Взрослый человек в этой книге не хозяин, а вернувшийся. Он читатель, которому книга напоминает, кем он был до того, как научился считать. Вся проповедь Христа есть работа по возврату детства, отобранного страхом. А молитва детей есть краткий пересказ всего Евангелия, потому что она и есть разговор ребёнка с Аббой, от первого слова до Марананы.
И присмотрись ещё раз к вознегодованию. Оно не на гонителей и не на неверных: оно на своих, на тех, кто уже шёл за Ним и решил, что дети мешают. Значит, отделять ребёнка от Него опаснее, чем не верить: неверный может потом прийти, а отделённый ребёнок вырастет и не придёт, потому что ему показали, где он чужой. Система не воюет с Евангелием открыто, она просто каждый день отводит детей в сторону, и это единственная война, которую Евангелие называет по имени.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. СМОКВА И ЛОГОС: ДИТЯ НЕ МОЖЕТ СОРВАТЬ СМОКВУ
Вспомним самый корень нашей истории. В раю стояло дерево познания добра и зла, и человеку было сказано: не ешь. Человек ел, и этим вкусом вошла в него система: счёт, оценка, запись добра и зла, книга векселей, сравнение, страх. Взрослый человек есть тот, кто вкусил и теперь всю жизнь раскладывает мир на две колонки. Он судит, меряет, взыскивает, и сам живёт под взыском, потому что вкусивший не может перестать быть судьёй: судья судит и себя.
А теперь смотри на дитя. Дитя до смоквы. Оно ещё не умеет отличать добро от зла в колонках, оно питается не деревом познания, а деревом жизни, и дерево жизни есть Логос, Сам Христос. «Я есмь путь и истина и жизнь» (Ин 14:6), и ребёнок питается Им, как питаются воздухом: не анализируя, а дыша. Он питается общением с Другом Христом, не с доктриной, не с уставом, а с Другом, Который зовёт учеников не слугами, а друзьями: «Я уже не называю вас рабами, Я назвал вас друзьями» (Ин 15:15). Раб и друг, это та же пара, что раб и наследник: рабу запрещено Абба, рабу не говорят друг, а ребёнку и то, и другое дано по праву рождения.
И потому дитя сидит на руках Аббы. Это не метафора уюта, это точное место человека до падения. На руках Аббы ребёнок ничего не добывает: ни знания, ни одобрения, ни безопасности. Всё уже дано, и потому руки свободны не для того, чтобы срывать, а для того, чтобы обнимать. Вкусивший смоквы добывает знание руками, сорвал, взял, присвоил. Ребёнок на руках Аббы не срывает ничего, ему нечего присваивать, всё уже его по наследству. «Не бойся, малое стадо, ибо Абба ваш благоволил дать вам Царство» (Лк 12:32). Дать, а не продать за знание, не обменять на послушание. Дать.
Отсюда вся драма взросления встаёт на место. Взрослеть в мире этого счёта значит на деле срывать смокву по чуть-чуть, каждый день по плоду: сначала оценку, потом сравнение, потом выгоду, потом обиду за недоданное, потом расписку на должника. Взрослый не замечает, что он ест дерево познания каждый день за завтраком. А система называет это зрелостью и воспитанием. Она кормит детей смоквой с малых лет и хвалится, что делает их взрослыми. Она отучила их питаться Логосом и научила питаться знанием добра и зла, то есть судом. Так сын с рук Аббы переведён на питание из рук судьи.
Поэтому Христос и говорит: «если не обратитесь и не будете как дети» (Мф 18:3). Обратиться в этом свете значит одно: слезть с дерева познания и вернуться на руки Аббы. Не выучить больше, а есть снова то, чем ел до падения. Не научиться лучше судить, а перестать судить, потому что с рук Аббы не видно чужих колонок, оттуда видно только лицо. Рождённый свыше есть этот возврат: второе рождение не добавляет знания, оно отнимает смокву изо рта и возвращает к питанию Логосом.
И здесь замыкается круг о Самом Христе. Он не ел с дерева познания, зла Он не знал: «Он не сделал греха, и не было лжи в устах Его» (1 Пет 2:22). Тот, Кто никогда не ел с дерева познания, не может говорить языком суда, и потому Он говорил языком Логоса, а Логос есть Любовь. Первый Поэт не судит свои стихи, Он их произносит и ими питает. Человек был Его образом и подобием, пока питался Логосом. Вкусив, человек остался образом и потерял подобие. Возврат детства и есть возврат подобия.
В песенной оптике смоква есть будильник. Вкусивший проснулся раньше срока и не может уснуться обратно: суд проснулся в человеке навсегда. Дерево познания будит, дерево жизни ждёт. Логос не вламывается в спальню: Он стучит, как Жених в полночь, «Я сплю, а сердце моё бодрствует» (Песн 5:2), и ждёт, пока любящая сама приоткроет дверь.
Здесь надо назвать одно слово, которое всё объясняет в нашей драме. Система называет смокву зрелостью. Ребёнок, который начал считать, сравнивать и судить, получает хорошую отметку: он повзрослел. И никто не замечает, что отметка сама есть смоква, сорванная у ребёнка чужой рукой: его оценили, и он с этого дня оценивает. Дерево жизни не ставит отметок, оно только кормит и ждёт. И потому обратиться труднее всего не грешнику, а успешному: у него колонок больше всех, и каждая кажется ему заслугой.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. БРЕВНО И СУЧОК: ДЕТСТВО ПРОТИВ СУДЬИ
Самая знаменитая строчка о суде начинается с интерьера. «Что ты смотришь на сучок в глазе брата твоего, а бревна в твоём глазе не чувствуешь?» (Мф 7:3). Смотри, как она устроена: у человека в глазу бревно, и он видит мир. И прежде всего он видит сучок у соседа. Ошибка взрослого не в том, что он видит: видеть ему не запретишь. Ошибка в масштабе: у соседа сучок, у него бревно, и он мерит соседа тем, на что сам не способен смотреть. И глаза Христа здесь видны лучше всякой другой строки: Он говорит не «не смотри», а «прежде извлеки бревно из твоего глаза, и тогда увидишь ясно, чтобы вынуть сучок из глаза брата твоего» (Мф 7:5). Взгляд должен очиститься, а не закрыться.
А теперь поставь рядом картину новорождённого, которая уже стоит в этой книге. В глазках дитяти нет ни бревна, ни сучка: оно ещё не ело смоквы, у него нет колонок, и оно видит человека целиком, не раскладывая его на добро и зло. Взрослый смотрит и оценивает, ребёнок смотрит и принимает. Взрослый с бревном в глазу не замечает ни бревна, ни даже человека: он видит колонку, в которую заносит соседа. Ребёнок видит лицо. И потому «не судите, да не судимы будете» (Мф 7:1) есть не запрет на зрение, а описание детского зрения: тот, кто не мерит, не может и осудить.
И смотри, где эта строчка бьёт точнее всего по системе. Машина стоит на суде: она раскладывает людей на колонки, охотится за чужими сучками и не видит собственных брёвен.
Скажем это прямо, чтобы не плодить врагов из плоти: система не есть директорская приёмная или чужой дом, система есть счёт, заведённый в сердце. Она сидит в любом кресле, в том числе в моём. Бревно сначала своё, и только потом чужой сучок.
Фарисей в храме благодарил Бога, что он не таков, как прочие люди, и в этом перечне чужих грехов стояло целое бревно (Лк 18:11). Холодная мать судит своих детей по отметкам и не видит бревна: самого холода в собственном глазу. Словолюбие и есть выкованный сучок: чужую неточность видит мгновенно, свою формулировку охраняет, как зрачок. И даже те, кто соблазняет малых, ищут сучков в самих детях: слишком живой, слишком шумный, слишком медлительный — и всё это видится сквозь бревно взрослого счёта.
Потому путь к детству и есть путь извлечения бревна, и он не начинается с бревна. Ты не можешь вынуть из собственного глаза то, чего не видишь: для этого нужно, чтобы в глаз попал другой свет. Детская любовь и есть этот свет: взять ребёнка на руки, и через его взгляд, в котором нет колонок, вдруг станет видно, что вся жизнь прошла под меркой и что бревно вросло в зрение. «Прежде извлеки бревно» — и первый шаг извлечения не хирургия, а возвращение детства: не учиться лучше судить, а перестать мерить вовсе. Блаженны нищие духом: пустая рука не может держать бревно, а пустой глаз не находит сучков.
И здесь же второй вход в ту же строку: сучки у ребёнка видит только взрослый. Взрослый приучен смотреть на детей сквозь бревно своих требований, и дитя в его глазах состоит из сучков: неусидчив, криклив, медлителен. А ребёнок смотрит на взрослого и не видит сучков вовсе: он видит маму и папу целиком, и потому его взгляд лечит. Дом, где родители научились смотреть на детей детскими глазами, и есть дом, где бревно вынуто: там видно ясно, и только оттуда можно помочь брату вынуть его сучок — не судя, а беря на руки.
И вот теперь можно назвать бревно по имени. Бревно, которое стоит в глазу взрослого, есть тот самый крест: балка, из которой сделано орудие казни. Религия взрослых построила на этой балке храм и назвала её святыней: она распинается на кресте изо дня в день, ставит его в каждый глаз и называет это благочестием. Но Евангелие стоит на другом. Крест был исполнен один раз, в один час, в одном месте: Он умер — и всё. Воскресший не висит. Антирелигия детей есть антирелигия воскресения: она не перезаказывает распятие каждое утро, она видит пустой гроб. Христианство в кавычках стало религией распятого Христа, держащей мир на кресте; христианство без кавычек есть антирелигия Воскресшего, и бревно в её глазу лежит не как святыня, а как мусор: его вынули и выбросили, потому что на нём больше никого нет.
Уточним раз навсегда, чтобы слово не ранило своих: речь здесь не о Церкви, а об искажении внутри неё. Церковь есть Тело Христово, и потому она сильнее всякого искажения; но искажение внутри неё есть, и зовётся оно не Церковью, а привычкой жить у гроба.
И само распятие, всякий раз поднимаемое заново, становится только иконой того, что уже кончилось: символом воскресения, а не его продолжением. Смотри на образ, который знает Церковь: Воскресший не остаётся в распятии, Он сидит на Престоле. Царь славы восседает, и в руке Его не гвоздь и не молот, а Книга. И вот что стоит увидеть до конца: Книга в руке Сидящего есть книга для детей. Евангелие, «добрая весть», написано тем же языком, каким говорят в детской: без комиссии, без протокола, сказанное бегущему отцу и разбойнику на соседнем столбе. На Престоле сидит не Судья с колонками, сидит Отец с детской книгой на коленях.
Поэтому разница детской и взрослой религии стоит в одной точке. Взрослая религия смотрит на крест и остаётся у креста: копирует распятие в каждый глаз, чтобы каждый носил орудие казни и мерил им мир. Детская вера смотрит дальше пустого креста: на Престоле сидит Воскресший, и у Него в руках Книга, по которой учатся читать дети. Бревно вынуто и выброшено, и на его месте стоит не новая балка, а Книга. Взрослый носит в глазу орудие казни и называет это верой; ребёнок видит Сидящего и слышит, как Ему читают. Распятие стало символом воскресения, воскресение стало трапезой в доме Отца, а Книга на коленях Сидящего стала детской: потому что всё на небе принадлежит таким.
И слово хирургии было произнесено задолго до нас. Преподобный Исаак Сирин записал операцию бревна в Слове 48: «Подвизайся умом своим быть выше того, чтобы как ни есть порицать и обвинять всякого человека, в каком бы он ни был состоянии». Взрослый с бревном в глазу не видит света; пустой глаз видит свет во всём. А на бревне нельзя постоянно распинаться: его надо вынуть, выбросить и стать ребёнком, потому что дети неподсудны — их некому и нечем мерить.
В песенной оптике возлюбленная просыпается не у распятия, а у пустого гроба: не будильник с гвоздями, а голос по имени. Взрослый стоит у креста и распинается, ребёнок бежит в сад утром — потому что там уже никого нет, а Садовник зовёт по имени.
И потому взгляд ребёнка лечит не в переносном смысле, а буквально. Взрослый, у которого бревно вросло в зрение, не увидит его сам: глаз не видит себя. Но если в комнату входит ребёнок и смотрит на него без всякой мерки, целиком, как на маму, взрослому на секунду становится ясно, как он сам мерил всех до этого. Эта ясность и есть начало извлечения. Не экзамен, не исповедь по бланку, а секунда детского взгляда, после которой бревно уже нельзя не заметить.
ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ. ГЛАЗА ХРИСТА У НОВОРОЖДЁННЫХ
Смотри, что говорит Писание о самом маленьком. «Из уст младенцев и грудных детей Ты устроил хвалу» (Пс 8:3), и Христос повторил эти строки в Храме о кричащих детях. А в другом псалме ещё прямее: из уст младенцев Ты устроил силу, ради врагов, чтобы сделать безмолвным врага и мстителя. Как останавливает зло младенец, не умеющий ни говорить, ни защищаться? Тем, что он есть. Само его присутствие есть приговор всякой нелюбви.
Теперь о глазах. Новорождённый открывает глаза, и в этих глазках нет ни колонок, ни расписок, ни взыскания, ни подозрения. Он ещё не ел смоквы. Он питается Логосом, дышит тем же воздухом, которым дышит небо, и потому у него «снова сияют васильковые небеса» — в буквальном смысле: глазки новорождённого это глаза, которые ещё не научились мерить. А глаза, которые не мерят, есть глаза Христа, смотрящие на нас. Он говорил о себе так: «Сын ничего не может творить Сам от Себя... что Он видит от Отца» (Ин 5:19). И теперь заметь: новорождённый устроен точно так же. Он не творит от себя, он видит от отца, от матери, от неба, и его взгляд есть чистый приём, без всякой выдачи. Взрослый смотрит и оценивает. Ребёнок смотрит и принимает. Христос смотрел на мир глазами Отца, а новорождённый смотрит на нас глазами неба. Поэтому у него в глазах нет ни осуждения, ни испуга, ни сравнения — только свет.
И есть запах. Новорождённый пахнет по-особенному, ни на что не похожим запахом, и матери говорят: этот запах не перепутаешь ни с чем. Писание знает эту мысль прямо: «мы стали благоуханием Христовым» (2 Кор 2:15), говорит Павел о людях, вошедших во Христа. А запах новорождённого есть самый близкий к этому запах из всех: он пахнет тем, от кого только что пришёл. Над Вифлеемскими яслями стоял запах, и волхвы шли на этот свет ещё до всякой проповеди. Ребёнок есть проводник Царствия: не в будущем станет гражданином неба, а стоит в нём сейчас, и оттуда смотрит, и оттуда пахнет, и оттуда светит. «Их ангелы на небесах всегда видят лицо Отца Моего Небесного» (Мф 18:10). Вот и весь провод: за каждым дитятей стоит ангел, который не отрывается от лица Аббы. Значит, взглянув в глаза младенцу, ты смотришь на человека, стоящего у самого лица Божия.
В песенной оптике васильковые небеса есть небо, увиденное изнутри сна любви: дитя ещё не проснулось для суда, и потому смотрит, как смотрят в доме, где его любят, без страха и без колонок. Проводник Царствия никого не будит и сам не будится: в его глазках то утро, которое ещё ничего не требовало.
Хвала младенцев есть потому не вежливость неба, а его механика. Небо не берёт защиту от сильных: сильный защищает себя и мерит мир, слабый просто есть, и само его присутствие выносит приговор всякой нелюбви. Смотри, как это работает в доме: где ребёнок криклив и жив, там злу трудно притворяться порядком. А где от ребёнка требуют тишины ради приличий, там мститель вошёл и сел за стол. Грудной младенец останавливает врага тем, что враг не выдерживает чистого приёма: он привык к счёту, а на него смотрят без счёта.
И скажем прямо, чтобы не вошла идеализация: сказанное здесь не превращает ребёнка в ангела. Ребёнок тоже плачет от злости и умеет взять чужое. Разница не в ангельскости, а в том, что его неправда ещё не стала системой: она честная, как слеза, и потому её не надо записывать в колонку, её надо просто утешить.
ЧАСТЬ ПЯТАЯ. КОЖА И ЗАПАХ СВЯТОСТИ
Образ Божий в новорождённом дан не в понятиях, а в материи: в коже, в тепле, в тактильной нежности, в запахе. Ребёнок знает мир прежде всякого слова кожей. Его первая грамота не звуковая, а осязательная: материнская грудь, объятие, дыхание у щеки, запах. «Руки для обнимания» — это богословие в материи. Христос не рассылал детям послания, Он брал их на руки: «и, обняв их, возложил руки на них» (Мк 10:16). Он касался прокажённого, которого никто не касался. Он позволял женщине коснуться края одежды Своей. Вся тайна Бога в мире прошла через кожу, потому что любовь не бывает нетелесной, любовь есть прикосновение.
И запах. Вокруг святых стоит воздух, не похожий ни на что, от которого плачут: недаром мироточат мощи, недаром древние свитки говорят, что праведный после смерти пахнет жизнью. И вот замыкание: запах новорождённого и запах святого есть один и тот же аромат, потому что и новорождённый, и святой стоят в одном и том же месте, у самого лица Аббы. Новорождённый только что оттуда, святой уже почти там, и оба пахнут домом. Есть и пророческая строка о самом Мессии: «И будет судить Его не по зрению глаз Своих и не по слушанию ушей Своих» (Ис 11:3) — а в оригинале стоит глагол обоняния. Судья мира будет судить по запаху, по страху Божию, воспринимаемому носом. Бог судит не колонками, Бог судит воздухом. Потому что воздух не соврёт: у смоквы один запах, у Хлеба другой, у Геенны третий, у неба четвёртый, и младенец пахнет небом.
Отсюда мера всякой нелюбви: она начинается с расстояния. Система всегда начинает с дистанции: не назови дитя дитем, не возьми на руки, не прижми. А то, чего не прижмёшь, легче вынести на жертвенник. Прикосновение есть первая защита. Дитя, которого взяли на руки, уже не выносится на жертвенник, потому что рука, которая обняла, не поднимается.
Прикосновение в песенной оптике есть лобзание в зародыше. Песнь начинается с прошения «да лобзает меня лобзанием уст Своих» (Песн 1:2), и первое прикосновение к новорождённому есть начало этого лобзания: мать целует дитя прежде всякой речи, и Церковь целует Христа прежде всякого богословия. Клятва охраняет именно это: сон прикосновения не должен быть разбужен раньше срока словами о правильности.
ЧАСТЬ ШЕСТАЯ. РУКА, ПОДНЯТАЯ НА ДИТЯ: ИМЯ ВЕЩИ
Теперь самое страшное, потому что Евангелие не позволяет обойти это молчанием. Начни с первой страницы новой эры. Как только Дитя родилось, система ответила родами кровью: Ирод разгневался и послал избить всех младенцев в Вифлееме и во всех пределах его, от двух лет и ниже (Мф 2:16). Заметь последовательность: не воин, не законник — именно младенцы. Вся логика порядка в одном приказе: пусть умрёт тот, кто угрожает счёту. Ирод умер, и с ним умерла вся его казнь, а Вифлеемские младенцы вошли в Царство первыми из всех, по слову Церкви. Порядок убивает детей, чтобы сохранить своё время. Небо усыновляет убитых, чтобы забрать их время в свою игру.
А потом Христос Сам поставил жернов. «А кто соблазнит одного из малых сих, верующих в Меня, тому лучше было бы, если бы повесили его на шею жернов мельничный и бросили его в море» (Мк 9:42). Это самая страшная строка Евангелия о человеке, и сказана она не о богохульнике, не о разбойнике, а о том, кто испортил ребёнка. А поднять руку на само дитя есть крайний предел того же соблазна. «Горе миру по причине соблазнов, ибо надобно придти соблазнам, но горе тому человеку, через которого приходит соблазн» (Мф 18:7). Дважды горе, и горе второе тяжелее первого. Система привыкла считать детскую кровь строкой статистики, а небо считает её строкой приговора.
И вещи надо называть своими именами, тем более в главе о детях. Круги вокруг слова недопустимы, когда слово есть. Система придумала для этого целый словарь анестезии, чтобы не произносить само слово. А Писание никогда не прячет имя: Елисавета слышала приветствие, и «младенец взыграл во чреве её» (Лк 1:41), и это взыграние радости названо прежде всякого слова. «Когда я был скован во утробе, я был с Тобою», говорит псалмопевец Аббе о себе ещё до рождения; это пересказ Пс 138:15, где сказано: «не сокрыты были кости мои, когда я созидаем был в тайне». Слово «плод» есть слово порядка, слово «чрево, носящее дитя» есть слово неба, и вся разница между двумя цивилизациями стоит в выборе одного слова. Всякий аборт есть убийство детей, и потому всякий аборт есть отрицание Евангелия. Не часть Евангелия, не спорное место Евангелия, а его отрицание, потому что он замахивается на то самое, о чём вся книга: на дитя, у которого глаза Христа. Религия, которая где-то допускает убийство детей, не есть ослабленное Евангелие, а есть его отрицание, как бы она ни прикрывалась словами о святыне.
И здесь же — милосердие, потому что глава держит слово точно, а не молот. Система убивает детей под флагом свободы, а Евангелие знает только одну свободу, свободу усыновлённого. Разве свободна женщина, стоящая перед выбором, который ей не оставил никто: ни отец ребёнка, ни общество, ни дом? Аборты есть не свобода, а насилие, доведённое до ложного выбора: тебе позволено только решить, кто нанесёт удар. Настоящая свобода начинается с того, что за спиной у матери стоит дом: Абба, Матерь Богородица, стол, хлеб, братья и сёстры. Женщина, оставленная наедине с этим выбором, есть сирота, а сирот не бросают выбором, их приводят домой. Поэтому бороться с этим злом надо не только запретами, а домом: пока есть хоть одна женщина, которая делает это от одиночества и страха, вина лежит не только на ней, но и на всех нас, у кого был свободен стол, и мы его не выдвинули.
Ирод есть первый нарушитель клятвы: он поднял руку на возлюбленную, спящую в колыбелях, и этим сам подписал приговор своему дому. Все последующие будильники — его наследники: система всегда будит любовь насильно, чтобы ею распоряжаться, а небо ждёт, пока она проснётся сама.
ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ. ЖЕРТВЕННИК ВААЛУ: КОМФОРТНАЯ ЖИЗНЬ
Открой историю и посмотри, что система делала с детьми всегда. В долине сынов Енномовых, у Иерусалима, стоял жертвенник Ваала и Молоха, и туда уносили детей: «и устроили высоты Тофета в долине сынов Енномовых, чтобы сожигать сынов своих и дочерей своих в огне, чего Я не повелевал и что Мне на сердце не приходило» (Иер 7:31). Вслушайся в последнюю фразу: чего Мне на сердце не приходило. Небо говорит с изумлением, как будто не верит своим ушам. Никакой закон не требовал детской крови, кровь требовал сам жертвенник. А зачем её требовали? Чтобы урожай был хорош, чтобы скот не падал, чтобы жизнь была безопасна и сытна. Дети горели ради комфорта взрослых. Больше ничего. Ради урожая, погоды и спокойствия.
Теперь смотри на современный жертвенник. Молох сегодня не стоит в долине, Молох переоделся. Его зовут комфортная жизнь: карьера, свобода, достаток, отсутствие трудностей, всё как удобно. И на этот жертвенник снова уносится дитя, только теперь вместо огня Тофета действует операционная, а вместо жреца Ваала действует пустой дом, из которого ушёл отец, и пустой язык, на котором никто не сказал: стоило прийти в этот мир. Механизм тот же до мелочей: взрослый приносит дитя в жертву идолу, чтобы жизнь стала удобнее. Ирод убивал детей, чтобы сохранить своё время, старый Израиль сжигал детей ради урожая, современный мир убивает детей ради комфорта, и это одна жертва, повторенная трижды в три эпохи.
И вот страшная деталь, которую система постаралась забыть. Долина сынов Енномовых на арамейском звучит как Геенна. Именно то место, где жгли детей, стало именем ада. Не по красноречию проповедников, а по самой сути: ад есть то, что происходит с человеком, когда он убивает дитя ради своей выгоды. Жертвенник, поглотивший детскую кровь, назвал имя бездны, потому что детская кровь и бездна стоят рядом по природе: зло начинается там, где выгода становится важнее дитяти. А потом Иосия осквернил Тофет, и долина стала мусорной ямой, и в неё сбрасывали всё гнилое. Так прошла история места: детская кровь превратила его в имя ада, покаяние царя превратило его в мусорник. Между этими двумя полюсами и лежит выбор каждого города.
Жертвоприношение Ваалу самоубийственно дважды. Первый раз простая арифметика: общество, которое убивает своих детей, вынесло из себя будущее, и через поколение узнаёт, что некому нести его имя, некому передать дом, некому сесть за стол. Дети есть продолжение, и обрезанное продолжение не растёт, а гниёт. Это не проклятие, это закон естественный, как гниение бревна в воде.
А второй раз глубже: такие люди теряют способность любить. Посмотри, почему. Любовь есть привязанность к тому, кто дороже меня, и её первый предельный образ есть дитя, ради которого взрослый отдаёт всё: покой, удобство, время, даже жизнь. А жертвоприношение Ваалу есть движение противохода: дитя отдают ради покоя и удобства. Каждый такой шаг переквалифицирует сердце: на одном жертвеннике дитя дороже удобства, на другом удобство дороже дитяти, и после нескольких шагов сердце уже не помнит, что было первым. «И ожесточилось сердце их» — эта формула стоит в Писании у людей, которые видели чудо и всё равно выбрали своё. Каждая принесённая жертва делает сердце твёрже и суше, и в конце человек с сухим сердцем действительно не может любить: не потому, что потерял талант, а потому что убил его собственными руками. Поэтому всякая детская кровь всегда дважды убийство: один раз убивают дитя, второй раз убивают любовь в приносящем. И потому народ без детей есть народ, который первым теряет способность любить вовсе: без живого дитяти в доме сердце не учится по-детски обнимать, и всё человеческое в нём высыхает.
Но Ваал не ставит точку. Наша глава несёт слово о впавших в искушение нелюбовью, и это слово не осуждение, а ходатайство. Женщина, принёсшая жертву Молоху, есть не потерянный человек, а человек, которого Молох сожрал и от которого не отступит небо. Матерь Сама принимала на руки тех, от кого отступал мир. К развратнику, к мытарю, к разбойнику на кресте Господь приходил первым делом, а храмовое общество гнал от Себя. Значит, дверь от жертвенника открыта до последнего дыхания, и первое движение к ней называется так же, как у сына Нембрини, который взглянул и сказал: уверь меня, что стоило прийти в этот мир. На это желание небо отвечает всегда. Всякий оборванный взгляд ещё может быть доведён до конца — но уже в другую сторону.
Молох есть тот, кто будит любовь, чтобы забрать её до срока: жертва начинается с пробуждения, потому что нельзя принести в жертву того, кто спит на руках. Клятва сернами и ланями стоит по ту сторону всех жертвенников: она не запрещает любви проснуться, она запрещает будильники.
ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ. ХОЛОДНАЯ МАТЕРЬ И ДЕТИ-КАЛЕКИ
Рана детей происходит не только от отсутствия матери, но и от холода матери. Смотри, где рождается это несчастье. Холодная мать не всегда та, кого лишили любви её самой, хотя часто и так: у неразогретой колыбели вырастает неразогретая колыбель. Но бывает и иначе: любовь у неё была, дом был, стол был, а сердце стоит закрытым. Она кормит, одевает, ухаживает по долгу, и всё это правильно, и всё это мёртвое, потому что долгу можно служить без тепла. Ребёнок растёт при ней, а не с ней: его берут на руки не от радости, а по распорядку, с ним говорят по расписанию, его хвалят за отметки и обнимают по календарю. И дитя, у которого глаза Христа, смотрит в это лицо и не находит в нём отклика. Для него это страшнее отсутствия: у сироты хотя бы есть честная пустота, а у него пустота стоит в комнате каждый день и называется мамой. Ребёнок в таком доме делает неутешительный вывод, и этот вывод ложится на всю жизнь: значит, я недостаточно хорош, чтобы меня полюбили. Он не понимает, что мать просто закрыта; он понимает так, как может понять ребёнок: дело во мне.
И потому дети холодных матерей становятся калеками, и калечество это имеет несколько лиц. Первое лицо: человек, который не умеет принимать любовь. Ему её дают, а он не верит, потому что первая любовь в его опыте была долгом, а не радостью, и он всю жизнь ждёт, что и эту любовь отберут или потребуют счёт. Второе лицо: человек, который не умеет давать любовь. Он выучил в колыбели, что обнимание есть неестественное действие, и его руки онемели так же, как онемела рука его матери. Так холод наследуется: неразогретая колыбель передаёт холод дальше, и через три поколения уже никто в роду не помнит, откуда пошёл мороз. Третье лицо: человек, который всю жизнь ищет тепло на стороне, у любой руки, которая хотя бы коснётся, и потому попадает в чужие объятия, как утопающий в воду, без разбора, от кого спасение. И четвёртое лицо, самое тяжёлое: человек, который становится жёстким сам и калечит своих детей, потому что не умеет ничего другого. Калека калечит.
Но есть и вторая половина правды, и она же есть дверь. Холодная мать сама несчастная. Она не несчастна потому, что холодна; она холодна потому, что несчастна. Её сердце закрыто не злой волей, а замерзанием: где-то в её собственной колыбели, в её юности, в её браке любовь была отнята, растоптана или не случилась, и она заледенела, как заледеневают все, кого не обнимали в нужный час. Она живёт без восхищения, без детской любви, без каннского вина, у неё не пахнет в доме небом, её дети смотрят на неё как в стену, и она чувствует эту стену, потому что ей самой от этого холоднее всех в комнате. Холодная мать несчастнее всех в своём доме, хотя бы потому, что у неё там все, кто может выйти, а она не может: её тюрьма есть она сама.
И ещё два слова, чтобы это слово не попало в чужие руки. Холод матери иногда есть болезнь: депрессия после родов случается и у святых жён, и к ней применяют милосердие и помощь врача, а не клеймо. Слово калека в этой главе сказано о ране, а не о человеке: рана есть у человека, человек есть образ Божий и в ране. А если женщина читает эти строки с болью о том, что уже случилось с ней, она читает их не как осуждённая: до огня её довели, и вину Молоха её руками не снять, а клеймо с её сердца снято крестом ещё прежде, чем она родилась.
Неспособность любить есть её несчастье, и клеймо это она наносит себе сама, часто ещё до того, как стала матерью, и её дети получают эхо этого клейма.
И потому к ней слово Евангелия звучит не как приговор, а как призыв разморозиться, и в этом слове есть надежда. Лёд в сердце не приговор, лёд есть состояние, а состояния проходят. Христос не гнал холодных: Он стоял у дома фарисея и обедал с ним (Лк 7:36), и в тот самый вечер холодная душа, женщина, плакала о Его ногах, а фарисей стоял сухим. И Господь не выгнал сухого: Он сказал ему притчу о двух должниках и повернулся к нему лицом. Значит, холодная мать может оттаять, и путь оттаивания нам уже знаком из всей главы: не через самобичевание и не через списки, а через красоту и детскую любовь. Взять своего ребёнка на руки и не отпускать, не по долгу, а до тех пор, пока что-то в груди не тронется. Прижаться к тому, от кого лёд отступает: к Богородице, к Евангелию, к детскому смеху. И первый шаг оттаивания есть признание: я холодна, и я несчастна, и я хочу тепла. Пока мать считает себя правой, лёд держит; как только она сказала это вслух, лёд трещит, потому что признание холодности есть уже движение любви.
Заметь, что говорит Писание о месте, где холод стал опекой вместо тепла: «Если я раздам всё имение моё и не имею любви, нет мне в том никакой пользы» (1 Кор 13:3). Вот диагноз всей холодной опеки: можно накормить, одеть, поднять, выучить, и всё это будет пустым, если нет любви. Писание не говорит, что дела не нужны; оно говорит, что без любви они не согревают. Ребёнок, накормленный без любви, остаётся голодным, потому что его голод не в желудке. И потому слово к холодной матери есть не упрёк, а приглашение: твоё дело без любви не согрело ни тебя, ни детей, но любовь ещё можно принять, и тогда всё то же самое дело вдруг оживёт. Ту же кашу, те же уроки, те же обнимания, только теперь живые.
И потому община и дом, где лежит эта беда, несут не осуждение, а помощь. Нельзя холодную мать оставить одну со своей бедой, потому что в одиночестве лёд только крепнет: ей нужно тепло от других, ей нужно общество, где она сама может быть ребёнком на руках, ей нужно то, о чём вся глава: стол, Матерь, хмель радости. Восстановить холодную мать есть работа не в первую очередь её собственной воли, а общины, которая может взять её на руки, как берут сироту. Потому что она сирота в самом глубоком смысле: сирота по холодности собственного сердца, потерявшая дорогу к первой красоте даже в собственном доме. И сирот не бросают выбором, их приводят домой: и эта строка главы стоит и для неё.
За это слово стояли отцы с первых страниц Церкви. «Дидахе», дошедшее из первого века, ставит в один ряд: «не убивай ребёнка, причиняя выкидыш, и не умерщвляй рождённого». Афинагор в своём Прошении к императорам называет это деяние прямо детоубийством — и пишет это, пока христиан уводят на арену. Тертуллиан отвечает словом, которое не устареет: «Тот, кто будет человеком, уже человек». Василий Великий ставит это деяние в своих правилах в один ряд с убийством, и Шестой Вселенский собор подтверждает это канонически. Церковь не придумала это слово в поздние века: она стояла с этим словом с первой минуты, пока за него платили кровью.
А путь оттаивания описал преподобный Исаак Сирин как чудо милующего сердца. Что такое сердце милующее? «Возгорение сердца у человека о всём творении, о людях, о птицах, о животных, о демонах и о всякой твари» (Слово 81). Лёд тает не по приказу, а от возгорения, и возгорение это есть дар, который можно только принять: холодная мать не может себя растопить усилием воли, но может стать на путь, где возгорение приходит.
ЧАСТЬ ДЕВЯТАЯ. ПЕРВАЯ КРАСОТА
Задумайся: что ребёнок видит первым в жизни? Он не видит ещё неба, не различает даль, лицо перед ним расплывчато, и единственное чёткое расстояние для новорождённого есть расстояние кормления, лицо матери. Так устроено дитя: всё остальное в тумане, а её лицо в фокусе. Первое, что человек способен увидеть на свете, есть материнское лицо. И если красота есть первое имя Божия, потому что Писание поёт Творца как прекрасного, то первой иконой красоты в человеческой жизни оказывается мать. Через женственную красоту всё это и происходит: ребёнок учится восхищению на матери, и это восхищение есть самая первая молитва, произнесённая не словами, а взглядом. Дитя смотрит на мать и, не зная ещё ни одного слова о Боге, уже знает главное: есть свет, есть красота, есть тепло, и оно не требует от меня ничего. Это и есть семя детской любви, из которого потом вырастает всякое настоящее покаяние: тот, кто в младенчестве восхитился, сохраняет способность восхищаться на всю жизнь.
Поэтому мать для ребёнка не просто человек, а первое раскрытие самого дома. Писание знает эту мысль прямо: «Как утешает кого-либо мать его, так Я буду утешать вас» (Ис 66:13). Бог сравнивает Себя не с отцом и не с судьёй, а с матерью, и говорит: утешение Моё устроено по образу материнского утешения. И в другом псалме ещё смелее: «Как отрок, покоившийся на груди матери своей, такова душа моя во мне» (Пс 131:2). Душа перед Богом есть отрок на груди матери: вот определение покоя, вот что такое вера в её самом младенческом виде. И Господь Сам произносит это о себе с болью: «Сколько раз Я хотел собрать детей твоих, как птица собирает птенцов своих под крылья» (Мф 23:37). Он сравнивает Себя с матерью-птицей, прижимающей крыло, то есть Сам претендует на ту роль, которую ребёнок узнаёт первой: роль прижимающей красоты. Матерь Богородица у креста, принимающая Иоанна, есть завершение этой линии: Мать дома стала Матерью всех детей.
А теперь о тех, кого этой красоты лишили, и надо назвать это честно, без утешительных слов. Ребёнок, выросший без материнского лица, без прикосновения, без запаха, вырастает с раной, у которой нет имени в бумагах, но есть вся жизнь: он не умеет привязываться или привязывается жадно, он ищет красоту в чужих лицах и не узнаёт её, он путает красоту с похотью или со смоквой, он покупает то, что раньше было дано даром. Рана есть не абстракция: сирота ищет мать всю жизнь, в лицах, в романах, в товарах, в вине, и всё это эхо одного крика из колыбели, оставшейся без ответа. И потому мир сиротства не исчисляется только детьми без родителей: есть дети без матерей, потому что мать выгорела; есть дети при живой матери, не смотревшие в её лицо по месяцу; есть взрослые сироты, которых дома не было никогда. Все они страдают потом, и страдание их есть недостача первой красоты.
Но смотри, что об этом говорит небо, и здесь надо передать слово точно, потому что оно адресовано именно лишённым. «Отец сирот и судья вдов Бог» (Пс 67:6): сирота не оставлен, за ним встал Отец. «Отца моего и мать оставили меня, но Господь примет меня» (Пс 26:10): рана лишения имеет обратную сторону, ибо там, где человека оставили, его принимает Бог лично. И апостольское правило общества: «Религия чистая и непорочная у Бога и Отца есть та, чтобы призирать сирот и вдовиц в их скорбях» (Иак 1:27). Заметь, что чистая религия определяется не постами и не чинами, а призрением сирот: как раз тем, чего религия взрослых чаще всего не делает. И это слово главы: антирелигия детей восстанавливает первую красоту тем, кого её лишили. Усыновление есть не юридический акт, а возвращение первой красоты: новая мать берёт сироту на руки, и в его жизни появляется лицо в фокусе, прикосновение, запах. Дитя, лишённое первой красоты, может получить её вторую, и вторая красота лечит первую рану: так Богородица принимает тех, кого не принял никто, так дом Аббы открывает стол для тех, чья колыбель крикнула в пустоту. Рана сироты не приговор: она есть отверстая дверь, потому что сирота ближе всех стоит к истине, что усыновление и есть спасение: у него это не метафора, а прямой личный опыт.
И здесь же видно, чем женственная красота отличается от той красоты, которую показывает система. Порядок показывает красоту как товар: сфотографированную, отретушированную, продающую, она зовёт и требует, она есть красота на ярмарке. А женственная красота в её первом смысле есть красота кормящая: она не просит, а даёт, она не завлекает, а прижимает, от неё пахнет молоком и небом, а не лавкой. Первая красота есть красота руки, которая обнимает, и потому всякая торговля красотой есть подделка её, как клеймо есть подделка печати. Восстановить в доме красоту кормящую значит защитить детей лучше всяких запретов: у дома, где мать в фокусе первого расстояния, дети не попадают на жертвенник Ваалу.
Первая красота и есть та, о которой поёт Песнь: «Я цветок полевой и лилия долин» (Песн 2:1). Лицо матери есть первая лилия долин, и восхищение ребёнка есть первое чтение песни о любви, ещё не пробуждённой и уже прекрасной. И святитель Григорий Нисский, толкуя Песнь, видел в её красоте движение души к красоте Божией: восхищение есть самый честный богослов, потому что не умеет притворяться.
ЧАСТЬ ДЕСЯТАЯ. ДВЕ ЗАКВАСКИ
Теперь о том, почему одна и та же молитва бывает живой и мёртвой. Слова одни, воздух разный. Господь Сам назвал обе закваски и не оставил между ними нейтральной земли. «Берегитесь закваски фарисейской и закваски Иродовой» (Мк 8:15), говорит Он ученикам, а у Павла стоит вторая половина: «немного закваски квасит всё тесто» (Гал 5:9). И в другой строке Он говорит о Царстве тем же словом: «Царствие Небесное подобно закваске, которую женщина взяла и положила в три меры муки, доколе не вскисло всё тесто» (Мф 13:33). Закваска одна по устройству, а по духу их две, и обе работают одинаково: малая доза меняет всё тесто. Разница не в механизме, а в том, что именно заквашивает.
Закваска фарисейская есть привычка. Это «Отче наш», прочитанное как по привычке: глаза бегут по словам, губы шевелятся, сердце стоит в стороне. «Приближаются ко Мне люди сии устами своими и чтут Меня языком, сердце же их далеко от Меня» (Мф 15:8): вот её формула, уста и язык рядом, сердце далеко. Фарисей молился дольше всех и был дальше всех, потому что привычка есть способ не встретиться: она занимает место встречи, не давая встретиться. И в этом её страшная работа: закваска привычки квасит не сердце, а оболочку. Человек, десятилетиями читающий «Абба Наш» без сердца, не становится безбожником, он становится хуже: он становится человеком, у которого святыня покрылась плёнкой знакомости. Каждое бездумное прочтение полирует эту плёнку, и в конце молитва произносится легко, гладко, без единого спотыкания, и не встречает ни Аббу, ни себя. Религия, где взрослый вычитывает непонятно что перед Судьёй, есть закваска фарисейская в промышленных масштабах.
Уточним, чтобы не задеть живых: виноват не чин и не храм, виноват человек, читающий без сердца. Тот же чин в устах Серафима был небом, и храм, в котором молилась его мать, не виноват ни в чём.
Закваска Христова есть жизнь Его в нас и нас в Нём. Смотри, как Она звучит в первосвященнической молитве: «да будут все одно, как Ты, Отче, во Мне, и Я в Тебе, так и они да будут в Нас одно» (Ин 17:21). И «Я в них, и Ты во Мне» (Ин 17:23). Это не образность, это устройство: вечно жить в Нём, а в нас жить Христу. Закваска Христова есть тот самый Дух, излитый в Пятидесятницу, то самое канское вино, то самое опьянение: она заквашивает не оболочку, а сердце, и сердце начинает всходить Его жизнью. И тогда молитва та же самая, слово в слово, но прочитанная уже не по привычке, а изнутри жизни: «Абба Наш» произносится усыновлённым, и каждое прошение есть не вычитка, а дыхание. Одна и та же строка может быть мёртвой формулой и живым воздухом, разница только в закваске, а закваску не видно на поверхности: тесто одинаковое, пока не всхло.
Отсюда честная проверка для каждого из нас и для самой главы. Как отличить закваску фарисейскую от Христовой на себе? Не по словам, не по длительности, не по уставу. По одному признаку: после молитвы, прочитанной по привычке, человек остаётся тем же, чего с ним и было. После молитвы, прочитанной закваской Христовой, в нём что-то поднимается: хмель радости, желание прощать, голод по столу, беспричинная светлость. «Проверяйте себя, в вере ли вы, сами себя испытывайте: неужели сами себя не знаете, что Иисус Христос в вас?» (2 Кор 13:5). Вот и вся проверка, и она проходит не по списку, а по запаху: есть ли в доме запах младенца и запах святого, или только запах знакомого ритуала. Закваска узнаваема по хлебу, который из неё выходит.
И заметь последнюю скобу с Игрой. Привычка есть враг игры, потому что игра требует всего человека здесь и сейчас, а привычка отправляет его на автопилот. Молитва, которую прыгается, не бывает привычной: прыжок каждый раз новый. Поэтому антирелигия детей и есть закваска Христова в действии: Дух заквашивает сердце, сердце выходит из привычки, и человек снова начинает играть с Господом. А религия взрослых и есть закваска фарисейская в больших зданиях: привычный чин, привычные слова, привычный страх перед Судьёй, и сердце далеко. Две закваски стоят у одного теста, и всё человечество стоит между ними.
Закваска фарисейская есть закваска будильника: она будит молитву насильно, словами по расписанию, и сон любви улетает из дома. Закваска Христова есть закваска ждущего: она бродит тихо, как ночь в цветнике, и хмель радости приходит сам, доколе ей не угодно.
ЧАСТЬ ОДИННАДЦАТАЯ. ВСЁ ДЛЯ ДЕТЕЙ, И ВОКРУГ НИХ ДУХ БОЖИЙ
Смотри, как адресовано в Писании самое главное. Откровение: «утаил сие от мудрых и разумных и открыл то младенцам» (Мф 11:25). Царствие: «таковых есть Царствие Небесное» (Мф 19:14). Хвала: «из уст младенцев и грудных детей Ты совершил хвалу» (Мф 21:16). Наследство: «Абба ваш благоволил дать вам Царство» (Лк 12:32). Ангелы: «их ангелы на небесах всегда видят лицо Отца Моего» (Мф 18:10). Всё, что дано от неба, адресовано детям. Взрослому ничего не оставлено, кроме одного: права вернуться.
А теперь о Духе. Господь говорил Никодиму: «Дух дышит, где хочет, и голос его слышишь, а не знаешь, откуда приходит и куда уходит: так бывает со всяким, рождённым от Духа» (Ин 3:8). Рождённый от Духа есть, по всей книге, родившийся заново ребёнок, и это не метафора, а то же самое слово «рождение». Дух и дитя говорят на одном языке: не на языке протокола, а на языке крика и дыхания. «Бог послал в сердца ваши Духа Сына Своего, вопиющего: Авва, Отче» (Гал 4:6): Дух в человеке не произносит речей, он кричит, как кричит младенец, у которого ещё нет слов. «Дух ходатайствует о нас воздыханиями неизречёнными» (Рим 8:26): молитва Духа не переводится на взрослый язык, она и есть детский язык, говоримый внутри взрослого.
И есть строка, которая объясняет, почему Дух ходит вокруг детей. Пророк передал обещание: «Излию от Духа Моего на всякую плоть, и будут пророчествовать сыны ваши и дочери ваши» (Иоиль 2:28). В день Пятидесятницы апостол открыл этим словом новую эру (Деян 2:17), и заметь, кого Писание называет первыми в этом перечне: не вождей, не старейшин, а сынов и дочерей. Дух изливается на всякую плоть, но в первой строке обещания стоят дети. Небо начало описание Пятидесятницы с детей, и это не украшение, это порядок.
Отсюда закон духопроводности, уже стоящий в этой книге: детская душа есть открытая труба, взрослый счёт есть завал. Дух дышит, где хочет, но ходит там, где не мешают: в детской комнате воздух свободный, во взрослой — смоква, колонки, расписание и страх. Ребёнок не защищает своё слово, потому что своего слова ещё нет, и потому Дух в нём проходит свободно. Взрослый возвращается в детство не для того, чтобы уменьшиться, а для того, чтобы расчистить трубу: всё, что система называет взрослостью, есть завал, и закваска фарисейская — это загромождение в чистом виде, а закваска Христова — расчистка.
И потому всё для детей, и вокруг детей ходит Дух Божий. Не в том смысле, что взрослым дан по остатку, а в том смысле, что без детей у Духа нет в доме голоса: дом, в котором нет детей, молчит на том языке, на котором говорит Дух. Хвала, откровение, Царство, хлеб, крик «Абба» — всё это дети держат в руках, и взрослые могут получить всё это только из детских рук, на правах возврата. Детство возвращает: возвращают глаза, возвращают восхищение, возвращают дыхание молитвы и Духа, который ходит по земле вокруг колыбелей, как ходил когда-то вокруг Вифлеемских яслей, от которых пахло тем, от кого пришло Дитя.
Дух, Который ходит вокруг детей, есть Дух той клятвы: Он не будит возлюбленную насильно, Он изливается, как воздух в детскую комнату, и ждёт. Всё для детей — потому что дети и есть дом, где сон любви ещё не нарушен, и Дух ходит там свободно.
ГОЛОС ОТЦОВ: КТО ПОНЯЛ, ЗА ТО ПОСТРАДАЛ
Есть свидетельство, которое дороже всех рассуждений: люди, которые поняли о детях и о любви то же самое, что стоит в этой главе, и заплатили за понимание. Святитель Иоанн Златоуст говорил императрице Евдоксии в лицо правду о роскоши и был отправлен в ссылку, где умирал со словами «слава Богу за всё». Преподобный Максим Исповедник за то, что воля человека не есть вещь системы и что человек не может быть поправлен принуждением, отдал язык и правую руку — и писал после этого без языка и без руки, а умер, как передают, в тот день, когда закончил запись своих мыслей. Афинагор составил Прошение в защиту детей и нерождённых для императоров, у которых христиан после этого уводили на арену. Каждое поколение Церкви хранит людей, понявших клятву песни раньше своего времени: они не будили никого насильно, они охраняли сон любви — и за это их будил сам порядок, до смерти.
И есть вторая половина клятвы, о которой отцы знали полнее нас. Святитель Феодорит Кирский читал «не будите» и как запрет засыпания: не будить раньше срока — и не укладывать спать раньше срока. Первая половина клятвы запретила будильники, вторая запрещает сон без сна, тёплых, ни горяч ни холод. Между этими двумя половинами и стоит вся жизнь Церкви: не буди, но и не дай уснуть; охраняй сон возлюбленной — и жди её утра.
ЧАСТЬ ДВЕНАДЦАТАЯ. АВВА: МОЛИТВА, ПРОИЗНЕСЁННАЯ ЗАНОВО (РАСКОП ПОСТРОЧНО)
У этой главы нет истории, у неё есть раскоп. Молитва, которую научил Сам Христос, дошла до нас через три слоя: арамейская речь Его уст, греческая запись Евангелий и русский богослужебный текст, выровненный в чин за века переписывания. Оригинального арамейского текста не существует, Евангелия записаны по-гречески, и это не потеря, а рамка: греческий сохранил скелет молитвы, а сквозь него местами торчат арамейские кости, «Авва», «хуба» за долгами, «аминь», «маран-ата». Семитский слой проступает сквозь греческий самим греческим.
Дыры, которые мы ищем, не в структуре. Они точечные, но системные: в каждом месте, где слово выравнивали под богослужебный тон, срезался один и тот же персонаж, ребёнок. Домашний регистр, желание, разжатая рука, двоение долга и греха, семёрка, всё это в оригинале стояло в самом языке, и всё это стёрто выравниванием. Религия страха выравнивает язык. Рождённые свыше говорят по-домашнему.
Эта глава — раскоп построчно: арамейский, греческий, русский. А в конце: молитва целиком, прочитанная заново, по-русски, так, как она звучит, когда срезанное возвращается на место.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ОБРАЩЕНИЕ: АБУН ДБАШМАЙО
Арамейское обращение, два слова: «Абун дбашмайо». Греческому «Патер имон о эн ураноис» нужны пять слов. Это не экономность: это регистр.
«Авва», слово из кухни, из-за стола, из-под одеяла. В Гемаре сказано прямо: рабам не дозволялось обращаться словом «авва» к главе семейства. Раб говорит «господин», наследник говорит «авва». Когда Павел пишет «вы не приняли духа рабства... но приняли Духа усыновления, Которым взываем: Авва, Отче» (Рим 8:15), он описывает не абстрактное усыновление, он описывает легализацию на слово, которое рабу запрещено. Молитва «Отче наш» — это разрешение на домашнее слово.
И евангелист Марк знал цену этому слову: он оставил его без перевода, как «талифа-куми», «еффафа», «корбан», «Элой, Элой». Везде, где звучал живой голос, он боялся переводить. И в устах Христа «Авва» звучит в одном месте всего земного повествования, в Гефсимании: «Авва, Отче! всё возможно Тебе» (Мк 14:36). Первое слово молитвы детей: Его собственный крик в саду, истекая потом и кровью. Молитва рождена в саду дважды: дана в Нагорной проповеди, и замолена в Гефсимании.
И ещё одна костяшка в том же суставе: кричит не человек. «Бог послал в сердца ваши Духа Сына Своего, вопиющего: Авва, Отче» (Гал 4:6). Глагол в обоих местах один — кричать: так кричит младенец, у которого ещё нет слов. Рождённый свыше не умеет молиться по-взрослому: в нём кричит Дух. «Дух ходатайствует о нас воздыханиями неизречёнными» (Рим 8:26): молитва детей рождена трижды: дана Христом в Нагорной, замолена Им в Гефсимании, и произносится в нас не нами: Духом.
Честная скоба, чтобы не сгладить: «авва», не уменьшительное «папочка». Это неофициальное, домашнее, семейное обращение, которое дети говорили отцу всю жизнь, и взрослые сыновья тоже. Не инфантильность, принадлежность к дому. Ты не в приёмной у монарха: ты в доме, где тебя зовут по имени.
«Башмайо», «в небесах». Не «на небе», во множественном числе: шамайим, как в первой строке Библии, «небеса и земля». И между словами здесь лежит целый пласт, который русский текст присыпал снегом: Талмуд различает семь небес, от занавеса, который каждое утро снимается, до свода, где хранятся правда, суд, милостыня, сокровищница жизни и роса, которою Святой впоследствии оживит умерших. Семёрка и здесь, как везде в этой книге. А само слово «шамайим» мудрецы производили от «шам», «там»: небо в самом языке, это «оттуда». Обращение «Который там», не адрес и не культ: это грамматика отдаления. Отец не здесь по умолчанию, и вся молитва дальше есть просьба о встрече.
И последняя деталь, которая меняет всё: у Луки этой строки нет вообще. Лука открывает молитву голым «Авва», без титулования, без «небес». Матфей, литургический чин; Лука, домашний регистр. Оба каноничны. Дыра в том, что мы молим только чинную.
И заметь лицо молитвы: «Отче наш», не «мой Отче». Это единственная молитва, которую Христос дал во множественном числе: обращение семейное, прошения общие, хлеб наш, долги наши: всё в одном доме. По форме она родственная, по охвату общинная: в доме Отца никто не молится один. И потому она стоит под знаком тайной комнаты: «войди в комнату твою и, затворив дверь твою, помолись Отцу твоему, Который втайне» (Мф 6:6). Комната из наготы десятой главы: укрытие, в котором ничего не прячут, потому что перед Отцом прятать нечего.
ГОЛОС ДИТЯТИ:
Первое прошение. Абба
Первое слово есть целое богословие в четыре буквы. Абба не то слово, которым взрослые говорят о Боге в третьем лице, это слово, которым ребёнок говорит к Нему во втором. Рабу запрещено Абба, рабу не говорят друг, а ребёнку и то, и другое дано по праву рождения. И слово стоит во множественном числе: Абба наш. Один Абба на всех, один дом, один стол, и если у одного ребёнка в доме нет места за столом, это вскроется при первом чтении вслух: наш не может быть наш для половины.
В молитве семь прошений, и это не украшение счёта. Клятва семерична, вода семерична (Науман в Иордане), хвала семерична («семикратно в день прославляю Тебя»), и молитва детей семерична по форме клятвы. Только направление перевёрнуто: не человек клянётся Богу полнотой, Бог через молитву даёт человеку полноту. Семеричная клятва страха стала семеричной просьбой любви.
ПРОШЕНИЕ ПЕРВОЕ. НЕКАДДАШ ШМАХ: ДА СВЯТИТСЯ ИМЯ ТВОЁ
«Неткадаш», арамейский глагол в возвратно-среднем залоге: «да будет освящено само собой». Не мы освящаем, мы просим, чтобы святость, которая уже есть, стала явной. Греческое «хагиастхито», страдательный повелительный залог, то же самое: пусть будет освящено. Русское «да святится» звучит как команда народу: стройтесь, освящайте. Оригинал звучит как детская просьба: покажи то, что уже так.
Корень «кадеш» означает «отделённый». Святость: не моральное совершенство, а выведенность из обыденного. Часть урожая, отложенная для святилища, называлась «кадош»: её нельзя употреблять обычным образом. И это то же самое, что наша нагота, только с другой стороны: нагота: прозрачность человека перед Богом; кадеш: отделённость Бога от всего обычного. Встречаются они в одном месте: обычное не может смотреть на отделённое, может только нагое, потому что у нагого нет собственных категорий, через которые он фильтрует Бога. «Открыл то младенцам», младенцы не сумели бы отделить Бога от мира, и потому видят Его в мире. Мудрые отделили Бога в ящик под названием «духовное», и перестали видеть Его в хлебе.
«Шмах», «имя Твоё». Имя в семитском мире, не этикетка: имя = сущность = судьба = суть носителя. Мидраш говорит, что первый человек дал имена всем существам в соответствии с их сутью и предназначением. Бога в еврейском чаще всего зовут вообще без имени, «ха-Шем», «Имя»: сказать «имя» и сказать «существо, присутствие, слава» в этом языке, одно и то же.
Собранное прошение: «Пусть отделённость Твоей сущности станет видна в мире». Или короче, в нашем языке: пусть Бог перестанет быть невидимым. Прошение не о храме и не о небе, а о видимости здесь. Русский текст звучит как литургическая формула; арамейский: как детская просьба о возвращении зрения.
И Писание отвечает, через кого имя делается видимым. Иезекииль: «И освящу великое имя Моё, опороченное у народов... и узнают народы, что Я Господь» (Иез 36:23), имя опорочено, и Бог освящает его через Своих. А Христос в том же столпе Нагорной, где стоит молитва: «так да светит свет ваш пред людьми, чтобы они видели ваши добрые дела и прославляли Отца вашего Небесного» (Мф 5:16). Порядок: имя свято само, оно опозорено в мире, оно освящается заново через нагих детей, у которых под ногтями земля. Ты и есть прошение.
И подарок из Кадиша, арамейского родственника молитвы: строфа, прославляющая имя семью синонимами, «да будет благословенно, и восхваляемо, и украшено, и возвеличено, и увенчано, и превознесено, и возвышено, имя Его». Семь восхвалений, по числу небес. Между словами «да святится» стоят семь ступеней, по которым имя поднимается, когда его перестают прятать.
ГОЛОС ДИТЯТИ:
Второе прошение. Да святится имя Твоё
Имя Аббы святится не в залах и не в формулах, а в тайной комнате, где ребёнок прячется с Ним и говорит то, что никому больше не скажет. И откровение об имени дано по той же мере: «утаил сие от мудрых и разумных и открыл то младенцам» (Мф 11:25). Мудрому в этой строке ничего не открыто, а младенцу открыто всё. Хвала имени приходит из детских уст, и когда система хотела тишины, Бог выбрал детский крик (Мф 21:16).
ПРОШЕНИЕ ВТОРОЕ. ТЕТЕ МАЛКУТОХ: ДА ПРИИДЕТ ЦАРСТВИЕ ТВОЁ
«Тете», прошение не «сделай Царство», а «приди Царствие»: Царство не достраивают, его дожидаются, как ждут того, кто сам приходит.
«Малкута», не территория. «Малька», царь; «малкута», царствование: состояние, действие. Русское «Царствие» рисует территорию и трон; арамейское говорит «да будет Твоё царствование», да правишь сейчас, здесь, в этом хлебе и в этом долге. Христос расшифровал это в моменте: «если я перстом Божиим изгоняю демонов, то Царство Божие уже пришло на вас» (Лк 11:20), не «настанет», а уже пришло, в моменте изгнания нечистого из человека. И в одном древнем сирийском списке Евангелия читается «в-тете», «и да придёт»: как будто Царство уже в пути.
Ближайший родственник строки, Кадиш: «да установит Он царскую власть Свою... при жизни вашей, в дни ваши... вскорости, в ближайшее время». «В дни ваши»: наш закон «в моменте», стоящий между строк.
А ответ на это прошение стоит в самом конце Библии, и он арамейский насквозь. Павел заканчивает первое послание коринфянам словом «маран-ата», «Господь наш, гряди» (1 Кор 16:22): то же «тете» из молитвы, только уже не просьба, а ответ невесты. И в последней главе Писания это слово возвращается в финальном стихе Евангелия: «ей, гряди, Господи Иисусе!» (Откр 22:20). Царство просилось «да придёт», земля ответила «гряди». Молитва началась просьбой и кончилась согласием: семь прошений вверх, и в самом конце книги человек отвечает тем же словом.
ГОЛОС ДИТЯТИ:
Третье прошение. Да приидет Царствие Твоё
Царство в этой молитве не цель, которую зарабатывают, а дом, в котором родились. «Не бойся, малое стадо, ибо Абба ваш благоволил дать вам Царство» (Лк 12:32). Дать. Детям Царство принадлежит как наследство, а взрослым вход разрешён только на правах возврата в детство: «кто не примет Царствия Божия как дитя, тот не войдёт в него» (Мк 10:15). Прошение да приидет Царствие Твоё есть прошение ребёнка о том, чтобы дом Аббы стал видимым здесь, потому что ребёнок не умеет жить в доме отложенном.
ПРОШЕНИЕ ТРЕТЬЕ. НЕХВЕ ЦЕВЬЯНОХ: ДА БУДЕТ ВОЛЯ ТВОЯ
Самая тихая дыра и самая большая. Корень «цэв», желать, жаждать; «цевьяна», то, чего хочется, пристрастие. В арамейской строке не «да будет Твоя воля-приказ», а «да будет Твоё желание». Переводчики могли выбрать «желание» и выбрали слово «воля», потому что «воля» чиннее.
С этим словом ушло следующее: сказано не «да будет Твоя воля», а «как в небесах, так и на земле». В небесах воля Отца исполнена не принуждением: ангелы не терпят, они сами хотят того, чего хочет Он. И просьба о земле, не о послушании, а о том, чтобы на земле научились хотеть Его, а не исполнять Его. Это разница между рабом и ребёнком: раб делает, ребёнок хочет.
И земля здесь, «аръа»: не «планета», а почва, глина, то самое вещество, из которого лепили Адама. Молитва просит: как там, так и в этой глине. Под ногтями. Смотри: «весь он, желание» (Песн 5:16), та самая строчка нашего эпилога стоит в центре молитвы, только о Боге. У Бога цевья: желание. И наше третье прошение просит не исполнения протокола, а совпадения желаний.
ГОЛОС ДИТЯТИ:
Четвёртое прошение. Да будет желание Твоё
Арамейское слово прошения о воле, цевьяна, значит то, чего хочется, то, что милует сердце. Система перевела его в приказ и сделала из третьего прошения устав подчинения. Но ребёнок не исполняет приказ, ребёнок хочет того, чего хочет Абба, не потому, что обязан, а потому что любит. Желание нельзя передать и в нём нельзя научить, его можно только пробудить. Третье прошение есть прошение о пробуждении: пусть моё желание совпадёт с Твоим, как совпадает шаг ребёнка с шагом того, за кого он держится.
ПРОШЕНИЕ ЧЕТВЁРТОЕ. ХАВ ЛАН ЛАХМО Д-СУНКОНАН ЙОМОНО: ХЛЕБ НАШ НАСУЩНЫЙ ДАЖДЬ НАМ ДНЕСЬ
«Хаб», не вежливое «дай»: корень старый, до-литературный, подать, дать руками, жест протянутой ладони. Ребёнок не «просит обеспечения», ребёнок протягивает руки.
«Лахмо», хлеб; в арамейском «лаха», ещё и то, с чем идут к очагу, к столу, к семье: хлеб не товар, а пиршество, в которое тянутся. «Сункона», нужда, необходимость. «Йомоно», дня сего, сегодня.
Греческий «эпиусиос», слово-однодневка, живущее только в этой молитве, с тремя прочтениями: «на сегодня», «сверхсущный» (хлеб Тела), «завтрашний» (как назвал его Жером). Арамейский берёт третий вариант в чистом виде: хлеб завтрашнего дня, выданный сегодня. Манна падала каждое утро; собранная на запас, гнила (Исх 16:19-20). Русское «насущный», калька с греческой «сущности»: обычному уху оно значит «обычный, повседневный». Мы потеряли в этом слове и сверхъестественное, и срочность: молимся про «обычный», а стоит в строке про хлеб, который есть завтра, в сегодня. Эсхатологический хлеб, выданный в моменте.
ГОЛОС ДИТЯТИ:
Пятое прошение. Хлеб насущный даждь нам днесь
Теперь скажем то, без чего прошение о хлебе остаётся недочитанным. Хлеб насущный не вещь, которую приносят к столу. Хлеб насущный есть Лицо. «Я есмь хлеб жизни» (Ин 6:35), говорит Тот, Кто дал молитву, и это не красивость, это расшифровка четвёртой строки. Просить «даждь нам днесь хлеб наш насущный» и просить Христа есть одно и то же, потому что хлеб, о котором просит молитва, и есть Он Сам. Греческое «эпиусиос», сверхсущный, хлеб над сущим, читается теперь до конца: не хлеб о хлебе, а Хлеб о хлебе, не еда о еде, а Причастный о причастных.
И смотри, где этот хлеб находится. Он в детях самих. «Я в них, и они во Мне» (Ин 17:23). Дитя не ходит за хлебом, дитя пребывает в Хлебе, и Хлеб пребывает в дитяти. Питание Логосом есть не еда снаружи, а взаимопребывание: ребёнок ест Христа, и Христос растёт в ребёнке, и между ними нет границы, через которую надо что-то передавать. В этом и есть разница со смоквой: плод познания берут извне, руками, отрывая от дерева. Хлеб жизни не отрывают, в него входят, в нём живут. «Пребудьте во Мне, и Я в вас» (Ин 15:4). Пребывание и есть питание.
Отсюда вечеря. Дети вечерят с Господом каждый день. Не раз в неделю, не по праздникам, не по чину, а каждый день, как семья садится за стол: «они постоянно пребывали в учении и в общении, и в преломлении хлеба» (Деян 2:42). И заметь, у Луки стоит ещё прямее: «принимали пищу в веселии и простоте сердца» (Деян 2:46). Простота сердца есть то самое детское, и стол не в храме, а в доме. Первая община не ходила на литургию, она жила литургией: каждый день, каждый дом, каждый стол был вечерей с Господом. Он Сам у них стоял за столом Третьим, потому что «где двое или трое собраны во имя Моё, там Я посреди них» (Мф 18:20).
Это и есть литургия в действии. Не служба, которую отслужили и ушли, а жизнь, которая сама есть служба: день дитяти от пробуждения до сна есть одна непрерывная вечеря. Хлеб преломляется на столе, и преломляется Сам Хлеб, и дети в нём, и Он в детях, и граница между столом и небом не проведена. Взрослый говорит «пойду причаститься», ребёнок говорит «мы ужинаем с Ним». Взрослый ищет службу, ребёнок живёт в служении, потому что в нём самих стоит Хлеб.
И потому прошение «даждь нам днесь» просит не вещь, а Его Самого на сегодня. Оно просит: пусть этот день будет вечерей, пусть каждый день будет преломлением, пусть мы не выйдем из Тебя ни на шаг. «Днесь» в этой строке значит не срок поставки, а ритм вечери: каждый день, без пропуска, как дышат. Вера дыхание и хлеб сходятся в одном ритме: вдох это Он входит, выдох это мы пребываем, и так весь день, и так вся жизнь.
И отсюда же «хлеб наш», а не «мой». Хлеб один на всех, потому что Хлеб один на всех. «Хлеб, который мы преломляем, не есть ли приобщение Телу Христову? Один хлеб, и мы многие одно тело» (1 Кор 10:16, 17). Дети, вечеряющие с Господом, вечеряют и друг с другом, и хлеб между ними общий не по правилу, а по природе: нельзя быть в одном Хлебе и сидеть за разными столами. Литургия в действии не знает одиночек. Это тот же чертёж общины, который дал «Абба наш»: один Хлеб, один стол, один дом.
И замыкается круг, начатый смоквой. Вкусивший ест знание и растёт в суд. Ребёнок ест Хлеб и растёт в любовь. Питание определяет породу: из смоквы выходит судья, из Хлеба выходит дитя. Поэтому молиться «даждь нам днесь хлеб наш насущный» значит просить одного: не дай нам питаться ничем, кроме Тебя. Ни знанием, ни страхом, ни сравнением, ни расписками. Только Хлеб, каждый день, в нас и мы в Нём.
ПРОШЕНИЕ ПЯТОЕ. УАШБОК ЛАН ХАВВАЙН, И ОСТАВИ НАМ ДОЛГИ НАША
«Шбок», отпустить, развязать, дать уйти: этим же глаголом отпускают жену при разводе и раба при Юбилее. Слово об освобождении, а не об эмоции. Прощение в этом языке, не психологическое чувство «я простил в сердце», а действие с предметом: разжать руку, снять с себя, послать прочь.
«Хавва», долг и грех одной монетой: в арамейском «должник» в переносном смысле означает «грешник». Обидчик: кредитор. Ты: заёмщик. Грех: невыплаченное обязательство. Греческий колебался: Матфей говорит «долги», Лука: «грехи». А сирийский переводчик, зная, что «хоба» держит в себе оба, сказал оба слова: в Пешитте, «отпусти нам долги и грехи». Редчайший случай: поздний перевод обогатил, а не обеднил, он вернул двоение, которое в оригинале не было двусмысленностью, а было полнотой.
И под всем этим стоит Юбилей. Слово «афесис» в греческом вне Библии почти не значит «прощение»: оно значит освобождение, отпущение рабов, снятие долгов. В Септуагинте оно переводит ивритское «дарор», термин Торы: «и освятите пятидесятый год, и объявите свободу на земле всем жителям её» (Лев 25:10). Первая проповедь Христа, свиток Исайи: «пленным отпущение» (Лк 4:18), слово Юбилея. Прощение грехов, это отпускание пленных. А Юбилей семеричен: «сочти себе семь суббот лет, семь раз по семь лет», сорок девять, потом освобождение. Пятое прошение стоит на семи седьмицах: долги гасятся не платой, полнотой времён. И юбилейный год наступает не когда должник выплатил, а когда пришло время: «ныне исполнилось писание сие» (Лк 4:21). Отпускать и наследовать, один жест: Юбилей возвращает землю семьям, пятое прошение врастает в завещание одиннадцатой главы.
И притча, которую Пешитта слышит напрямую. Царю должен был слуга в десять тысяч талантов, и господин отпустил долг весь: чистый Юбилей. А слуга вышел и схватил товарища за сто динариев. Господин вернул приговор: «так и Отец Мой Небесный поступит с вами, если не простит каждый брату своему от сердца своего» (Мф 18:23-35). Прошение сшито с «отпустили»: ты можешь молить «отпусти нам» только разжав руки, потому что долг Отца прощён тебе без всякой пропорции, а сотый динарий ты держишь в цепкой хватке. И число тут семеричное: «не говорю тебе: до семи, но до седмижды семидесяти раз» (Мф 18:22): семьдесят раз семь, та же «шева», которой клялись, только направление снова перевёрнуто: клятва семерична страхом, прощение семерично любовью.
ГОЛОС ДИТЯТИ:
Шестое прошение. И остави нам долги наша, якоже и мы оставляем должником нашим
Взрослый ведёт книгу векселей: кто сколько должен, кто когда обидел, кто не заплатил. Ребёнок не ведёт счётных книг, у него на руках нет ручки. Прошение о прощении есть прошение о том, чтобы вернули эту свободу рук: чтобы чужие долги перестали весить в нашей книге. Прощение и есть отказ от счёта, а отказ от счёта есть признак игры, потому что игра кончается в тот момент, когда начинают следить за счётом.
Расписка, которую держали против нас, была пригвождена кресту и сожжена, и потому прошение читается не как сделка, а как расторжение договора страха: расторгни его и в нас, и мы расторгнем его в других. Простить значит перестать судить, а перестать судить значит слезть с дерева познания. И чем скорее простишь, тем раньше вернёшься на руки.
ПРОШЕНИЕ ШЕСТОЕ. АЙКАНО Д-АФ ХНАН ШБОКАН: ЯКОЖЕ И МЫ ОСТАВИМ ОСТАВИЛИ
Единственное место во всей молитве, где стоит прошедшее время. «Шбокан», совершенный вид: «мы отпустили». Всё остальное, просительное будущее; здесь, отчёт о сделанном: «как и мы уже разжали руки».
Греческие рукописи делятся: в одних «афиэмен», «оставляем», настоящее; в других «афикамен», «оставили», аорист, и аорист имеет лучшую рукописную аттестацию. Епископ Кассиан переводит прямо: «как и мы отпустили должникам нашим». Арамейская традиция и греческий аорист сходятся, как две лопаты в одну глыбу.
Это переворачивает смысл прошения. Настоящее время читается: «прости нам, потому что мы в процессе прощаем», суетливое оправдание. Аорист читается: отпущение наше уже свершилось, до того, как мы вошли в молитву. Это Мф 5:24, спрессованный в грамматику: «пойди прежде примирись с братом твоим, и тогда приди и принеси дар твой». Порядок: сначала отпустил, потом стоишь под молитвой. Славянское «оставляем» в настоящем времени стёрло этот порядок, и пятое прошение столетиями молили как оправдание, а не как отчёт. Молитва требует не настроения, она требует факта.
ГОЛОС ДИТЯТИ:
Седьмое прошение. И не введи нас во искушение нелюбовью
Искуситель не тот, кто ставит ловушку, а тот, кто учит не любить. Страх шепчет: спрячься, не доверяй, посчитай, и шёпот этот и есть введение в искушение нелюбовью. Проба, из которой не выходят, это всегда момент, когда перестали любить детской любовью. Взрослая любовь всегда считает: что я получил, что должен, что выйдет мне. Детская любовь не умеет считать, она просто любит, потому что дома. Поэтому искушение и есть искушение именно детской любви: не влюблённость испортить, а детскость украсть. Зло не отнимает у человека любовь вообще, оно сначала отнимает у неё детство, а любовь, потерявшая детство, высыхает в счёт и превращается в договор.
Поэтому прошение стоит сразу после сожжённой расписки: простил, и тут же проси избавления от нелюбви, которая нашепчет, что надо было взыскуть. И само прошение просит не отмены пустыни: не отменяй пустыню, только не дай ей сделать из нас рабов страха. Пусть испытание переплавит нас золотом, а не испепелит. Не дай нашей руке потянуться к дереву познания, когда она должна обнимать Тебя.
ПРОШЕНИЕ СЕДЬМОЕ. ЛО ТА'ЛАН ЛНЕСЬЮНО: НЕ ВВЕДИ НАС ВО ИСКУШЕНИЕ
«Та'лан», ввести внутрь, затянуть. «Несьюно», от корня «нес»: испытать, пробовать, тот же корень, что в «Бог испытывал Авраама». Проба металла.
Дыра здесь не в славянском: церковнославянское «искушение» до семнадцатого века означало ровно «испытание», и только потом слово узко съехало в «соблазн». Дыра в современном ухе: мы слышим «да не соблазни нас», а написано «да не доводи до пробы, из которой не выйдем». Отцы читали именно так: не «не искушай», а «не допусти до падения в искушении». Иаков рубит первым делом: «Бог не искушается злом и Сам не искушает никого» (Иак 1:13).
Христос молил эту просьбу Сам, в Гефсимании, тем же языком, тем же садом: «бодрствуйте и молитесь, чтобы не впасть в искушение» (Мк 14:38), и там же: «не чего Я хочу, а чего Ты». В ночь накануне креста Он молится своей же молитвой, «не введи», и при этом не отказывается от чаши. Прошение не об отмене пути: о том, чтобы путь не превратил человека в раба страха. Испытание, не наказание от Отца, а росток зрелости; молитва ребёнка не просит убрать пустыню, она просит, чтобы пустыня не сделала из неё раба.
И заметь ночь. Ученики в том же саду спят, и Христос будит их тем же глаголом: «бодрствуйте». Восьмая глава нашей книги: «я сплю, а сердце моё бодрствует»; спящая в Песни ни разу не осуждена, и спящие в Гефсимании не осуждены: осуждено опоздание. Разница между «не будите любовь» и «бодрствуйте» не в слове, а в том, кто будит. Будильщик кричал, чтобы ворваться в чужую ночь; здесь будит Сам Стучащий, и будит Он не для себя: для нас, чтобы проба не застала нас спящими. Одна ночь, два пробуждения: то было клятвой, это милостью.
ГОЛОС ДИТЯТИ:
Восьмое прошение. Впавших в искушение нелюбовью избавь от зла
Строка расширяет молитву от просьбы о себе до ходатайства за павших: не «чтобы мы не упали», а «тех, кто уже упал, выведи из нелюбви». Ребёнок просит не только за себя, он приводит Аббе всех своих: тех, кто уже стоит в той пустыне, кто уже слушает шёпот страха, кто уже держит расписку и не может разжать руку.
И это меняет смысл избавления. Избавление это не выталкивание из опасного места. Избавление это возвращение детства. Вырвать из нелюбви можно только любовью, а научить детской любви может только Тот, Кто Сам стал нашим ребёнком. Круг замкнулся: Христос входит в душу как ребёнок — простой, искренний, любящий, простым, искренним, любящим, и Его присутствие в нас возвращает детской любви её силу. Избавленный от зла не тот, кого увели из пустыни, а тот, в чьей душе снова сияют васильковые небеса. Возвращение любви есть возвращение детской любви, то есть возвращение ребёнка, и молитва детей молится о том, чтобы молящиеся стали детьми.
ПРОШЕНИЕ ВОСЬМОЕ. ЭЛО ФАСО ЛАН МИН БИШО: НО ИЗБАВИ НАС ОТ ЛУКАВАГО
«Эло», «но»: прошение не о противоположном, а о последней черте: «а от этой руки отведи».
«Фасо», извлечь, спасти, вытащить из петли: глагол того же семейства, что Песах, «пройти мимо». Избавление: это прохождение мимо, мимо дверей, на которых кровь; не эвакуация в небо, а обход, который проводит сквозь.
«Бишо», злой / зло, без артикля: арамейская строка не уточняет, злой или злое; и то, и другое, потому что зло без рук не строится, а руки приходят и с злым, и с злом. Греческий артикль заставил выбрать «от злого», славянский «от лукаваго» сохранил намёк, арамейский сохранил двоение целиком.
И в Луки этой строки нет вообще: домашняя молитва кончается прошением. Всё, что дальше, достроила литургия.
СЛАВОСЛОВИЕ. МЕТУЛ ДДИЛОХ ХИ МАЛКУТО У-ХАЙЛО У-ТЕШБУХТА Л'ОЛАМ 'ОЛМИН
Этой строки нет в Евангелиях: она из Дидахе, из литургии; ранние рукописи кончаются словом «избави». Церковь молилась молитвой так, что доросла до её конца, добавила Имя в конце пути. За избавлением должно стоять имя, а не тишина.
«Метул», ибо, из-за этого. «Ддилок», Твоё собственное. «Хи», маленькое слово, которое всё меняет: «малкута» в арамейском, женского рода, и текст говорит буквально: «ибо она есть Твоё Царствие, и сила, и слава». Царство и есть Она. Невеста, клявшаяся цваот в девятой главе, стоит в самой молитве в форме женщины: молитва заканчивается не «Ти», а нею.
«Тешбухта», от корня «шбах»: не «слава-фотография», а прославление, действие хвалы. «Л'олам 'олмин», «в мир миров»: «'олам», одновременно «мир» и «вечность», слово, в котором спрессованы оба; славословие не «во веки веков», а «в мир миров».
И смотри, что получается по нашей семёрке: семь прошений, а с литургическим окончанием их восемь. Восьмое: день воскресения, октава, день после недели. Семь прошений: полнота пути; восьмая строка: за пределом недели. Славословие не украшение молитвы: её воскресение. Семь дней пути; восьмой: Садовник в саду.
И слово, которым молитва запирается, «аминь», пролог назвал арамейской костью, но оно стоило своего разбора. «Аминь» значит «верно, верю»: это не клятва, а подтверждение. В главе десятой кончалась клятва: «да будет слово ваше: да, да; нет, нет; а что сверх этого, то от лукавого» (Мф 5:37). «Аминь» и есть то самое «да, да», только произнесённое после молитвы: ребёнок не клянётся полнотой, он говорит «верно» и идёт есть. Клятва стояла на страхе; «аминь» стоит на доверии: за ним не семь агнцев, а Отец, который уже услышал.
Семь прошений есть семь сторожей у колыбели возлюбленной: каждое встаёт на свой пост и не даёт будильнику дойти до спящей. А Гефсимания есть первая ночная стража пробуждения — но не будильник: даже там Он пошёл в сад Сам, никто Его не разбудил, и потому сон человеческой любви разбужен единственным законным способом — изнутри, по любви.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ЧТО ПРОПУЩЕНО МЕЖДУ СЛОВАМИ
Между словами пропущено не слово: пропущены три вещи, и все три стоят в оригинальном исполнении молитвы.
Первая: голоса. В еврейской традиции молитва звучит как перекличка: ведущий произносит строку, община отвечает «Амен» после каждой. Когда Христос давал молитву, это был не текст для заучивания: это был чертёж переклички. В молитвеннике между строк пусто; в оригинальном исполнении между строк стояли другие голоса. То, что пропущено между строк, это община.
Вторая: срок. Первые строки молитвы имеют родственника, Кадиш: «да явит Он царскую власть Свою... при жизни вашей, в дни ваши, вскорости, в ближайшее время». Два пропавших куска: «в мире, сотворённом по воле Его», и «в дни ваши». «Отче наш» это Кадиш, сжатый до костей, и в сжатии потерялся срок: «в дни ваши». Честная скоба: Кадиш в нынешней форме не датирован временем до Иисуса, это не вырезка из более старого текста, а общая семья молитв, росшая из одного корня. В ней видно, как выглядел полный рост.
Третья: снопы. Каждое слово молитвы, не значение, а сноп значений, и перевод взял из снопа по одному колосу. Вся остальная снопа осталась между строк. Твоя интуиция о «много пропущенном» точна: пропущены не слова: срезаны регистры. Ребёнок, желание, рука, двоение, семёрка. Всё, что эта книга выстраивала в главах, стоит там, в молитве, между строк.
ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ. СВОДКА ДЫР
1. «Авва» погибло в обращении: в арамейском два слова и голос из-под одеяла; в русском, титул и чин.
2. «Святится» потеряло отделённость: «кадеш», выведенность из обыденного, а не «преславность».
3. «Царствие» потеряло движение: малкута, царствование, действие, а не территория с троном.
4. «Воля» потеряла желание: «цевьяна», пристрастие; рабский оттенок заменил сыновний.
5. «Насущный» потерял и пиршество, и завтрашний день: «эпиусиос» и «лахмо д-сунконан», хлеб завтрашнего дня, выданный сегодня.
6. «Остави» потеряло Юбилей: «шбок», слово освобождения рабов и разводов, а не эмоциональное прощение.
7. «Долги» потеряли двоение: Пешитта сказала «долги и грехи», обе половины одной монеты «хоба».
8. «Оставляем» потеряло порядок: аорист и арамейское «отпустили», молитва встаёт после разжатой руки, а не перед ней.
9. «Искушение» потеряло пробу металла: «несьюно», испытание, из которого выходят золотом.
10. «От лукаваго» потеряло двоение: «бишо» без артикля, и зло, и злой.
11. «Во веки веков» потеряло «мир миров»: «'олам», одновременно мир и вечность.
12. Славословие, не Евангелие, а литургия: Церковь доросла до конца молитвы. Восьмая строка, воскресение.
ЧАСТЬ ПЯТАЯ. КАК ЭТО ЗВУЧИТ ПО-РУССКИ
Теперь молитва целиком, прочитанная заново, с возвращёнными регистрами. Это не новый оригинал и не поправка Писания: это русский пересказ того, что уже стоит в арамейской строке и в греческих рукописях. Молить можно и чинный текст, а прочитать вот так, чтобы услышать, о чём просим.
Авва. Отче наш: не титул: имя из-под одеяла, из-за стола.
Ты, Который там, за нашими семью небесами,
внутри которых хранятся правда, суд, милостыня
и роса, которою Ты оживишь умерших.
Отец не здесь по умолчанию, и вся молитва есть просьба о встрече.
Да явится то, что уже так:
отдельность Твоего Имени, Твоей сущности, Твоей судьбы, Твоей славы,
пусть перестанет быть спрятанной.
Пусть мир увидит, что Ты не из ряда обычных имён.
Через нас, если захочешь: мы письмо, на котором это имя читают.
Да придёт Твоё царствование, не территория с троном, а движение:
правь здесь, сейчас, в этом хлебе и в этом долге,
как Ты правишь в моменте, когда перст Божий выталкивает нечистого из человека.
В дни наши. Вскоре. В ближайшее время.
Да будет Твоё желание, не воля-приказ, исполненная из страха,
а Твоё пристрастие, Твоя жажда:
научи нас хотеть того, чего хочешь Ты,
как ангелы в небесах не терпят, а хотят,
так и здесь, в глине, из которой мы леплены.
Под ногтями.
Хлеб нашего завтрашнего, хлеб Тела, хлеб над сущим,
дай нам сегодня, в руки, без запасов и без расписок.
Ребёнок не делает запасов: за него отвечает Отец.
Собранное на завтра, гниёт. Данное на сегодня, питает.
И отпусти нам долги и грехи, обе половины одной монеты:
как и мы уже отпустили: пальцы разжаты раньше, чем мы встали под молитву.
Прости в той пропорции, в которой мы открыли руки.
Юбилей не настанет, пока кто-то в цепкой хватке.
И не доводи нас до пробы, из которой не выйдем,
не отмени пустыню: только не дай ей сделать из нас рабов страха.
Пусть испытание переплавит нас золотом, а не испепелит,
чтобы вышли, а не оплавились.
Но вырви нас, пройди мимо, как мимо дверей с кровью на косяках,
от зла и от злого: от того, что само без рук не строится,
и от рук, которые его строят. От обеих половин, отведи.
Ибо Твоё есть Царствие, и Она, Твоя Царственная,
и сила, и прославление, в мир миров.
Аминь.
Абба наш,
Ты не титул и не звание, Ты тот, на чьих руках я сижу,
Ты мой дом, и моя нагота перед Тобой не стыдна.
Да святится имя Твоё:
в тайной комнате, где я прячусь с Тобой,
во мне, младенце, которому открыто то, что утаено от мудрых.
Да приидет Царствие Твоё:
не завоёванное, а данное,
Царство, владельцы которого дети.
Да будет желание Твоё:
не приказ, а желание,
чтобы хотеть Твоего хотения,
как ребёнок хочет того, чего хочет Абба.
Хлеб насущный даждь нам днесь,
не вещь, а Себя Самого: Ты еси Хлеб жизни.
Ты в нас и мы в Тебе, и потому наш хлеб уже стоит на столе,
и каждый день есть вечеря с Тобой, каждым, всеми.
Пусть этот день будет преломлением,
пусть мы не выйдем из Тебя ни на шаг,
пусть никто из нас не станет есть смокву,
когда на столе стоишь Ты.
И остави нам долги наша:
сожги наши расписки, как Ты сжёг ту,
что держали против нас,
и не дай нам разложить счётную книгу на чужих.
И не введи нас во искушение нелюбовью,
не доводи до пробы, в которой перестаём любить по-детски.
Не отменяй пустыню, только не дай ей сделать из нас рабов страха.
Пусть испытание переплавит нас золотом, а не испепелит.
Не дай нашей руке потянуться к дереву познания,
когда она должна обнимать Тебя.
А впавших в искушение нелюбовью избавь от зла:
вынь плод изо рта, подними на руки,
верни им детство сердца, чтобы снова сияли васильковые небеса,
чтобы снова любили без счёта, как любят дома.
Аминь. Маранана.
ЭПИЛОГ ГЛАВЫ: ОДНА СТРОЧКА
Он дал нам молитву, первое слово которой запрещено рабу, и произнёс его Сам, в саду, в ту ночь. «Отче наш» — это разрешение, купленное Гефсиманией: каждое «Авва» из наших уст проходит через Его пот.
Молитва детей: семерична по форме клятвы, домашняя по регистру, общинная по исполнению и заочная по адресату: Отец «там», потому что вся она есть просьба о встрече. И встреча даётся тем же путём, что и вся книга: не лестницей вверх, а Садовником, который сошёл вниз, до колен в пыли, до пота как капель крови, чтобы слово «Авва» перестало быть запрещённым.
Каждое прошение, прочитанное заново, оказывается не прошением о вещах, а прошением о режиме: не «дай хлеб», а «сделай день, в котором хлеб бывает»; не «прости», а «сделай нас теми, кто уже разжал руки»; не «спаси от искушения», а «сделай пробу переплавкой». Молитва не просит у Бога: молитва просит Бога о нас. А это и есть определение детства в доме.
ЧАСТЬ ТРИНАДЦАТАЯ. ИГРА С ГОСПОДОМ
До сих пор мы читали молитву как просьбу, вечерю как трапезу, литургию как служение. Теперь назовём то, что стоит за всем этим, и чего система боится назвать вслух: игра. Игра с Господом есть центральная игра, и игра детей с Господом есть центральная радость всего бытия, счастье неизреченное.
Система ненавидит это слово. Она согласна на богослужение, на службу, на труд, на подвиг, но слово игра произносит с подозрением, потому что игра не каются, игра не зарабатывает, игра не снимает баллов. А между тем игра стоит в Евангелии повсюду, только мы привыкли читать её строки серьёзными лицами.
Начни с начала. Дитя в яслях есть вход Вселенной в игру: Тот, Кто держит вселенную, позволил Себя пеленать, и это не унижение, это правило игры. Взрослый входит в дом через приёмную, ребёнок входит в дом через игру, и Абба вошёл в мир вторым способом. Бог не пришёл к детям лекцией. Бог пришёл как ребёнок, а ребёнок есть существо играющее, значит, Бог вошёл в мир игрой.
Потом посмотри, как Он говорит о Царстве. «Кому уподоблю Царствие Божие?» (Лк 13:20), и дальше идёт не трактат, а сравнение с закваской, с зерном, с невестой, с сокровищем. Он описывает Царство не категориями, а образами, а образ и есть язык игры. И слова о детях на площади: «они как дети, сидящие на площади, которые говорят друг другу: мы играли для вас на свирели» (Мф 11:16). Взрослый на этой площади не тот, кто разучился играть, а тот, кто разучился слышать флейту.
А самое прямое место стоит в слове о доме: Господь, придя, найдёт бодрствующих, и препояшется, и посадит их, и сам подойдёт и станет служить им (Лк 12:37). В переводе с богослужебного на домашний это картина такой игры, в которую Абба садится играть с детьми сам, под стать им, не как судья и не как начальник смены. Тот, Кто запеленался, готовит стол и садится за стол с играющими. Игра с Господом есть то, ради чего дом стоит.
Теперь соедини это с вечерей. Вечеря каждый день не чин и не расписание, она и есть форма игры: преломление хлеба, смех, простота сердца, все за одним столом. «Принимали пищу в веселии и простоте сердца» (Деян 2:46): веселие есть признак игры, а простота сердца есть признак детскости. Взрослый ест серьёзно, ребёнок ест играя, и в той первой общине ели играя, потому что за столом стоял Третий, с Которым играли. Литургия в действии есть игра в действии: игра, которая не кончается, потому что игра идёт с Тем, Кто есть Сама жизнь.
И вот почему игра с Господом есть центральная радость всего бытия, а не одна из радостей. Любовь играет. Первый Поэт не отчуждал свои стихи, Он их произносил и ими наслаждался, и мир, произнесённый любовью, есть песня, а песня есть игра звука. Ангелы не терпят, ангелы ликуют, ликование есть игра радости. Ребёнок на руках Аббы не делает запасов и не считает, а значит, всё, что он делает, есть игра, потому что игра и есть действие без взыска. Вкушение смоквы убило игру, потому что вкусивший начал считать, а счёт убивает игру прежде всего: игра кончается в тот момент, когда начинают следить за счётом. Поэтому возврат детства и есть возврат игры, а возврат игры и есть возврат счастья. «Да радость Моя в вас пребудет, и радость ваша будет совершенна» (Ин 15:11): слово «совершенна» означает не завершённость, а полноту, полную меру, и та полная радость есть именно та, о которой евангелист пишет: «да будет радость ваша полна» (Ин 16:24).
И потому молитва детей есть игра не меньше, чем прошение. Вслушайся в её форму: семь прошений, каждое короче предыдущего, ритм как у считалочки, голос как у прыгающей через верёвочку девочки, вера дыхание идёт в такт шагам. Молитва детей не читается, молитва детей прыгается, она идёт в такт прыжку, как скакалка идёт в такт прыжку. И «аминь» в конце есть не подпись под договором, а слово игрока, который хлопнул в ладоши: да, всё так, да, да. Система слышит в молитве доклад, ребёнок слышит в ней считалочку, и только один из них прав.
Игра есть сон любви, который не надо прерывать: дети играют с Господом, пока возлюбленная ещё спит, и это не потерянное время, а сама форма непотревоженной любви. Взрослый, вернувшийся в игру, возвращается на порог колыбели.
ЧАСТЬ ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ. ЖИВЫЕ СВИДЕТЕЛИ. ТРОЕ, КОТОРЫЕ ИТОЖАТ ГЛАВУ
За Евангелием стоят свидетели, и у этой главы есть свои живые свидетели, трое, судьбы которых итожат её и подтверждают её с трёх сторон: игра, отцовство, школа.
Филоненко: богословие игры
Александр Семёнович Филоненко, философ и богослов, сказал в своём курсе «Антропология игры» то, что наша глава строила на Священных строках: Бог создал мир и человека для игры, игра есть способ, в котором человек становится собой, а кульминацией игры оказывается встреча. Играющий Бог и играющий человек встречаются в кульминации, и эта встреча и есть Царствие. Филоненко дал главе язык, которым можно сказать вслух то, что система не выговаривает: мир есть песня, произнесённая любовью, и жить в нём значит играть.
Нембрини: отцовство и взгляд через стол
Франко Нембрини, итальянский педагог из Бергамо, друг Филоненко, тридцать лет учил детей и взрослых, основал школу «Ла Трачча» и сформулировал главную тайну воспитания: воспитывать, не ставя перед собой задачи воспитывать. Это не парадокс, это определение детской души: взрослый ставит задачу, а Дух пробуждает желание, и желание нельзя передать и в нём нельзя научить, оно может быть только пробуждено опытом, в котором человеку посчастливилось участвовать. Нембрини называл это «заставить детей завидовать»: жить веру так интенсивно, чтобы детям захотелось быть сопричастными.
А самый его известный урок случился без единого слова. Его сын Стефано, шести лет, молча подошёл к столу, посмотрел на него и улыбнулся. И Нембрини понял, что этим взглядом ребёнок просил о самом главном: уверь меня, что стоило прийти в этот мир. Дитя не просит у Аббы объяснений и оценок, оно просит свидетельства счастья. Его учитель в вере, дон Луиджи Джуссани, оставил ему строку, которая сама могла бы стоять в своде этой главы: не может быть счастья не избранного самим человеком, Христос умер, чтобы оставить в нас свободу. Тридцать лет Нембрини читал детям Данте как поэта желания, и человеком, по его слову, движет желание быть счастливым. Его разбор Пиноккио есть тот же миф о возврате детства: кукла системы, сколоченная из чужих речей, всё более деревянная от промахов, в финале становится живым мальчиком не усилием взрослости, а слезами любви.
Вооглайд: кузница и школа
Юло Вооглайд, эстонский социолог, философ и педагог, родился в 1935 году в Таллине. В 1965 он создал при Тартуском университете лабораторию социологии массовых коммуникаций, одну из первых в Союзе, и первым в Эстонии вёл массовые социологические опросы. Лаборатория жила на самоокупаемости и держала собственный хутор, где сотрудники устраивали выставки, семинары и свободные обсуждения: не кафедра, а сад. В 1975 лабораторию разогнали, а его исключили из партии по политическим обвинениям, и та система, о которой пишет глава, точно исполнила свой почерк: сначала отняла место за столом, а потом удивилась недоверчивости.
Дальше его судьба развернулась в другую сторону: в 1989 он входил в делегацию, которая вела с Горбачёвым переговоры о выходе Эстонии из Союза, потом парламент, председательство в Национальной библиотеке, основатель Европейского движения Эстонии, президент Эстонского Римского клуба, почётный профессор Тартуского университета. Стержнем жизни он называл философию и практику образования и нёс свой тезис, как изменить страну с помощью образования, в Украину, где стал сооснователем среды для лидеров, готовых порождать решения. А его учение о генералистах, личностях с системным мышлением, которым демократия даётся не как набор прав, а как функция культуры, есть систематическая версия духопроводности: не наполнить человека специализацией, а удержать его целым.
И живая деталь, которая стоит всей главы: он кузнец. Живёт на хуторе близ Таллина, держит кузницу и мастерскую по дереву и летнюю аудиторию под открытым небом для занятий. Человек, который учит людей, сам кует железо под небом. Работа и игра не разделены, стол не отделён от неба, и это буквально картина из нашей главы.
Итог трёх свидетелей
Трое итожат главу и подтверждают её с трёх сторон. Филоненко отвечает на вопрос, зачем мир создан: для игры. Нембрини отвечает, как эта игра передаётся: не уроком, а отцовством, взглядом через стол, пробуждением желания. Вооглайд отвечает, что тогда строить: школу как дом, а не как фабрику, кузницу рядом с аудиторией, стол не отделён от неба. Три судьбы, три края, три языка, и один вывод, которого не договорил вслух ни один из них: ребёнок не проект взрослого, ребёнок есть учитель взрослого. Когда дороги из богословия, педагогики и социальной науки приходят к одной двери, дверь настоящая.
Филоненко, Нембрини и Вооглайд есть трое хранителей клятвы: каждый стоял у колыбели своей эпохи и не дал будильнику проникнуть внутрь. Кто понял о детях правду, тот пострадал за неё, и потому их свидетельство есть живая печать на слове «не будите».
ЧАСТЬ ПЯТНАДЦАТАЯ. КЛЕЙМО И ПЕЧАТЬ
Смотри, где в Откровении стоит клеймо зверя. «И он сделает то, что всем, малым и великим, богатым и нищим, свободным и рабам, положено будет начертание на правую руку их или на чело их» (Откр 13:16). На правую руку и на чело. А теперь смотри, где в том же Откровении стоит печать Божия. «И видел я: и вот, Агнец стоит на Сионе, и с Ним сто сорок четыре тысячи... имя Отца Его написано на челах их» (Откр 14:1). И ещё: «имя Его будет на челах их» (Откр 22:4). И у Иезекииля, задолго до всего этого: человек в льняной одежде идёт по городу и делает начертание на челах тех, кто вздыхает и стенает о беззакониях (Иез 9:4). Одна и та же карта тела, рука и чело, и на ней два разных знака. Почему рука и чело? Потому что рука есть то, что человек делает, а чело есть то, что он думает и как он смотрит. Знак ставится не на кожу, а на всю жизнь человека: на дела и на взгляд.
И теперь главное, что надо сказать без обиняков. Клеймо антихриста не выжигает никто извне. Никто не подносит раскалённое железо к челу спящего. Клеймо человек наносит себе сам, и это состояние его души. Неспособность любить не приходит по принуждению: она выжигается изнутри, каждым собственным жестом. Рука, которая отказалась обнимать, которая поднялась на дитя, которая подписала удобство вместо жалости, сама себя калечит: каждая сделка с нелюбовью врезается глубже, и в конце рука уже не может иначе, как на жертвенник. Чело, которое отказалось видеть в новорождённом глаза Христа, которое научилось называть дитя плодом, само себя закрывает: и в конце взгляд уже не поднимается до неба, он смотрит только в расписание и в кошелёк. Потому клеймо и стоит на руке и на челе: рука выжигает нелюбовь делами, чело выжигает её мыслями, и ни один внешний тиран не нужен, человек сам служит себе палачом. Заметь и второй смысл, страшный до жути: клеймо антихриста есть зеркало. Оно повторяет форму знака Божия, потому что сатана никогда не создаёт своего, он только искажает готовое. Дьявол не может придумать руку и чело заново, он берёт места, где Бог писал своё имя, и подделывает их. Подделка всегда знает оригинал, и тем выдаёт, что оригинал был первым.
А печать Божия на руку возвращённого стоит в Евангелии, и стоит не в Откровении, а в самой нежной сцене всей книги. Блудный сын поднялся и пошёл к отцу, репетиция речи уже готова: сделай меня наёмным работником. А отец бежит, падает на шею, целует, и потом командует слугам: «подайте одежду лучшую и оденьте его, и дайте перстень на руку его и обувь на ноги» (Лк 15:22). Перстень на руку. Вот она, печать Божия. Отец не устраивает сыну допрос, не ждёт полной исповеди, не ставит условие: сначала докажи, потом получишь знак. Он надевает знак прежде всякой речи: перстень на руку возвращённому, одежду на плечи, обувь на ноги, и быт закалывается за столом. Перстень в древнем мире был знаком доверия: тот, у кого в руке перстень отца, может распоряжаться именем отца, вести его дела, ставить его подпись. Отец возвращает сыну не только дом, но и руку: рука, которая годами тратила наследство на гниль, снова становится рукой сына, рукой наследника, рукой для обнимания. И заметь, куда именно отец приказывает надеть перстень: на руку. Ту самую руку, которая стоит в списке клейма. Тот же адрес, другой владелец.
И потому два знака различаются не местом, а направлением руки, которая их ставит. Клеймо человек наносит сам: оно самонаносное, в этом весь ужас. Печать наносит другой: отец бежит первым, отец надевает перстень, усыновлённый ничего не ставит на себя, он получает. И различаются они и по моменту: клеймо ставится по мере нелюбви, постепенно, слой за слоем, и человек его не замечает, пока не застынет. Печать ставится в один час, в один побег домой, в один взгляд отца издалека. Небо не выжигает имя по частям: небо надевает его целиком на всякого, кто повернул обратно. «Когда он был ещё далеко, отец увидел его» (Лк 15:20): как далеко ни стоял сын, отец видел его раньше, чем сын решился.
И сведи оба знака со всей главой, и увидишь, что они стояли в ней с самого начала. Клеймо антихриста есть полная версия того, что мы назвали искушением нелюбовью: сердце, отдавшее дитя за удобство, рука, не поднявшаяся для объятия, чело, не узнавшее глаза Христа, и неспособность любить как итог. А печать Божия есть полная версия того, что мы назвали усыновлением: Дух, вопиющий в сердце «Абба, Отче», перстень на руку, имя Отца на челе, и право называть Аббой как родное. Всё, о чём мы говорили как о жертвеннике Ваалу, было медленным нанесением клейма, слой за слоем. Всё, о чём мы говорили как о бегущем отце и о Матери, принимающей ученика к груди, было печатью. Между ними нет третьего места: рука и чело не бывают пустыми, они всегда подписаны, вопрос только кем. И дверь между знаками открыта в одну сторону всегда: от клейма к печати можно повернуть в любой час, а перстень с руки не снимает никто, кроме самого носящего, его можно только сбросить самому.
Клеймо выжигают будильником: насильно пробуждённая любовь выжигает способность любить, и чело подписывается чужим именем. Печать и перстень даются не пробуждённому силой: усыновлённый получает знак от отца, а отец не будильник, и перстень нельзя снять ничьей рукой, его можно только сбросить самому.
ЧАСТЬ ШЕСТНАДЦАТАЯ. СВОЙ АД, УЗНАННЫЙ ЧЕРЕЗ КРАСОТУ
И остаётся мост между двумя знаками: как человек снимает с себя клеймо, если он сам его наносил. Через покаяние, а покаяние начинается с того, что человек узнаёт собственный ад. И узнаёт он его не в богословских книгах, а через детскую любовь, через красоту и восхищение ею.
Покаяние в религии взрослых выглядит как процедура: пришёл, назвал список, выслушал приговор, получил выписку. Но у блудного сына покаяния-процедуры нет. Он в конце речи заготовил слова и не успел их сказать: отец бежит навстречу раньше, чем сын успел договорить (Лк 15:21–22). Значит, самое важное в его покаянии случилось не в словах, а на дороге. Что случилось на дороге? Он пришёл в себя. Сказано прямо: «придя же в себя» (Лк 15:17). И во что же он пришёл? В свой ад. Он сидел со свиньями, и «никто не давал ему и стручков наполнить чрево», и в этот момент он впервые ясно увидел, где он есть. Не наказание свалилось на него, не голос грома: он сам увидел своё состояние и назвал его своими глазами. Вот что такое познание собственного ада: не страх перед чужим адом, а честность о своём. И заметь, первым делом там стоит «сколько наёмников у отца моего хлеба с избытком, а я умираю от голода». Он вспоминает дом через хлеб. Покаяние всегда начинается с воспоминания о доме.
А теперь главная механика. Как человек узнаёт, что он сидит в аду? Только через встречу с тем, чем ад не является. Точка отсчёта для покаяния есть не закон, а красота. Пока блудный сын мерил жизнь законами, ему всё было позволено: наследство потрачено, список нарушений можно обнулить. Но когда он вспомнил отцовский хлеб, когда в памяти встал дом, запах, стол, песня, он вдруг увидел расстояние, и расстояние и было его адом. Ад не измеряется линейкой закона, ад измеряется расстоянием до детской любви. И потому настоящее покаяние открывается не через ужас перед Молохом, а через красоту: увидел красоту, восхитился ею, и в этом восхищении впервые ясно увидел, что сам убил в себе способность к этому восхищению. Ребёнок смотрит на бабочку, на облако, на мать и восхищается без счёта и без пользы, просто потому что светло. Взрослый с клеймом смотрит на то же и не видит ничего. И если он в какой-то миг вдруг почувствовал, что в нём щёлкнуло и снова захотелось смотреть, это и есть начало покаяния: не голос обличителя, а возврат красоты. «Приведу её в пустыню и буду говорить к сердцу её» (Ос 2:14): не судить, а возвращать восхищение.
Смотри, как этот механизм стоит в самом Евангелии. Женщина, помазавшая Господа миром, плачет о грехах, но плачет она не перед перечнем грехов, а перед красотой: она смотрит на Него, и красота Его судит её глубже всякого обличения (Лк 7:38). Пётр отрёкся и, услышав петушиный крик, «вышел и плакал горько» (Мф 26:75), но взгляд, который его сжёг, был взглядом Господа через двор: «и, обратившись, посмотрел на Петра» (Лк 22:61). Вот оно, покаяние через красоту: не бич, а взгляд. Тот же зрак, который у новорождённых, который у святых, который пахнет небом. Пётр не выдержал этого взгляда не потому, что испугался наказания, а потому что увидел, какому прекрасному он изменил, и в этом увидении его собственный ад раскрылся перед ним как свет: так далеко от Него, так глубоко в себя закопался. Разбойник на кресте покаялся тоже не из страха наказания: он сказал «помяни меня, когда придёшь в Царствие Твоё» (Лк 23:42), то есть поверил в красоту Царствия, увидел рядом с собой невинного, дышал Его воздухом, и через это увидел свой ад: «мы осуждены справедливо» (Лк 23:41). В каждом случае порядок один: сначала красота, потом свой ад, потом дом.
И потому познание себя через детскую любовь есть самая короткая дорога к покаянию, а дорога через страх самая длинная и часто ведёт мимо. Страх делает взрослого послушным и одновременно глухим: он научается не нарушать, но не научается видеть. А детская любовь возвращает человеку глаза, и глаза с включённым восхищением сами увидят всё: где я живу, чем дышу, что я нанёс на руку и чело, скольких объятий не было, скольких детей не приняли. Не нужно читать человеку лекцию о его аде: достаточно вернуть ему ребёнка на руки, и всё откроется само. И второе: восхищение красотой есть живой признак печати. Клеймо выжигает способность восхищаться, печать её возвращает. Человек, у которого вернулось восхищение, уже стоит на пороге дома, как блудный сын у края деревни: красота увидена, хлеб вспомнен, ноги сами идут.
Ад узнан через красоту — и это есть законное пробуждение: возлюбленная просыпается от красоты, а не от страха. Всякий будильник говорит: проснись, тебе плохо. Красота говорит: проснись, тебя любят, — и только второе есть пробуждение по клятве.
ЧАСТЬ СЕМНАДЦАТАЯ. ЕДИНСТВЕННАЯ ПРЕГРАДА: САМОСТЬ В ТРЁХ ЛИЦАХ
Смотри на единственный случай в Евангелии, когда человек пришёл к Господу и ушёл грустным. Прибежал некто и вопросил: Учитель благий, что мне делать, чтобы наследовать жизнь вечную? Он исполнил всё с юности, и Господь, возлюбив его, сказал: одного тебе недостаёт, пойди, всё, что имеешь, продай и дай нищим, и будешь иметь сокровище на небе, и приходи, следуй за Мною. «Он же, огорчась сим словом, отошёл, ибо у него были большие имения» (Мк 10:17–22). Вот и весь механизм: он был рядом с Господом, он знал заповеди наизусть, он был усерднее всех, и всё сломалось об одну вещь: у него было что терять. И Господь не побежал за ним уговаривать, потому что переговорить с сребролюбием нельзя, его можно только отдать. А ученикам Он объяснил это так: «Удобнее верблюду пройти сквозь игольные уши, нежели богатому войти в Царствие Божие» (Мк 10:25), и на изумлённый вопрос, кто же может спастись, ответил единственно возможное: «у Бога всё возможно» (Мк 10:27). То есть сам человек эту преграду не обходит: он может только её отдать, а обхождение делает Бог.
Существует только единственная проблема: грех самости, и у него три лица. Сребролюбие, словолюбие, сластолюбие. И он не даёт человеку стать ребёнком: потому что ему есть что терять, как богатому юноше. Ребёнок ничего не владеет: не имеет ни имения, ни репутации, ни учения, ни своего слова, ни должности. Его руки пустые, и потому их можно взять. Взрослый держит так много, что рук для другого не остаётся: чтобы взять, нужно сначала разжать. И Господь сказал это прямо в Нагорной проповеди: «Блаженны нищие духом, ибо их есть Царствие Небесное» (Мф 5:3). Нищие духом есть не бедные по кошельку, а пустые по рукам: те, кто готов прийти к Отцу с ничем, как приходит дитя, несущее родителям дар своего собственного рисунка. «Никто не может служить двум господам: Богу и маммоне» (Мф 6:24), и «где сокровище ваше, там и сердце ваше» (Мф 6:21). Сребролюбие есть не о деньгах, а о том, где сердце: если сердце у имения, то к Аббе оно не приходит, потому что дом один не может быть в двух местах.
А второе лицо, словолюбие, тоньше денег и потому коварнее. Словолюбие есть любовь к своему слову: к своей правоте, к своей учёности, к своей формулировке, к тому, чтобы последняя реплика всегда оставалась за мной. Деньги хоть можно пересчитать, а своё слово незаметно, оно в каждом разговоре. Смотри на фарисеев: они не были все до одного богаты, они были богаты словами. Спорить, толковать, строить лестницы обрядов и правил, и главное, говорить: «всё это я сохранил от юности моей» (Мк 10:20), вот и словолюбие в чистом виде: я всё сделал, у меня всё правильно, моё слово стоит. А Павел формулирует диагноз всей этой закваски одной строкой: «Знание надувает, а любовь назидает» (1 Кор 8:1). Словолюбие надувает, и надутый не входит в Царствие, потому что в Царствие входят дети, а дети не защищают своё слово, они его слушают. Дитя принимает то, что ему говорят родители, а взрослый со своим словом сначала всё переспорит, потом перескажет по-своему, потом останется при своём, и так до смерти: он даже у Бога будет первым делом оправдываться, как Адам в раю начал не с покаяния, а с объяснений.
И потому слова «станьте как дети» (Мф 18:3) есть и экономическое слово, и словесное: стань бедным как дитя и безмолвным как дитя. Не бедным по подписи, а бедным по умению приходить с пустыми руками и без последнего слова. Взгляни, как это устроено у тех, кто вошёл: Матерь говорила одно да и молчала, храня всё в сердце Своём (Лк 2:19, 51); разбойник на кресте сказал всего одну просьбу и не защищался; блудный сын выучил речь и не успел договорить. А у богатого юноши слова были выучены наизусть заранее, и имения стояли за спиной: у него было что терять, и в этом «что терять» и заключался его ад. Заметь и последнее: Господь не сказал юноше раздать деньги ради бедных. Он сказал: продай и дай нищим, и будешь иметь сокровище на небе, и приходи, следуй за Мною. То есть отдача есть не потеря, а обмен: пустые руки для того, чтобы следовать. Ребёнок потому и может идти за Господом, что ему нечего отпускать, и обе руки свободны: одна для того, чтобы его взяли, другая для того, чтобы давать.
Сребролюбие, словолюбие и сластолюбие есть три будильника самости: каждый трясёт возлюбленную раньше срока — деньгами, словом, наслаждением. Отдать, умолчать, воздержаться есть три возвращения к колыбели: руки освобождаются, и возлюбленная досматривает свой сон.
ЧАСТЬ ВОСЕМНАДЦАТАЯ. РАССЛАБЛЕННЫЙ ДОМ И РАВНОДУШИЕ
Третье лицо самости — сластолюбие. Сребролюбие копит, словолюбие спорит, а сластолюбие размягчает, и богатство ему прислуживает: даёт корм и не даёт будильника. Смотри, что говорит Писание о грехе Содома, и приготовься к удивлению, потому что ответ там не тот, которого все ждут. Пророк говорит прямым словом: «вот в чём было беззаконие Содомы, сестры её и дочерей: в гордости, в сытости и в праздности, и она руки бедному и нищему не подавала» (Иез 16:49). Вчитайся: гордость, сытость, праздность, и не подавала руки. Содом пал не в первом движении, а в последнем: сначала дом наелся и обзавёлся, потом застыл в своей полноте, а застыв, перестал замечать у ворот нищего. Равнодушие есть последняя стадия сластолюбия: сластолюбие не жестокое, оно просто занято собой, и потому у него нет рук. Лота выводили за руку из города, а город не встал, потому что вечер был уютный.
Богатство кормит сластолюбие. Богатство само по себе не зло, Писание говорит о корне всех зол, а не о золоте: «корень всех зол есть сребролюбие» (1 Тим 6:10). Но богатство есть лучший слуга сластолюбия: оно снимает с человека необходимость двигаться. У сытого нет повода вставать, у снабжённого нет повода просить, у комфортного нет повода выходить. И так рождается то самое расслабленное состояние: не злодейство, а неспешность. Богатый юноша подошёл к Господу бегом и упал на колени, и всё равно ушёл грустным: ему было что терять. А Содом уже не бегал ни к кому: он лежал. Сластолюбие есть сребролюбие, которое перестало бояться и стало вкусно жить: оно уже не копит на всякий случай, оно тратит на удовольствие сегодня, потому что завтра, как ему кажется, само позаботится о себе.
Расслабленное состояние имеет свою цепочку, и цепочку эту надо назвать по звеньям. Первое звено: труд становится обузой, и человек начинает искать работу полегче, а потом и вовсе жизнь полегче. Второе звено: порядок дня заменяется потоком удовольствий, и день уже не начинается, а течёт. Третье звено: чужое горе перестаёт трогать, потому что любое чужое горе портит вкус удовольствия, и потому человек научается не смотреть: глаза, которые смотрели бы на дитя и на нищего, он отводит сам, без всякого приказа. Четвёртое звено: равнодушие ко всему. И вот на четвёртом звене человек доходит до точки, где ему уже не страшен даже ад, потому что ад тоже надо захотеть, а он ничего не хочет. Об этом есть страшное слово в Откровении: «так как ты тёплый, и ни горяч, ни холод, то извергну тебя из уст Моих» (Откр 3:16). Господь предпочитает столкнуться даже с холодом: холодного ещё можно разбудить, а тёплого нельзя, он уже доволен. Равнодушие страшнее бунта: у бунта есть огонь, у равнодушия ничего нет, и с ничем не поспоришь.
И сведи три лица самости в одну карту, потому что они и есть три стадии одного дна. Сребролюбие есть страх: человек держит, потому что боится завтрашнего дня. Словолюбие есть гордость: человек держит своё слово, потому что боится оказаться неправым. Сластолюбие есть тупик, куда ведут оба: страх накопил, гордость отстояла, и теперь наращённое можно вкусно лежать и жевать. И все три лица сходятся в одном общем деле, которое мы уже назвали: ни одно из них не пускает человека в детство. Ребёнок не сребролюбив, потому что ему ничего не принадлежит; не словолюбив, потому что своё слово он ещё не выстроил; не сластолюбив, потому что радость берёт малым: солнце, игра, рука отца. Взрослый же купил всё это крупными суммами и потерял мелочь, которой играется дитя. «Горе вам, насыщенным ныне! ибо взалчете» (Лк 6:25): насыщение есть обратная сторона голода по Царствию, и сытый сегодня уже не голоден, а без голода не входит никто.
И дверь есть и здесь. У расслабленного ещё остались глаза, он просто их закрыл. А закрытое окно открывается, и открывается оно, как и всё в этой главе, через встречу с живым дитя. Нищего в Содоме у ворот звали, но звали равнодушные; а у всякого равнодушного есть своё живое горе рядом: ребёнок, старик, сосед, и за ними стоит Сам Христос: «так как вы сделали это одному из братьев Моих меньших, то сделали Мне» (Мф 25:40). Равнодушие лечится не списком благих дел, а одной прикоснувшейся нуждой: взял на руки, подал руку, накормил с рук, и полнота в первый раз за годы дала место голоду. «Блаженны алчущие ныне, ибо насытитесь» (Лк 6:21): голод есть не наказание, а вход. Сытый лежит, алчущий встаёт, а встающий уже идёт.
Равнодушие есть сон без сна: не тёплый и не холодный, не спящий и не проснувшийся. Будить его насильно бесполезно, и потому путь к нему тот же, что и к холодной матери: красота, хлеб, прикосновение — и ожидание, доколе ему не угодно.
ЧАСТЬ ДЕВЯТНАДЦАТАЯ. ХМЕЛЬНАЯ ДЕТСКАЯ РАДОСТЬ
У Евангелия есть статистика, которую религия не любит пересчитывать. Плач Христа записан дважды, и оба раза несколькими словами: «Иисус прослезился» (Ин 11:35), «и, взглянув на город, прослезился о нём» (Лк 19:41). Смех Его не записан ни разу, и при этом стоит во всём тексте, как запах хлеба стоит в комнате, о которой никто не сказал. Он идёт на пир и выбирает пировать там, где пируют. Первое знамение в Евангелии от Иоанна, вино на свадьбе в Кане: Он начал не проповедью, а праздником. А враги вынесли Ему приговор одной строкой, и она попала в Писание: «вот человек, который любит есть и пить вино, друг мытарям и грешникам» (Лк 7:34), едва ли не единственная живая характеристика, которую враги о нём оставили: человек праздника. Система хотела постного Бога, небо прислало радость, которую нельзя погасить.
И радость эта дана до всякого закона. Ангел говорит Захарии о сыне: «и будет тебе радость и веселие» (Лк 1:14). Ангел говорит пастухам: «Я возвещаю вам великую радость» (Лк 2:10). Волхвы видят звезду и «возрадовались радостью весьма великою» (Мф 2:10). Три голоса, три героя, одна весть: новость о Боге не началась с заповеди, она началась с радости. Рождество не разрешили, его возгласили.
Ребёнок смеётся без причины, потому что причина ещё не пришла. Причина придёт позже, вместе со счётом: похвала за оценку, улыбка за послушание, праздник за поведение. Взрослый требует от радости обоснования: заслуги, повода, разрешения. Ребёнку не нужно ничего из этого. Радость для него не следствие, среда, в которой он живёт, как в воздухе: он не думает о том, дышать ли ему сейчас. И потому его смех есть последняя невыученная догматика: тот, кто смеётся без причины, уже знает то, чего взрослый ищет всю жизнь, что всё уже дано.
Хмельная значит, той, от которой кружится голова. Молитва этой книги звучит так: «возрадуй нас хмельною детскою радостью», и слово выбрано не для красы. Хмельная радость не вписывается в распорядок: её нельзя дозировать, отложить на вечер после работы, записать в расписание. Она накрывает, как накрывает весна, сразу на весь двор. Взрослый мир боится её больше, чем многого другого: грех она умеет записывать в колонку, а радость не колонкуется, её нельзя посчитать, доказать, предъявить к учёту. Поэтому она получает подпись «несерьёзно». Поэтому праздник узаконивается дозой: два дня в году, размеченные, разрешённые; между ними, радость по конфискации. Ребёнок нарушает этот порядок каждый день, и его улыбку в классе заставляют прятать: смех на уроке есть бунт против графика, потому что смех не спрашивает, час ли.
Есть в Евангелии сцена, которая стоит всех проповедей о радости, потому что в ней радость просит позволения. Старший сын приходит с поля, слышит музыку и отказывается войти (Лк 15:25–28). Отец выходит и уговаривает не младшего, а старшего: «надобно было радоваться и веселиться» (Лк 15:32). Смотри, как вывернут мир: счёт в этом доме длинный, «ты всегда со мной, и всё моё твоё», и всё-таки радость объявлена необходимостью. Старший брат не кричит никому «проснись», не поднимает шума, он просто отказывается праздновать чужой праздник, и в этом вся его будильная природа: он не будит, он отменяет радость, потому что радость не прошла учёта. Христос встаёт не на его сторону, Он встаёт на сторону пиршества и просит за него.
И есть радость, о которой сказано главное слово всей этой темы: «никто не отнимет у вас радости вашей» (Ин 16:22). Сам Он обосновывает её роженицей: когда родится дитя, она «уже не помнит скорби от радости, потому что родился человек в мир» (Ин 16:21). Скорбь не отменена, она забыта за радостью, и забыта по праву рождения. Дитя и есть эта радость, вошедшая в мир телом: оно появилось, и никакой счёт не аннулирует его. Хмель детства не выдыхается, потому что он не от вина: он от рождения, а рождение не отнимается.
«Таковых есть Царствие Небесное» (Мф 19:14). Царство узнаётся по языку раньше, чем по суммам: радость без причины, смех без заслуги, праздник без разрешения. Взрослый входит в него, вернув себе этот язык, и последняя проверка взрослого стоит не в экзамене, а в одной вещи: умеет ли он смеяться так, как смеётся тот, кому всё уже дано. Дитя умеет. Дитя и есть эта радость, от которой кружится голова, и потому у этой главы нет доказательств: у неё есть смех, который не записан словом и потому не может быть поправлен.
ЧАСТЬ ДВАДЦАТАЯ. ДВА СЫНА: БЛУДНЫЙ И СТАРШИЙ
Самая известная притча Евангелия, самая неизвестная. Слово «блудный сын» знают все, даже те, кто Писания не открывал, и в этом весь парадокс: люди знают название и не знают текст. Притча начинается не с блудного сына: «у некоторого человека было два сына» (Лк 15:11). Два. Она рассказана о двух сыновьях и одном отце, и потеряны в ней оба: один ушёл в дальнюю страну, другой остался в поле у дома, и не вошёл. Называть её притчей о блудном сыне, всё равно что называть Евангелие книгой о Понтии Пилате. И вот первое незнание Писания, которое надо записать: люди думают, что эта притча о гуляке, а она о доме. И в доме двое детей.
Смотри, с чего начал младший. Он не украл, не сбежал тайно, он пришёл и сказал: «отче! дай мне следующую мне часть имения» (Лк 15:12). На востоке просить наследство при живом отце значило сказать: для меня ты умер. Присоединяй к своему голосу голос мёртвых. Сын не согрешил первым делом развратом, он согрешил первым делом счётом: свёл отца к имению, дом к источнику денег, сына к получателю. Дальняя страна, это не расстояние, это результат такой арифметики: кто считает отца казначейским окном, тот уже уехал. Потом голод, потом свиньи, нечистые звери для израильтянина, ниже которых в доме не было места, и человек хотел насытиться рожками, которые ели свиньи, и никто не давал ему. До этой черты дошёл сын, свёлший отца к имению: отец стал голодным и повёлся.
Но дальше стоит слово, на котором держится всё возвращение: «придя же в себя» (Лк 15:17). Прийти в себя значит вспомнить. Вспомнил он не заповедь и не стыд, вспомнил дом: «сколько наёмников у отца моего избыточествуют хлебом». Он вспомнил, что у отца, хлеб, и вспомнил, кто он в этом доме: сын. Возвращение начинается не с раскаяния, с памяти. Человек не спохватывается сперва, что согрешил; он спохватывается, что у него есть дом. И это опять детская тема, только вывернутая: блудный вернулся тем, кем и был от рождения, ребёнком у отца. Он не выслужил возвращение, он вернулся в него.
И вот его речь, смотри, какая она. Он выучил её заранее, по дороге: «Отче! я согрешил против неба и пред тобою и уже недостоин называться сыном твоим; прими меня в число наёмников твоих» (Лк 15:18–19). Репетиция, выученный текст, речь перед судьёй, счёт вступает в самое возвращение: он сам себя записывает в наёмники, в тот разряд, где живут за плату, без имени и без наследства. И отец не дал ему договорить. Пока сын говорил, отец уже бежал: «увидел его, когда он был ещё далеко», то есть ждал и смотрел на дорогу, может, каждый день; «и сжалился; и, побежав, пал ему на шею его и целовал его» (Лк 15:20). Патриарх восточного дома не бегает: бежать, потерять достоинство перед всей улицей. Отец выбрал позор вместо дистанции: он сам пробежал ту половину пути, которую сын не успел. И целовал раньше всякой исповеди. Лобзание не выслушало речь, лобзание её прервало.
А потом дом зашевелился: одежда первая, та самая, которую носят сыновья, не слуги; перстень, печать, право распоряжаться именем отца; обувь, знак свободного, по которому рабы ходят босые (Лк 15:22). Ни слова о проверке, ни слова об испытательном сроке. Телец упитанный, музыка, танцы, тот самый праздник, о котором только что говорилось: радость не награда за возвращение, радость и есть возвращение. Отец говорит одну фразу, в которой вся притча: «этот сын мой был мёртв и ожил, пропадал и нашёлся» (Лк 15:24). Заметь: не «блудный», «сын мой». Отец не помнит того слова, которым мир зовёт его младшего.
А теперь второй сын. Он с поля, работает, слышит музыку и танцы, и «осердился и не хотел войти» (Лк 15:28). Смотри точно: музыка играется в доме, а он стоит в поле. Дом его, под самой стеной, и он не вошёл. Отец выходит к нему сам, второй раз выходит: как выходил навстречу младшему, выходит к старшему, и умоляет его. Один и тот же жест на оба бега: ни перед кем из сыновей отец не стоит на дистанции. А старший отвечает речью, которая страшнее блуда: «вот, я столько лет служу тебе и никогда не преступал приказа твоего, и ты никогда не дал мне даже козлёнка» (Лк 15:29). Он жил в доме отца и вёл в нём книгу услуг: годы, в колонку, послушание, в колонку, а козлёнок, дебет, который не сошёлся. Он выслуживал сына; он так и не стал сыном.
И есть в этой жалобе жало, которое толкователи вынули давно, а произносят редко. Священник Константин Пархоменко прямо напоминает: козлёнка на востоке часто готовили не к празднику, к поминкам. В словах старшего брата слышится злое: «Ты, отец, зажился на свете. Мы с друзьями уже давно хотели бы помянуть тебя доброй трапезой». И тогда служба старшего открывается с другой стороны: он ждал не праздника, он ждал похорон. Его терпение на поле было выжиданием у могилы: отслужу годы, доживу до твоей смерти, возьму имение и заживу в своё удовольствие. Смотри, куда это ведёт: оба сына хотели одного, смерти отца. Младший захотел её в один день: назвал отца имением, и расточил. Старший ждал её всю жизнь: называл отца господином, и накопил. Умерщвление отца идёт в доме двумя путями, и оба ведут в дальнюю страну, только один уезжает далеко, а другой стоит за стеной и слушает чужой праздник.
А отец на этот счёт отвечает тельцом. И здесь открывается последняя мера старшего сына, его счёт. Телец упитанный в доме отца, животное дорогого стола: его откармливают заранее, неделями, и пока он стоит откормленный, он ест и не отдаёт. Для человека с книгой услуг это мука: он смотрел на него годами и не мог занести в колонку. А жалобу он подал не на телца, на козлёнка. Козлёнок, животное бедного стола, он в разы дешевле. Человек, у которого «всё моё твоё», просчитался в копейку: его жалоба сама называет его цену. И доведено это до конца: даже если бы он дождался смерти отца, на поминальную трапезу он заколол бы не телца, а козлёнка. Телца жалко, козлёнок потянет. Он не просто не ценил отца, он и его смерть посчитал бы, и посчитал бы экономно. Отец же отвечает на это тельцом, заколотым немедля, без сметы и без испытательного срока: для одного всё измерено козлёнком, для другого телец дешевле радости. И главное слово прозвучало раньше, в ответе отца старшему: «ты всегда со мною, и всё моё твоё» (Лк 15:31), то есть наследство уже не после смерти; у живого отца всё имущество живое, и козлёнок стоял в его доме не на помин, на завтрак. Старшему не дали козлёнка не потому, что отец скуп, а потому, что старший не брал: человек, который ждёт трапезы по умершем, не сядет за стол живого.
Всё было его, и он ни разу не взял. Человек, проживший всю жизнь при отце и не знавший отца: не съел с ним праздника, не позвал друзей, не попросил ничего. У него в руке была вся полнота дома, и он не потрогал её ни разу.
И самое страшное, он судит брата. Не «брат мой вернулся», «этот сын твой» (Лк 15:30), то есть отрезает его от себя: пусть это твоя связь, а не моя. Он видит сучок в глазу брата, пьянство, блуд, расписанный по пунктам, и не видит бревна собственного счёта. Отец выправляет родство в одну строку: «брат твой» (Лк 15:32). И главное слово уже прозвучало раньше, в первом ответе отца: «надобно было радоваться и веселиться» (Лк 15:32). Надобно. Радость в этом доме не право и не награда, необходимость, как хлеб и дыхание. Старший брат отказался от праздника, тем самым он отказался от дома: религия счёта и есть дом, в котором играет музыка и никто не входит.
Так вот теперь можно сказать, в чём люди не знают Евангелие. Они думают, что притча ставит блудного в пример и старшего в укор, и заканчивается она, как школьный урок: вернулся, раскаялся, прощён. А Евангелие заканчивает её открытой дверью: притча обрывается на словах отца старшему, и дальше мы не слышим, вошёл ли он. Христос оставил финал недосказанным, потому что финал зависел не от притчи, а от слушателей: старший сын в притче, это книжники и фарисеи, стоявшие вокруг и роптавшие, что Он принимает грешников (Лк 15:1–2). Дверь открыта и для них. И проверка всякой религии стоит в одной строке: знаешь ли ты, что ты сын. Блудный хоть знал, что потерян; старший потерянней его, он уверен, что дома. Можно прожить у самого Отца всю жизнь и не узнать Его, вот истина, которую эта притча говорит аккуратнее всех слов о вере.
И потому дом отца, детский дом. Отец в притче бегает, целует, умоляет, выходит за порог дважды, этого не делает господин, это делает отец. Оба сына в его глазах, дети: одного он подхватил на шею у дороги, ко второму вышел в поле. У этой притчи нет взрослой версии: в ней либо дети и отец, либо наёмник и счёт. Блудный вернулся, потому что вспомнил, что он сын; старшему осталось вспомнить то же самое, что и он сын, а не приставленный к имению работник. Всё Евангелие умещается в движение двух сыновей к одной точке: стать тем, кем ты был при рождении. Один прошёл через свиней, чтобы вспомнить; второму для того же нужна одна сходка из поля в дом. И музыка не прекращается, она играет, пока он решается.
И вот что стоит вынести из этой части. Старший не злой человек: он исправный работник и хороший сын по всем меркам дома. Его беда не в поведении, а в счёте: он мерил любовь ведром лет и ждал расчёта, а любовь не ведётся в колонках. Поэтому его легко не заметить: гуляющий сын всегда заметен, а исправный живёт тихо и похож на святого. В каждом доме старший ходит с поля и слушает чужую музыку, и в каждом сердце есть эта дорога от поля к двери. Книга не отвечает за него, потому что за него отвечает сам читатель.
ЧАСТЬ ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ. АНТИЛИЯ
У всякого дома есть двойник. Не подделка извне: двойник рождается внутри. Он повторяет всё слово в слово, стоит на том же месте, отвечает тем же голосом, и до поры его не отличить. Религия есть двойник Церкви. Она ходит в те же храмы, читает те же Писания, стоит у тех же престолов, и голос у неё церковный. Но в её доме не играется музыка.
Смотри, как точно двойник повторяет старшего сына. Тот жил при отце, и религия живёт при Боге. Тот служил и не преступал приказа, и религия служит и не преступает устава. Тот вёл книгу услуг, и религия ведёт колонки: грехи, заслуги, посты, приходы. Тот стоял за стеной дома и слушал чужой праздник, и религия стоит у самой стены Церкви и не входит. Совпадает всё: адрес, родство, служба. Не совпадает одно, радость. Двойник копирует дом вплоть до замка и не копирует только праздника, потому что праздник не копируется. Его нельзя выучить. В него можно только войти.
И потому величайшая опасность христианства есть христианство. Не снаружи: двойник не приходит извне, он всходит из посеянного. Христос упрекал не язычников, а книжников, знавших Писание наизусть: «Исследуйте Писания, ибо они свидетельствуют о Мне» (Ин 5:39). И тут же: «а вы не хотите придти ко Мне, чтобы иметь жизнь» (Ин 5:40). Вот вся механика двойника: держать книгу и не прийти к Тому, о Кого книга свидетельствует. Исследовать и не войти. Притча о двух сыновьях, растянутая на века: старший сын становится историей, и история его зовётся религией.
Я остаюсь на твоём слове, Антилия, и слышу в нём два эха, оба настоящие. Первое эхо, анти Илия. Последняя строка Ветхого Завета обещает пророка, который обратит сердца отцов к детям (Мал 4:5). Антилия есть сила, работающая наоборот: она не соединяет отцов и детей, она разводит их по колонкам, делай, слушайся, заслуживай. Второе эхо, анти лилия. «Я цветок полевой и лилия долин» (Песн 2:1), Песнь, которую мы защищаем клятвой. Антилия есть то, что вместо лобзания выдаёт канон: любовь отменена, изучайте документ. Двойник бьёт всегда по одному месту, по ребёнку и по поцелую, потому что и то и другое не колонкуется.
Отличить двойника от дома можно одной проверкой, и она детская. Где смеются без причины, там Церковь, как бы ни был беден её чин. Где радость стоит в расписании и выдаётся по накопленному, там двойник, как бы ни был богат его канон. Старший сын не вошёл, и притча обрывается. История, в которую он превратился, не кончается до сих пор: дверь открыта, музыка играет, а двойник стоит у стены и считает, скольким он сегодня отменил праздник.
И потому последняя молитва этой книги не против мира и не против людей. Против двойника, который живёт в нас самих: сними с меня колонки, верни мне смех без причины, выведи меня из поля в дом, где играется музыка.
ЧАСТЬ ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ. ИВАН ДУРАК И СКАЗКА О ПОТЕРЯННОМ ВРЕМЕНИ
Теперь скажу прямо, без обходов, потому что вся эта часть стоит на одной мысли, которую надо произнести вслух. Иванушка дурачок есть наш персонаж. Не соседняя фигура народного творчества, не материал для сравнения, а тот самый ребёнок из Евангелия, о котором написана вся эта книга. Христос берёт дитя, ставит его посреди учеников и говорит: кто примет одно такое дитя во имя Моё, тот Меня принимает (Мк 9:37). Народная сказка отвечает Ему через века своим способом: она ставит Иванушку посреди умных братьев, и весь её смысл в одном. Младший, посмеянный, некормленый, сидящий на печи, и ему всё достаётся даром.
Народ Евангелия в руках не держал, а Иванушку выдумал. И получился портрет того самого дитяти, только без имени. Смотри на черты, они одинаковые до последней детали. Его называют дураком тем же словом, каким мир зовёт ребёнка неразумным. Он разговаривает с коньком и с жар птицей, как ребёнок разговаривает с воробьями, и живое слушает его, потому что в нём ещё не осыпался рай. Он не ведёт счёта и книги услуг, весь счёт ведут его братья, а он просто спит. Он лежит на печи, на тёплом месте дома, то есть на колыбели, и сон его никто не смеет тронуть. И всё, что он получает, он получает даром, не заслужив, не отработав и не выторговав. Это не логика сказки. Это логика благодати, и сказка рассказывает её без единого богословского слова.
А теперь советская сказка о потерянном времени, та самая, которую каждый из нас видел в школе. Она про того же человека, только с обратной стороны. Там ребёнок сам просится во взрослых, просыпается дедом, и оказывается, что его время украли волшебники, а молодость волшебников выпита из чужого детства. Это Иванушка, который согласился повзрослеть по чужому расписанию. Дурак, не пожелавший взрослеть, остался ребёнком и получил полцарства. Трое умных, пожелавших взрослости, проснулись седыми и получили морщины. Обе сказки рассказывают одну жизнь в двух вариантах, и развилка между ними проходит по одному вопросу: согласился ли ты быть ребёнком дальше.
И потому обе они суть двое свидетелей одного и того же ребёнка, о Котором Христос сказал: таковых есть Царствие Небесное (Мф 19:14). Один свидетель народный, тысячи лет молчавший, пока его не записали. Второй советский, написанный для школьников. А Евангелие старше их обоих и точнее всех трёх, потому что в нём этот ребёнок не образ, а живое дитя на руках.
1. КТО ТАКОЙ ИВАН ДУРАК НА ДЕЛЕ
Возьми любую русскую сказку и посмотри, кто в ней побеждает. Не царь, не купец, не воин и не учёный человек. Побеждает Иван дурак: младший сын, лежебока, сидень на печи, мальчик, которого вся родня считает балластом. Старшие братья умны, хозяйственны, рачительны: они встают до света, считают, торгуются, рыщут по земле за удачей. Иван остаётся на печи. Его не берут в путь, потому что он не умеет считать, а на войне с волками и Кащеем счёт, казалось бы, всему голова. И вот он, некормленый, неумелый, неумный, и получает в конце сказки то, чего не получил никто: царевну, полцарства, перо жар птицы, конька горбунка.
Зададим себе честный вопрос, который народная сказка задавала тысячу лет, а мы так и не ответили: за что дураку всё это достаётся? Сказка не объясняет, и потому взрослая наука веками чешет затылок: какой то там парадокс, народная фантазия, социальная утопия. А ответа нет, потому что ищут ответ в колонках, которых в сказке нет. Дурак получает всё не за заслуги, не за труды и не за ум. Он получает всё по праву рождения, о котором сам и не догадывается. Он единственный в сказке, кто не срывал смоквы.
Погляди на него нашими глазами, глазами этой книги. Иван дурак это не глупец. Это ребёнок, который не поумнел вовремя. Система стучалась к нему с самого детства: учись считать, межуй пашню, храни копейку, бойся прогадать. А он лежал на печи и слушал, как ветер гудит в трубе. Его звали умнеть, а он грелся. Его стыдили за лень, а он просто спал. И потому к взрослому возрасту он пришёл с пустыми руками и с чистой душой: у него нечего было присваивать, нечего было взыскать и не с кого спросить. Пустая рука, как мы знаем из третьей части, не может держать бревно. Блаженны нищие духом, и Иван нищ духом до дна: ни знания, ни счёта, ни обиды за недоданное.
2. ПЕЧЬ ЕСТЬ КОЛЫБЕЛЬ, И СОН ИВАНА НЕПРИКОСНОВЕНЕН
Теперь самое важное, из-за чего эта часть вообще стоит в нашей книге. Где живёт Иван в сказках? На печи. На самом тёплом месте в доме. А печь в русской избе это не мебель и не обогреватель, это колыбель, стол, кровать и алтарь разом: на печи рожали, на печи грели младенцев, на печи спали старики и дети, на печи заговаривали. Печь есть сердце дома, тёплый центр, и Иван сидит в самом центре тепла, там, где в нашей четвёртой части стоит тепло как первая валюта.
И вот что надо услышать: его никто не будит. Братья уходят на войну, царь гонит указы, кумушки шепчутся за спиной, а Иван спит. Система его будила всей силой: отец гремел, матери крестились, братья насмехались, да только сон его не брался. Он просыпался тогда, когда сам счёл нужным, обычно в самый неподходящий для ума момент, и вставал и делал то, что не могли умные. По щучьему велению Емеля едет на печи в царство, и царь в ужасе от того, что нечистая сила, а это просто ребёнок, которого будили слишком долго и безуспешно.
Вспомни клятву нашей книги: не будите и не тревожьте возлюбленную, доколе ей не угодно (Песн 2:7; 3:5; 8:4). Иван дурак есть эта самая клятва, воплощённая в живого человека. Он спящий, которого небо охраняет, а система будит. Будильники звенят мимо него. И потому в сказках никому не приходит в голову его убить или прогнать: над ним смеются, его жалеют, его зовут дураком, и в этом прозвище звучит испуг взрослого перед тем, кто отказался повзрослеть в срок. Дурак значит тот, кого не удалось разбудить по расписанию.
А теперь самое страшное и самое чистое в этой параллели. В Евангелии есть место, где Сам Христос спит. В лодке, среди бури, на корме, на подушке: «А Он спал на корме на возглавии» (Мк 4:38). Ученики в панике будят Его: Учитель, неужели Тебе нужды нет, что мы погибаем? Смотри, как это похоже на Ивана на печи, только наоборот: здесь будят не ребёнка, а Самого Аббу. И Он, проснувшись, не отчитывает сначала бурю, а отчитывает будильщиков: что вы так боязливы? И утишает ветер. В одной строке стоит вся наша книга: Абба спит, буря гудит, дети будят Его страхом, а Он спрашивает их, зачем они боялись. Кто спит, тот и хозяин сна. Буря не будит Аббу, Абба будит бурю.
3. БОГ ИЗБРАЛ ГЛУПОЕ МИРА
Павел говорит это без обиняков, и эти слова надо прочесть вслух, как читают приговор: «Бог избрал глупое мира, чтобы посрамить мудрых» (1 Кор 1:27). Не слабое глупое поставил рядом с мудрыми на всякий случай, а избрал, выбрал, поставил на первое место. Вся Русь услышала эти слова через сказку: дурак получает царевну, дурак достаёт жар птицу, дурак говорит с Сивкой Буркой. Народ, может быть, не читал апостола, но сказку сочинил в точности по нему: дураку дано Царство (Лк 12:32).
Почему так, можно объяснить прямо. Умный живёт счётом: он всё взвешивает, всё рассчитывает, всё проверяет, и его сердце закрыто расчётом. Дурак живёт доверием: ему сказали пои, он и пои, ему обещали, он и ждёт. Умный проверяет, а проверка есть малая вера. Дурак не проверяет, а потому верит до конца, и вера до конца есть то самое дыхание детской из нашего вступления: вдох, Абба приходит, выдох, ребёнок доверяется. Умный дышит вполглотка. Дурак дышит полной грудью.
И потому сказки не про то, что глупость лучше ума. Сказки про то, что счёт лучше доверия только по цене: счёт дешевле, он всегда под рукой. А доверие дороже, его не заработаешь, его можно только родить и потерять. Дурак не потерял. Система у него ничего не отняла, потому что он в систему не вписался: ума не хватило. Благодарение Богу за нехватку ума.
4. СКАЗКА О ПОТЕРЯННОМ ВРЕМЕНИ: ВОЛШЕБНИКИ И УКРАДЕННОЕ ДЕТСТВО
Теперь второй камень нашей пары. У Шварца есть сказка «О потерянном времени». Четыре школьника, Петя Зубов и трое его товарищей, тратили дни впустую: спали на уроках, гоняли голубей, листали книжки со сказками вместо учения. И однажды они проснулись стариками: морщинистые, сгорбленные, седые, с голосами дедовскими. Времени у них больше нет, детство съедено, и вернуть его можно только одним способом: найти волшебников, которые это время у них забрали, и отнять его обратно.
А кто эти волшебники? Маленькие злые человечки, которые для того, чтобы самим помолодеть, крадут время у детей. Они не могут украсть его напрямик, оно уходит само, когда ребёнок время теряет: спит на уроках, живёт в своё удовольствие, не ценит дня. Волшебники собирают украденное время в бутылку, варят из него смесь и пьют, и от смеси молодеют. То есть их молодость куплена чужим детством, украдена, выпита.
Прочти этот сюжет нашей оптикой, и он вспыхнет. Кто такие волшебники? Это система, наша, взрослая, живущая за счёт детского времени. Она кормится им, как паразит: чем раньше ребёнок повзрослел, тем больше она от него выжала, тем моложе стала сама. Отметки, расписание, страх, смоква, всё это есть способ забирать у детей часы. Ребёнок проснулся стариком в двенадцать лет: у него уже нет игр, нет удивления, нет тепла, у него есть книжка векселей. Система называет это взрослением и ставит старика образцом. А Шварц называет это кражей.
И вот вторая половина сказки, самая радостная: Петю и товарищей время возвращается. Они находят волшебников, отбирают бутылки, выпивают своё время обратно и снова становятся детьми. Не взрослыми, поправившими ошибки, а именно детьми: мальчиками с живыми голосами. И первый, кто вернулся, говорит в финале фразу, которую надо выучить наизусть: теперь я знаю, как надо беречь время. Не тратить, не отдавать волшебникам, беречь. Шварц вложил в уста школьника учение, которое Церковь нашла в псалме: «научи меня счисления дней моих, чтобы обрести сердцу мудрость» (Пс 89:12). Считать не деньги, а дни, и тем спасти сердце.
5. СКАЗКА ЦЕЛИКОМ: ЧЕТЫРЕ МАЛЬЧИКА И ОДИН ЗАКОН
Есть старая сказка, и у неё жестокое начало. Четыре мальчика захотели побыть взрослыми. Им показалось, что взрослым весело: никто не заставляет учить уроки, можно всё решать самому, можно жить по расписанию, которое сам же и составил. И они пожелали этого всерьёз. А желанию такому всегда найдётся исполнитель. Мальчики проснулись стариками. Седые, согнутые, с болью в спине и с голосами, в которых не осталось ни одной детской ноты. Они хотели всего лишь вырвать у жизни кусок взрослого, а забрали у себя всё детство целиком.
Дальше в сказке идёт спасение. Чтобы снова стать детьми, надо успевать делать добро вовремя: не потом, не завтра, не когда будет удобнее, а именно тогда, когда мимо идёт человек, которому нужна твоя рука. Потому что время в этой сказке не измеряется часами. В ней есть волшебники, и часы у них идут в обратную сторону, и там вообще не считают минуты. Там считают по-другому: успел или не успел сказать тёплое слово. Успел или не успел отдать. Успел или не успел. Всё остальное, весь расчётный календарь мира, в этой сказке стоит нулями.
Теперь скажем, о чём сказка на самом деле. Она о потерянном времени, а потерянным временем она называет не то время, которое мальчики думали потерять. Учить уроки не потеря, это был труд ребёнка, и труд ребёнка есть его счастье. Потерей сказка называет другое: время, прожитое не в свой час. Детство, отложенное на потом. Радость, которую решили отложить, потому что сначала надо стать взрослыми, достичь, заслужить. Вот что съело четырёх мальчиков. Они не прогуляли детство. Они обменяли его на взрослость, которую просили, а взрослость оказалась седой старостью, потому что по чужому расписанию жить нельзя, по чужому расписанию можно только стареть.
И вот здесь входит наш герой, и сказка смыкается с народной.
Иван дурак. Вслушайся в то, как его все зовут: дурак. Братья умные, хозяйственные, бородатые, у них всё подсчитано: когда пахать, когда продавать, когда спать. Иван лежит на печи и ничего не подсчитывает. Его ругают за лень, а в сказках он в итоге получает царевну и полцарства, и это не награда за глупость, это узнавание: вот кто из всех был живой.
Посмотри, что умеет Иван. Он разговаривает с животными, а значит, он ещё не разучился слышать живое. Умные братья слышат только выгоду, выгода не разговаривает, выгода молчит колонками. Иван слышит конька горбунка, жар птицу, старую русалку, всё то, что умеет говорить. Он идёт прямо, не оглядываясь на приказы старших, потому что приказы старших в сказках всегда означают: сверни, обойди, не лезь, там опасно, выбери удобный путь. А Иван выбирает прямой, и прямой путь в сказках всегда проходит через самое страшное место, и только он приводит к цели. Он не считает годы службы. Он вообще не ведёт книгу услуг. Ему не приходит в голову пожаловаться, что братья всю жизнь пахали, а царевну дали ему. Он и не хочет полцарства, он хочет, чтобы конёк был жив, чтобы отец был жив, чтобы кто-то живой был рядом.
А теперь возьми обе сказки и положи рядом, и увидишь, что они об одной вещи.
Четыре мальчика, ставшие стариками, и старший сын из притчи, и умные братья Ивана, и семинарский толкователь с готовым чтением, и всякая душа, которая живёт по расписанию, это один и тот же портрет, нарисованный разными художниками. Это человек, который обменял детство на взрослость, а взрослость на расчёт, а расчёт на старость, и всё это успел сделать, не вставая со своего места. Он не уезжал в дальнюю страну, как младший сын. Он никуда не уезжал, он всё время был дома и всё время считал. И в этом счёте прошло его детство, и в этом счёте пройдёт его жизнь, если его никто не позовёт.
Иван дурак в этой системе обозначений и есть тот ребёнок, о котором вся наша книга. Тот, кого взрослые называют недорослем, лентяем, простачком. Тот, над кем смеются, потому что он не понимает выгоды. Тот, кто отказывается расти правильно и вовремя, потому что вовремя в понимании взрослых значит рано. Мир давит на него со всех сторон: иди скорее, взрослей, возьми себя в руки, хватит валять дурака. Слушай внимательно это выражение, оно выдало всю правду. Валять дурака. Взрослые сами проговорились, кого они хотели бы стереть в человеке. Дурака. Того самого дурака, который на печи, который слышит животных, который идёт прямо. Его и валяют, чтобы получился умный брат, чтобы получился старший сын, чтобы получился седой мальчик из сказки о потерянном времени.
И тут надо сказать самое трудное, и сказка сама нам это позволила сказать.
В сказке Шварца мальчиков спасают не разговоры и не наказания. Их спасает одно: они снова начинают делать добро в свой час. Не учат заново таблицу умножения. Не проходят курс молодого ребёнка. Не отрабатывают задолженность. Они просто в нужную минуту протягивают руку, и время разворачивается вспять, и седой старик на глазах у удивлённой улицы становится мальчиком, и седые волосы выпадают, и ломота в спине уходит, как будто её и не было. Возврата не добиваются заслуживанием. Возврат случается в момент, когда человек снова делает то, что делает ребёнок: живёт теплом в реальном времени.
Вот это и есть младший сын из притчи. Он ведь тоже не отработал и не заслужил. Он просто пришёл в свой час, точнее, Абба вышел ему навстречу в свой час, и время разворачивается: одежда, перстень, обувь, телец. Никаких испытательных сроков. Небо, оказывается, работает как часы из сказки Шварца: оно не считает, сколько ты прогадал, оно умеет идти в обратную сторону, и вся Евангельская проповедь в одном предложении звучит так: в этом доме время идёт вспять.
А теперь последняя строка, и она о страхе, который держит всех седых мальчиков.
Человек не боится остаться без времени. Это неправда, что мы боимся смерти. Мы боимся потерянного времени. Мы боимся, что потратили его не на то, что счёт уже не исправить, что детство унесли, а нас не спросили. И от этого страха мы сжимаемся ещё сильнее и ещё прилежнее садимся считать, потому что подсчитанное хотя бы честно, а живое обманывает, живое может уйти. И чем больше человек боится, тем быстрее он превращается в старшего сына с книгой услуг. А выход из круга в сказках всегда один и всегда под носом: перестать считать и начать в свой час. Сказать сегодня. Отдать сегодня. Обнять сегодня. Не потому что должен, а потому что рядом человек, и час именно этот. Ребёнок умеет это без всяких сказок, он живёт только так. Поэтому «таковых есть Царствие Небесное» (Мф 19:14), потому что Царствие это и есть умение жить в свой час.
Иван дурак кончает всегда одинаково: он доходит до конца, не свернув, и получает то, что умные братья считали всей жизнью и не получили. Сказки не глупы. Сказки страшно точны. Они хранили то, что взрослый мир забыл, и ждали нас в детстве, чтобы к взрослости мы принесли с собой зерно. Зерно вот в чём: тот, кто не потерял ребёнка, не потеряет и времени. Время с ребёнком не уходит. Время с ребёнком не стареет.
6. ЦАРЕВНА ЛЯГУШКА: ЦЕНА РАННЕГО ПРОБУЖДЕНИЯ
Есть в сказках место, которое наша книга обязана взять как живое предупреждение, потому что оно рассказывает то же самое, что клятва сернами и ланями, только с изнанки. Царевна лягушка. Иван женился на лягушке, которая на самом деле Василиса Премудрая, и все его стыдили: у братьев жёны человеческие, у него жаба болотная. А ночами лягушка скидывала кожу и становилась красавицей, пекла хлеб, ткала ковры, творила чудеса. И всё бы стало, если бы не одна деталь: Василиса предупредила Ивана прямо. Не жги лягушачью кожу раньше срока. Держи её с собой, доколе мне не угодно, и всё будет хорошо.
А Иван не выдержал. Ему казалось, что жены нет, что жена должна быть женой на людях, что пора кончать с позором, пора кончать с лягушкой. Он подождал, пока Василиса уснёт, взял и сжёг кожу в печи. И в тот же миг всё рухнуло: Василиса обернулась лебедью и улетела со словами, что была бы его женою вовек, если бы он три года подождал. Три года. Ей не угодно было проснуться на людях ещё три года, и эти три года были не задержкой, а самой тайной её красоты: пока кожа на ней, она творит чудеса, печёт хлебы, ткёт ковры. Жена, которую будят раньше срока, улетает. Не потому что перестала любить, а потому что её тело вынуждено было проснуться в чужой час.
Прочти это нашей клятвой, и ты увидишь, что сказка и Песнь Песней говорят одно и то же в двух регистрах. Песнь заклинает: не будите и не тревожьте возлюбленную, доколе ей не угодно (Песн 2:7; 3:5; 8:4). Сказка показывает, что случается, когда клятву нарушили: сожжённая кожа, улетевшая Василиса, муж с пустыми руками. Иван не наказан за грех, он наказан за спешку, и это страшнее всякого греха, потому что спешку система называет добродетелью. Пора, надо, вовремя, все так делают. Сказка отвечает: вовремя есть только один час, и он не твой.
И вот противоположный полюс той же двери: Емеля. Он тоже сидит на печи, тоже не будится, тоже живёт в свой час. Его зовут на воду, а он ленится; его стыдят, а он молчит. И когда он всё же идёт за водой, он щадит щуку, выпускает её живой в прорубь, не съедает, не продаёт, не хвастает. И щука дарит ему по щучьему велению, по моему хотению. Заметь: Емеля ничего не просил, ничего не считал, ничего не заслуживал. Он просто не убил живое. Дар дается тому, кто дарит жизнь, не успевая записать это в книгу услуг. Царь потом гонит за ним слуг, Емеля едет на печи в столицу, и никто не может объяснить, как это работает. А объяснение стоит в нашей книге: благодать не подчиняется расписанию системы, потому что она принадлежит часу Аббы. Емеля есть Иванушка, который дошёл до конца и не сжёг ни одну кожу раньше срока.
7. ГОЛОС ОТЦОВ: РАДОСТЬ МОЯ
Теперь дадим слово тем, кто жил этим раньше нас, потому что у этой части есть голос в Церкви, и голос этот живой.
Святой Серафим Саровский встречал каждого пришедшего к нему пасхальным приветствием вне всякого календаря: радость моя, Христос воскресе! Он не спрашивал, заслужил ли человек эту радость, не проверял по расписанию, в пост ли сейчас, в скорбь ли. Он будил в человеке пасху, а не будильник, и в этом весь его подвиг: двести лет после него люди повторяют его слово и не могут объяснить, откуда в нём такая сила. А сила та же, что в Иванушке на печи: человек, который не сорвал смоквы, встречает человека так, как встречают ребёнка, не меря, а радуясь. Митрополит Филарет Московский сказал об этом слове так: от Серафима оно прозвучало не из вежливости, а из полноты жизни, потому что он был весь пасхой. И вот что важно для нас: радость моя есть обращение к любому, и это значит, что всякий стоит в имени ребёнка Аббы, хочешь ты того или нет.
Иоанн Кронштадтский, духовный отец тысяч, говорил о детях с той же простотой: детская душа есть чистая страница, и писать на ней надо не правилами, а любовью. Он служил с детьми, пел с ними, ходил по пустым квартирам бедняков и находил там детей, которых считал своими учителями в молитве. Он понимал то, что стоит в нашей первой части: дети есть проводники Царствия, и потому человек, который хочет научиться молиться, должен идти к детям, а не от них.
А путь Ивана на печи в Церкви назван юродством. Юродивые есть добровольные Иванушки: взрослые люди, которые нарочно отказались быть взрослыми по расписанию мира. Симеон Эмильянский таскал сало по базару и валялся с волками, и все считали его безумным, а он знал про людей то, чего не знали умные. Василий Блаженный ходил зимой нагой и бросал камни в дома добродетельных, потому что видел в них то, что скрыто под одеждой. Святая Ксения Петербургская отдала свой дом и свой ум и стала блаженной для целого города. Система гнала их, называла дураками и сумасшедшими, а Церковь канонизировала их, и вот что это значит: Церковь вслух признала, что дурак в Евангелии умнее умного, и что печь, на которой он спит, стоит на самой середине Царствия. Юродивый есть тот, кто не пожелал взрослости вовремя, и потому получил дар прозрения, который не достался умным.
И есть ещё одна строка, которая говорит о том, как читать Писание по Иванушкиному способу. Святитель Игнатий Брянчанинов давал совет, который звучит как инструкция для нашей главы: читать Евангелие не как учебник и не как правило, а как письмо любимого. Смотри, что это значит. Умный читает Писание как калькулятор: выискивает правила, законы, списки обязанностей. Ребёнок читает его как письмо от отца, которого любит: ему важен не текст правил, а голос, в котором стоит любовь. И потому Евангелие, прочитанное по-детски, живое, а прочитанное по взрослому счёту, мёртвое, хотя слова те же самые. Игнатий этим советом вернул взрослым детство чтения, и это есть тот самый возврат, о котором стоит вся наша книга.
8. ДВА ЗЕРКАЛА, СТОЯЩИЕ ДРУГ ПРОТИВ ДРУГА
Теперь поставим обе сказки рядом и посмотри, как они отражают друг друга, потому что вместе они дают точную механику, которой живёт детство.
Иван дурак это ребёнок, которого система будила и не добудилась. Он не проснулся по будильнику счёта, остался на печи, на тёплом месте, при Аббе. И потому его никто не мог ограбить: у спящего не отнимешь время, его и так хватает. Он проснулся в свой час и получил всё даром.
Дети Шварца это ребёнок, который сам поддался будильнику. Он хотел быть взрослым: гонял голубей, ленился, тратил день, потому что день казался бесконечным. А потерянный день есть день, из которого выжат ребёнок: волшебники собрали сок, ребёнок проснулся дедом. Он поверил системе, что детство есть пустое время, и система забрала у него всё.
Видишь симметрию? Один не будился, и ему было дано всё. Другой будился слишком рано, и у него отняли всё. Между ними стоит истина, которую наши предки знали в сказке, а Шварц догнал в советской сказке, а Писание говорит словами псалма: детство не есть время до жизни. Детство есть время жизни самой, и его не догонят потом никакие полцарства. Кто с ним расстался, тот не накопил ничего, потому что менять детство не на что: оно и есть вся валюта.
И вот почему Иван в сказках всегда младший из трёх. Старшие уже вкусили смоквы: они считают, торгуют, судят. Средний наполовину взрослый. А младший ещё на руках, ещё на печи, ещё не сорвал. И потому младшему всё дано: не потому, что он слаб, а потому, что он не проснулся раньше срока. У трёх сынов русской сказки есть своя точная карта в Евангелии: у Христа двенадцать учеников, и среди них тот, кто считает деньги, и тот, кто до конца остаётся другом. Но это другой разговор, не будем разбегаться.
9. ЧАС ПРОБУЖДЕНИЯ ХРИСТА: ЛАЗАРЬ И ПЕЧЬ
Есть в Евангелии место, которое эту тему доводит до конца, и оно говорит о пробуждении по времени. Христос любил Лазаря, а услыхав, что тот болен, остался два дня на прежнем месте (Ин 11:6). Прочитай это медленно: Абба не спешит будить. Ученики ждут Его у постели больного, сёстры воют, весь дом в слезах, а Он остаётся. Для земного человека это жесточайшее равнодушие. Для неба это клятва, исполненная в точности: не буди раньше срока, пусть любовь дозреет до часа. Он пришёл через четыре дня, когда уже всё кончено, и тогда разбудил Лазаря. И разбуженный встал живой.
Смотри, что выходит: Абба будит, но будит не по будильнику системы, а по часу любви. Иван спит на печи, и его никто не будит, потому что для системы его сон неугоден. Лазарь спит в гробу, и его будит Сам Абба, потому что для неба его пробуждение есть жизнь. Разница между будильником системы и зовом Аббы есть разница между казнью и воскресением. Система будит нас страхом и отнимает детство. Абба будит по имени и возвращает жизнь. Смотри на сад утром в нашей песенной оптике: пустой гроб есть клятва, исполненная делом. Возлюбленная проснулась сама, по имени, в назначенный час. Не потому, что её разбудили, а потому, что Она услышала голос.
10. ЧЕМУ ЭТА ЧАСТЬ УЧИТ НАШУ КНИГУ
Теперь соберём всё вместе, потому что без сбора эта часть не работает.
Первая мысль. Иван дурак есть герой русской сказки в силу одной черты: он отказался повзрослеть по расписанию. Всё остальное: лежебока, глупец, сидень, это система описала его свысока. На самом деле он единственный, кто в сказке не сорвал смоквы, и потому он единственный, кому сказка даёт всё.
Вторая мысль. Печь есть колыбель, и сон Ивана неприкосновенен. Его будила система, и его не добудилась. Значит, клятва серн и ланей работает и в сказке: ребёнок спит на тёплом месте, и никакая буря не имеет права его растормошить. Пока ему не угодно проснуться, его будить нельзя.
Третья мысль. Шварц показывает обратную сторону того же закона: если ребёнок дал системе отнять своё время, он стареет раньше срока, а система молодеет за его счёт. Волшебники есть система, живущая паразитом: их молодость есть чужое детство, украденное и выпитое.
Четвёртая мысль. Возврат возможен, и это самое утешительное в сказке Шварца: Петя и его товарищи не остались стариками, время отыскали и вернули. Значит, даже того, кто уже старик в двенадцать, можно вернуть в детство, если он сам захочет вернуть своё время. Рождение свыше есть этот возврат: второе рождение не добавляет знания, оно отнимает смокву изо рта и возвращает к питанию Логосом.
Пятая мысль, главная. Обе сказки говорят об одном и том же словами одной цены: не будите и не тревожьте возлюбленную, доколе ей не угодно. Иван не будился, и ему было дано. Дети Шварца будились по будильнику чужого счёта, и у них отняли. Христос не спешил будить Лазаря и пришёл в час, и воскресил. Абба не будит нас силой, Он зовёт по имени, и зов приоткрывает дверь тогда, когда мы сами готовы её приоткрыть.
И вот последнее слово этой части, простое, как удар сердца. Наши предки назвали дураком того, кого не сумели заставить считать, и вручили ему царевну. Наше время называет успешным того, кто научился считать раньше всех, и вручает ему книжку векселей. Кто из них проснулся в Царстве, а кто в старости в двенадцать лет, решать не мне. Сказка давно решила. Осталось только услышать её.
СВОД ЧАСТИ
1. Иванушка дурачок есть наш персонаж, ребёнок из Евангелия: народная сказка ставит его посреди умных братьев, как Христос ставил дитя посреди учеников.
2. Иван дурак есть герой русской сказки, потому что он единственный, кто не повзрослел по расписанию системы, и потому единственный, кому дано всё.
3. Его дураком называет не небо, а счёт взрослых: ума не хватило вписаться в систему, и это уберегло его от срыва смоквы.
4. Печь есть колыбель, тёплое место дома, и сон Ивана неприкосновенен: клятва серн и ланей действует в сказке в буквальном виде.
5. Дурак живёт доверием, а умный счётом, и потому дурак дышит полной грудью, а умный вполглотка.
6. Бог избрал глупое мира, чтобы посрамить мудрых: русская сказка есть народное переложение этих слов Павла.
7. В Евангелии Сам Христос спит на корме среди бури, и будят Его ученики страхом: будильник системы обращён даже на Аббу.
8. Сказка Шварца показывает обратную сторону того же закона: волшебники крадут у детей время и молодеют за их счёт, и это есть система, живущая детским соком.
9. Дети, чьё время украдено, стареют раньше срока, а система называет это взрослением.
10. Возврат возможен: Петя и его товарищи возвращают время и снова становятся детьми, и это есть образ рождения свыше.
11. Иван не будился и получил всё даром, дети будились по будильнику и потеряли всё: между ними стоит одна истина, детство есть не время до жизни, а сама жизнь.
12. Царевна лягушка есть цена раннего пробуждения: сожжённая кожа, улетевшая Василиса, муж с пустыми руками, и сказка показывает, что бывает с тем, кто нарушил клятву.
13. Емеля есть Иванушка, дошедший до конца: он пощадил живое и получил дар, ничего не заслужив и не записав в книгу услуг.
14. Юродивые есть добровольные Иванушки, и Церковь канонизировала их, вслух признав, что дурак умнее умного.
15. Христос не спешил будить Лазаря и пришёл в час, и воскресил: Абба будит не по будильнику системы, а по часу любви.
ЦИТАТНИК ЧАСТИ
1. Иванушка дурачок есть наш персонаж, тот самый ребёнок, поставленный посреди всех.
2. Дурак получает всё по праву рождения, о котором сам и не догадывается.
3. Печь есть колыбель, и сон Ивана неприкосновенен.
4. У спящего не отнимешь время, его и так хватает.
5. Дурак дышит полной грудью, а умный вполглотка.
6. Молодость системы куплена чужим детством, украдена и выпита.
7. Ребёнок проснулся стариком в двенадцать лет, и у него уже нет игр, а есть книжка векселей.
8. Детство не есть время до жизни, оно есть время жизни самой.
9. Кто с детством расстался, тот ничего не накопил, потому что менять детство не на что.
10. Система будит нас страхом и отнимает детство, Абба будит по имени и возвращает жизнь.
11. Второе рождение отнимает смокву изо рта и возвращает к питанию Логосом.
12. Вовремя есть только один час, и он не твой.
13. Сказка давно всё решила, осталось только услышать её.
14. Юродивый есть тот, кто не пожелал взрослости вовремя, и потому получил дар прозрения.
15. Сожжённая кожа не возвращает Василису, и потому не жги, доколе ей не угодно.
16. Благодать не подчиняется расписанию системы, потому что она принадлежит часу Аббы.
17. Евангелие есть письмо любимого, и читать его надо так, как читают письмо.
УГЛУБЛЕНИЕ ЧАСТИ. КОНЁК-ГОРБУНОК, СЧЁТ ПРОТИВ ДАРА И СКАЗКА КАК ЛИТУРГИЯ
Есть три лица русской сказки, которые не успели войти в эту часть, а без них Иван стоит неполный.
КОНЁК-ГОРБУНОК: ХРАНИТЕЛЬ СНА
У младшего Ивана есть товарищ, и товарищ этот дан ему не случайно: Конёк-горбунок. Он страж, товарищ и будильник в одном. Он будит Ивана только вовремя: когда надо спасать, когда надо лететь за жар-птицей, когда приходит час коня. Он никогда не будит раньше срока и никогда не даёт спать мимо срока. В нём стоит вторая половина клятвы, поставленная в образ: хранитель сна, который знает час. И жар-птица есть там же: она светит, её нельзя поймать расчётом, а перо её приносит беду тому, кто возьмёт его из выгоды. Всё устройство сказки есть устройство книги о детях: птица, которая светит и не даётся счёту; страж, который будит по часу; дурак, который получает царство.
СЧЁТ ПРОТИВ ДАРА: ИВАН И БРАТЬЯ
Поставь рядом братьев, и увидишь весь мир этой книги. Старшие братья есть взрослые со смоквой: они всё делят, всё вычисляют, всё сравнивают. Их победы есть дела рук и хитрости, и они сами их записывают. Иван ничего не записывает, потому что ему нечего записывать: ему дают. И сказка ставит его выше не для издёвки над трудом: труд честен, и братья не злодеи. Она ставит его выше, чтобы показать границу счёта: счёт может получить всё, кроме того, что даётся только даром. Царствие, любовь, воскресение: всё это стоит на той стороне, где стоит Иванушка. Народ не ошибался тысячу лет подряд: народ помнил, что последний станет первым, ещё не выучив этого словами.
СКАЗКА КАК ЛИТУРГИЯ ДЕТЕЙ
И последнее слово. Сказка есть литургия детей. Она начинается не со списков и не с правил: с жили-были, то есть с указания на дом. Она повторяется: одно и то же начало, одна и та же развязка, и повтор этот есть не скука, а чин, как в храме один и тот же порядок службы каждый день, и именно поэтому он живой, а не мёртвый. Она читается вслух вечером, у полатей, когда свет погашен: голос бабушки есть колокольчик детской веры. И она кончается пиром: стол, свадьба, хлеб всем. От дома к дому, через игру и сон, к столу: вот и вся литургия детства. Система заменила сказку расписанием уроков, и замена эта есть не забота, а кража: у ребёнка отняли вечерний чин, где его сердце училось играть, и выдали таблицу. Умножение не виновато: виновата подмена. Сказку нельзя уложить в колонку успеваемости, и потому её вытеснили. А она держала в себе то, чего не держит ни один урок: охрану сна любви.
ЧАСТЬ ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ. ДЕТИ ВСЕГДА ГОНИМЫ: СВЯТЫЕ И ЕПИСКОПЫ
1. ПЕРВОЕ ГОНЕНИЕ ИСТОРИИ БЫЛО ГОНЕНИЕМ НА ДЕТЕЙ
Открой Евангелие и посмотри, на кого система ударила первым. Не на проповедников, не на апостолов, не на взрослых учеников. Первая кровь новой эры это кровь младенцев: Ирод разгневался и послал избить всех младенцев в Вифлееме и во всех пределах его, от двух лет и ниже (Мф 2:16). Система проснулась от запаха Ясель и ударила по колыбелям. Она не могла дотянуться до Дитя, и потому убила всех детей рядом. Таков её первый почерк, и он не менялся два тысячелетия: что не входит в счёт, то под нож.
И заметь, кто нанёс удар. Не чужой, не язычник по незнанию, а царь народа, у которого было Писание: волхвы сами читали ему пророчество о Вифлееме (Мф 2:6). Гонитель детей стоял среди свитков и знал больше всех, кого он ищет. Это первый урок всей части: гонение исходит не от тьмы вовне, а от порядка внутри, от людей веры, от законных, от своих. Чужие иногда милуют. Свои, у которых счёт, никогда.
2. ПЛАЧ РАХИЛИ: ПЕРВЫЙ ДОКУМЕНТ ГОНЕНИЯ
И Евангелие не оставило эту ночь без голоса, потому что поставило рядом с избиением древнее пророчество: тогда сбылось реченное через пророка Иеремию, глас в Раме слышан, плач и рыдание и вопль великий, Рахиль плачет о детях своих и не хочет утешиться, ибо их нет (Мф 2:18; Иер 31:15). Вслушайся, кто плачет в этом пророчестве. Не воины, не старцы, не пророки, а мать. И плачет не о взрослых, а о детях своих. Первыми в списке гонимых Вселенная услышала не мужей духовных, а женщин, у которых забрали детей.
И заметь, о чём говорит сам пророк дальше в той же главе. После слов о плаче стоит обещание: «утрети Господь слёзы со всякаго лица» и слово о новозаветном народе, который будет собран из гонимых. То есть плач Рахили есть не конец песни, а её первый куплет, и небо отвечает на него не утешением на словах, а новым рождением. Дети, которых не стало у Рахили, вернулись в мир по-новому: через ясли, через бегство в Египет, через всю эту книгу. Гонение есть первая страница, но не последняя, и потому о плачущих детях Писание говорит то же, что говорит о гонимых: их нет у людей, их нет у смерти, они есть у Аббы.
3. ХРИСТОС БЫЛ ГОНИМ ДВАЖДЫ, И ОДНИМИ И ТЕМИ ЖЕ РУКАМИ
Теперь смотри на самого Аббу. Он был гоним дважды, и оба раза одной и той же рукой порядка. В первый раз, младенцем, Его искала смерть от Ирода, и Он бежал в Египет, как бежит всякий гонимый ребёнок: ночью, без вещей, с Матерью на руках. Во второй раз, взрослым, Его искала смерть от синедриона: старейшины, первосвященники, книжники, то есть законные люди, собравшиеся по уставу, с повесткой, с голосованием. Его схватили, судили, осудили и казнили не разбойники, а законная структура того времени: свой собор, свой храм, свой закон.
Смотри, что это значит. Система гнала Его в яслях и гнала Его на Голгофе, и это одно и то же гонение с интервалом в тридцать лет. Она узнавала в Нём одно и то же: ребёнка, которого нельзя вписать в счёт. Поэтому Он и сказал ученикам одно слово, которого хватит на всю часть: «Если Меня гнали, будут гнать и вас» (Ин 15:20). Не «могут гнать», не «иногда будут». Будут. И добавил: слово, которое в вас не соблюдено, соблюдут над вами. То есть гонимый по этой формуле честнее всего хранит слово, а гонитель его исполняет.
4. ЛЮБИТЕЛЬ УСЛУГИ БОГУ
Есть слово Христа, страшнее которого в Евангелии почти нет. Он предупреждал учеников: «Придёт время, что всякий, убивающий вас, будет думать, что оказывает этим услугу Богу» (Ин 16:2). Прочитай медленно. Не всякий, убивающий вас, злодей. Напротив: убивающий вас будет думать, что служит Богу. Он будет молиться, поститься, стоять на собрании, читать каноны, и при этом гнать. Убийство в его глазах будет благочестием, изгнание в его глазах будет охраной веры, а пощёчина ребёнку будет воспитанием.
И эта формула сбывается не в язычестве, а внутри религиозного дома. Иудейские гонители апостолов били их в синагогах и считали, что ревнуют о Законе. Позднейшие гонители своих же считали, что охраняют Православие. Это не сбой системы, это её суть: система всегда думает, что гнёт ради Бога, потому что счёт она считает верой. И потому самая страшная тюрьма для ребёнка не безбожие, а стена с иконой: за неё не идут проверять, там и так считают, что всё свято.
5. ПРОРОКИ ГОНИМЫ СВОИМИ
Этот закон не начинается с Евангелия, он стоит в нём как итог, а идёт от пророков. Сам Христос дал свод: «Иерусалим, избивающий пророков и камнями побивающий посланных к тебе» (Мф 23:37), и добавил, что его дом оставляется пустым, потому что система избивает своих же посланных.
Смотри, как это выглядит на живых людях. Михей, сын Иефлин, говорил правду царю Ахаву, и Ахав бил его и посадил в тюрьму, а лживых пророков четыреста человек кормил у стола (3 Цар 22). Правду гнал не чужой жрец, а собственный двор веры. Амос приходил со словом в Вифиль, и первосвященник Амасия гнал его: не прорицай в Вифиле, ибо это святыня царя и царский дом (Ам 7:13). Вслушайся в формулу: святыня царя. Святыня сделана имуществом, и потому посланник Божий в святыне чужой. Иеремию бросили в яму без воды, в грязь, и это сделали свои же князья при дворе своего царя (Иер 38:6), и после этого они же сожгли его свиток, почитанный слово за словом. А Крестителя посадил в темницу и обезглавил тот самый Ирод, о котором сказано было, что он слышал его с удовольствием, и многим делал послушным (Мк 6:20), и тотчас обезглавил по клятве перед пиршественными гостями. Пир выиграл у проповеди. Гонитель пророка почти всегда слушал его со вниманием, и потому гнал сильнее: система ненавидит не чужое слово, а своё, которое не смогла присвоить.
6. АПОСТОЛЫ ГОНИМЫ СВОИМИ
Тот же закон стоит на апостолах, и он записан ими самими. Савл шёл в Дамаск с письмами от первосвященников, чтобы вязать всяких, которые имени Христова держатся (Деян 9:2), и это были письма не римские, а синагогальные, законные, по уставу. Свои выдавали ордер на своих. А потом сами апостолы стояли перед синедрионом, тем же самым, что судил Христа, и их били, и им запретили говорить об имени Его. И вот что стоит увидеть: они уходили от синедриона с радостью, что удостоены бесчестия ради имени Его (Деян 5:41). Гонение из рук своих они прочли как почёт, потому что у них была точная мера: гнали Его, будут гнать и вас. А Павел, бывший гонитель, потом перечисляет свои раны: пять раз под тридцать девять давали мне от Иудеев, трижды меня били, однажды камнями побили (2 Кор 11:24:25), и это били не язычники, а свой закон, который он же когда-то исполнял по ревности.
И потому гонимый ребёнок в семье или гонимый святой в Церкви стоит не в изломе традиции, а в её самой прямой линии: линия эта ведёт от Михея через Иеремию и Крестителя к апостолам и от них ко всем, кого будили за живое.
7. ПОЧЕМУ ДЕТИ ГОНИМЫ ВСЕГДА
Теперь объясним закон, почему гонимость детей постоянна, а не случайна. Гонят не злодеи, гонят те, кого задевает. А ребёнок задевает систему самим фактом своего существования, потому что он живёт то, что система утратила, и своей жизнью напоминает взрослым об их потерянном детстве. Никто не терпит напоминаний о потере, и самый короткий способ забыть о ней есть выгнать напоминателя.
Ребёнок кричит, где все молчат. Ребёнок играет, где все служат. Ребёнок смеётся, где все важничают. Он не нарушает правила нарочно, он просто их не носит, и его нагота делает видимой всю одежду взрослых, всю их позу, всю их книжку услуг. Его проще прогнать, чем с ним согласиться: согласиться значило бы признать, что счёт пуст. Поэтому каждая семья, где живёт живой ребёнок, знает ту же механику, что знали соборы: сначала уговаривают вести себя, потом стыдят, потом наказывают, потом объявляют чужим. Гонение на детей в доме есть гонение в миниатюре, и гонение на святых есть гонение на детей, повзрослевших лишь телом.
8. СВЯТЫЕ ОСТАЛИСЬ ДЕТЬМИ, И ПОТОМУ СВОИ ГНАЛИ ИХ
Теперь назовём по именам, потому что эта часть стоит на живых людях. Всякий раз, когда Церковь святого прославляла, поблизости стоял епископ, собор или император, который его гнал. Присмотрись к списку, и увидишь закон.
Иоанн Златоуст. Он говорил правду о роскоши двора в лицо императрице Евдоксии и не согласился сгладить ни слова. Собор епископов осудил его, законные архиереи вычеркнули живое слово как бунт. Его сослали дважды, везли пешком по горам и армянскому бездорожью, и в изгнании он умирал со словами слава Богу за всё. Гонителем был не император и не толпа, а собрание преемников апостолов, собравшееся оградить порядок. Система гнала ребёнка каноническим голосованием.
Максим Исповедник. Он отказался подписать бумагу, в которой воля человека отменялась ради удобства власти. Его судили в Константинополе, под председательством патриарших людей, бранили еретиком и безумцем. А потом ему отрезали язык и правую руку, то есть отняли речь и письмо, всё, чем он служил. Он писал после этого без руки, и умер, как передают, в тот день, когда кончил записывать своё. Священноначалие в этой истории стояло по другую сторону, а святой стоял с бумагой против бумаги, и его побеждали только физически.
Симеон Новый Богослов. Он говорил, что Божественный свет видим и что без опыта нет настоящей веры, и синод под председательством Стефана Никомидийского объявил его заблудшим, изгнал его с кафедры и запретил его книги. Святого гнали за то самое, о чём наша книга: за живое знание против выучки. Толкователь гнал знающего. Старший сын гнал младшего, и делал это собором.
Афанасий Великий. Его изгоняли пять раз, и каждый раз не толпой, а сановниками: он носил звание епископа, и против него стояли епископы, дворы и императоры, потому что он не соглашался отдать Христа под перепись меньшего счёта. Ему говорили: у нас большинство. Он отвечал: против всего мира. И мир имел бумагу, печать и синод, а он имел ребёнка внутри и пустую руку.
Иоанн Дамаскин. Он жил в Дамаске под властью халифа и защищал иконы в написании, потому что икона есть образ невидимого, а запретить образ значит запретить любовь. Лев Исавр, иконоборец, не мог дотянуться до Дамаска мечом, и потому поступил по системе: подбросил подложное письмо, в котором Иоанн будто бы изменял халифу. Халиф поверил бумаге и велел отсечь Иоанну правую руку. Рука с кистью лежала на площади до заката, и святой принёс её перед иконой Богородицы и молился, и рука приросла, и в память об этом стоит на Афоне икона Троеручицы: рука, возвращённая милосердием. А Иоанн поступил по закону нашей книги: оставил двор, ушёл в обитель и стал петь, и его канон стал пением всей Церкви. Гонение через подложную бумагу есть самая чистая форма войны системы: она бьёт не мечом, а счётом, и бьёт по имени, потому что имя нельзя переписать.
И вот что надо увидеть до конца. Гонители во всех этих историях не были безбожниками. Они были верующими, правоверными, в полной мере носили чины и держали устав. Они гнали не потому, что не верили, а потому что святой мешал их вере оставаться удобной. Дитя в их доме кричало там, где все молчали, и его крик разоблачал их сон. Соборы не гонят спящих: соборы гонят тех, кто не уснул по расписанию.
9. КАК УЗНАТЬ ГОНИТЕЛЯ В СВОЁМ ДОМЕ
Теперь практическое слово, потому что часть не для архива, а для дома. Как узнать гонителя там, где ты живёшь и растишь? Не по злым лицам: гонители выглядят заботливыми. По трём вопросам, и ответы на них честные.
Первый вопрос: как называется дело? Если руками ребёнка что-то делается для вида, чтобы было как у всех, чтобы гордиться, чтобы никто не заметил, дело называется заботой, а по сути есть служение образу. Гонитель всегда называет принуждение пользой: так лучше для тебя, потом поймёшь, всё для твоего блага. Система не умеет произносить правду о себе, она всегда переводит счёт на язык любви.
Второй вопрос: кто проверяет? Гонение в доме живёт там, где за стеной с иконой не идут проверять: за ней и так считают, что всё свято. Если отец бьёт, а мать говорит, что так положено, если устав дома прикрывает холод, если молитва звучит над криком, значит, за стеной никто не идёт. И потому проверяющий нужен всегда: отец, который спросил себя вслух, для кого это делается, уже наполовину спасён.
Третий вопрос: что остаётся после воздействия? Гонение всегда оставляет страх, а любовь оставляет свободу. Ребёнок, которого будили по расписанию, боится опоздать; ребёнок, которого охраняли, просыпается сам и спешит потому, что хочет. Не по скорости смотри, а по страху: страх есть отпечаток будильника, свобода есть отпечаток дома. Где страх, там система, где свобода, там Абба, и это проверяется не спорами, а простым наблюдением за утром.
10. ДВУЯЗЫЧНОЕ СВИДЕТЕЛЬСТВО ЦЕРКВИ
И здесь есть великая радость, которую надо назвать. Церковь канонизировала гонимых и не канонизировала гонителей. Иоанна Златоуста Церковь причислила к лику святых, и Халкидонский собор в четыреста пятьдесят первом году восстановил его память среди святых отцов, а осуждение, собранное на него епископами, Церковь признала незаконным. Максима Церковь прославила как исповедника, и Латеранский собор шестьсот сорок девятого года и Шестой Вселенский собор шестьсот восьмидесятого года оправдали его учение, за которое ему отрезали язык и руку. Симеона Нового Богослова Церковь внесла в святцы с именем Богослова, чего удостоились единицы, а его судей забыла. Иоанна Дамаскина Церковь прославила как учителя и песнопевца, а тех, кто подбросил бумагу, не прославил никто.
То есть Церковь, которая, в лице своих структур, гнала своих же, спустя века вслух признала: гонили напрасно, осуждённые были правы, и гонители ошиблись. Это не оправдание гонителей. Это свидетельство, что истина в гонимых, и всякий следующий ребёнок, которого гнут сегодня, гнут так же, как гнули Иоанна Златоуста, Максима, Симеона. И его имя тоже встанет в святцы, если он додержится.
11. УТЕШЕНИЕ ДЛЯ ГОНИМЫХ
Теперь последнее слово, и оно не о боли, а о радости. Христос оставил для гонимых блаженство, которого нет ни у кого другого: «Блаженны изгнанные за правду, ибо их есть Царствие Небесное. Блаженны вы, когда будут поносить вас и гнать и всячески неправедно злословить за Меня. Радуйтесь и веселитесь, ибо так гнали и пророков, бывших прежде вас» (Мф 5:10:12). Прочитай это как ребёнок, а не как взрослый. Гонимому не обещано утешение в будущем, ему уже обещана радость сегодня, потому что гонение есть верный знак: он ещё живой, его ещё задевают, его ещё видит система, и система не гонит мёртвых.
И потому святые умирали с улыбкой, которую не может объяснить психология. Максим без языка писал не из упрямства, а из радости: его гонят, значит, он ещё ребёнок, его руки и язык ещё не вписались в счёт. Иоанн умирал в изгнании со словами слава Богу за всё, потому что изгнание для него было выходом из дома системы в дом Аббы. И ты, если тебя гнут за что-то живое в тебе, знай: это старый порядок, и на том же месте стояли Златоуст и Максим, а до них стоял Сам Абба в яслях, и Его искал Ирод. Ты в лучшей компании из возможных.
СВОД ЧАСТИ
1. Первое гонение новой эры было гонением на детей: Ирод избил младенцев Вифлеема, потому что система убивает то, что не вписывается в счёт.
2. Плач Рахили есть первый документ гонения, и плачет в нём мать о детях, а не муж о вере.
3. Гонителем был не чужой, а свой: царь со свитками, который знал пророчество, и значит гонение исходит из порядка внутри, а не из тьмы вовне.
4. Пророки были гонимы своими: Михея бил Ахав, Амоса гнал Амасия из святыни царя, Иеремию бросили в яму свои князья, Крестителя обезглавил Ирод после пиршественного пира.
5. Гонитель почти всегда слушал пророка со вниманием, и потому гнал сильнее: система ненавидит не чужое слово, а своё, которое не смогла присвоить.
6. Савл шёл в Дамаск с письмами от первосвященников: свои выдавали ордер на своих, и это не римский, а синагогальный закон.
7. Апостолы уходили от синедриона с радостью, что удостоены бесчестия ради имени Его: гонение из рук своих они прочли как почёт.
8. Христос был гоним дважды, младенцем от Ирода и взрослым от синедриона, и это одно и то же гонение, разделённое тридцатью годами.
9. Убивающий вас будет думать, что служит Богу: гонение почти всегда носит верующую форму, потому что счёт сам считает себя верой.
10. Самая страшная тюрьма для ребёнка не безбожие, а стена с иконой: за неё не идут проверять.
11. Дети гонимы всегда, потому что живое задевает: ребёнок кричит, где все молчат, и играет, где все служат.
12. Святые остались детьми, потому и гнали их: Златоуста осудил собор епископов, Максиму отрезали язык и руку, Симеона изгнал синод, Афанасия пять раз изгоняли сановники, Иоанну Дамаскину отрезали руку по подложной бумаге.
13. Гонители были верующими, правоверными, в чинах и в уставе, и гнали за то, что святой мешал их вере оставаться удобной.
14. Соборы не гонят спящих: соборы гонят тех, кто не уснул по расписанию.
15. Гонение в доме узнаётся по трём знакам: оно называется пользой, оно не проверяется за стеной с иконой, оно оставляет страх, а не свободу.
16. Церковь канонизировала гонимых и не канонизировала гонителей: Халкидон восстановил Златоуста, Латеранский и Шестой соборы оправдали Максима, Симеона она назвала Богословом.
17. Гонимым обещана радость уже сегодня: радуйтесь и веселитесь, ибо так гнали и пророков, потому что система не гонит мёртвых.
ЦИТАТНИК ЧАСТИ
1. Первая кровь новой эры это кровь младенцев, и это не случайность, а почерк системы.
2. Чужие иногда милуют, свои со счётом никогда.
3. Рахиль плачет о детях своих, и её плач есть первый куплет всей песни гонимых.
4. Гонили Его в яслях и гнали на Голгофе, и это одно и то же гонение.
5. Гонимый честнее всего хранит слово, а гонитель его исполняет.
6. Убийство в глазах порядка всегда благочестие, потому что счёт он считает верой.
7. Святыня царя есть святыня, в которой посланник Божий чужой.
8. Пир выиграл у проповеди, и потому голова лежит на блюде.
9. Самая страшная тюрьма для ребёнка не безбожие, а стена с иконой.
10. Ребёнка проще прогнать, чем с ним согласиться: согласиться значило бы признать счёт пустым.
11. Гонение на детей в доме есть гонение в миниатюре, а гонение на святых есть гонение на детей, повзрослевших лишь телом.
12. Соборы не гонят спящих: соборы гонят тех, кто не уснул по расписанию.
13. Имя нельзя переписать, и потому система воюет с именем, а не с телом.
14. Гонение в доме называется пользой, живёт без проверки и оставляет страх.
15. Где страх, там система, где свобода, там Абба.
16. Церковь канонизировала гонимых и не канонизировала гонителей, и это её признание вины вслух.
17. Система не гонит мёртвых: гонение есть верный знак, что ты ещё живой, и ты в лучшей компании из возможных.
УГЛУБЛЕНИЕ ЧАСТИ. ВИФЛЕЕМСКИЕ МЛАДЕНЦЫ КАК ПЕРВОМУЧЕНИКИ И ГОНИМЫЕ В НАШИ ДНИ
ВИФЛЕЕМСКИЕ МЛАДЕНЦЫ
Церковь зовёт избитых при Ироде вифлеемских младенцев первомучениками. Подумай, что стоит в этом слове. Мученик есть тот, кто исповедал Христа и умер за исповедание, а эти не сказали ни слова: не умели говорить, не умели исповедовать, не умели даже молиться. И Церковь не поколебалась: они исповедали всем своим бытием. Они приняли удар, который искал Его, и стали первыми, кто вошёл в Царство мученичеством. Их ангелы, о которых стоит четвёртая часть, видят лицо Отца, и эти младенцы стоят ближе всех к тому лицу. Гонение началось с них, и Царствие началось с них: в обеих строках стоит один и тот же порядок.
ГОНЕНИЕ В НАШИ ДНИ
И это не прошлое, это почерк, и он жив. Апостол сказал без срока давности: «всё, желающие жить благочестиво во Христе Иисусе, будут гонимы» (2 Тим 3:12). Гонение сегодня редко идёт кровью: чаще оно идёт смешком, отчуждением, переклеенным именем. Ребёнка, который молится вслух, дразнят; семью, которая живёт с Абба, зовут странной; слово Божие в общественном поле выравнивают так, чтобы оно звучало как максимум частное мнение. Формы все те же, что и в этой части: гонение носит благочестивую маску, зовётся пользой, не проверяется и оставляет страх. И узнавание то же: не бойся, гонение есть верный знак, что ты ещё живой.
ЧАСТЬ ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЁРТАЯ. СЛОВО И АЗБУКА: ШИШКОВ, ГОГОЛЬ И ГЛАГОЛИЦА
1. ПОЗНАТЬ ЛОГОС МОЖНО ТОЛЬКО СТАВ СЛОВОМ
Начнём с приговора, потому что он стоит в основании всей этой главы. Чтобы познать Логос, нужно или родиться Лингвистом Христом, или стать Им, обоживаясь в Слове. Третьего не дано. Это не игра слов и не красивость: это точная формула нашей книги. Логос есть Слово, и Слово нельзя познать извне, как познают предмет: предмет можно разобрать, взвесить, описать, а Слово можно только родить в себе и стать им. Иоанн сказал это одним ударом: «в начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог» (Ин 1:1), а чуть дальше добавил: «сколько приняли Его, тем даровал им быть чадами Божиими» (Ин 1:12). Принять Слово значит стать чадом, то есть войти в детство. Познание Логоса есть не получение информации, а возвращение в детскую, потому что у Аббы всё говорят, а не объясняют.
И вот почему ребёнок снова оказывается в центре. Ребёнок ничего не знает о филологии, а Словом он живёт с первого крика: Абба. Он не изучает язык, он им дышит, и дыхание это и есть то самое питание Логосом, о котором стоит вся вторая часть нашей книги. Взрослый, который съел смокву, живёт понятиями: понятие можно выучить и подменить им живое. Ребёнок живёт словами: слово для него не знак, а лицо, и потому он растёт в Слове, а не в системе. И потому всякий, кто хочет познать Логоса, должен снова научиться жить так: не иметь о Слове сведения, а быть Словом.
Ключом к этой святой истине в детской простоте стоит «Славяно-русский корнеслов» адмирала Шишкова, изданный в 1814 году. Почему ключ? Потому что Шишков сделал для языка то же, что Евангелие делает для человека: вернул ему корень.
2. АДМИРАЛ ШИШКОВ И ЖИВОЙ КОРЕНЬ
Адмирал Александр Семёнович Шишков был не филологом по штату, а моряком и государственным человеком, и именно поэтому он увидел в языке то, чего не видели учёные его века. Пока дамы и литераторы вокруг Карамзина чинили русскую речь французскими словами, а учёные разбирали язык как вывеску на звуки, Шишков писал свой «Корнеслов»: он искал в словах живые корни, из которых они выросли. И сразу скажем для честности: ключом его труд зовётся не за верность каждой этимологии, частные разборы его устарели, и наука ушла далеко вперёд. Ключом он зовётся за принцип корня: слово живёт корнем, а не вывеской, и этот принцип остался жить. И был этот принцип произнесён раньше Корнеслова: в 1803 году Шишков напечатал Рассуждение о старом и новом слоге российского языка и сказал там, что язык и слог есть не одежда мысли, а само тело духа народа, и потому язык, переклеенный на чужие слова, теряет дух вместе с корнем. Он утверждал простую и великую мысль: слова русского и славянского языка не случайные звуки, они выросли из корней, и в корне каждом лежит смысл, и потому язык наш есть не склад вывесок, а живое дерево с корнем и ветвями.
И его главная книга не началась с «Корнеслова». В 1803 году он выпустил «Рассуждение о старом и новом слоге российского языка», и в нём уже стояла вся его мысль: язык и слог не два разных дела, язык есть тело духа народа, и тот, кто переклеивает слова, переклеивает душу. За этот труд его смеяли литературные кружки, называли архаистом и ретроградом, а он пережил всю насмешку и в 1814 году выпустил «Корнеслов», где разложил слова по корням, как садовник раскладывает черенки по грядам. Смотри, что это была за смелость: учёные его века уже готовили язык к таблицам, а он держал его за корень, как держат дерево в грозу.
И здесь Шишков стал спинным хребтом нашей главы. Взгляни на его труд глазами этой книги: он искал в словах то, что система ищет в людях, и не находил, а находил другое. Система ищет в слове вывеску: договорились о звуке, и достаточно. Шишков отвечал: нет, в слове лежит корень, и корень ведёт своё происхождение от смысла, и смысл этот древнее нас. Слово не договор, слово есть род. Оно выросло, как вырастает дитя, из живого начала, и в нём хранится память о том, кто его произнёс первым. Отсюда и его знаменитый спор: язык, переклеенный на чужие слова, теряет корень, а дерево без корня гниёт, как бы его ни полировали.
Теперь переложим это в детскую оптику, и всё встанет на место. Ребёнок осваивает язык не списком слов, а корнями: он слышит «мама», и в этом звуке для него стоит целый мир, лицо, тепло, молоко, дом. Он не переводит слово, он в него вселяется. Взрослый живёт переводом: он знает тысячи вывесок и не живёт ни в одной. Шишков в своём «Корнеслове» делал работу возвращения: он подводил взрослого человека обратно к корню, то есть обратно в детство языка. Его книга есть литературное рождение свыше: не добавить знания, а отнять вывеску и вернуть корень.
И потому сама сущность русского языка есть магия, и это слово надо сказать вслух без страха, только понять его по-евангельски, а не по-суеверному. Магия здесь значит одно: слово не описывает мир, слово творит и именует. Адам первым делом после сотворения назвал всех животных, и имя было властью над тварью (Быт 2:19). Бог сказал: да будет свет, и стал свет (Быт 1:3). Слово у наших предков не было вывеской: оно было действием, и произнести имя значило призвать. В этом смысле русский язык и есть магия: он хранит в корнях память о том, что мир был создан словом, и в каждом слове стоит этот творящий отголосок. А ребёнок живёт именно так: он называет кота, и кот для него становится тем, кем назван. Взрослый потерял эту власть и заменил её колонками. Вернуть её, вернуть власть именования и вселения в слово, и есть путь к Логосу.
3. ГЛАГОЛИЦА: АЗ С КРЕСТОМ
Теперь поднимемся от языка к азбуке, потому что азбука есть корень языка, вынесенный на свет. Первую словенскую азбуку, глаголицу, создал Кирилл Философ, в миру Константин, вместе с братом Мефодием в девятом веке. В 862 году великоморавский князь Ростислав просил византийского императора прислать учителей, которые изложат веру на славянском языке, и миссия легла на братьев. Кирилл столкнулся с тем, что греческого алфавита не хватает на славянскую речь, а для многих понятий христианского богословия в славянском языке не было терминов вовсе, и это побудило его не переписывать чужую азбуку, а создать свою, новую, первую славянскую.
Житие Константина сохраняет его молитву перед этим делом, и она стоит того, чтобы её расслышать. Кирилл просил Владыку человецов, Бога всех, услышать голос раба Своего и открыть ему письмо словенское так, как некогда Моисею было дано письмо Синайское. Вслушайся: он не просил ума придумать буквы, он просил откровения, как пророку. Азбука, которую он создал, есть для него не изобретение, а дар с неба, и потому каждая буква несёт в себе не условность, а святыню. То, что по-земному выглядит графической работой, по-небесному было молитвенным действием: под условие скрижалей, только для другого народа.
В 863 году азбука была завершена, и первым переведённым фрагментом стало начало Евангелия от Иоанна: «Искони бе Слово». Прочитай это медленно. Первая письменная строка славянской речи есть не указ и не договор, а строка о том, что Слово было в начале. Народ получил письменность, и первое, что он прочёл своими буквами, было: Слово есть Бог.
А теперь самая дорогая деталь для нашей книги. В первой слОвенской азбуке, глаголице, имя первой буквы соединено с изображением креста. Азъ. Первая буква азбуки есть «я», и она стоит с крестом. То есть первоучитель вложил в самую первую клетку письма свидетельство: я есть тот, кто стоит у креста; я начинаюсь с креста. Человек в этой азбуке не начинается с выгоды и не начинается со счёта: он начинается с «я» и с креста одновременно. Для книги о детях это значит прямое: дитя есть аз, чистое «я», которое ещё не научилось ничего скрывать, и над этим «я» стоит крест, то есть правда о любви, которая не спасает без цены. И всё письмо нашего народа стоит на этой первой клетке.
Каждая буква глаголицы, как передаёт предание и читали позднейшие толкователи, была сочетанием христианских символов: креста, круга и треугольника. Крест есть Страсти Христовы, круг есть Божественное совершенство, треугольник есть Святая Троица. То есть азбука была не техникой записи, а иконостасом из букв: тот, кто выучивал буквы, учился не только читать, но и смотреть. Первоначально знаков было сорок один, позднее ряд сократился до тридцати, и в самой глаголице стоял фонематический принцип: одна фонема, одна буква, никакой путаницы. Речь и письмо в ней совпадали до дна: что слышишь, то и видишь. Это тоже детское свойство: ребёнок не говорит двоично, у него нет одного языка для себя и другого для начальства. Глаголица есть детская честность письма.
И есть рукописное свидетельство, которое доносит эту честность до наших дней. Древнейшие глаголические рукописи, Киевские листки десятого века и Супрасльская рукопись одиннадцатого века, стоят в музеях как первые тетрадки нашего народа: их брали в руки люди, чьи деды не имели письма вовсе. В этих листках стоит не наука, а молитва: Евангелие, Псалтырь, богослужение. Народ начал свою письменную жизнь не с квитанций, а со слова о Спасителе, и это есть культурное свидетельство той же клятвы: не будите раньше срока, дайте народу начать с начала, а начало есть Слово.
4. ИМЕНА БУКВ КАК НАПУТСТВИЕ ПЕРВОУЧИТЕЛЕЙ
Теперь о том, что исследователи видят в самих именах букв церковнославянской азбуки. Имена не случайны, и в их ряду стоит связанный стихотворный текст, напутственное слово первоучителей словянам: «Людие, мыслете: наш... Он... Покой... Рцы: Слово твёрдо». Или: «Рцы слово твёрдо». Вслушайся: это не перечень знаков, это речь. Азбука говорит с читающим, и говорит не приказ, а напутствие: люди, поймите: наш Он есть покой, рцы слово твёрдо. То есть сама азбука есть маленькое Евангелие, спрятанное в начертание, и тот, кто учил буквы по именам, слышал проповедь прежде всякой проповеди.
Народ читал и первые три имени как целую фразу: Азъ, Буки, Веди есть «я знаю буквы». Это народное чтение не случайно: аз есть «я», и потому азбука начинается с человека, который говорит о себе: я знаю. Не у меня есть, не я купил, а я знаю. Знание в этой фразе есть не приобретение, а узнавание, как ребёнок узнаёт мать в темноте. Азбука первая учит не читать, а узнавать.
С древних времён и доныне по начальному звучанию букв создаются азбучные молитвы: текст, в котором каждая строка начинается с очередной буквы, и молитва идёт по алфавиту, как лестница. Сам Псалтырь знает этот ход: Псалом 118 устроен по еврейской азбуке, двадцать два отдела по числу букв, и в еврейском оригинале каждый стих отдела начинается одной и той же буквой. То есть Священное Писание само молится по алфавиту, и азбучные молитвы Церкви стоят в прямой преемственности с этим псалмом: Аллилуия, блаженны непорочные, ходящие в законе Господнем. Алфавит есть не порядок знаков, а порядок хождения, и псалмопевец хаживал по нему стих за стихом, как ребёнок по ступеням.
Вот одна из азбучных молитв, дошедшая до нас как молитва духа:
Азъ, буква веденья,
Глагол добра, есть Жизнь!
Зело дивна земля, иже Моя,
Како от смерти чада вам спастись?
Людие, мыслете: наш Всеблагий Господь,
Он суть, трёхипостасная Любовь!
Покой рече Бог Слово человецам,
Тверда наука Серафимов, премудрых Херувимов песнь.
Внемлите Истине: Азъ, «Альфа и Омега»,
Спаситель страждущих, «начало и конец».
От Церкви, Червь в земле рождён дождём,
Ад поглотив его, был побеждён Христом!
1999 год.
Прочитай, как устроен этот текст по буквам, и увидишь, что азбука действительно молится. Первая строфа берёт столбец «Азъ, Буки, Веди, Глаголь, Добро, Есть, Живете, Зело, Земля, Иже, Како» и превращает его в вопрос детской веры: буква веденья, глагол добра, есть жизнь; как от смерти чадам спасаться? Вторая строфа берёт столбец «Людие, Мыслете, Наш, Он, Покой, Рцы, Слово, Твёрдо, Ук, Ферт, Хер» и отвечает: наш Господь есть трёхипостасная Любовь, покой рече Бог Слово человецам. Третья берёт финальный столбец «От, Цы, Червь» и «Омегу» и замыкает: Азъ есть Альфа и Омега, и Червь, поглощённый адом, победил его. То есть азбучная молитва есть маленькая книга о спасении, где от Аза до Червя проходит целый Символ веры. Азбука не есть ступень к грамоте, азбука есть первая грамота веры.
И заметь, чем этот ряд начинается и чем кончается. Начинается Азом с крестом: «я» у креста. Кончается Червём: Сам Христос назвал Себя червём. Между А и Ч стоит вся книга этой главы, и стоит она на одном движении: от «я» к смирению.
А о том, что буквы требуют сердца, а не только глаз, сказал слово ещё древний болгарский учитель. Иоанн Экзарх Болгарский, книжник десятого века, оставил в «Сказании о письменах» убеждение, которое стоит в одном ряду с нашей книгой: кто хвалит буквное изящество, не научившись буквам, тот как ослеплённый. То есть буква, которую не прожил, а лишь похвалил, есть вывеска, а не слово. Буква становится словом только тогда, когда её выучило сердце, и потому изучение азбуки есть не школьное упражнение, а вход в дом. И этот вход открывается лишь тому, кто принимает буквы, как принимает мать в темноте: всем сердцем, без договора.
И о том же, только в другом слове, говорил Кирилл Туровский, светоч нашего слова двенадцатого века. В его молитве стоит строка, которую надо произнести вслух, потому что она стоит в одном ряду с треугольником глаголицы: «Зелена бо есть Троица». Троица зелена, то есть жива, весенна, цветуща, и в её зелени стоит вся радость неба. А теперь вспомни, что каждая буква глаголицы несла в себе треугольник, знак той же Троицы. Азбука была зелена в буквальном смысле: она несла в каждой клетке живую, цветущую Троицу, и тот, кто писал по-глаголически, писал по-весеннему, от Аза до Червя. Слово у наших первоучителей не высохло в правило: оно зелено, как весна, и потому растит.
5. ЧЕРВЬ: ПОСЛЕДНЕЕ ИМЯ АЗБУКИ
Буква Червь завершает имяслов словенской церковной азбуки, потому что именно она заключает ряд полных, троичных по символике буквенных знаков: буква, которая обозначает и самостоятельный звук, и число, и имеет собственное полноценное имя. Остальные буквы названы акрофонически, по звучанию, как в гражданском алфавите: «ша», «ю» и прочие. А Червь стоит с именем, и имя это не случайное слово.
У Давида Псалмопевца есть один особенный псалом, пророчество с описанием крестных страданий Спасителя: «Азъ же есмь червь, а не человек, поношение человеков и уничижение людей» (Пс 21:7). Вслушайся: в том же псалме, где стоит «Аз», стоит и «Червь». Аз и Червь связаны в Писании раньше, чем в азбуке: «я» и «червь» есть одно предложение пророчества о Христе. До столь крайней нижней точки дошло Его Божественное истощание: Тот, Кто держит вселенную, назвал Себя червём, а не человеком, поношением и уничижением.
И это слово стоит не только в псалме Давида. В книге Иова, там, где речь идёт о ничтожности человека перед Богом, стоит то же имя: «как не иное что сын человеческий, как не червь» (Иов 25:6). Иов знал слово изнутри: он сидел на пепле и чесал себя черепком, и всё его счастье лежало в прахе, и вот в этой крайней точке уничижения он произнёс слово червь. А Христос взял это слово на Себя в псалме страданий. То есть Червь есть имя не гадости, а дна, и у дна есть два лица: у Иова дно есть потеря, у Христа дно есть жертва, и обе дороги сходятся в одном месте, где человек перестаёт что-то заслуживать. Дурак, юродивый, нищий духом и Червь стоят в одном ряду: все они у дна, и всем оттуда слышен голос Аббы.
Богоносный отец Максим Исповедник говорит, что Господь назвал Себя Червем ещё и потому, что червь рождается без семени в земле после дождя. И это буквально сбывается в рождении от Девы: без семени, от Духа, после дождя благодати. Земля без семени родила Червя, и Червь этот был Бог. Максим стоял за это самое слово так крепко, что отдал за него язык и правую руку, о чём стоит двадцать третья часть нашей книги: за правду о живом Слове платили органами. И вот он стоит теперь в главе об азбуке: отец, который защищал Слово и понимал Червя.
И есть ещё один образ, который Максим и за ним предание хранят: как наживку, как приманку, как червя, заглотил ад Христову плоть человеческую, не увидев Божества, и разорился, разрушился, огорчился. Ад увидел приманку и проглотил, а на крючке стояло Божество, и пасть была вырвана изнутри. Как малый, слабый по виду червь прогрызает и истребляет вещество, так и Господь, умалившийся на кресте до крайности, истребил враждебную демоническую силу. Смотри, какая истина лежит в этом образе для нашей книги: победа совершена не силой и не счётом, а самым малым и самым презираемым. Ад не мог заподозрить Бога в Черве, потому что смотрел взрослым глазом, сквозь бревно силы. И именно поэтому проглотил. Дитя, которое взято в яслях и в колыбели, есть тот же Червь: по виду ничего, по сути победа.
И потому имя Червь завершает азбуку. Азбука, которая начинается с «Аз» и креста, кончается смирением до червя, и в этом есть вся лестница нашей книги: от чистого «я» младенца до Червя на кресте, который победил ад, будучи по виду ничем. Первая буква и последняя полная буква азбуки держат одно и то же: близость к земле и отсутствие гордости. Азъ есть чистое я без колонок, Червь есть я, умалившееся до земли. Между ними стоит вся детская вера.
6. ГОГОЛЬ И ИСТИННО РУССКИЙ ЯЗЫК
Мало кто замечал у Николая Васильевича Гоголя его высказывание о церковнославянском языке и о его месте в языке литературы и в жизни. А это высказывание стоит в одном ряду с нашими главами. Он писал, что это не тот язык, который изворачивается теперь в житейском обиходе, и не книжный язык, и не язык, образовавшийся во время всяких злоупотреблений наших, но тот истинно русский язык, который незримо носится по всей Русской земле, несмотря на чужеземствование наше в земле своей, который ещё не прикасается к делу жизни нашей, но, однако ж, всё слышит, что он истинно Русский Язык.
Разбери это слово за словом, и увидишь, что Гоголь говорит о языке то же, что наша книга говорит о детстве. Язык, который «ещё не прикасается к делу жизни нашей»: это язык до смоквы, язык, который ещё не вписан в систему обихода, не ограблен канцеляритом, не переклеен на чужие вывески. Он «незримо носится по всей земле»: это язык как дыхание, а не как инструмент. Он «всё слышит»: это язык с ушами, то есть живой, а не протокол. Гоголь называет его истинно русским, и в его словах стоит определение того, чем язык отличается от речи: речь есть употребление, а язык есть дух. Речь можно испортить, выучить, переклеить, а дух остаётся носиться незримо, как незримо носится по земле запах младенца, о котором стоит пятая часть нашей книги.
И Гоголь сказал о слове ещё одну вещь, которая держит всю главу: по его слову, слово есть великий властитель душ человеческих. Вслушайся: не учитель, не судья, не торговец, а властитель. Слово владеет душой так, как владеет мать, то есть не силой, а рождением: душа выросла из слов, которые ей сказали, и всякий словесный звук есть власть над её стройкой. Система знает это лучше всех и потому старательно кормит людей словами вывесок: карьера, успех, продуктивность, уровень. А дом знает это тоже и потому кормит детей словами корней: хлеб, любовь, свет. Властитель слова решает, что в душе вырастет, и потому война за язык есть война за детскую комнату.
И потому сущность русского языка есть магия в евангельском смысле: язык хранит творящую память. Русское слово стоит не на договоре, а на корне, и корень его вырос у людей, которые не отделяли слово от молитвы. Глаголица была создана для того, чтобы Слово могло прозвучать на родной речи: «Искони бе Слово». То есть наш язык с первой своей письменной минуты был богослужебным: он родился не в купеческой лавке и не в канцелярии, а у Евангелия. Гоголь это чувствовал и сказал: этот язык ещё не прикасается к делу жизни нашей, он живёт поверх обихода, как небо живёт над крышами. И всякий, кто слышит его, слышит, что он истинно русский.
А церковнославянский слой в этом языке есть второй голос, и он не есть чужой: он есть старший брат, дышащий рядом. Ребёнок, растущий между «мамой» и «Господи, помилуй», растёт в двухголосье, и в этом двухголосье стоит вся сила его языка: один голос бытовой, второй небесный, и оба родные. Система, которая вычистила из языка второй голос, оставила человека с одной нотой, и на одной ноте нельзя спеть ни Песни Песней, ни простого разговора о живом.
7. СЛОВЯНЕ И СЛАВЯНЕ: ВОЙНА ЗА СЛОВО
Теперь назовём войну, которая идёт вокруг этого всего. Владимир Францевич Эрн написал строки, которые надо прочесть как диагноз эпохи: Поставим сразу честную скобу: спорно ли это словопроизводство, учёные спорят доныне, но само переименование есть факт, и о нём говорил Эрн.
война ведётся за выбор основных путей человеческого духа. Поработится ли вновь, и уже окончательно, ныне полусвободное племя, называвшее себя племенем Слова, слОвяне, но издревле понесшее знак рабий и знаменательно переименованное немцами в племя рабов, слАвяне, от их слова раб, невольник, которое в чужих языках звучит так схоже с именем словян, и послужит ли новым слоем удобрения для западной культуры, подобно бесчисленным своим предкам, стёртым с лица земли паразитическою кровожадностью некогда сильнейшего в борьбе за существование вида? Или скажет, наконец, СЛОВЯНСТВО своё доныне несказанное СЛОВО?
Эта строка держит всю главу, и её надо развернуть. Племя, назвавшее себя племенем Слова, было переименовано чужим языком в племя рабов, и переименование есть не филологическая мелочь, а акт завоевания: кто называет, тот владеет. Адам назвал тварь, потому что ему была дана власть; Ирод убивал младенцев, потому что не мог позволить Слову расти; немцы переименовали словян в рабов, потому что слово, которое нельзя покорить силой, можно покорить ярлыком. Смотри, как это сходится с нашей книгой: система работает всегда одним способом, она отнимает имя. Ребёнку она отнимает имя детства и выдаёт имя «ученик», «контингент», «балл». Народу отняла имя Слова и выдала имя раба. Христу отняла имя и выдала ярлык «богохульник». Имя есть то последнее, что нельзя отнять, пока его не выговорил сам человек, и потому война ведётся не за территории, а за слово.
И потому вопрос Эрна есть вопрос нашей книги, только на другом этаже: скажет ли Слово своё несказанное Слово? У нас этот вопрос стоит так: проснётся ли возлюбленная в свой час, или её растормошат будильники? Слово, которое ещё не сказано, есть спящая возлюбленная языка. Его нельзя приказать сказать: приказ будет прежним рабством. Его можно только охранять: хранить корень, хранить вторую ноту, хранить азбуку с крестом и Червя в конце, и ждать. Сказать Слово значит не выговорить лозунг, а вернуть корень: вернуть в язык дыхание, вернуть в речь детство, вернуть в имя правду.
8. ЭФИОПСКОЕ ПИСЬМО И СЕМЬЯ ХРИСТИАНСКИХ АЗБУК
Есть ещё одно свидетельство, и оно удивительное. Эфиопское письмо, геэз, и глаголица имеют стилистическое сходство, хотя системы эти принципиально различаются по строению и происхождению. Некоторые буквы глаголицы визуально напоминают знаки эфиопского алфавита: глаголический знак «аз» идентичен эфиопскому слоговому знаку «та», а глаголическая буква «твёрдо» полностью совпадает с эфиопским знаком «ма». В других случаях совпадение требует поворота знака, зеркального отражения или добавления элементов. Исследователь Григорий Михайлович Прохоров отмечал, что глаголица стилистически близка не только к эфиопскому, но и к армянскому, грузинскому, коптскому, сирийскому и другим христианским письменностям Африки и Ближнего Востока первых веков нашей эры.
Сходство идёт дальше отдельных букв: и в эфиопском письме, и в глаголице используются схожие графические элементы, кружочки, горизонтальные палочки в средней части знака, иногда загиб вниз, и это создаёт визуальное единство, хотя строение систем разное: эфиопское письмо слоговое, а глаголица буквенная. Существует несколько гипотез: влияние общих прототипов, миссионерский фактор, независимое развитие по общим принципам красоты. И важно подчеркнуть честно: прямого происхождения одной системы от другой нет, и это не слабость, а сила нашего свидетельства.
Смотри, что это значит. Если бы одна азбука произошла от другой, сходство было бы вопросом родословной, и этим бы всё кончилось. Но сходство стоит при полном различии, и значит, оно идёт не от крови, а от духа. Христианские письменности первых веков и азбуки, созданные для христианской проповеди, рисовали буквы одними и теми же глазами: буква есть не пустая клетка, а икона, и в иконе стоят крест, круг и треугольник. Одна семья письма, от Псалтыря в Эфиопии до Евангелия в Моравии, смотрит одинаково, потому что все эти народы читали одно и то же Слово.
И есть случай, который показывает это сходство вплотную. В 1929 году профессор Александр Сергеевич Орлов при национализации коллекции академика Николая Петровича Лихачёва принял эфиопскую Псалтырь девятнадцатого века за глаголический памятник десятого века. Специалист, человек высокой учёбы, не различил: эфиопская Псалтырь и глаголица смотрелись как родные. Учёный ошибся в датировке и не ошибся в сути: обе книги стоят в одном доме, потому что обе читают одно Слово. Ошибка Орлова есть доказательство духа, а не крови: азбуки, выросшие из одного евангельского дыхания, неразличимы сердцу.
9. КИРИЛЛИЦА И ГЛАГОЛИЦА: УДОБНОЕ И ИМЕННОЕ
Теперь вернёмся к создателю и посмотрим на его труд последним взглядом главы. Кирилл создал не технику, а клятву. У него был сорок один знак, и в каждом знаке стоял крест, круг и треугольник, то есть Страсти, Совершенство и Троица. Тот, кто учил ребёнка буквам, клал ему в руку символ веры ещё до первого слова. И первый переведённый фрагмент был «Искони бе Слово»: народ открыл глаза на свою письменность и прочитал о Слове, которое было в начале. То есть славянская письменность родилась не как память и не как учёт, а как евангельский голос, и её первый звук есть звук второй части нашей книги: Логос.
И вот что стоит увидеть до конца. Позднее на основе глаголицы, с греческим графическим принципом, была создана кириллица, и создание её связывают с учениками братьев, в частности с Климентом Охридским, уже после смерти Кирилла и Мефодия. Кириллица оказалась удобнее для распространения, потому что её начертание напоминало привычную греческую азбуку. И заметь, что этим сказано: удобное письмо победило имяное. Глаголица, где каждая буква была иконой с крестом, уступила письму, которое легче чертить и легче печатать. Это та же история, что и во всей нашей книге: система всегда выбирает удобное и постепенно забывает имя. Имя букв сохраняется в богослужении, в азбучных молитвах, в памяти народа, а обиход идёт по удобной линии. Но глаголица не умерла: она спит, как спит возлюбленная, и в ней стоит клятва: не буди раньше срока. Азбука с крестом и Червём ждёт своего часа в самом языке, как ждёт его детство в каждом доме.
10. СЛОВО И ДИТЯ: КОНЕЦ ГЛАВЫ
Теперь соберём главу, потому что она держится на одном.
Азбука есть колыбель языка. Ребёнок, выучивающий буквы по именам, Азъ, Буки, Веди, слышит не таблицу, а речь, и в этой речи стоит целая вера: буква веденья, глагол добра, есть жизнь. Азбучная молитва есть первое богословие, произнесённое детским шагом по лестнице алфавита, и сам Псалтырь молится этим же шагом. Шишков искал в словах живые корни и тем самым возвращал взрослому детство языка. Гоголь слышал язык, который незримо носится по земле и ещё не прикасается к обиходу, то есть язык до смоквы. Кирилл вложил в первую букву крест, а в последнюю имя Червя, и этим сказал всю тайну: человек начинается с чистого «я» у креста и кончается смирением, которое ад проглотил и разорился. А Эрн назвал войну за слово по имени: племя Слова переименовали в племя рабов, и вопрос века стоит в том, скажет ли оно своё несказанное Слово.
И всё это стоит на одной истине нашей книги. Познать Логос можно только став Словом, а стать Словом можно только вернув детство: у Аббы говорят, а не объясняют. Язык наш до смоквы есть не средство, а дом. Его сущность есть магия в евангельском смысле: слово именует и творит, и эта власть дана по праву рождения, а не за отметку. Система отнимала у людей язык так же, как отнимала детство: вывесками, канцеляритом, переименованием в рабов. А возвращение стоит там же, где стоит всегда: в детской комнате, где мама читает ребёнку первую азбуку, и в первой букве стоит крест, и в последней стоит Червь, и между ними дышит Слово, которое было искони.
СВОД ЧАСТИ
1. Познать Логос можно только став Словом: рождённым в нём или обожившимся в нём, третьего не дано.
2. «Славяно-русский корнеслов» Шишкова есть ключ в детской простоте: слово есть не вывеска, а живой корень, из которого растёт язык.
3. Язык и слог есть тело духа народа: тот, кто переклеивает слова, переклеивает душу.
4. Сущность русского языка есть магия в евангельском смысле: слово именует и творит, и эта власть дана человеку по праву рождения.
5. Ребёнок живёт корнями и вселяется в слово, взрослый живёт вывесками и переводит: путь к Логосу есть возвращение к корню.
6. Глаголица создана Кириллом Философом и Мефодием в девятом веке, и первым переведённым фрагментом было «Искони бе Слово».
7. Кирилл просил откровения письма словенского, как Моисею письма Синайского: азбука есть дар, а не изобретение.
8. Первая буква Азъ соединена с крестом: «я» начинается с креста, и всё письмо народа стоит на этой клетке.
9. Каждая буква глаголицы несла крест, круг и треугольник: азбука была иконостасом, а не техникой.
10. Имена букв составляют связанный текст, напутствие первоучителей: «Людие, мыслете: наш... Покой... Рцы: Слово твёрдо», и азбучные молитвы идут по этой лестнице от Аза до Червя.
11. Псалом 118 молится по алфавиту, и азбучные молитвы Церкви стоят в его прямой преемственности.
12. Червь завершает имяслов: «Аз же есмь червь, а не человек» (Пс 21:7), и Иов знал это слово изнутри, а Максим Исповедник видел в нём рождение без семени после дождя и приманку, которой ад заглотил Божество и разорился.
13. Азбука начинается с Аза и кончается Червём: от чистого «я» до смирения, ад проглотил приманку и был побеждён.
14. Гоголь слышал язык, который незримо носится по земле и ещё не прикасается к обиходу: это язык до смоквы, язык как дух, и слово есть великий властитель душ человеческих.
15. Словян переименовали в рабов чужим словом, и переименование есть акт войны за слово: кто называет, тот владеет.
16. Глаголица и эфиопское письмо, армянское, грузинское, коптское и сирийское письмо смотрятся как семья: сходство идёт не от крови, а от духа одного Слова.
17. Кириллица победила удобством, глаголица сохранила имена и спит до своего часа, как спит возлюбленная, доколе ей не угодно.
ЦИТАТНИК ЧАСТИ
1. Слово нельзя познать извне, Словом можно только стать.
2. Язык есть не склад вывесок, а живое дерево с корнем.
3. Сущность русского языка есть магия: слово именует и творит.
4. Азъ стоит с крестом: человек начинается с «я» у креста.
5. Азбука есть иконостас из букв, а не таблица знаков.
6. Искони бе Слово: первая строка народной письменности есть строка о Боге.
7. Азбука начинается с Аза и кончается Червём, и между ними стоит вся детская вера.
8. Троица зелена, и потому азбука была зелена в каждой клетке.
9. Буква, которую не прожил сердцем, есть вывеска, а не слово.
10. Ад проглотил приманку и не увидел Божества, и разорился.
11. Язык, который ещё не прикасается к делу жизни, есть язык до смоквы.
12. Речь есть употребление, а язык есть дух, и дух не переклеишь.
13. Племя Слова переименовали в племя рабов, и это есть война за имя.
14. Кто называет, тот владеет; кто возвращает имя, тот возвращает свободу.
15. Сходство азбук идёт не от крови, а от духа одного Слова.
16. Удобное письмо победило имя, но имя не умерло: оно спит до своего часа.
17. У Аббы говорят, а не объясняют, и потому познать Слово можно только вернув детство.
ЭПИЛОГ КНИГИ. ЕВАНГЕЛИЕ, ПРОЧИТАННОЕ ГЛАЗАМИ РЕБЁНКА
Молитва детей есть не одна из молитв Евангелия, а его краткий пересказ, потому что всё Евангелие о детях и для детей, а молитва и есть голос ребёнка. Дитя в яслях научило мир, что Бог приходит как ребёнок. Дитя посреди учеников показало, кто больше в Царстве. Дети у колен получили благословение наследников. Молитва собирает всё это в семь прошений и обращает к Аббе из уст дитяти. Прочитай Евангелие глазами ребёнка, и оно сложится в одну книгу. Прочитай глазами взрослого со счётом, и оно рассыпается в собрание заповедей.
Впавших в искушение нелюбовью избавь от зла означает: верни им детство. И молитва читается теперь так от первого слова до последнего: Абба, дай мне быть ребёнком, и не дай у меня отнять моё детство. И в этом вся она, семь прошений о детстве в доме Аббы.
СВОД ВСЕЙ КНИГИ
* Дитя есть проводник Царствия: не будущий гражданин неба, а стоящий в нём сейчас, и его глазки есть глаза Христа, которые смотрят на нас.
* Из уст младенцев устроена сила, останавливающая врага: само присутствие дитяти есть приговор всякой нелюбви.
* Новорождённый пахнет тем, от кого только что пришёл, и запах младенца и запах святости есть один и тот же воздух дома Аббы.
* Бог судит не колонками, а воздухом: Судья мира будет судить не зрением и не слухом, а обонянием страха Божия.
* Образ Божий в новорождённом дан в материи: в коже, в тактильной нежности, в запахе, и Христос брал детей на руки и обнимал их.
* Система всегда начинает с расстояния, а прикосновение есть первая защита: дитя, которое взяли на руки, уже не выносится на жертвенник.
* Всякий аборт есть убийство детей и потому отрицание Евангелия: система отняла у дитя имя прежде, чем отнять жизнь, слово «плод» против слова «чрево, носящее дитя».
* Аборты есть не свобода, а насилие, доведённое до ложного выбора, и настоящая свобода начинается с дома: Абба, Матерь, стол, хлеб.
* Аборты есть жертвоприношение Ваалу: Тофет сжигал детей ради урожая, современный мир убивает их ради комфортной жизни, и это одна жертва в трёх эпохах.
* Долина детской крови стала именем ада, Геенна, и потому ад начинается там, где выгода становится дороже дитяти.
* Жертвоприношение Ваалу самоубийственно дважды: народ без детей отрезает себе продолжение, а сердце, отдавшее дитя за удобство, выжигает в себе любовь.
* Ваал не ставит точку: дверь от жертвенника открыта до последнего дыхания, и первое движение к ней есть желание поверить, что стоило приходить.
* Первое, что видит новорождённый, есть лицо матери, и через женственную красоту всё это и происходит: первое восхищение ребёнка есть его первая молитва.
* Бог Сам сравнивает Себя с матерью: как утешает кого-либо мать его, так Я буду утешать вас, и как отрок на груди матери, так душа моя.
* Дети, лишённые первой красоты, страдают потом: рана сиротства ищет мать всю жизнь в лицах, товарах и вине, не зная, чего ищет.
* Холодная мать не всегда лишена любви от рождения: бывает, что любовь у неё была, а сердце закрыто, и тогда ребёнок растёт при ней, а не с ней.
* Для дитяти холод матери страшнее её отсутствия: у сироты есть честная пустота, а у него пустота называется мамой, и он делает вывод, что дело в нём.
* Дети холодных матерей становятся калеками: не умеют принимать любовь, не умеют давать, ищут тепло без разбора, а иные калечат своих детей тем же холодом.
* Холодная мать сама несчастная: она не несчастна потому, что холодна, она холодна потому, что несчастна, и её тюрьма есть она сама.
* Лёд не приговор, а состояние: можно раздать всё имение и не иметь любви, и всё это не согреет, но любовь можно принять в любой час, и восстановить её есть работа общины.
* Вторая красота лечит первую рану: усыновление есть возвращение первой красоты, и Богородица принимает тех, кого не принял никто.
* Первая красота есть красота кормящая, а не продающая, и всякая торговля красотой есть её подделка.
* Заквасок две, и обе малы: немного закваски квасит всё тесто, и разница не в механизме, а в том, что именно заквашивает.
* Закваска фарисейская есть привычка: «Отче наш» бездумно, как по привычке; уста рядом, сердце далеко, и каждое бездумное прочтение полирует плёнку знакомости над святыней.
* Закваска Христова есть жизнь Его в нас и нас в Нём: она заквашивает не оболочку, а сердце, и та же молитва становится дыханием усыновлённого.
* Проверка не в словах и не в чине, а в хлебе: после привычки человек остаётся тем же, после закваски Христовой в нём поднимается хмель радости.
* Привычка есть враг игры: молитва, которую прыгается, не бывает привычной, а религия взрослых и есть фарисейская закваска в больших зданиях.
* Клеймо антихриста есть неспособность любить, наносимая человеком самому себе: никто не выжигает его извне, рука и чело сами становятся своим палачом.
* Рука и чело стоят в обоих знаках, потому что рука есть дела, а чело есть взгляд, и жизнь человека всегда подписана, вопрос только кем.
* Клеймо есть подделка: сатана берёт те же места, где Бог писал имя, и потому сама подделка выдаёт, что оригинал был первым.
* Печать Божия есть перстень на руку возвращённому: отец надевает знак прежде всякой речи, и усыновлённый ничего не ставит на себя, он получает.
* От клейма к печати можно повернуть в любой час, а перстень нельзя снять ничьей рукой, его можно только сбросить самому.
* Покаяние есть не процедура со списком, а пришествие в себя: блудный сын увидел свой ад на дороге, раньше всякой исповеди.
* Ад измеряется не законом, а расстоянием до детской любви, и потому точкой отсчёта покаяния служит не страх, а красота.
* Покаяние открывается через красоту: взгляд Господа во дворе, миро на ногах, воспоминание отцовского хлеба, и в восхищении человек впервые видит собственный ад.
* Страх делает взрослого послушным и глухим, детская любовь возвращает глаза, и глаза с включённым восхищением сами увидят всё.
* Возвращённое восхищение есть признак печати: клеймо выжигает способность любоваться, перстень её возвращает.
* Существует только единственная преграда: грех сребролюбия, словолюбия и сластолюбия, и он не даёт человеку стать ребёнком.
* Богатый юноша ушёл грустным, потому что ему было что терять: ребёнок терять нечего, и потому его руки пусты и его можно взять.
* Нищие духом есть не бедные по кошельку, а пустые по рукам: сокровище определяет сердце, а не кошелёк.
* Словолюбие тоньше денег и опаснее: знание надувает, а любовь назидает, и надутый не входит в Царствие, где входят слушающие дети.
* Отдача есть не потеря, а обмен: продай, дай нищим, и приходи следуй, и обе руки свободны: одна, чтобы тебя взяли, и одна, чтобы давать.
* Сластолюбие есть третье лицо самости: страх копит, гордость отстаивает, а наращённое можно вкусно лежать и жевать.
* Грех Содома назван прямо: гордость, сытость и праздность, и рук не подала; равнодушие есть последняя стадия сластолюбия.
* Равнодушие страшнее бунта: у бунта есть огонь, у равнодушия ничего нет, и тёплого, ни горяч ни холод, нельзя разбудить ничем.
* Все три лица самости сходятся в одном деле: ни одно не пускает человека в детство, а дитя радуется малым: солнцу, игре, руке отца.
* Дверь есть и здесь: закрытое окно открывается одной прикоснувшейся нуждой, потому что голод есть не наказание, а вход.
* Молитва начинается словом Абба, словом из детской, и потому вся она есть молитва детей, а не взрослых.
* Молитва детей не читается, молитва детей дышится, и «аминь» в ней не подпись под договором, а хлопок в ладоши.
* Всё Евангелие о детях и для детей: дитя в яслях, дитя посреди учеников, дети у колен, хвала из младенческих уст, откровение младенцам, рождение свыше.
* Христос вознегодовал на своих единственный раз, когда те отогнали детей, потому что дети не гости в Царстве, а его владельцы.
* Дитя не может сорвать смокву с дерева познания добра и зла: оно питается Логосом, общением с Другом Христом, на руках Аббы.
* Взрослый есть вкусивший: он питается судом, раскладывает мир на добро и зло и живёт под взыском.
* Обратиться и стать как дети значит слезть с дерева познания и вернуться на руки Аббы.
* Хлеб насущный не вещь, а Лицо: прошение о хлебе есть прошение о Христе, и Хлеб находится в детях самих.
* Дети вечерят с Господом каждый день, каждым, всеми: первая община жила литургией, а не ходила на неё.
* Игра с Господом есть центральная игра, а игра детей с Господом есть центральная радость всего бытия, счастье неизреченное.
* Счёт убивает игру прежде всего, поэтому прощение долгов и возвращение детства есть один жест: отказ от счёта.
* Искушение есть нелюбовь, избавление есть возвращение детской любви, и вернуть её можно только снова став ребёнком.
* Бревно в глазу есть крест: балка казни, из которой религия взрослых построила святыню, а антирелигия воскресения вынула и выбросила.
* Воскресший не висит: крест исполнен один раз, распятие стало символом воскресения, а на Престоле Сидящий держит Книгу — и Книга эта для детей.
* Взрослый носит в глазу орудие казни и называет это верой, ребёнок видит Сидящего и слышит, как Ему читают.
* Песнь Песней трижды заклинает: не будите и не тревожьте возлюбленную, доколе ей не угодно, и возлюбленная книги есть человеческое сердце, чей первый сон есть детство.
* Смоква, жернов, Молох, закваска фарисейская и три лица самости есть будильники: система будит любовь насильно, чтобы ею распоряжаться, а небо ждёт, пока она проснётся сама.
* Небо не будило возлюбленную: она проснулась сама, в саду, по имени, в час Пасхи, и пустой гроб есть клятва, исполненная делом.
ЦИТАТНИК ВСЕЙ КНИГИ
* Взрослый смотрит и оценивает, ребёнок смотрит и принимает, а Христос смотрел глазами Отца.
* Система убивает детей, чтобы сохранить своё время, небо усыновляет убитых, чтобы забрать их время в свою игру.
* Убить дитя значит ослепить Самого Христа в мире, а ослепший взрослый уже никогда не увидит васильковых небес.
* Система называет аборты прерыванием, а прерывается не процедура, а жизнь.
* Сирот не бросают выбором, их приводят домой.
* Ирод убивал детей, чтобы сохранить своё время, современный мир убивает детей, чтобы сохранить своё удобство, и между этими двумя приказами только расстояние в двадцать веков.
* Наследие не срывают с дерева, наследие принимают.
* Чего Мне на сердце не приходило: никакой закон не требовал детской крови, кровь требовал сам жертвенник.
* Молох сегодня переоделся: его зовут комфортная жизнь, а жрец его есть пустой дом.
* Тофет стал именем ада детской кровью и мусорником покаянием царя, между этими полюсами стоит выбор каждого города.
* Убивают не плод, а образ: не ткань, а глаза Христа, и всё это одной рукой.
* Любовь не бывает нетелесной, любовь есть прикосновение.
* У удобства запаха нет, удобство пахнет ничем, а младенец пахнет небом.
* Дитя, которого взяли на руки, уже не выносится на жертвенник, потому что рука, которая обняла, не поднимается.
* У сироты есть честная пустота, а у ребёнка холодной матери пустота называется мамой.
* Холод наследуется: через три поколения уже никто в роду не помнит, откуда пошёл мороз.
* Она не несчастна потому, что холодна, она холодна потому, что несчастна.
* Ребёнок, накормленный без любви, остаётся голодным, потому что его голод не в желудке.
* Признание холодности есть уже движение любви.
* Всё остальное в тумане, а лицо матери в фокусе: так устроено дитя, и так устроена вера.
* Первое восхищение ребёнка на матери есть самая первая молитва, произнесённая не словами, а взглядом.
* Сирота ищет мать всю жизнь, и всё, что он находит, есть эхо одного крика из колыбели.
* Рана сироты не приговор, а отверстая дверь, ибо усыновление для него не метафора, а прямой личный опыт.
* Красота кормящая не просит, а даёт, и от неё пахнет молоком и небом.
* Слова молитвы одни, воздух разный: разница не в буквах, а в закваске.
* Привычка занимает место встречи, не давая встретиться.
* Закваска Христова не полирует оболочку, а всходит в сердце.
* Тесто одинаковое, пока не всхло, а закваска узнаваема по хлебу, который из неё выходит.
* Неспособность любить не приходит по принуждению, она выжигается изнутри каждым собственным жестом.
* Рука выжигает нелюбовь делами, чело выжигает её мыслями, и внешний тиран не нужен, человек сам служит себе палачом.
* Отец не ставит условие: сначала докажи, потом получишь знак, он надевает перстень прежде всякой речи.
* Рука и чело не бывают пустыми, они всегда подписаны.
* Ад не измеряется линейкой закона, ад измеряется расстоянием до детской любви.
* Не бич, а взгляд: красота судит глубже всякого обличения.
* Достаточно вернуть человеку ребёнка на руки, и его ад откроется ему без всякой лекции.
* У кого вернулось восхищение, тот уже стоит на пороге дома.
* Переговорить с сребролюбием нельзя, его можно только отдать.
* Чтобы взять, нужно сначала разжать.
* Деньги можно пересчитать, а своё слово незаметно, оно в каждом разговоре.
* Дитя не говорит «моя мать», дитя говорит «мама», и в этом слове нет собственности, только принадлежность.
* Сластолюбие не жестокое, оно просто занято собой, и потому у него нет рук.
* Ад тоже надо захотеть, а равнодушный ничего не хочет.
* Сытый лежит, алчущий встаёт, а встающий уже идёт.
* Абба — это слово из детской, так ребёнок зовёт того, на чьих руках сидит.
* Молитва детей не читается, молитва детей дышится.
* Бог начал Евангелие с ясель, а не с трона, потому что письмо о детях начинается с ребёнка.
* Дети не терпимый контингент при религии взрослых, дети есть владельцы Царства, а взрослые гости на правах возврата.
* Соблазнить малого значит отнять у него детство, а за детство у Христа страшнее всего.
* Вся проповедь Христа есть работа по возврату детства, отобранного страхом.
* Ребёнок на руках Аббы есть человек до падения.
* Вкусивший смоквы добывает знание руками, ребёнок на руках ничего не добывает, всё уже дано.
* Взрослый ест дерево познания каждый день за завтраком, и система называет это зрелостью.
* Второе рождение не добавляет знания, оно отнимает смокву изо рта.
* Вкусивший остался образом и потерял подобие, возврат детства и есть возврат подобия.
* Просить хлеб насущный и просить Христа есть одно и то же.
* Плод познания берут руками, отрывая от дерева, в Хлеб входят и в нём живут.
* Взрослый говорит «пойду причаститься», ребёнок говорит «мы ужинаем с Ним».
* Нельзя быть в одном Хлебе и сидеть за разными столами.
* Из смоквы выходит судья, из Хлеба выходит дитя.
* Система слышит в молитве доклад, ребёнок слышит в ней считалочку.
* Игра кончается в тот момент, когда начинают следить за счётом.
* Искуситель не тот, кто ставит ловушку, а тот, кто учит не любить.
* Вырвать из нелюбви можно только любовью, а научить детской любви может только Тот, Кто Сам стал нашим ребёнком.
Маранана.
* Не будите и не тревожьте возлюбленную, доколе ей не угодно: трижды клятва в словах, четвёртый раз — пустой гроб.
* На бревне нельзя постоянно распинаться: бревно вынимают и выбрасывают, а ребёнок не распинается, он просто живёт, и потому дети неподсудны.
* Воскресший не висит: крест исполнен один раз, и на нём больше никого нет.
* Бревно вынуто и выброшено, и на его месте стоит не новая балка, а Книга.
* Взрослый носит в глазу орудие казни и называет это верой, ребёнок видит Сидящего и слышит, как Ему читают.
* Сделай его христианином (святитель Иоанн Златоуст).
* Что такое сердце милующее? Возгорение сердца о всём творении (преподобный Исаак Сирин).
МОЛИТВА ДЕТЕЙ, ПРОЧИТАННАЯ ЗАНОВО, ВСЕЙ КНИГОЙ
Абба Наш, сущий на небесах,
дай имени Твоему освятиться детским смехом в наших домах.
Приди Царствие Твоё, где детей не приносят в жертву, а сажают за стол,
где игра есть радость неизречённая, а вечеря — каждая вечеря.
Да будет воля Твоя: не моя, не моё, не моё последнее слово,
а Твоё да, как сказала Матерь, и одна просьба, как сказал разбойник.
Хлеб наш насущный дай нам днесь
и дай хлеб детям нашим, и дай нам стать их хлебом,
ибо у каждого дитяти внутри свой епиусиос,
и питание Логосом есть первое питание, а всё остальное после.
И прости нам долги наши: и долги серебра, и долги слов, и долги наслаждений,
долги холодных сердец и пустых колыбелей,
как и мы прощаем должникам нашим.
И не введи нас во искушение нелюбовью:
не дай руке подняться на дитя, не дай челу закрыться перед глазами Твоими,
не дай столу остаться выдвинутым в одиночество матери.
Но избави нас от лукавого,
который берёт места, где Ты писал имя, и подделывает их.
Абба, у новорождённых Твоих глаза Христа,
они пахнут Тобой и смотрят на нас Тобой.
Прости нас за каждый оборванный ответ на детский взгляд,
за каждый жертвенник удобства, за каждый мороз в колыбели.
Разморозь то, что замёрзло, разбуди то, что легло в полноте,
верни нам восхищение, верни нам взгляд ребёнка,
чтобы через красоту мы увидели свой ад
и через свой ад увидели дорогу домой.
Отец сирот и судья вдов, прими под покров тех, кого не принял никто:
тех, кто принёс жертву, тех, кто нанёс себе клеймо, тех, кто остался без лица в фокусе.
И напиши имя Твоё на наших челах,
надень перстень на наши руки,
одень нас в лучшую одежду и посади за стол.
У Тебя не тесно.
И когда мы ещё будем далеко, увидь нас первыми.
Вынь из глаза моего бревно светом детской любви,
и пусть Дух Твой ходит свободно вокруг наших колыбелей.
И храни сон нашей любви, Отче:
никто не имеет права будить её раньше срока,
ни страхом, ни счётом, ни жертвенником,
доколе ей не угодно проснуться —
а Твоя Пасха пусть будет её утром.
Марананафа ;
ПЕРЕХОД К ГЛАВЕ ВТОРОЙ. ЧАС ПРОБУЖДЕНИЯ
Между «не будите» и «встань, возлюбленная моя, и поди» (Песн 2:10) лежит вся земная жизнь Церкви. Клятва не запрещает пробуждения — она запрещает будильники. И потому пробуждение приходит единственным законным путём: от голоса, который зовёт по имени. Он приходит в саду, утром, когда ещё темно, и женщина у гроба сначала принимает Его за садовника — и в этом всё: возлюбленная не узнаёт Жениха, пока Он не назовёт её по имени. Час пробуждения не назначается извне, он наступает, когда возлюбленная слышит своё имя в устах Жениха. Пасха есть этот час: возлюбленная проснулась сама, и небо ни разу не нарушило клятвы.
Глава вторая книги — глава о лобзании: «да лобзает меня лобзанием уст Своих» (Песн 1:2). Она начинается у пустого гроба, утром, в саду, по имени.
ГЛАВА ВТОРАЯ. Я СПЛЮ, А СЕРДЦЕ МОЁ БОДРСТВУЕТ
Единственный рефрен
Есть в Песни Песней ровно один текст, который звучит в ней трижды. Книга проходит всю историю любви — от первой весны до зрелости — и в трёх её узлах, слово в слово, звучит одна и та же клятва. Всё остальное она говорит один раз и уходит; и только это заклинание возвращается, как будто автор боялся, что его не расслышат.
И он был прав: три тысячи лет его не расслышали.
Вторая глава, стих седьмой: «Заклинаю вас, дщери Иерусалимские, ланями или сернами полевыми: не будите и не тревожьте возлюбленную, доколе ей угодно».
Третья глава, пятый стих — тот же стих слово в слово.
Восьмая глава, четвёртый стих: «Заклинаю вас, дщери Иерусалимские: не будите и не тревожьте любовь, доколе ей угодно».
И между ними стоит четвёртая вешка — изломанная, в пятой главе, где героиня говорит: «заклинаю вас… что я уязвлена любовью». Четыре вешки на трассе, три из них — один и тот же столб. Стих, который мы разбираем, — не строка Песни. Он — сама Песнь. Песнь Песней — это восемь глав вокруг одной клятвы.
Стих в трёх видах
Синодальный перевод: «Заклинаю вас, дщери Иерусалимские, ланями или сернами полевыми: не будите и не тревожьте возлюбленную, доколе ей угодно».
Иврит: «Шэв;’ти этх;m, бэн;т Йэрушал;им, бицева;т ва-айло;т ха-садэ;: им-таи;ру вэ-им-таори;ру эт-ха-эхав;, ад шетехп;ц».
Септуагинта — «Заклинаю вас, дщери Иерусалимские, силами и крепостями полевыми: не будите и не пробуждайте Любовь, доколе она не восхочет».
И вот первая трещина — между Синодальным и всем остальным. Синодальный пишет «возлюбленную» — он следовал за латинской Вульгатой, и он же пишет её во всех трёх повторах клятвы. Иврит («ха-эхава» — с определённым артиклем) и Септуагинта («тин агапин») говорят: Любовь. Разница на одно слово, а по весу — на целый мир: три тысячи лет назад женщина клялась не «чтобы никто не тревожил её». Она клялась самой Любовью.
Вторая трещина — там же: Септуагинта пишет вместо «ланей и серн» — «силами и крепостями». Звери превратились в воинство. Это не ошибка — это толкование, влитое в текст за триста лет до Рождества. Русское «или» в Синодальном переводе — след этого спора: традиция отказалась отречься ни от одного из двух чтений.
Где стоит стих
Позади стиха — объятие: «Левая рука его под головою моей, а правая обнимает меня» (2:6). Полная близость. Пик. Дно сладости.
Впереди — голос: «Голос возлюбленного моего! вот, он идёт… Зима прошла, дождь миновал, цветы показались на земле, время пения настало» (2:8–12). Весна.
А между объятием и весной — клятва. Она произносится в момент полноты: не в час разлуки, не в час страха — тогда, когда всё есть. Это не молитва нуждающегося. Это распоряжение той, кому хорошо, и оно мудрее всех просьб, потому что час полноты — самый опасный час любви: именно в нём всегда хочется прибавить — ещё немного, ещё побыстрее, ещё глубже.
Запрет «не будите» стоит не в начале пути — за один шаг до рассвета. Тот, кто разбудит Любовь сегодня, никогда не увидит её весны. Она проснётся — но не по-весеннему: скомканно, насильно, с оборванными крыльями сна.
Пейзаж вокруг клятвы стоит тихий: объятие позади, весна впереди, а между ними — ночь, в которой хорошо спать. Не всякая ночь — потеря. Есть ночь, которая вынашивает.
Кто говорит: спящая
Клятву произносит она — невеста, героиня, та, чья голова лежала на руке возлюбленного. Не он над ней, не старец над младшими, не правило над толпой. Женщина, у которой всё хорошо, заклинает зал, который слишком любит её советовать.
И заметь, что она говорит: «не будите любовь мою» — о себе в третьем лице, или, как слышало древнее ухо, о самой Любви. По-еврейски «ахава;», любовь, — женского рода, и глагол «шетэхп;ц» — «захочет» — согласован с ней в том же женском роде. Доколе ОНА захочет.
Это редчайшее место древней литературы: женщина ставит условие относительно собственной любви — и условие подкреплено клятвой. В мире, где любовь женщины решали отцы, братья, сословия и цари, Песнь даёт ей право на собственный час. Клятва — не приказ сверху. Это оборона снизу.
И второе, что важно до предела: во всей Песни спящая ни разу не осуждена за сон. «Я сплю, а сердце моё бодрствует» (5:2) — это не противоречие, а точное описание того, что происходит, когда Любовь спит: снаружи — покой, внутри — сторож. Сон её — беременность часом. Внутри неё зреет то, что нельзя ускорить, не разрушив.
Хор
«Дщери Иерусалимские» — хор: толпа, город вокруг двоих, общество, круг, взгляд со стороны. У этого хора в Песни есть своя жизнь, и она не совсем добрая: в пятой главе они окликнут героиню вопросом «чем возлюбленный твой лучше других?» — с насмешкой, с завистью, с человеческим лезвием, которым люди вечно режут чужое счастье на вопросах.
И вот к ним — не к возлюбленному, не к себе — обращена клятва. Любовь будят не только враги. Её будят чаще всего зрители: восхищающиеся, подбивающие, спешащие за других. Хор — самый частый будильщик в человеческой истории: он подталкивает чужое чувство, как подталкивают плечом стоящего на краю платформы, — не со зла. От скуки. От нетерпимости к чужому молчанию. Хор не будит насилием — он будит заботой. Мягкое давление не выглядит будильником: оно выглядит весной.
Весна как будильщик
Идите по второй главе дальше: сразу после клятвы звучит голос возлюбленного — «зима прошла, дождь миновал, цветы показались на земле, время пения настало, голос горлицы слышен в стране нашей».
Всё в мире цветёт. Воздух тёплый, земля цветами — вся вселенная кричит: просыпайся! И в этом часе всемирной весны женщина поднимает руку и говорит хору: не будите.
Вот самое трудное место нашей книги. Не когда всё мёртво и серо — тогда «не будите» легко. А когда всё живое кричит «пора!». Когда сама природа стоит на стороне будильщиков. И она всё равно говорит: не будите. Потому что час вселенной и час души — не одно и то же. Весна приходит по календарю — а любовь приходит по своему. Горлица не знает твоего срока.
Первое эхо: сад
Клятва «не раньше срока» звучит в Библии не впервые в Песни. Впервые она звучит в саду. «От всякого дерева в саду будешь есть; а от дерева познания добра и зла не ешь от него, ибо в день, в который ты вкусишь от него, смертью умрёшь» (Быт 2:16–17).
Смертью умрёшь» — на иврите «мот таму;т» — конструкция удвоения: инфинитив абсолют плюс тот же глагол. Во всей Библии эта формула звучит около четырнадцати раз — и почти всегда означает объявление смертного приговора по божественному или царскому указу. Так же звучит Соломонова клятва Симею — юридическая кара за нарушение клятвы. Эдемская заповедь устроена грамматически как клятва: если вкусишь — беда, которая уже подписана. Не правило поведения — клятва с эвфемизмом.
Дерево стояло посреди сада, плод не был отравлен, и святые Отцы читали запрет как воспитательный, не пожизненный: был час вкушения. Первая заповедь в истории — это «доколе захочет»: не ешь, доколе не настанет твой час.
А потом пришёл змей. И заметь первое его действие: «нет, не умрёте» — «ло мот таму;тун». Он первым делом отменил клятву — не плод. Вся сцена падения — спор о действительности клятвы. И его обещание — «откроются глаза ваши» — сбылось слово в слово: «и открылись глаза у них обоих, и узнали, что они наги». Змей не солгал в содержании. Он солгал в часе. Будильщик почти всегда говорит правду — его ложь всегда в сроках.
Ева построила первую в истории изгородь: «не ешьте их и не прикасайтесь к ним» — слов «не прикасайтесь» в заповеди не было. Она прибавила запрет и заодно смягчила кару: у Бога было «смертью умрёшь» — у неё «чтобы вам не умереть». Изгородь, построенная из страха вместо заклада, стала дверью для будильщика: змей атаковал не заповедь — изгородь. А Септуагинта передаёт заповедь во множественном числе — «не ешьте» — то есть Ева слышала её сама, и её ответ — искажение не пересказа, а своего собственного слуха.
И нагота. В иврите её играют три слова: «аруми;м» — нагие невинные, как у младенца (2:25); «ару;м» — хитрейший, о змее (3:1) — то же слово, одна буква разницы в неогласованном тексте; «эйруми;м» — позорно голые, как пленные, с которых содрали одежду (3:7). Хотели стать хитрыми — проснулись эйрумим. Захваченное качество всегда приходит со своим стыдом. А змею в 3:14 звучит «ару;р» — проклят: хитрость становится проклятием тем же сдвигом букв.
«Откроются глаза» — и глаза открылись. А Септуагинта передаёт открытие глаз фразой «диэнои;хтэсан ой офтальмо;и», и евангелист Лука описывает Эммаус той же греческой фразой: «и открылись глаза у них» — дословно та же. Эммаус — это Эдем, прожитый заново, в свой час, за столом: то же узнавание, но без стыда, в преломлении хлеба.
И замыкание линии: Адам сказал в саду «хочу» раньше срока — и потерял сад. Христос, новый Адам, в саду Гефсиманском скажет: «не как Я хочу, а как Ты» — и вернёт час человечеству. Древо жизни, запертое в Эдеме, подаётся за браком Агнца: «жующему дам вкушать от древа жизни». Запрет не отменён — запрет созрел.
Час, который нельзя попросить
«Доколе ей не угодно» — «ад шетэхп;ц». Корень хафец — желать, услаждаться. Тот же корень у Исаии о Страдальце: «и Господу было угодно сокрушить Его». Вся сила клятвы держится на этих словах.
Час не принадлежит миру, не принадлежит хору, не принадлежит даже возлюбленному. Час принадлежит Любви — той, что спит, той, что зреет, той, у которой своё расписание, невидимое снаружи.
Четыре века назад переводчики Библии на английский написали в этом стихе «till he please» — «пока ОН не захочет». Это была грамматическая ошибка: надо «till she please». Переводчики-мужчины четыре столетия ошибались одинаково: ставили в свидетели часа мужчину. И не только в этом стихе: тот же «he» стоит во всех трёх вхождениях клятвы — во 2:7, в 3:5 и в 8:4 — ошибка повторена у каждого столба дороги. А текст ставит в свидетели Любовь. Ошибка перевода — точный рентген эпохи: как только подлинный час книги пытались передать бодрствующим, он тут же становился мужским.
Час нельзя попросить. Нельзя вымолить, выпросить, вытребовать. Можно только дождаться — или будить и остаться будильщиком.
Стук в дверь
Клятва никогда не запрещала стук. Она запрещает свой голос. Будильщик — тот, кто зовёт своим расписанием: хор, весна, забота, суета. Стучащий будит Своим присутствием — и стук Его и есть приход часа.
В пятой главе Песни: «Я сплю, а сердце моё бодрствует. Голос возлюбленного моего, что стучит: отрой мне, сестра моя…» Она слышит голос стучащего — и медлит: «сняла я хитон мой, как надеть его? омыла ноги мои, как запятнать их?» А когда открывает — «возлюбленный мой уже ушёл». Это вторая беда книги: разбудить раньше стука — беда хора; открыть позже стука — беда той, кто услышала и медлила. Между ними — узкая дверь.
А в последней книге Библии стучит Тот, Кто назван прямо: «Се, стою у двери и стучу: если кто услышит голос Мой и отворит дверь, войду к нему и буду вечерять у него, и он со Мною» (Откр 3:20). Буду вечерять — греческий глагол ужина. Стук ; слышание ; открытие ; Ужин. Вся наша вертикаль собрана в одном стихе, и стоит она на двери.
И кому стучит? Церкви Лаодикии — той, что говорит: «я богат, разбогател и ни в чём не имею нужды». Обрядоверие, названное по имени. И слова Ему: «ты несчастен, и жалок, и нищ, и слеп, и наг» — нагота вернулась, та самая, из сада: проснулась сама, без Жениха — проснулась эйрумим, позорно голой, посреди собственной уверенности.
И притча о десяти девах ставит точку: все десять спали — и не за это судились. Клич прозвучал в полночь — и все десять встали. Разница не в бодрствовании, а в масле: масло — это способность открыть дверь, когда стук уже звучит. Услышали все. Открыли — те, у кого было чем.
Формула всей книги: стук звучит всегда. Слышание — час. Открытие — воля. Ужин — чертог.
Тишина
Пророк Илия искал Господа в большом и сильном ветре — Господа не было в ветре. После ветра землетрясение — не в землетрясении. После — огонь — не в огне. А после огня — «весть тишины»: звук тонкого дыхания, дыхание тишины. И вот в этом — Господь.
Стук Жениха не гремит. Ветер, землетрясение, огонь — голоса хора: они громкие и они всегда не там. Стук нельзя усилить. Тишину — можно.
И евангельская заповедь: «войди в комнату твою и, затворив дверь твою, помолись Отцу твоему, Который в сокровенном». В затворённой комнате человек встречает не только Его — он встречает себя. Познание самого себя и встреча с Господом — не два события, а одно, потому что стучат в одну и ту же дверь. Ты открываешь внутрь себя — а там стоит Он.
А почему встреча — через красоту? Потому что это Песнь Песней. Когда возлюбленный приходит в пятой главе, она описывает его: голова — золото чистое, глаза — как голуби у потоков вод, облик его — как Ливан, избранен как кедры Ливанские. Песнь не философствует о Боге — она перечисляет красоту. Красота — форма, в которой Любовь узнаваема. Глаза открываются не на доказательства — на прекрасное. И нельзя полюбить Его, не полюбив в себе Его образа: всякий, кто презирает себя, глух к стуку — у него в комнате стоит мебель, застроенная ненавистью, и стука не слышно.
И различие, которое надо вынести из этой главы навсегда: молчание — это когда кто-то перестал говорить. Тишина — это когда стало слышно. Бывают молчаливые комнаты, полные шума: обида дуется, расчёт трещит, Лаодикия молчала громко. А бывают шумные места, в которых внутри тишина. Тишина — не состояние ушей, а состояние сердца.
Клятва просит у хора не тишины в ушах. Она просит: замолчите, чтобы стук было слышно в комнате. Не будить — значит не заполнять чужое нутро своим голосом. Самая деликатная любовь на свете: не сказать в час, когда надо молчать, и не молчать в час Гефсимании, когда звучит «побудитесь».
Свод главы второй
**Клятву произносит спящая.** Впервые сон получает право голоса — и голос этот женский: «шетэхп;ц» согласован с «ахава» в женском роде; час принадлежит Любви.
**Сон не осуждён.** Во всей Песни спящая ни разу не упрекнута за сон. «Я сплю, а сердце моё бодрствует» — сон здесь зрение, а не слепота.
**Хор — не враг, и потому страшнее врага.** Он будит заботой, весной, «лучшими намерениями». Мягкое давление — форма, в которой будильщика не узнать.
**Вселенная может будить.** Весна, горлица, время пения — самый праведный из будильщиков. И даже ему сказано «не будите»: час вселенной не равен часу души.
**Первая заповедь — первая клятва.** «Мот тамут» — формула приговора; был час вкушения, и его съели раньше; змей не солгал в содержании — он солгал в часе.
**Будильщик почти всегда говорит правду. Он лжёт только в часе.** Эдем и Эммаус — два «открылись глаза»; запрет не отменён — запрет созрел.
**Стук звучит всегда. Слышание — час. Открытие — воля. Ужин — чертог.** Клятва охраняет не тишину — слух.
ЦИТАТНИК. ЧАСТЬ I — ГЛАВА ВТОРАЯ
1. «Клятву произносит спящая. Впервые сон получает право голоса — и голос этот женский»
2. «Я сплю, а сердце моё бодрствует. Сон любви — не потеря: это беременность часом»
3. «Спящий в нашей книге ни разу не виноват. Виноват всегда будильщик»
4. «Хор не будит насилием — он будит заботой. Мягкое давление не выглядит будильником: оно выглядит весной»
5. «Час вселенной и час души — не одно и то же. Горлица не знает твоего срока»
6. «Первая заповедь — первая клятва: был час вкушения, и его съели раньше»
7. «Смертью умрёшь — это не физиология. Это клятвенная формула приговора: эдемская заповедь написана грамматикой заклада»
8. «Змей начал не с плода — с отмены клятвы: „не умрёте“ — отрицание той же формулы, что и у Бога»
9. «Ева прибавила к заповеди „не прикасайтесь“ и убавила от неё „смертью умрёшь“. Первая изгородь построена из страха — и змей вошёл через неё»
10. «Хотели стать хитрыми — проснулись позорно голыми. Захваченное качество всегда приходит со своим стыдом»
11. «Эммаус написан фразой Эдема: „и открылись глаза“. То же узнавание — но в свой час и за столом»
12. «Адам в саду сказал „хочу“ раньше срока. Новый Адам в саду отдал „хочу“ в последний час — и вернул час человечеству»
13. «Древо жизни, запертое в Эдеме, подаётся за браком Агнца. Запрет не отменён — запрет созрел»
14. «Час нельзя попросить. Его можно дождаться — или будить и остаться будильщиком»
15. «Стук звучит всегда. Услышать — это и есть час»
16. «Клятва охраняет не тишину — слух: хор кричит, чтобы не было слышно стука»
17. «Будильщик зовёт своим голосом. Жених стучит — и стук его и есть приход часа»
18. «Две беды книги: разбудить раньше стука и открыть позже него. Между ними — дверь»
19. «Сердце бодрствует, воля спит: услышать — ещё не встать»
20. «Лаодикия — обрядоверие, названное по имени: богата — и нага. Нагота возвращается к тем, кто считает себя проснувшимся»
21. «Стук не гремит: он тонок, как дыхание тишины. Его нельзя усилить — тишину можно»
22. «Молчание — это когда перестали говорить. Тишина — это когда стало слышно»
23. «В затворённой комнате встречают не только Его — себя. Стучат в одну и ту же дверь изнутри и снаружи»
24. «Красота — форма, в которой Любовь узнаваема: глаза открываются не на доказательства, на прекрасное»
25. «Нельзя полюбить Его, не полюбив в себе Его образа. Ненависть к себе — мебель, загораживающая дверь»
26. «Не будить — значит не заполнять чужое нутро своим голосом. Самая деликатная любовь: молчать в час тишины и кричать в час Гефсимании»
ГЛАВА ТРЕТЬЯ. КЛЯТВА, ВЫРЕЗАННАЯ ИЗ ЧИСЛА СЕМЬ
1. МЕТАНОЯ КАК РАМКА
Греческое слово «метаноя» значит не «раскаяние», а «перемена ума» — переворот оптики. Прежде чем слушать стих, надо перевернуть взгляд: клятва «не будите» кажется запретом на радость, а является изгородью вокруг цветения. Прочитанный как запрет, он делает из Бога тюремщика; прочитанный как охрана — садовника. Вся эта глава — метаноя над одной строкой: не «нельзя любить», а «нельзя украсть у любви её рассвет».
2. СЕМЕРИТЬ
«Заклинаю вас» — по-еврейски «хишб;ти» — от корня шин-бет-айн. Шэва — семь. Шэбуа — неделя. Сова — полнота, насыщение. Клясться по-еврейски — значит семерить: произнести клятву — встать внутрь цикла полноты. Число клятвы и число недели — одно число. Кто клянётся — обещает довести до полноты; будильщик обрывает клятву на середине счёта.
3. БЕЭР-ШЭВА: КЛЯТВА ВМЕСТО МЕЧА
Беэр-Шэва — колодец семи, колодец клятвы. Авраам и Авимелех: семь ярок, поставленных отдельно, — и вместо войны договор, скреплённый клятвой. Место, где клятва остановила меч. Клятва — не ослабление воли, а её высшая форма: умение удержать руку до часа.
4. ЗАКЛАД КАК ОПИСЬ КОНА
Клятва древности — самообязывающий заклад: на кон ставят дом, поле, имя, потомство. Клянущийся описывает всё, что теряет при нарушении. Женщина у водопоя не имеет ни войска, ни должности — но она ставит на кон своё слово, и слово держит не сила, а кон.
5. ЭВФЕМИЗМ БЕДЫ
«Им-таиру» — «если разбудите». Это сокращённая форма проклятия: беда уже стоит за словами, но не названа. И вся тяжесть формулы лежит на будильщике, не на спящем: спящий не осуждён ни единым слогом.
6. ОБОРОНА СНИЗУ
Запрет держится не на силе клянущей. Он держится на заложенном слове перед Богом: нарушивший клятву нарушает не женщину — Он нарушает то, что принадлежит Небесному Воинству (об этом — вся глава четвёртая). Оборона снизу — самая прочная: сверху давят, снизу стоят.
7. ХА-ЭХАВА: ЛЮБОВЬ С АРТИКЛЕМ
«Доколе не захочет» — захочет что? «Ха-эхава» — Любовь сама, с определённым артиклем. Не «его чувство к ней», а третье лицо между ними.
Здесь честная поправка, которую книга обязана сделать о себе: Синодальный перевод во всех трёх повторах клятвы пишет «возлюбленную» — он следовал Вульгате. Иврит («ха-эхава») и Септуагинта («тин агапин») говорят «Любовь». Толкователи отмечают это расхождение открыто. Для нашей книги это важно вдвойне: сама Песнь говорит не о чувстве человека — о Любви как о лице.
8. ФОРМУЛА ГЕФСИМАНИИ
«Ад шетехп;ц» — «доколе ЕЙ захочется». Глагол женского рода, согласован с «ахава». Кинг-Джеймс ошибся полом — «till he please» — и четыре века книга была переведена мимо своей главной грамматики: час принадлежит Любви.
И в Гефсимании звучит та же грамматика: «не Моя воля, но Твоя». Христос в последнюю ночь отдаёт не желание — Он отдаёт РАСЧИТАНИЕ желания. Он вверяет свой час не себе. Та же формула, что у водопоя, сказанная из пота, как кровь.
9. АГАПЭ
Септуагинта перевела «эхава» словом «агапэ» — тем самым, которое Новый Завет сделает именем любви. Песнь дала христианству словарь: не эрос, не ст;рге, не филиа — агапэ, любовь как дар и как решение. Слово, которым Евангелие скажет «Бог так возлюбил мир», впервые прозвучало у водопоя.
10. НЕДЕЛЯ И СУББОТА
Семь — цикл полноты. Будильщик вырывает Любовь из середины недели. Проснувшаяся в среду будет искать субботу всю жизнь: пробуждение до срока не ускоряет субботу — оно отменяет её на целую жизнь.
11. ВОСЬМОЙ ДЕНЬ И ВОСЬМИУГОЛЬНЫЕ КУПЕЛИ
Неделя кончается субботой — а Церковь молится в первый день недели, восьмой: за пределами полноты. Крещение в древности совершалось в восьмиугольных купелях — форма восьмого дня. Амвросий Медиоланский называл крещение «восьмой купелью»: «спросили — ответствовал — погрузился». «Евхаристиа» — благодарение: полнота любви — Евхаристия, брак Агнца.
И замыкается круг: «хав» — «дай» — от той же семьи корней, что «ахава». Любовь рождается из даяния. Полнота недели — восьмой день; полнота слова — даяние.
12. ВОДА — ВИНО — КРОВЬ — ОГОНЬ
Четыре проявления одной любви Божьей — и все четыре про час:
КАНА: «ещё не пришёл час Мой» — и «хранил хорошее вино до сих пор». Вода претворяется в вино в ЧУЖОЙ час — но в ЕГО час.
ВЕЧЕРЯ: «пришёл час» — вино становится Кровью.
ЭММАУС: узнавание в преломлении хлеба — разворот ночью назад.
ПЯТИДЕСЯТНИЦА: «напились сладкого вина», огонь горит как хмель.
Вода — вино — кровь — огонь. И формула, которая станет камнем книги: вода, пролитая до часа, остаётся водой.
Четыре чаши на одном столе: вода, вино, кровь, огонь. Между ними — один час, который нельзя перескочить, и одна верность, которая умеет ждать.
13. КРЕЩЕНИЕ КАК ПИСЬМО У ПОРОГА
Христос принял крещение в тридцать. Оглашение в древней Церкви — до трёх лет. Исповедание веры произносится в момент воды. Погружённый раньше срока выходит мокрым; вошедший сам — выходит в Дух.
Крещение младенца — НЕ проклятие (это позиция книги, не отступить): письмо, подписанное за него, конверт у порога его чертога. Вода общая у всех. Час — у каждого свой.
14. ЧЕТЫРЕ СУДЬБЫ ОБРЯДА
(1) Обряд, пройденный до часа и забытый, — письмо у порога. Не проклятие.
(2) Обряд как ожидание — сосуд, в котором стоит масло.
(3) Обряд в свой час — форма становится дверью.
(4) ОБРЯДОВЕРИЕ — имитация бодрствования. Самый тонкий будильщик, потому что кричит словами клятвы.
Гефсимания — единственный час, когда будить обязательно. Обряд — хранительница. Обрядоверие — будильщик, притворяющийся сторожем.
15. ПРОВЕРКА ЗАКОНА ЖИВЬЁМ: АЛИЗЕ
Закон проверяется не на отвлечённых примерах, а на живых. Крещёный ребёнок — не должник и не проклятый: письмо у порога его чертога. Клятва не судит спящего — она охраняет его час. Судить спящего — дело будильщика.
16. ДЕВЯТЫЙ РАЗВОРОТ
Семь — неделя. Восемь — за пределами полноты. А девятый разворот — вот что: клятва, прожитая до конца, не останавливается на полноте — она разворачивается дальше себя, из охраны в подачу. «Не будите» превращается в «зачем будить?» — а «зачем будить?» — в «вечеряйте». Форма, прожившая свой час, перестаёт быть формой и становится дверью.
ПРИБАВЛЕНИЕ 17. ПРИТВОР: ВОДА, КОТОРАЯ ПРИТВОРЯЕТСЯ ВИНОМ
17.1. ОДНА БУКВА
Претворить — преобразить по-настоящему: вода претворилась в вино; Дары претворяются в Тело. Притворить — затворить, прикрыть. Притвориться — принять вид, чтобы ввести в заблуждение; исторически — «притворить себя»: показать наружно иным, нежели в самой вещи есть. Один корень, одна буква между чудом и маской. Жест один — затворить. Чудо затворяет воду в вино. Ложь затворяет человека в его образ.
17.2. ПРИТВОР — МЕСТО ХРАМА
Притвор — затворённая часть перед входом в храм, нартекс. В древней Церкви в нём стояли оглашенные — готовящиеся к крещению, чей час ещё не пришёл. Симеон Солунский писал: нартекс «означает мир сей... состояние падшего естества, которое ещё не очистилось покаянием; стоящие в нём — как бы на грани святилища». Пространство ожидания получило то же имя, что и обман. Язык знал, что делал.
17.3. КАНА: ПРЕТВОРЕНИЕ, НЕ ПОДМЕНА
Сосуды в Кане — «каменные водоносы, стоявшие по обычаю очищения Иудейского». Христос берёт обрядовые сосуды. Евангелист подчёркивает: в них никогда не было вина — чтобы никто не заподозрил подмены. Он наполняет их водой до верха и говорит: «теперь почерпните». Он не отменил обряд — Он наполнил его до краёв и в час претворил. Честная вода, признающая, что она вода.
17.4. ВОДА, КОТОРАЯ ПРИТВОРЯЕТСЯ ВИНОМ
Обратный порядок — порядок обрядоверия: вино по названию, вода по существу. Тот, кто изображает полноту раньше часа, живёт в притворе — пространстве с тем же корнем, что его притворство. Лаодикия говорит «богат, ни в чём не имею нужды» — она стоит в притворе и называет его чертогом.
17.5. «ОГЛАШЕННИИ, ИЗЫДИТЕ»
Дьяконский клич перед литургией — не изгнание, а почас: дверь затворяется не навсегда, а до часа. Притвор — прихожая, не тюрьма. Проклятие не в притворе. Проклятие — притворяться, что ты не в притворе.
17.6. МОСТ В ГЛАВУ ПЯТУЮ
В пятой главе живёт гипокрит — театральное слово: человек, меняющий лица, носящий маску. Здесь оно находит своё место в архитектуре храма: маска — притвор, который притворяется лицом. Наёмник не притворяет воду в вино — он притворяет служение в любовь. И то и другое — один жест затвора.
17.7. ИТОГ СЛОЯ
Честная вода в притворе претворяется в свой час. Притворное вино не претворится никогда — его нечем наполнить. Проверка проста: признаёт ли вода, что она вода.
СВОД ГЛАВЫ ТРЕТЬЕЙ (12 пунктов)
1. Клясться — значит семерить: слова клятвы и слова «семь» — одна семья корней.
2. Клятва — заклад: на кон ставится жизнь целиком.
3. Каждое «не будите» — незаконченная фраза, в которой беда уже стоит — на будильщике.
4. «Ха-эхава» — Любовь с артиклем: Песнь говорит не о чувстве человека, а о Любви как лице. Синодальный пишет «возлюбленную» за Вульгатой; иврит и Септуагинта — «Любовь».
5. Час принадлежит Любви: «ад шетехпац» — глагол женского рода.
6. Проснувшаяся в среду будет искать субботу всю жизнь.
7. Полнота любви — Евхаристия; неделя растёт в восьмой день.
8. Четыре проявления любви: вода, вино, кровь, огонь — и все четыре про час.
9. Вода, пролитая до часа, остаётся водой.
10. Крещение младенца — не проклятие: письмо у порога чертога.
11. Обряд — хранительница; обрядоверие — будильщик, притворяющийся сторожем.
12. Претворить и притвориться — один корень: честная вода в притворе претворяется; притворное вино не претворится никогда.
ЦИТАТНИК ГЛАВЫ ТРЕТЬЕЙ (№27–58)
27. Клясться — значит семерить: слова клятвы и слова «семь» — одна семья корней
28. Каждое «не будите» — незаконченная фраза, в которой беда уже стоит
29. Проснувшаяся в среду будет искать субботу всю жизнь
30. Спящая Любовь — приглашённая, которая ещё не вошла в чертог
31. Полнота любви — Евхаристия
32. Час, о котором «ещё не пришёл», приходит по чаше
33. Четыре проявления любви: вода, вино, кровь, огонь
34. Вода, пролитая до часа, остаётся водой
35. Хорошее вино хранили до сих пор
36. Крещение — погружение в свой час
37. Нельзя будить любовь — но нельзя и спать мимо её часа
38. Христос откладывал крещение до тридцати: час у каждого свой
39. Взрослое крещение — «доколе захочет», перенесённое на жизнь человека
40. Вода общая у всех. Час — у каждого свой
41. Крещение по привычке — не проклятие: письмо у порога чертога
42. Обряд — не будильник. Обряд — сосуд, в котором хранится масло
43. Клятва «не будите» сама — обряд
44. Обряд никогда не приводит сам. Приводит только час
45. Религия без любви — хор, запомнивший слова клятвы
46. Христос позвал апостолов рано — но держал в горнице до Пятидесятницы
47. Рукоположенный до часа — актёр поневоле
48. Свидетельствовать можно только о пережитом
49. Обрядоверие в сане — самое дорогое: горница была бесплатной, семинария — нет
50. Обряд — хранительница. Обрядоверие — будильщик, притворяющийся сторожем
51. Обрядоверие: указатель принимают за дорогу, изгородь — за сад, форму — за огонь
52. Претворить и притвориться — один корень: чудо и маска — один жест с разных сторон двери
53. Вода, пролитая до часа, не просто остаётся водой — она остаётся вином по названию: притворяется
54. Притвор — прихожая храма, не тюрьма: там стоят оглашенные — те, чей час ещё не пришёл
55. Проклятие не в притворе. Проклятие — притворяться, что ты не в притворе
56. Христос наполнил обрядовые сосуды до верха и сказал «теперь»: обряд не отменён — обряд претворён
57. Лаодикия живёт в притворе и зовёт его чертогом
58. Маска — это притвор, который притворяется лицом
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ. ГАЗЕЛИ, КОТОРЫЕ ПИШУТСЯ КАК ВОИНСТВА
1. ШИФР СОГЛАСНЫХ
Древний иврит писался одними согласными: гласные не ставились на страницу. Читатель получал скелет слова и достраивал звук по памяти, по дыханию, по контексту. В такой системе любое слово таит второе чтение: те же согласные, другое дыхание, другое слово. Вся книга, которую мы читаем, построена на этой плотине: смысл хранится не только в буквах, но и в дыхании между ними.
Клятва, которую мы разбирали в третьей главе, звучит на иврите так: би-цваот ва-айлот ха-садэ, воинствами и газелями полевыми. Смотри на первое слово: би-цваот. Это то же согласное слово, которым Библия именует Бога: Господь воинств, Адонай цваот. Женщина, у которой нет ни войска, ни должности, клянётся воинствами, а ухо слышит газелей.
Слоёв здесь три. Глаз видит зверя. Ухо слышит воинство. Согласные стоят на месте Имени.
И вот что надо произнести вслух: Песнь Песней единственная книга Библии, в которой имя Бога не произносится ни разу. Тетраграмматон молчит на всех восьми главах. И при этом клятва книги клянётся Богом безымянно, шифром. Имя спрятано в зверя. Это не игра: клятва имеет силу, только если клянутся именем; но имя нельзя выкликать попусту, и оно уходит в согласные, чтобы стоять в клятве беззвучно. Книга, которая молчит об Имени, строит всю свою первую клятву на Имени так, что это не слышно и не видно, а только стоит под словами, как вода под льдом.
И второй слой шифра: айлот, газели. Корень айал, а рядом эйль, сила, одно из древних имён Бога, и Эль Шаддай. Газель написана буквами Силы. Даже зверь, трепетная, пугливая, самая нежная часть образа, рифмуется с Ним. В этой книге нет случайных животных.
2. СЕПТУАГИНТА РАСКРЫЛА ШИФР В ЯВЬ
За три века до Рождества переводчики Александрии взялись переводить Песнь на греческий. Они читали согласные и знали, что такое цваот: у них уже был псалтырь, и слово Господь воинств стояло в нём сотни раз. Их перевод звучит так: силами и крепостями полевыми. Два военных слова вместо двух зверей. Шифр раскрыт в явь: они поняли, кто стоит за газелями, и назвали Его без имени.
Церковнославянский перевод идёт за Септуагинтой: силами и крепостями. Перевод Юнгерова, осторожный учёный труд девятнадцатого века, возвращается к зверям. А Синодальный делает невозможное: сшивает обе линии словом «или», ланями или сернами полевыми.
Это «или» не из иврита. Его там нет. Это шов честного перевода: традиция не отреклась ни от воинства, ни от зверя, и оставила обе правды, соединённые союзом. Переводчики спорили, и шов их спора остался в тексте, как рана, зажившая рубцом: потяни за него, и услышишь спор столетий. Книга не прячет этого спора, она его носит.
3. ЛАНЬ ЗАРИ
Теперь самое глубокое место главы.
Псалом двадцать первый, по славянскому счёту двадцать второй, открывается заглавием, которого нет ни у какого другого псалма: Начальнику хора. На заре. Лань. По-еврейски: айлет ха-шахар, лань зари.
Это псалом Голгофы. Его первая строка это слова Христа на Кресте: Боже мой, Боже мой, для чего Ты меня оставил. Лань Зари не декорация. Это имя Плача Креста.
И внутри того же псалма стоит слово, которое наш глаз прочтёт как эхо: Ты, Господи, не удаляйся от меня; Сила моя, потщися помочь мне. Сила моя, по-еврейски эяли, от того же корня, что газель: айал. Сила и газель это одно слово в двух дыханиях. Лань Зари это та Сила, которая и есть Бог, и которая лежит на заре: умирающая, перед светом.
Строка Креста и строка клятвы легли друг на друга, как две половины одной печати. Тысячу лет разделяет их — а согласные совпали без единой поправки.
Итак: клятва Песни и плач Голгофы одним словом. Женщина у водопоя клянётся ланью и не знает, что клянётся Крестом. Это не аллегория, придуманная потом: это согласные, которые так стояли с самого начала.
И последнее, что надо заметить в этом ряду. Песнь называет серной самого Возлюбленного: вот он, идёт, как серна или молодой олень (2:9); в самом конце книги: убеги, возлюбленный мой, и будь подобен серне (8:14). Газель это Его собственный образ в Песни.
Значит, клятва звучит так: она клянётся Им, не назвав Его имени. Имя спрятано в Его же образ: сокрыто от хора и открыто ей. Так любит: называет не имя, а образ. Хор ищет слов, а у неё есть серна.
4. САД ОХРАНЯЛСЯ ТЕМ ЖЕ СЛОВОМ
Бытие открывается строкой, в которой мир называется воинством: так созданы небо и земля, и всё воинство их (Быт 2:1), цэваам, то же согласное слово. Прежде чем появится человек, мир уже назван воинством: сад не тихая идиллия, а гарнизон, полный Силы. Когда наш взгляд скользит по газелям полевым, поле, о котором идёт речь, уже стоит под знамёнами.
И человек поставлен в сад возделывать и хранить: шамар. Слово стража: им же пастухи пасут стада, им же сторожа стоят у стен. Пастырь и сторож одно слово. Запомним это, мост в главу пятую: наёмник и пастырь различаются не словом и не должностью, а часом и именами.
Когда сад закрылся, у входа встал херувим и пламенный меч обращающийся, чтобы охранять путь к древу жизни (Быт 3:24), охранять, шамар, снова. Изгнание описано как охрана: дверь затворена не навсегда, а до часа. Мы это уже знали из третьей главы: запрет не отменён, запрет созрел.
И греческое слово «клятва», хоркос, значит и ограда, и межевой камень. Клясться значит оградить. Клятва не чувство, а постройка: межевой столб, изгородь вокруг спящего. Теперь у нас три слова одной семьи: цваот, воинство; шамар, хранить; хоркос, ограда. Сад стоит под охраной воинства, охрана держится клятвой, а клятва это изгородь. Всё, что третья глава называла изгородью вокруг цветения, здесь получает своё имя и своих строителей.
5. ТРИ КЛЯТВЫ ТАЛМУДА
В Талмуде, в трактате Кетубот (лист 111а), раввины читают нашу клятву, заклинаю вас, не будите, и выводят из неё три клятвы: две Израилю и одну народам. Не подниматься из изгнания «стеной», всей силой, массой, раньше срока. Не помогать народам поднимать их стеной. И не раскрывать народам тайну конца. Таргум, старинный арамейский пересказ Песни, разворачивает клятву к народам ещё яснее: не будить любовь до срока.
Здесь надо остановиться и снять шляпу. Раввины, которые никогда не читали нашей книги, поставили в её центр её главный закон: пробуждение, начатое до часа, это насилие. Оно не ускоряет субботу, оно её отменяет. Каждый, кто пытался подняться стеной и раньше срока, разрушал то, что собирался возвести. Это не политика и не пророчество о датах: это физика часа. Час нельзя выдавить из сна извне; он переходит, и только изнутри.
Три клятвы это три раза произнесённое «не будите»: хору, не буди Израиль; народам, не буди Израиль; и всем вместе: не буди час. Талмуд прочитал Песнь как нашу книгу за несколько столетий до того, как она написана.
6. ГЛАГОЛ ВОСКРЕСЕНИЯ
У греческого языка есть глагол эгейро: вставать, пробуждаться, подниматься, и воскрешать. Именно им Евангелия говорят о воскресении: Он не здесь, Он воскрес (Мк 16:6, эгерте). И тем же глаголом звучит Гефсимания: побудитесь и молитесь, эгейресте.
У будильщика и у воскресения один глагол. Разница не в слове. Разница в часе.
Окликнуть спящего в чужой час это некромантия: вызвать то, что ещё не получило силы встать, и заставить его изображать жизнь. Первое место Писания, где пробуждают умершего, это тёмная сцена у Аэндора: царь Саул призывает пророка Самуила через волшебницу. Кого тебе вызвать? Самуила. Мёртвый встаёт, и первая его фраза: зачем ты разбудил меня (1 Цар 28:15). Вот она, формула будильщика, произнесённая из мира мёртвых: зачем разбудил меня.
Будильщик почти всегда окликает не живое к жизни, а мёртвое к видимости жизни: эхо вместо голоса, память о любви вместо любви, спектакль вместо свидания. Три ключа Бори, сработанная тишина, зрелище себя, бархатный голос, это три оклика, и все три пробудили не Любовь, а призрак любви. Некромантия в вежливой форме.
А в час тот же глагол становится воскресением: Сила входит в лежащего, и он встаёт сам, своей ногой, в своё утро. Побудитесь Гефсимании единственный оклик, который законен во всей книге: его произносит Сама Любовь, когда зов прозвучал.
Один глагол. Две двери. Весь выбор в часе.
7. КЛЯТВА ТАЕТ ОТ ЗАКЛАДА ДО ВОПРОСА
Положим четыре вхождения клятвы рядом и посмотрим, что с ней происходит от главы к главе.
2:7 это заклад полным составом: свидетели (воинства), запрет (не будите и не тревожьте), час (доколе ей угодно). Всё на месте: заклад, эвфемизм беды, оборона снизу.
3:5 это слово в слово тот же стих. Клятва звучит вторым эхом, для тех, кто не услышал в первый раз.
5:8 это сломанная. Невеста стоит после побоев стражей, сорвана с постели, и вместо запрета выходит у неё другое: заклинаю вас, что я уязвлена любовью (5:8). Клятва превратилась в рану: заклад не снят, он вошёл в кровь.
8:4 это вопрос. Для чего вам будить возлюбленную, доколе ей не угодно? Заклад стёрся до вопроса. Она больше не клянётся: она спрашивает. Последнее слово книги о будильщиках не запрет, а удивление.
Смотри, что это значит: клятва дозревает. Она начинается закладом и кончается вопросом; она начинается насилием над словами и кончается свободой. Когда Любовь созрела, клятва перестаёт быть нужна: будильщик не может её коснуться, потому что она живёт своим часом, и её час теперь совпадает с Его. Книга не кончается запретом. Книга кончается вопросом.
ПРИБАВЛЕНИЕ. ГРИГОРИЙ НИССКИЙ ЧИТАЕТ НАОБОРОТ
Есть в истории этой книги чтение, которое разворачивает клятву целиком. Григорий Нисский, толкуя восьмую главу Песни, слышит в словах «не будите» не запрет, а заповедь: надлежит беспрестанно возбуждать любовь, будить её, пока она не захочет, то есть до тех пор, пока любовь не достигнет полноты. Для него будильщик не враг: враг это сон души, и будить надо, и себя, и ближнего, не переставая.
Два чтения стоят друг против друга: одно говорит «не буди», Григорий говорит «буди беспрестанно». Эта глава не снимает спор. Она его честно записывает и ставит вешкой итоговой главе Части I: там два чтения должны встретиться лицом к лицу.
Набросок моста, который мы понесём дальше: запрет стоит над окликом извне: будильщик зовёт своим голосом и своим расписанием. Заповедь стоит над окликом изнутри: Любовь будит себя сама, как сердце бодрствует во сне. «Я сплю, а сердце моё бодрствует» читается в обе стороны: сон хранится извне, бодрствование растёт изнутри. Но решать эту вешку не сейчас. Здесь она только записана, и в правах этой книги: не закрывать вопрос, пока он не отцвёл.
СВОД ГЛАВЫ ЧЕТВЁРТОЙ
1. Клятва названа зверями и написана воинством: согласные хранят Имя, гласные дают зверя.
2. Газель это образ Самого Возлюбленного: она клянётся Им, не назвав имени.
3. Септуагинта раскрыла шифр в явь, силами и крепостями; «или» Синодального это шов честного спора.
4. Лань Зари это псалом Креста: клятва Песни и Голгофа одним словом; сила и газель один корень.
5. Сад охранялся тем же словом: хранить, шамар; клясться, оградить; клятва это изгородь, а изгородь стоит воинством.
6. Три клятвы Талмуда это запрет форсировать час: раввины поставили закон книги в центр истории.
7. У будильщика и воскресения один глагол, эгейро: в чужой час это некромантия, в свой это воскресение. И клятва тает от заклада к вопросу, пока не станет свободой.
ЦИТАТНИК ГЛАВЫ ЧЕТВЁРТОЙ (№59–69)
59. Песнь клянётся не именем Бога, а согласными, за которыми оно стоит
60. Газели и есть воинства: поле полно Господа Саваофа
61. Имя в Песни ни разу не произнесено и ни разу не отсутствует
62. Септуагинта вскрыла шифр: силами и крепостями полевыми
63. Русское «или» это шов спора: традиция не отреклась ни от зверя, ни от воинства
64. Лань Зари это имя Плача Креста: клятва Песни и Голгофа одним словом
65. Сила моя от корня газели: Сила лежит на заре
66. Она клянётся Его образом: так любит, называет не имя, а образ
67. Хранить, шамар, это слово пастуха и стража: пастырь и сторож одно слово, различает их час
68. Клясться значит оградить: хоркос это и клятва, и изгородь
69. У будильщика и воскресения один глагол: в чужой час это некромантия, в свой это воскресение
ГЛАВА ПЯТАЯ. ГОЛОС, КОТОРЫЙ ЗОВЁТ ПО ИМЕНИ
1. ЗА СТЕНОЮ
«Голос возлюбленного моего! вот, он идёт, скачет по горам, прыгает по холмам. Друг мой похож на серну или на молодого оленя. Вот, он стоит у нас за стеною, заглядывает в окно, мелькает сквозь решётку» (Песн 2:8–9).
Начать надо с того, что она слышит раньше, чем видит. Она не говорит: «вот, он идёт» — она говорит: «голос!» По горам скачет ещё точка, ещё движение, ещё свет между холмов, а ухо уже узнало. Так устроена вся эта глава: в ней всё сначала — звук. Любовь этой книги собрана не из картин, а из слушания: здесь смотрят ушами.
И заметь, куда он скачет: не по дороге к калитке — по горам и холмам, вне прямых путей. Восточный квартал стоял глухой стеной к миру: дома повёрнуты окнами внутрь двора, на улицу выходит глухая стена, прорезанная узкими окнами с деревянной решёткой. Через такую решётку хозяйка видела улицу, не будучи увиденной: снаружи — тень и мутное стекло, изнутри — весь двор. Она стоит за этим окном и слушает. Она не выбегает за ворота. Она стоит и слушает, как скачут по горам.
А он не вламывается. Тот, кто перепрыгивает холмы, — Сила, о которой клялась вся четвёртая глава, — останавливается за стеною, заглядывает в окно и мелькает сквозь решётку. Он мог бы разорвать стену — и он стоит за ней. Стена остаётся на месте, но её перестают запирать изнутри. Здесь надо записать различие, которое поведёт всю книгу до конца: будильщик давит — Возлюбленный светится.
2. ГОЛОС И ИМЕНА
Почему вообще можно узнать по голосу того, кого не видишь, — объясняет Евангелие: «он зовёт своих овец по имени, и выводит их... и овцы идут за ним, потому что знают голос его. Чужого не идут за ним, но бегут от него, потому что голос чужой им незнаком» (Ин 10:3–5).
В Палестине пастухи пасли смешанные стада: к водоёму сходились стада нескольких дворов, и овцы перемешивались. Разделить их могло только одно — голос. Каждая овца имела своё имя, и пастух звал их по именам, как зовут детей; своё стадо он различал звуком, не счётом. Овцы не считали голоса — они узнавали тембр. Это не благочестивая метафора, а деревенская арифметика: голос был единственным паспортом овцы.
Наёмник: «наёмник, не пастырь, которому овцы не свои, видит приходящего волка, и оставляет овец, и бежит... А наёмник бежит, потому что наёмник, и не заботится об овцах» (Ин 10:12–13). Наёмник помнит ставку и не помнит имён. Он не тратил вечеров на то, чтобы разучить каждое имя, — он стоит за оплату. И потому его нельзя узнать по голосу: у него нет имён, по которых его можно было бы узнать. Голос пастыря — склад имён; голос наёмника — склад обязанностей.
Четвёртая глава обещала это место: наёмник и пастырь различаются не словом и не должностью, а часом и именами. Теперь можно произнести это до конца. Пастырь зовёт по именам в час; наёмник кричит по должности всегда. Громкость ничего не решает: волк может закричать голосом пастыря — овцы всё равно разбегутся, потому что имени не услышат.
И третья глава обещала в эту главу гипокрита — «актёра», человека под маской. Теперь он встал на своё место. Маска может скопировать лицо до последней морщины: маски всегда умели делать. Но маска не имеет голоса: голос всегда свой, и потому маска выдаёт себя первым же звуком. Узнавание по голосу — казнь масок. Наёмник зовёт по должности, гипокрит — под чужим лицом; оба не могут звать по имени, потому что имён не знают. И хор из первой главы тоже звал — но общим словом: «проснись». Жених зовёт по имени.
3. ЗОВ
«Возлюбленный мой начал говорить мне: встань, возлюбленная моя, прекрасная моя, выйди!» (2:10).
И вот то место, ради которого написана вся книга. Тот же глагол «встань», которым хор хотел разбудить спящую, звучит теперь из Его уст — и это уже не будильник. Клятва запрещала не слово и не движение: она запрещала чужой голос. Слово «встань» само по себе нейтрально, как ключ: в чужой руке это орудие взлома, в Его руке — ключ от дома. Одна и та же команда различается не содержанием — устами. Поэтому не надо бояться зова. Спящая, которую будит хор, страдает; спящая, к которой обращается Жених, встаёт. Вся разница — в том, кто стоит за дверью.
И дальше он зовёт календарём: «Ибо зима уже прошла; дождь миновал, перестал» (2:11). Год в Палестине делился на два сезона: сезон дождей, с октября до апреля, и сезон жара. Конец дождей — не чувство, а астрономия полей: точная дата года. «Цветы показались на земле; время пения настало, и голос горлицы слышен в стране нашей» (2:12): горлица прилетает в Палестину весной из южных краёв, и её голос в стране — верный знак месяца. Пастухи знали этот голос так же, как стадо: горлица не опаздывает и не торопится — она приходит, когда приходит весна.
«Смоковницы распустили свои почки» — апрель: смоковница выбрасывает зелёные плодики, ещё безвкусные, но уже висящие на ветке; «и виноградные лозы, расцветая, издают благовоние» (2:13) — май: цвет лозы пахнет сильнее, чем гроздь. Всё это точные даты сельского года. Жених зовёт не обещанием — месяцем. Может быть, в этом секрет всякого законного зова: он не рисует абстрактного будущего, он показывает настоящий месяц. Дождь кончился — это можно проверить. Открой дверь.
И одно слово надо разобрать до конца: «время пения» — по-еврейски от согласных з-м-р. Эти согласные дают в иврите два слова сразу: песня — и подрезка. Весна и садовая работа — одно слово. Толкователи спорили: время песен или время обрезки лоз? Традиция не отреклась ни от одного, как не отреклась от газелей и воинств. Зов и труд — одно слово: тот, кто зовёт в весну, зовёт не на праздник — на работу.
4. ГОЛУБКА В РАССЕЛИНЕ
«Голубица моя в ущелье скалы под кровом утёса! покажи мне лице твоё, дай мне услышать голос твой, потому что голос твой сладок и лице твоё приятно» (2:14).
Это не поэзия — это орнитология. Сизый голубь Палестины гнездится в расщелинах скал и нишах утёсов: голубка в расселине — не образ, а гнездо. Она укрылась — и он не выламывает скалу. Тот же жест, что у стены в начале главы: сила, которая могла бы вскрыть убежище, просит.
И в его просьбе — три предмета: покажи лице, дай голос — и «потому что»: голос твой сладок и лице приятно. Он не обосновывает право требовать — он объясняет, зачем просит: потому что ты прекрасна. Так выглядят слова Того, Кто мог бы приказать: вместо приказа — восхищение. Голубка выходит из расселины не на команду — на восхищение.
Это окончательный ответ хору из первой главы. Хор будит, потому что ему скучно смотреть на чужой сон; Жених зовёт, потому что не может жить без её голоса. Будильщику нужен зритель — Возлюбленному нужна невеста.
5. ЛИСЫ
«Ловите нам лисиц, лисенят, которые портят виноградники, а виноградники наши в цвете» (2:15).
Обрати внимание на «нам»: ловля лис — общее дело двоих. Это первое совместное поручение в книге — поручение влюблённых, а не сторожей. И предмет поручения мал: не львы, не волки — лисички, лисенята.
В Палестине виноградники держали на террасах холмов, и лисы были врагом полей — настолько врагом, что Самсон однажды поймал их сотнями и пустил на чужие посевы (Суд 15:4–5). Лиса разбойничает ночью: она не съедает созревшую гроздь — гроздь ещё не созрела; она ломает молодые побеги и вырывает лозы в пору цветения. Цветение — май; одна ночь грызни в цвету — и лоза не даст грозди весь год. Лоза, не тронутая в цвету, выносит вино; лоза, погрызенная в цвету, — никогда. Поэтому лисы портят не урожай — они портят цветение: будущее, ещё не наступившее.
И заметь, в какой момент звучит команда. Не тогда, когда грозди висят, — а когда виноградники «в цвете». В пору цветения виноградник охраняет клятва — и грызут лисы. Это и есть закон малых лис: они — будильщики цветения. Сплетня, насмешка, скука, тревога, забота о малом — ни один из них не выглядит волком. Волк отгонит — от него бегут и овцы, и наёмник; лису не видно. От волка овцы прячутся — лиса приходит, пока овцы спят. Против волка стоит пастырь; против лис стоят двое: любовь чистит своё цветение сама и вместе.
Пророк называл лисами пророков: «О, как лисы в пустынях, пророки твои, Израиль!» (Иез 13:4) — и обвинял их в том, что они «не восходили на пробоины и не строили стены»: лиса не сторож — она грызёт то, что другие строили. И Христос отвечает Ироду тем же словом: «идите, скажите этой лисице: се, изгоняю бесов и совершаю исцеления сегодня и завтра, и в третий день кончу» (Лк 13:32). Даже лисице объявлен день: лиса смеётся над сроками — ей называют час. Не из пренебрежения — из точности: лисы и есть враги именно часа.
6. МОИ, И Я ЕГО
«Возлюбленный мой принадлежит мне, а я ему; он пасёт между лилиями» (2:16).
Пять слов — и в них равновесие, которого хор не понимает. Не «он мой, а я его слуга», не «она моя, и он её господин»: оба принадлежат — и принадлежат одинаково. Любовь, в которой владеют оба, не боится хоров: хору нечем в неё влезть.
И третий раз в книге — «пасёт»: шамар, слово из четвёртой главы, слово пастуха и стража. Он пасёт между лилиями — стража и цветение в одном слове. Тот, кого она клялась не будить, сам — хранитель: охрана цветения отдана не сторожам, а тому, кто цветение любит.
7. ДО ДНЯ ВЕЯНЬЯ
«Доколе день дышит прохладою, и убегают тени, возвратись, будь подобен серне или молодому оленю на расселинах гор» (2:17).
«Доколе день дышит прохладою» — от корня дыхания: утренний бриз, который проходит по Палестине перед самым светом; день, который дышит. «Расселины гор» — расщеплённые горы: та же расщелина, в которой гнездилась голубка, теперь разделяет сами горы. Ночь расщепляет возлюбленных: она спит за своей стеной — он скачет по своим горам. И она просит Его быть серной — Его собственным образом из четвёртой главы — на самых рассечённых горах: не отмени разделение — перепрыгни его. Тени убегают; люди — нет.
ПРИБАВЛЕНИЕ. САДОВНИК
Иоанн говорит: у места, где Он был распят, «был сад, и в саду гроб новый» (Ин 19:41). И на третий день, до рассвета, в этот сад приходит женщина. Она плачет у гроба, наклоняется в пустое место — и, повернувшись назад, видит стоящего человека и не узнаёт Его. Она «думая, что это садовник, говорит Ему: господин! если ты вынес Его, скажи мне, где ты положил Его, и я возьму Его» (Ин 20:15).
«Я возьму Его» — женщина, которая хочет унести тело на своих плечах; она не смеет просить о помощи, она предлагает свою. И тогда — один звук: «Мария!» (Ин 20:16). И она отвечает на своём языке, по-арамейски: «Раввуни!» — «учитель мой». Лицо не узнали — голос узнали. Вот казнь всех масок: Возлюбленный меняет лицо — и не меняет голоса.
И заметь, за кого она приняла Его: за садовника. Она ошиблась самым точным образом, какой вообще возможен. Христос и есть Садовник. Первый человек был поставлен в Эдем возделывать и хранить (Быт 2:15) — и сбежал с должности при первом же вопросе: «где ты?» (Быт 3:9). Место садовника стояло открытым — и в саду Голгофы его занял Новый Адам. Мария приняла Его за садовника — и не ошиблась.
Это и есть плач Евы, отыгранный заново. В Эдеме женщина взяла раньше срока — и открылись глаза. Здесь женщина хочет взять — «и я возьму Его» — и слышит: «не прикасайся ко Мне, ибо Я ещё не восшёл к Отцу Моему» (Ин 20:17). Клятва — из уст Самого Возлюбленного. «Ещё не восшёл» — то же «доколе», только теперь его произносит Тот, кому час принадлежит по праву. Не запрет — час.
Августин, толкуя этот стих в Беседах на Иоанна (Трактат 121), читал его не как запрет, а как переход: прикосновение Христа, которое возможно теперь, есть прикосновение веры — сердце поднимается туда, куда рукам ещё рано.
И вместо отнятой близости ей дана задача выше всякой близости: «а иди к братьям Моим и скажи им» (Ин 20:17). Голос по имени делает то, чего не сделали ни отваленный камень, ни ангелы: ангелы объявили пустоту — голос назвал имя. Первое действие Пасхи — зов по имени; и он совпадает с действием этой главы: «встань, возлюбленная моя» — и она встала.
СВОД ГЛАВЫ ПЯТОЙ
1. Любовь слышит раньше, чем видит: голос опережает фигуру, и в главе зова всё сначала — звук.
2. Пастырь и наёмник различаются именами, не должностью: наёмник помнит ставку — не имена.
3. Гипокрит кричит чужим голосом: маска может скопировать лицо, но не голос; узнавание по голосу — казнь масок.
4. Одно и то же «встань» из чужого рта — будильник, из уст Жениха — зов: клятва запрещала не слово, а чужой голос.
5. Лисы грызут не урожай, а цветение: будильщики малы, тихи и ночные; от волка бегут — лис ловят, и ловля — дело двоих.
6. Голубку не выламывают из скалы: Тот, Кто мог вскрыть убежище, просит голоса — и объясняет просьбу красотой.
7. Будильщику нужен зритель — Возлюбленному нужна невеста.
8. Мария не узнала лицо — узнала голос; «не прикасайся, ибо Я ещё не восшёл» — клятва из уст Самого Возлюбленного: не запрет, а час.
ЦИТАТНИК ГЛАВЫ ПЯТОЙ (№70–85)
70. Голос опережает фигуру: в главе зова всё сначала — звук
71. Сила, которая могла бы разорвать стену, стоит за стеною и светится сквозь решётку
72. Будильщик давит — Возлюбленный светится
73. Наёмник помнит ставку — не имена: поэтому его голос не узнать
74. Гипокрит зовёт под чужим лицом: маска не имеет голоса
75. Узнавание по голосу — казнь масок
76. Слово «встань» — ключ: в чужой руке орудие взлома, в Его — ключ от дома
77. Жених зовёт не обещанием — месяцем: дождь миновал, это можно проверить
78. Зов и подрезка — одно слово: в весну зовут не на праздник, на работу
79. Лисы портят не урожай — цветение: одна ночь грызни в цвету — год без вина
80. От волка овцы прячутся — лиса приходит, пока овцы спят
81. Даже лисице объявлен день: «в третий день кончу»
82. Голубку не выламывают из скалы — ей просят голоса
83. Будильщику нужен зритель — Возлюбленному нужна невеста
84. Она приняла Его за садовника — и ошиблась точнее всех
85. Ангелы объявили пустоту — голос назвал имя
ПЕРЕХОД К ГЛАВЕ ШЕСТОЙ
Стук научил слышать голос; теперь любовь будет учиться искать. Она встанет ночью — «искала я его и не нашла» (Песн 3:1) — пройдёт город, встретит стражей, обойдёт их и найдёт Его сама, не отпуская: «не отпустила его, доколе не привела в дом матери моей» (Песн 3:4). Об этом — следующая глава: ночь, которая ищет.
ПОСЛЕСЛОВИЕ. СТИХ О БЛУДНОМ СЫНЕ (24.04.2018)
««Притча*, которая слушателя повергала в шок! Все, о чем мы в этой притче читаем, – скандал! Невероятное поведение сыновей, странный отец… Мы так много раз слышали эту притчу, что перестали воспринимать ее как нечто взрывное, переворачивающее представления слушателя с ног на голову, а она является именно такой!»
ПРИТЧА О БЛУДНОМ СЫНЕ
Было у некого два сына, младший отцу сказал:
- Дай долю моего наследства, ты умер для меня!
Отец именье разделил между двумя детьми,
Из-за любви великой к ним, что ж, выросли они...
По истеченью ряда дней, сребро талантов взяв,
Из дома младший убежал, ни слова не сказав,
Ушел как тать среди ночи, счастье свое искать,
Дальние дали покорять, звезды с небес срывать.
Закатывал шельмец, не пекшись о грядущем дне,
Пиры для множества гостей в языческой стране,
И думал, что за шекели он оптом обретет,
Славу, почет, верных друзей и девичью любовь.
Ни что не ново в мiре сем, что было, будет вновь,
Развратом упивался он, что стынет в жилах кровь,
В бокалах пенилось вино, блудниц прельщала стать,
Вокруг нахлебники вились, гвалт бубен не стихал.
Увы не видя в жизни всякой промысла Творца,
Бездарно "закопав" таланты он с вершины мiра пал,
До лепты промотался в пух, в долги попав пропал,
Беспечный баловень судьбы презренный всеми стал.
Льстецами преданный, хулимый, словно сыч стенал,
Как кара за грехи в стране той велий глад настал,
В насущном хлебе стал нуждаться, духом низко пав,
По чину звание избрал, простое - свинопас!
И рад наполнить чрево был стручков рожками мот,
Свиней кормили коими, но не давал никто.
Опомнившись, придя в себя воскликнул, пав с лица:
- Сколько наемников сыты у моего отца.
Я ж пухну с голоду, горбатясь от зари и до зари,
Встану, вернусь домой, взмолюсь: - отец! скота прости...
Против небес и пред тобой, как недостойный сын,
Я согрешил, прими меня в число рабов своих.
Встал и пошел в Отечество, надеждой воспылав,
Когда он был еще вдали, отец его признал,
И сжалился и подбежал, на шею ему пал,
И целовал его лицо… рыдая сын сказал:
- Я согрешил против тебя и неба, и как сын
Именоваться недостоин по делам своим…
От счастья плачущий отец, приказ отдал рабам:
- Несите лучшую одежду, а тряпье отдайте псам.
Омойте с тела дорогого грязь шальных дорог,
Оденьте в новое и перстень на руку его,
Мягкую обувь на ноги, израненные в кровь,
Колите пышного телка, веселья день пришел!
Ибо нашелся блудный сын, из мертвых он восстал,
Я столько лет ждал сего часу, веру не терял,
Молясь за душу падшую погибшего дитя,
Пролил немало горьких слез, как лунь седым стал я.
И праздник начался хмельной, вино текло рекой,
Столы ломилися от яств и кубков лился звон,
Ласкала ухо музыка в танцах кружил народ,
Так пела выйдя из брегов отцовская любовь.
Тогда брат старший в поле был, отправившись домой,
Он издали услышал песни, ликованье голосов,
Призвав слугу, спросил его: - что это за бедлам?
Ответил тот сияющий: - воскрес твой младший брат!
Велел отец твой заколоть на радостях телка,
Ибо здоровым вновь обрел погибшее дитя!
Сын старший осерчал в сердцах и не хотел войти,
На праздник в дом, чтоб разделить с отцом своим любви.
Отец же, выйдя, звал к столу, но в злобе тот сказал:
- Я столько лет тебе служу, завет не нарушал,
Не смел перечить твоей воли, ты ж мне не давал,
Даже козленка, чтоб с друзьями я возликовал.
Когда же этот, «твой» пришел, неблагодарный сын,
С блудницами именья часть безпечно расточив,
Ты в честь изгоя заколол дородного бычка,
Устроил пиршество пустое не спросясь меня.
Отец сказал ему: - сын мой! всегда со мною ты,
И всё мое всегда твое, а надобно любить!
Возрадуйся и веселись, что брат пропавший твой,
Сей был погибшим и ожил, и вновь Отца обрел!
24.04.2018
P.S. Non nobis Domine non nobis, sed nomini tuo da gloriam!
----------------------------------------------------
----------------------------------------------------
* Золото Евангельской мудрости: Притчи Христовы О блудном сыне.
ТОЛКОВАНИЕ СВЯЩЕННИКА КОНСТАНТИНА ПАРХОМЕНКО
Экспозиция:
Сначала еще раз перечитаем притчу, а потом прокомментируем:
«Еще сказал: у некоторого человека было два сына; и сказал младший из них отцу: отче! дай мне следующую мне часть имения. И отец разделил им имение.
По прошествии немногих дней младший сын, собрав все, пошел в дальнюю сторону и там расточил имение свое, живя распутно. Когда же он прожил все, настал великий голод в той стране, и он начал нуждаться; и пошел, пристал к одному из жителей страны той, а тот послал его на поля свои пасти свиней; и он рад был наполнить чрево свое рожками, которые ели свиньи, но никто не давал ему.
Придя же в себя, сказал: сколько наемников у отца моего избыточествуют хлебом, а я умираю от голода; встану, пойду к отцу моему и скажу ему: отче! я согрешил против неба и пред тобою и уже недостоин называться сыном твоим; прими меня в число наемников твоих. Встал и пошел к отцу своему.
И когда он был еще далеко, увидел его отец его и сжалился; и, побежав, пал ему на шею и целовал его. Сын же сказал ему: отче! я согрешил против неба и пред тобою и уже недостоин называться сыном твоим. А отец сказал рабам своим: принесите лучшую одежду и оденьте его, и дайте перстень на руку его и обувь на ноги; и приведите откормленного теленка, и заколите; станем есть и веселиться! ибо этот сын мой был мертв и ожил, пропадал и нашелся.
И начали веселиться. Старший же сын его был на поле; и возвращаясь, когда приблизился к дому, услышал пение и ликование; и, призвав одного из слуг, спросил: что это такое? Он сказал ему: брат твой пришел, и отец твой заколол откормленного теленка, потому что принял его здоровым. Он осердился и не хотел войти. Отец же его, выйдя, звал его.
Но он сказал в ответ отцу: вот, я столько лет служу тебе и никогда не преступал приказания твоего, но ты никогда не дал мне и козленка, чтобы мне повеселиться с друзьями моими; а когда этот сын твой, расточивший имение свое с блудницами, пришел, ты заколол для него откормленного теленка.
Он же сказал ему: сын мой! ты всегда со мною, и все мое твое, а о том надобно было радоваться и веселиться, что брат твой сей был мертв и ожил, пропадал и нашелся» (Евангелие от Луки, гл. 15, 11-32).
Современному человеку непонятно, что в этой притче может быть шокирующим. Кажется, обычная ситуация: сын забирает часть наследства, чтобы строить самостоятельную жизнь. Он промотал деньги, бедствовал, пришел к выводу, что пора браться за ум и возвращаться домой. Разве это не распространенная ситуация в наше время?
В самом деле, известная картина. Но так мы притчу не поймем.
Для того, чтобы понять притчу, нам необходимо перенестись из дня сегодняшнего в мiр библейских реалий, окунуться в культуру, в которой притча была произнесена. И тогда, в этих «полевых условиях», мы сможем увидеть, какие сокровища она таит.
Разработка:
Итак: мiр древнееврейской деревни. Глава семьи – отец. Все принадлежит ему, хотя в будущем перейдет к детям. Претендовать на наследство дети могут или со смертью отца, или при его жизни, если он выделит какую-то часть выросшему сыну, желающему жить своей семьей. Но никто и никогда не имеет права требовать свою часть у живого отца. Этой своей, вернее твоей, части нет, все принадлежит отцу. Сказать: отче! дай мне следующую мне часть имения – значит, поступить не просто по-хамски, а вопиюще! Это все равно, что сказать: «ты для меня, как мертвый», «я тебя вычеркнул из своей жизни», «тебя для меня нет».
Далее: никакой древневосточный отец не стал бы отделять зарвавшемуся юнцу часть наследства. Сделать это – значит, стать посмешищем для всей деревни. «Что за дурак, этот старый Хаим!» – будут трепать твое имя последние беззубые старухи-скотницы...
Следующее: сын уходит на чужбину и тратит все деньги. Тратит отвратительно, блудно, бесчестит имя отца. Наконец, поведение его естественно приводит к печальному итогу: он становится пастухом свиней. Никакой еврей на такую работу бы не нанялся, свиньи – нечистые животные. Но свиней разводили язычники. Тут мы видим, что еврей нанимается в пастухи свиней к язычникам. Уверен, что нормальный еврей, слушавший эту притчу, понимал, что лучше умереть, чем находиться в таком позоре. Еще раз повторю, все, что люди в этой притче Христа слышали, находилось в вопиющем противоречии со всеми их жизненными установками.
Далее, сын осознает ужас своего падения и решает возвратиться к отцу. Он совершенно законно предполагает, что после того позора, который он отцу устроил, теперь на большее, чем наняться в батраки к своему же отцу, он рассчитывать не может.
Когда блудный сын подходит к дому, увидел его отец его и сжалился; и, побежав, пал ему на шею и целовал его. Тоже невероятное поведение. Отлупить палкой и принять на исправление, в число слуг – возможно, не выйти из дома и оставить сына на несколько дней стонать и молить о прощении у ворот – вероятно. Но побежать, обнять и целовать?.. Похоже, этому отцу все равно, что будут о нем говорить в деревне.
Но отец не просто поддался нежным чувствам. Он приказывает: принесите лучшую одежду и оденьте его, и дайте перстень на руку его и обувь на ноги; и приведите откормленного теленка, и заколите; станем есть и веселиться!
Все это показывает, что отец восстанавливает блудного сына в статусе своих детей и наследников. Перстень-печать имели только те, кто был волен распоряжаться имуществом, красивая одежда, обувь – атрибуты хозяина, а не слуги.
Начинается веселье: танцы, шумная музыка. В это время с поля возвращается старший сын. Он не предавал отца, он верно трудился, ожидая в свое время заслуженной награды. Старший сын, призвав одного из слуг, спросил: что это такое? Он сказал ему: брат твой пришел, и отец твой заколол откормленного теленка, потому что принял его здоровым. Он осердился и не хотел войти. Отец же его, выйдя, звал его. Опять драма, позор для отца. Скандал, который происходит на улице, на глазах у всех. Подобные вещи никогда не выносились за пределы дома.
Более того, сын говорит отцу оскорбительные вещи: вот, я столько лет служу тебе и никогда не преступал приказания твоего, но ты никогда не дал мне и козленка, чтобы мне повеселиться с друзьями моими…
Козленка часто готовили на… поминки (а еще был козёл отпущения... «Азазель»! прим. N.). В словах старшего брата слышится злое: «Ты, отец, зажился на свете. Мы с друзьями уже давно хотели бы помянуть тебя доброй трапезой. Помянули бы и я зажил спокойно и в свое удовольствие»…
Вот только некоторые из основных моментов этой притчи, которые нужно было пояснить, чтобы приблизиться к ее расшифровке. Это то, что было очевидно слушателю Иисуса, то, что позволяет теперь идти вперед и пытаться понять, о чем же притча говорит.
Реприза:
А притча говорит вот о чем: Бог бесконечно, если хотите, абсурдно, с нашей точки зрения, милостив и терпелив к Своим детям. (Несомненно, что отец в притче – это именно Бог.)
Дети поступают жестоко, безрассудно, но Отец Небесный ждет их возвращения. Как бы низко ни упал ребенок, Бог примет его, обнимет и опять назовет Своим чадом.
Как часто приходят в храм люди, которые говорят: «Мы столько злого сделали, что Бог нас не простит». Объясняю: Простит! Наденет на палец перстень своего наследника, укроет плечи нарядным халатом, а ноги обует в драгоценную обувь, только вернись к Отцу.
Мы привыкли, что притча эта говорит о возвращении грешного человека к Богу. Но это не единственный смысл. Этот смысл действительно присутствует в притче, но слушатели Христа не могли не уловить и другой смысл.
Вот смотрите: отношения блудного сына и отца – это только часть притчи. Не упускайте из виду вторую часть, где говорится о немотивированной и странной злобе старшего сына к отцу. Если комплексно рассматривать притчу, то мы увидим трех главных героев, которые находятся в сложном взаимодействии: блудного сына, терпеливого отца и верного сына, который вдруг проявляет злобу. А теперь давайте наложим этих персонажей на реальность, в которой жили Иисус и Его слушатели. И нам станет очевидно, что у героев этой притчи есть прототипы:
Отец – это всегда Бог;
Блудный сын – это самаряне и язычники (то есть дети отвергнувшие Отца, ушедшие от Него);
Верный сын – это евреи.
Смысл притчи в том, что Бог Отец, каким Его рисует в притче Иисус, раскрывает объятия всем людям, вне зависимости от национальной принадлежности. Придите, наследуйте Царство, возвратитесь к Богу, вы, сбившиеся на путях своих, блудящие с иными богами, сбитые с толку иными ценностями…
И как, казалось бы, евреи должны радоваться этому возвращению заблудившихся самарян и язычников. Но почему проповедь о милости Божией к иноверцам так бесила слушателей, что однажды они вывели Иисуса из синагоги и повели на гору, чтобы сбросить? (Об этом мы читаем в этом же самом Евангелии, в 4-й главе Евангелия от Луки.)
Притча эта парадоксальна, потому что мы можем себя узнать в каждом из сыновей. Мы можем увидеть в себе блудного сына (что мы часто делаем). Но мы можем увидеть в себе, если пристально посмотрим, и сына, который стиснув зубы трудится, а потом злится: разве не справедливо, что неверные должны погибнуть?
Все, все чада Божии, всех любит Бог и всех ждет к Себе. Бог хочет, чтобы мы оставались дома, с Ним, а если мы убежим, ждет нашего возвращения. И Бог хочет, чтобы мы не вели себя подобно старшему сыну, не злорадствовали о гибнущих, а радовались их покаянию.
P.S. Дорогие. Несколько слов о принципах моего толкования притч:
Как вы понимаете, Христос, рассказывая притчу, хотел донести до слушателей что-то конкретное. Вот именно об этих смыслах, вложенных в притчи Христом, то есть о том, для чего, собственно, притчи людям и рассказывались, мы и говорим.
Естественно, что на протяжении двух тысячелетий христианские мыслители и проповедники рассматривали притчи под разным углом зрения. И открывали какие-то новые грани. Порой можно предположить, что Иисус подразумевал и это, порой можно с достоверностью говорить, что Христос этого никак не подразумевал… Но в Предании Церкви все эти многочисленные, а порой совсем аллегорические и фантастические толкования сохраняются.
Поэтому не трудитесь, пожалуйста, писать в комментариях: а вот у этого святого отца мы читаем еще и такое… Я не преследовал цели собрать все святоотеческие мнения, я дал стержень, обрисовал контуры, показал, что именно Христос хотел сказать притчей. А вы уже, в дальнейшем, читая святых отцов, ищите жемчужины новых смыслов, обогащайте и углубляйте свое понимание той или иной притчи.
О любой притче можно собрать материала на целую книгу. Но мы с вами такую цель не преследовали, верно?
Опубликовал священник Константин Пархоменко в блоге «священник Константин Пархоменко». 19 января 2012 года.
https://hist-etnol.livejournal.com/1442079.html
----------------------------------------------------
СЛОВО О ПАРХОМЕНКО
Да, напоследок хочу особливо отметить священника Константина Пархоменко, который опубликовал толкование на эту притчу, я вчера только его для себя открыл, это нечто! Он на ютубе такие бриллианты открывает, что я аж ахнул, тридцать лет таких вещей не слыхивал, а уж читано перечитано, слышено переслышено было... Копает прямо до днища самого, башка у него поцелованная Богом семи пядей во лбу, память жуть какая неслыханная, а смешной какой чудо Бога-тырь)) Полюбил умника с первого взгляду, я таких за версту чую! Мал золотник да дорог! Так окунает в атмосферу, что запах Палестины и Иерушалайма древний ощущать начинаешь, на всю Рассею таких по пальцам посчитать можно! Только с ним и надо с первой буквицы Евангельскую мудрость постигать, там все "многоэтажно" и просто, коль ключики для отпирания в любящем сердце имеются... Аминь.
РАЗБОР ТОЛКОВАНИЯ ПАРХОМЕНКО КАК ОБРАЗА СОВРЕМЕННОГО СВЯЩЕНСТВА
История Пархоменко, это история многих священников нашего времени. В ней есть три главных момента, которые повторяются в системе церковного учительства.
Первый момент: выучка. Пархоменко, как и большинство священников, получил в семинарии готовую систему толкования. Он не искал сам, не переживал опыт, а принял уже готовый текст, освящённый веками. И теперь передаёт его дальше, потому что так учили его. В этом нет злого умысла, просто система работает именно так: выдай ученику партитуру, заставь её повторять, и всё будет в порядке.
Второй момент: страх нового. Пархоменко боится выйти за рамки выученного. Боится потому, что вдруг не найдёт своего слова, вдруг осмеют за отклонение от канона, вдруг окажется, что всё, чему учили, неточно.
Этот страх знаком многим священникам. Проще повторить проверенное, чем искать новое. Проще читать по готовому тексту, чем говорить от живого опыта.
Третий момент: позиция старшего сына. Пархоменко, как и многие современные пастыри, стоит в положении того самого старшего сына: он уверен, что находится дома, у него есть книга услуг, канон и традиция, он ждёт праздника по расписанию, он не видит, что сам стоит за стеной настоящего дома. И самое главное, он не проверяет свой опыт. Проверять означало бы признать, что дом, в котором он живёт, может быть неполным. А это страшно.
Механизм передачи работает так: учителю выдают готовый текст, учитель передаёт его дальше, ученик становится новым учителем, цикл повторяется. При этом живое слово заменяется мёртвым текстом, опыт системой, встреча с живым Аббой следованием правилам.
Почему это происходит? Потому что система построена на доверии бумаге больше, чем голосу. На передаче неопытного как опытного. На страхе выйти за рамки выученного.
Что можно сделать? Вернуть право каждому: сидеть в горнице, пока не облечётся, читать Писание не как свод правил, встречать Аббу живым опытом, не бояться выходить за рамки выученного.
Пархоменко не исключение, а правило. Его история, это история многих священников, которые честно передают то, что получили. Но система, которая их учит, больна. И болезнь эта в замене живого слова мёртвым текстом, опыта системой, встречи следованием правилам.
Вывод: проблема не в людях, а в механизме передачи. Пока система не изменится, будут рождаться новые Пархоменки, честно передающие мёртвое вместо живого.
РАЗВОРОТ. КАК ЭТО ТОЛКУЮТ ВСЁ
Перечитай его толкование ещё раз и заметь: в нём нет ни одного злого слова. Человек любит Писание, копает до культурного днища, возвращает притчу в деревню, где просить наследство у живого отца значит назвать его мёртвым. Он один из немногих, кто увидел скандал притчи и назвал скандал скандалом. И поминальный козлёнок, которого он вытащил на свет, есть дар всей нашей книге: без него старший сын не встал бы во весь рост.
И всё же его толкование кончается таблицей. Отец это Бог. Блудный сын это самаряне и язычники. Старший сын это евреи. Смысл в том, что Бог раскрывает объятия всем народам. А дальше мораль на выходе: не злорадствуйте, радуйтесь покаянию ближнего.
Смотри, что произошло. Притча, которая повергала слушателя в шок, уложена в три строчки схемы. Живой человек, который узнавал себя то в младшем, то в старшем, уложен в этническую таблицу. Открытая дверь, на которой Христос оборвал рассказ, прикрыта табличкой с моралью. Это не перевод и не искажение со зла. Это выучка.
Потому что так толкуют всё Евангелие, одно место за другим, без оси, без часа, по колее, протоптанной веками. Нагорную проповедь толкуют как новый закон, поправший старый, а она есть описание ребёнка на руках Аббы. Чудеса толкуют как доказательства божественности, а они есть приветствия дому. Царствие толкуют как награду после смерти, а оно стоит в середине человека и ждёт входа. Покаяние толкуют как выученную речь с перечнем грехов, а Отец выходит на полпути и закрывает эту речь поцелуем. Каждое место Евангелия прогоняют через одну и ту же школьную мясорубку, и на выходе всегда одна котлета: делай, исправляйся, заслуживай.
И механика здесь та же, что с векселем. Толкователь берёт готовое чтение, освящённое веками, и передаёт его дальше, потому что его так учили и потому что передавать готовое безопасно. Свой час добывать страшно: вдруг не найдёшь, вдруг осмеют. Чужое чтение повторить легко: на него есть ссылки, за него поставят зачёт. Так слово, которое было о часе, теряет час при каждой передаче, и через двадцать веков проповедь звучит связно и мёртво.
А теперь самое тонкое. Толкователи притчи о двух сыновьях сами стоят в положении старшего сына. Они дома, в традиции, при отеческом наследии, на своём месте, и им кажется, что дом и есть жизнь. Своё чтение они не проверяют, потому что проверять своё значит признать, что дом не весь. Старший сын не вошёл на праздник не потому, что не пустили. Он не вошёл, потому что был уверен, что уже внутри. Так и толкователь: он стоит у стены традиции и слушает, как где то далеко толкуют, и уверен, что это и есть праздник.
И потому судить здесь надо не человека, а механизм. Человек в рясе, повторивший школьное чтение, почти не виноват: ему выдали партитуру и велели играть. Виноват механизм, который доверяет бумаге больше голоса и передаёт неопытное как опытное. Лекарство одно, и оно против всех мест сразу: вернуть каждому право сидеть в горнице, пока не облечётся, и читать Евангелие не как свиток правил, а как письмо из дома, в котором ты родился и о котором забыл.
Вот после этого слова и читай репризу, которая стоит ниже. Она не спорит с Пархоменко. Она продолжает его за ту черту, где он остановился: на двух сыновьях в одной груди и на открытой двери.
РЕПРИЗА К СТИХУ, ПЕРЕПИСАННАЯ В СВЕТЕ КНИГИ
А притча говорит вот о чем: Бог бесконечно, если хотите, абсурдно, с нашей точки зрения, милостив и терпелив к Своим детям. Дети поступают жестоко, безрассудно, но Отец ждёт их возвращения, и ждёт не как должник ждёт уплаты, а как отец ждёт к завтраку. И когда сын наконец возвращается, случается то, чего никакой речи не предусмотрела: сын выучил исповедь по дороге, а Отец не дал её договорить. Увидел издали, побежал и целовал раньше всякого раскаяния. Лобзание не выслушало речь: лобзание её прервало. Так и прощает: не дослушав. Придите с любым грузом: перстень на палец, халат на плечи, обувь на израненные ноги. Только вернись к Отцу.
Но этой половиной притча не кончается, потому что сыновей двое. Старший жил при отце и не знал отца: не съел с ним праздника, не попросил ничего, вёл книгу услуг и ждал расчёта. Его служба была выжиданием, а козлёнок, которого он ждал, был поминальный: он и смерть отца посчитал бы, и посчитал бы экономно, телца жалко, козлёнок потянет. Он уверен, что дома, и потому он потерянней младшего: блудный хоть знал, что потерян. Можно прожить у самого Отца всю жизнь и не узнать Его; можно молиться в храме пятьдесят лет и стоять за стеной чужого праздника.
И узнавать в этой притче надо не одного себя, а обоих. Оба сына живут в одной груди: тот, что растратил и вернулся, и тот, что верно служил и злился на чужой праздник. И потому дверь притчи не заперта ни для кого: Христос обрывает её на словах отца старшему, и мы не слышим, вошёл ли он. Финал зависел не от притчи, а от слушателей. Дверь открыта и сегодня. Музыка не прекращается: она играет, пока мы решаемся.
СЛОВО ЧИТАТЕЛЮ
Эта книга есть приглашение войти. Не будить, не исправлять, не становиться ребёнком. Просто войти туда, где музыка играется всегда, и где Абба ждёт каждого, кто решается оставить колонки и войти в дом.
Марананафа.
Свидетельство о публикации №126102707461