Двадцать восьмая буква
Придёт, бывало, к нему купец: «Приснилась, учитель, гора, а на горе — коза». Счётчик спросит, которою рукою купец во сне козу гладил, пересчитает слово «гора» и слово «коза», совьёт их в одну гирлянду и скажет: «Не покупай лошадей до полнолуния». И что же — не купит купец, а лошади те у продавца к третьему дню полегли. И то правда.
Учение же у Счётчика было такое, что в судейскую книгу его не впишешь, а судейские пробовали. Мир, говорил он, есть слово, начатое громко и не доконченное. Первая согласная сказана — вот тебе и кость, и ударение, и опора; а гласные досказать оставлено нам, и мы, горемыки, досказываем их плохо: хрипим, шепелявим, фальшивим. Всякая вещь — орфография, всякая орфография — упрёк. Полынь у дороги — травянистый почерк степи, степь — перегнутый лист, месяц над курганами — буква, обломанная в крючок.
Говорят дальше, что азбуку свою Счётчик пересчитывал дважды, и оба раза выходило двадцать восемь, да только двадцать восьмой буквы при нём не было. Двадцать семь лежали у него на ладони, как орехи в скорлупе на прилавке, — каждую он знал по весу, и каждая грела. А двадцать восьмая ладонью не накрывалась. Про неё и было сказано учение его о недоговорённой гласной: мир, мол, всё ждёт той буквы, которую ещё ни одно горло не изрекло, ибо она больше голоса, а звук её — тишина тончайшая. Кто ей научится — тому и степные скрижали раскроются.
И пошли к Счётчику со всех кочевий люди — про двадцать восьмую расспросить. Каждому он ставил на стол чарку бузы и спрашивал: «Сколько камешков на дне?» Гость глянет в чарку — темно. Скажет: три. А Счётчик: «Четыре, да четвёртый — твой собственный глаз, умник, в воде отразился. Сядь-ка у стены, посиди». И сидели те люди у стены его шатра день и ночь, иные — неделями, солнце ходило мимо них, пыль оседала им на плечи, а Счётчик из шатра не выходил, только голос его слышался изнутри: «Не выпей свою тень — себя не допьёшь». Что за речь такая — никто не разумел, да не смели жаловаться, ибо степь терпению учит лучше матери.
Случилось же как-то — а в которую зиму, теперь не спросишь, и верблюд, что её помнил, давно подох, — пришёл к нему мальчишка без роду, без верблюда, босой, в треухе наизнанку. Принёс в кулаке семь драных монет и говорит: «Не за ответ. За вопрос плачено». Новый обычай вывел. Счётчик монеты пересчитал: семь ровно, а по кулаку видать — прежде восемь их было. «Покажи». Мальчишка разжал ладонь — а восьмая в ней жжётся. Глянули — а на монете той буква, та самая, двадцать восьмая. Откуда она у него взялась — про то сказы говорят трояко, и все три и сходятся, и не сходятся.
Во-первых, будто выкопал мальчишка ту монету в кургане. Во-вторых, будто упала она ему в кисет вместе со снегом, что шёл в ту зиму с месяца. А в-третьих — а это, стало быть, вернее всего, ибо устами нищих молвится, — будто и монеты вовсе не было, а был у мальчишки во рту один зуб лишний, за ровным рядом, и буква та на том зубе поблёскивала.
Счётчик, увидав её, от дара отказался. Трижды отказывался, на четвёртый — взял. Заперся, и сутки его не видели, и сутки те, говорят, были без ночи — вместо ночи стоял красноватый сумрак, псы выли не в ноту, и вся вода в Аргуне посолонела. А на вторые сутки вышел он и объявил — записывайте:
«Я её сосчитал. Она — не буква. Она — лестница вверх, а верхняя ступень пустой стоит. И мир потому недоговорён, что слово его — на той ступени живёт, а мы — лишь буквы, лишь звонкие знаки по краям».
Сказал — и будто выкрутил сказанное в уме обратно, и помолчал, и заплакал, и просветлел лицом.
А ночью пропал он из Аргуна, а вместе с ним пропал месяц — не весь, а краешек, как от пряника отломанный. Ищи теперь по степи и того, и другого. И то сказать: ищут доныне.
Свидетельство о публикации №126092006076