Мост через Амударью, или звёздная пыль на сапогах
I
Решение о выводе войск, принятое в далёких, кондиционированных кабинетах Кремля ещё весной тысяча девятьсот восемьдесят восьмого года, двигалось по земле медленно, тяжело, как перегруженный «наливник» на крутом перевале.
Девять лет огромная государственная машина втягивала в чужие, опалённые солнцем ущелья дивизии, танки, цистерны с керосином и девятнадцатилетних мальчиков, а теперь эта машина, хрустя шестернями, попятилась назад, сохраняя спокойную преданность долгу, не удивляясь и не спрашивая: «Что это было?»
К февралю тысяча девятьсот восемьдесят девятого года всё подходило к концу. Всё — это в том числе и найденные ответы на невысказанные вопросы; всё — это мощные гидроэлектростанции в Наглу и Пули-Хумри, заводы КАМАЗ, стандарты современной светской жизни, высочайший уровень всеобщего среднего образования, кредиты, контракты, искусство и много чего ещё; всё — это всё то, что больше никто в этом эгоистичном мире не мог или не желал дать этой дикой, древней, лоскутной земле. Лишь Союз со своим интернационализмом, верой в человека-творца созидал, сохраняя баланс силы, веры, культуры и славянской справедливости в этой раздираемой этносами многоликой стране.
Последние колонны 40-й армии тянулись из Кабула и Баграма на север, через Пули-Хумри и обледенелый Саланг, спускаясь в широкую, пахнущую близкой весной долину — к приграничному Хайратону. Там, у самой черты моста через Амударью, прессу и партийное руководство ждал командующий армией генерал Громов, готовились трибуны, оркестры, ритуалы цветов и возложений, почётных караулов и памяти в песнях, в стихах, докладах и шелестящей хронике.
Но здесь, в солярно-бензиновом, продуваемом февральскими сквозняками, зафиксированном в прицелах «духов» нутре движущейся колонны, история дышала совсем другим, непарадным воздухом. Колонна двигалась на пределе изношенных радиаторов, сосредоточенно, неумолимо воплощая в метры и километры обороты карданов, звонкий ход траков, волю механиков-водителей, их командиров и командиров их командиров.
В тесном кунге командно-штабной машины, шедшей в середине батальонной колонны, сидели трое: комбат — майор Николай Воронов, замполит Иван Иванович и зампотылу Михалыч. Напряжение последних дней наконец-то отпустило. На застеленном газетой ящике с выстрелами РПГ-18 «Муха» появились нехитрая снедь и бутылочка «казёнки». Иван Иванович нарезал финскую салями, Михалыч свернул алюминиевую крышку и разлил в три эмалированные, белые с пятнами сколов чашки прозрачную жидкость. Офицеры выпили спокойно, без лишних тостов, с тем глубинным чувством исполненного долга, которое бывает только после тяжелейшего, но успешно завершённого дела.
Воронов смотрел сквозь чистое стекло кабины на уходящие назад серые, угрюмые скалы, в которых не было ничего нашего, кроме подвига и доблести уходивших в Союз солдат. В его планшете лежали точные графики прохождения застав, высот и узловых точек. Тех, кого потеряли за эти долгие девять лет, уже оплакали и помянули, а сам вывод теперь шёл фактически без потерь — благодаря честным, жёстким договорённостям с местными полевыми командирами моджахедов, которые беспрепятственно пропустили советскую бронетехнику через подконтрольные территории.
На лицах офицеров в штабной машине не было ни ярости, ни тяжёлой думы — только усталое тепло разливающейся по жилам водки и колоссальное облегчение оттого, что эта затянувшаяся работа наконец-то выполнена, колонна движется, «духи» не стреляют, а они возвращают домой живых людей.
II
Ещё вчера там, наверху, на Саланге, в ледяном сыром кошмаре высокогорья, рядовой Степан Прохоров не чувствовал своего лица. Оно онемело от сырого, пронизывающего ветра; Степан глубже кутался в воротник бушлата, спасаясь от слетавшей со скал ледяной крупы, а ноги в тяжёлых, неуклюжих валенках, обутых на два шерстяных носка, казались чужими. Вокруг громоздились сугробы, небо висело тусклой невнятной тучей, а дизели надсадно ревели и закипали на обледенелых подъёмах.
Именно там, на крутых подъёмах перед Салангом и сразу на спуске после него, вдоль дорог, на каменистых уступах возникали молчаливые, завёрнутые в шерстяные пату вооружённые группы моджахедов. «Бурбухай — Союз!» — махали самые весёлые дети джихада, целясь в колонну из гранатомётов и снабжая свои движения шутками на непонятном Степану языке. Они не стреляли, просто радовались. Они не задумывались над тем, что будет завтра, когда этот фактор стабильности и баланса оставит границы их напитанной многовековой кровью усобиц земли. Держа автоматы на предохранителях, они свято выполняли уговор. На обочинах возле самого жерла тоннеля Саланг механики зло и деловито, мечтая только об одном — вырваться из этого горного капкана, возились с ключами у раскрытых капотов «Уралов» и поднятых жалюзи «семидесяток», чьи карбюраторные движки уступали дизельным моторам «восьмидесяток».
После пятнадцати часов изнурительного движения и короткой ночёвки, потраченной на подготовку техники, батальон наконец начал серпантинный спуск на равнину, предварявшую Хайратонскую долину.
Спуск был стремительным в сумерках рождающегося дня, серость и туман которого не позволяли разглядеть красоту и гибельную прелесть обрывов по правую сторону брони. БТР катился накатом: правый двигатель сдох ещё за десять километров до Саланга, радиатор левого хлюпал паром — его так и не удалось запаять в течение двухчасовой передышки на заставе Отдельного Баграмского сапёрного батальона 108-й Невельской дивизии, которая приклеилась к скалам возле самого входа в тоннель. Степану стало страшно, что их водила Длинный из села Большие-Алабухи Воронежской области не справится с управлением уставшей машины и они вылетят за контур серпантина. В подтверждение его страхов он отчётливо услышал хлопнувшую под ногами Длинного гидравлику. БТР вильнул, выровнялся и, не сбавляя скорости, устремился вправо, затем вписался влево, стал дёргаться, вибрировать на понижение передачи, въехал в сугроб, заслонявший скалистый выступ слева по ходу движения, и заглох.
Длинный, высунув голову из люка, угрюмо бросил: — Тормозов нет, пацаны. Ждём техзамыкание, у них сцепка жёсткая есть. — Длинный, как дела? — спросил Степан. — Дембель неизбежен, как крах империализма! — буркнул Длинный.
Контраст между зябкими сквозняками перевала Саланг и коричнево-серыми просторами тихой равнины, обласканной солнцем, возвещающим крах смертельной февральской тоски, был разительным. Это февральское солнце топило уже по-весеннему. Воздух стоял недвижный, сырой и ласковый. Здесь, с каждым километром, сокращавшем расстояние до Амударьи, на полностью подконтрольной правительственным войскам территории, становилось всё безопаснее и спокойнее.
Степан с облегчением скинул валенки на дно десантного отсека, переобувшись в кроссовки на толстый, вязанный в норвежском стиле шерстяной носок. Вот тут-то, в низине, сожжённое горным ультрафиолетом и колючими ветрами лицо по-настоящему обожгло теплом. Обветренная, потрескавшаяся кожа на щеках и носу, покрытая сизым налётом маршевого перехода, зудела, горела и слазила крупными лохмотьями, но Степан только жмурился от удовольствия, подставляя лицо мирному равнинному солнцу. Сердце стучало ходко, радостно.
Рядом по броне дружески хлопнул сержант роты спецминирования, заглядывая в лицо: — Ну что, Стёпа, как дела? Живой? Степан широко, во весь рот улыбнулся обветренными губами и выдал старое, вбитое на подкорке ритуальное приветствие: — За…ла служба деда! Оба дружно, весело рассмеялись, осознавая, что теперь-то дембель был точно неизбежен, как крах империализма.
Впереди, за серой полосой реки, самого Термеза видать не было. Там, на том берегу, тянулась унылая приграничная пустошь, обнесённая рядами колючей проволоки. Ветер трепал сорванный пластиковый мусор, застрявший в заграждениях, и колючка монотонно, тоскливо дребезжала, напоминая о глухой, закрытой границе. Сам город с его вокзалом, домами и тополями тонул где-то дальше, в степной дымке. Мост выступал над рекой клёпаными фермами, а слева перед ним, в низине вдоль берега реки, сколько хватало глаз, простиралось кладбище списанной за последние годы боевой техники. Этот необъятный техно-погост так не вязался со спокойным ландшафтом шершавой пустоши родного берега за мостом, что Степан мотнул главoй, отгоняя тревожные и грустные мысли: «А что там… за мостом? Что нас ждёт там?»
В вещмешке Степана, рядом с приготовленными дембельскими аксессуарами и подарками домашним, лежал заветный «Афганский блокнот» — тетрадь в коленкоровом переплёте, куда он записывал стихи, рождавшиеся в Баграме и на окраинах Кабула. Степана охватило то ни с чем не сравнимое, чистое армейское ликование, когда впереди — только дом, гражданская одежда и мирная, понятная жизнь.
Ни Степан, ни его товарищи ещё не знали и не могли знать, что той прежней, тихой страны, из которой они уезжали на войну, больше нет.
III
Колонна тяжело, гордо и торжественно вползала на железобетонный настил стратегического моста Дружбы, покидая пахнущий камышами берег Хайратона. Над бронёй БТР и танков на весеннем ветру шумели развёрнутые боевые знамёна и красные флаги — символ честно исполненного воинского долга. Танковые траки с сухим, оглушительным лязгом и скрежетом вгрызались в покрытие, оставляя на нём лёгкие серые шрамы. Этот мерный, грохочущий звук металлических траков, бьющих по переправе, натужных дизельных движков и бравурной меди духового оркестра разносился над Амударьей, сливаясь с победными криками «Ура!», которые бросали в тёплое приграничное небо сотни солдатских глоток. Головные машины, прорывая унылое дребезжание приграничной колючки, уходили туда, где за пустошью скрывался невидимый пока город Термез.
И в эту самую секунду посреди моста, прямо между грохочущей техникой с поднятыми знамёнами и унылой травой советского берега, возник странный, чужой этой эпохе силуэт. Мужчина в безупречном, хоть и тронутом дорожной пылью защитном френче старого покроя, с тускло поблескивающими Георгиевскими крестами на груди стоял прямо, чуть закинув голову. Его тонкие усики были аккуратно подстрижены, а в спокойных, затянутых дымкой глазах светилось глубокое, вечное понимание солдатской судьбы. Солдаты на броне мельком косились на него, но в грохоте вывода никто не знал и не мог узнать в этом строгом офицере расстрелянного задолго до их рождения поэта.
Он проводил взглядом идущий батальон, прислушался к железному гулу и произнёс негромко, но так, что каждое слово чеканилось в тёплом воздухе, удивительным образом проникая в сознание шумящих на броне парней, отзываясь в них смутной тревогой и надеждой: — Солнце горит на штыках и броне, и сердце воина поёт, возвращаясь к родному порогу. О, я знаю эту великую, яростную радость возвращения из похода, — человек во френче едва заметно коснулся пальцами крестов на груди. — Их долг исполнен чисто и честно. Но посмотрите на эти знамёна. Эти мальчики уходили воевать за Империю, которая казалась им вечной, а возвращаются к её смертному одру. Металл их танков крепок, но идолы, на которых держался их мир, уже превращаются в глину.
Он обернулся к Степану Прохорову, который в этот момент отчаянно улыбался встречающим людям с транспарантами и цветами, придерживая вещмешок с блокнотом кабульских стихов. — Этот юноша привёз в мешке свои первые песни, выкованные среди чужих, равнодушных скал, — продолжал он, и голос его зазвучал с горькой, пророческой нежностью. — Он верит, что впереди — покой. Но поэту не указан покой в эпоху распада. Страна, породившая их, уходит на дно истории, как Атлантида, и забирает с собой прежние смыслы. Их ждёт не мирный труд, а жестокая, путаная драма крушения, где вчерашняя доблесть станет ненужной обузой, а идеалы будут продаваться на уличных лотках за бесценок. Но тот, кто сберёг душу среди огня, тот сбережёт её и среди хаоса.
Николай Степанович Гумилёв. А это был именно он. Поправил портупею, чуть щёлкнул каблуками, отдавая безмолвную честь уходящим флагам и медленно пошёл прочь по кромке моста, растворяясь в золотистом мареве над Амударьёй.
А колонна продолжала своё победное движение. На броне одной из машин Степан Прохоров подтянул к себе пахнущую новой пластмассой коробку — двухкассетный «Панасоник», купленный перед самым выводом в дукане. Пальцы, ещё хранившие жёсткость горных ветров, с трудом нащупали тугую клавишу. Степан с щелчком загнал внутрь кассету, на которой от руки было написано «Наутилус», и нажал Play.
Из динамиков магнитофона, пробивая гул дизелей и лязг траков по бетону, хрипло, надрывно и как-то странно-пророчески полетел голос Бутусова. Танковые траки в последний раз звучно вдавили стык моста, унося солдат мимо дребезжащей колючки вглубь советского берега, а над Амударьей, смешиваясь со звёздной пылью, летел аккорд уходящей эпохи: «Гудбай, Америка, о-о-о, где я не был никогда… Мне стали слишком малы твои тёртые джинсы, нас так долго учили любить твои запретные плоды…»
Свидетельство о публикации №126060906890
Все так всерьёз, что остается это признать и настроиться на получение новых знаний о нашей жизни. Вы меня поразили.
Ирина Безрукова 2 10.06.2026 11:10 Заявить о нарушении
Ирина Безрукова 2 10.06.2026 11:18 Заявить о нарушении
Ирина Безрукова 2 10.06.2026 11:27 Заявить о нарушении
Сенаторов Владимир Анатольевич 11.06.2026 12:09 Заявить о нарушении
Ирина Безрукова 2 11.06.2026 12:32 Заявить о нарушении
Ирина Безрукова 2 11.06.2026 14:05 Заявить о нарушении
Сенаторов Владимир Анатольевич 22.06.2026 19:17 Заявить о нарушении
