Аршинная тяга

.




АРШИННАЯ ТЯГА


Счетовод «Райпотребсоюза» Василий Кузьмич Гнилорыбов, человек с душой, свёрнутой в трубочку наподобие использованной накладной, сидел после полуночи в своей конторке, в которой пахло сургучом, крысиным ядом и безнадёгой, и просматривал гроссбухи, как вдруг между страниц, где сходились дебет с кредитом, образовался звуковой сгусток, похожий на урчание умирающего кота, – фрр-рр-р…,  – и Гнилорыбов, вздрогнув, увидел, как из-под графы «Итого» вылетело нечто, заставившее его жёлтые пальцы судорожно сжать перо. В ту же минуту он почувствовал как пролетает мимо его левого уха майский жук, как, описав дугу над кувшином с прокисшим компотом и ударившись о портрет председателя, рассыпался он на множители, оставив на стекле жирный знак вопроса. Гнилорыбов, который привык думать только цифрами и для которого любое отступление от отчётности было хуже смерти, поймал себя на странной, кощунственной мысли: а может жизнь  – его жизнь, которую он по инерции называл прозябанием, – вся, от первого крика до этого мгновения, пролетела сейчас мимо в этом жужжащем комке хитина, и даже не списала его, Василия Кузьмича, с баланса, оставив торчать посреди дебета с кредитом, лишней копейкой, которую некуда пристроить.
Он встал, хрустнув коленями, и подошёл к запотевшему окну, за которым вместо привычного двора с бочкой для мусора простиралось нечто, напоминающее дно пересохшего пруда, и в этом пространстве, там, где обычно мигал фонарь, ему почудилось, что открыла глаз кувшинка, – глаз этот был фиолетовый, с золотым ободком, совсем как у бухгалтерши Клавы, которая месяц назад уволилась по причине неожиданной беременности и с тех пор снилась ему каждую ночь в образе столбца неучтённых расходов.  Гнилорыбов, не отдавая себе отчёта, прошептал в холодное стекло: а может быть луна, – не кувшинка, а луна с кратерами, похожими на дыры в казённой шубе, прятавшаяся до этого момента во тьме аршинной плотной, как прокисший кисель, выгадав момент, зачем-то  вокруг меня очерчивает круг?..  – круг бухгалтерский, замкнутый, разорвать который невозможно, потому что он вычерчен не мелом, а всей его шестидесятилетней жизнью, утрамбованной в гроссбухи.
И вдруг, с тоской, от которой заныли почки (а почки у него были больные ещё с той зимы, когда он мёрз в нетопленой конторе), он понял, что его несуразным дням хочется остаться за строкой, –  строкой итоговой, жирной, подведённой под всеми его отчётами Однако глупые дни, лезли на эту строку, как безбилетники на трамвайную площадку, и строка прогибалась, трещала, но держалась, потому что держаться было её единственной профессией, а Гнилорыбов смотрел на эту борьбу и чувствовал, что сам он давно уже не строка, а просто закорючка, которую поставили в конце ведомости и о том благополучно забыли. И в этом состоянии полубреда, когда реальность расслаивается, как старая фанера, он перевёл взгляд на стену, на которой висела подаренная к юбилею картина с розетками на жостовском подносе, –  поднос этот, чёрный, с алыми и жёлтыми цветами, он никогда не рассматривал всерьёз, а теперь увидел: в каждой розетке, в каждом завитке кисти кипело и переливалось его собственное детство – сенокос, запах парного молока, мать, которая не била его грязной половой тряпкой, и отец, который пил, но при этом тоже его не бил, и всё это было так ярко, так нестерпимо живо, что у счетовода заслезился правый глаз, и он почти физически ощутил желание чтоб конфитюр из яблок, который варила его мать, кисло-сладкий, с корицей, пили осы, – золотые, полосатые, с тонкими талиями, которые уже сидели на ложке, торчавшей из банки (банки и ос не было, но он  их видел), пили, жужжали и, опьянев, начинали строить из воска крошечные гроссбухи, и добрый гул этого питья, этот сонный, летний гул, несли до гнездовой общины, – той самой, где собирались по ночам все, кого он обсчитал за сорок лет работы, кому недодал копейку, и они, привидения в ватниках и фартуках, жужжали в унисон, требуя возврата, но требовали не злобно, а скорее по привычке, как люди, которые уже смирились, что их обсчитали, но всё равно приходят за правдой.
Гнилорыбов, мокрый от пота, хотя в конторе было не теплее пятнадцати градусов, отошёл от окна и сел на табурет, который тут же заскрипел голосом покойного сторожа Феди, и в этом скрипе ему послышалось, как ветер, единственный свидетель его судьбы, задевая зелень веток (веток тех, что росли за конторой, когда контора была ещё церковью), и щетину елей (елей не было, была щетина на подбородке у самого Гнилорыбова, белая, жёсткая, как проволока, и он вспомнил, что не брился уже неделю), этот синеглазый ветер с глазами цвета васильков, в которых плавали обрывки его утерянных мыслей, влетел в форточку и принялся перелистывать накладные, словно ища в них что-то важное, чего сам Гнилорыбов уже не помнил, потому что помнить было в общем-то нечего. И тогда, под этот ветер, под скрип табурета, под жужжание несуществующих ос и майского жука, Василий Кузьмич начал перечислять вслух, сам не зная зачем, всё, что он видел перед собой: кастрюли, банки, которые стояли на полке в углу (хотя там были только папки с отчётами, но он видел именно банки и кастрюли, эмалированные, с отбитыми краями), и коврик половой на зубчатом заборе – коврик этот был реален, он действительно висел на заборе за конторой, выбитый ещё вчера уборщицей тётей Пашей, и зубья забора рассекали его бахрому, как клыки плоть уходящего века, и Гнилорыбов, глядя на этот коврик сквозь стену (он уже мог смотреть сквозь стены, потому что реальность окончательно потеряла над ним власть), понял, что и крапива – та самая, жгучая, которая росла вдоль забора и у крыльца, от которой он всегда старался держаться подальше, боясь обжечься, – уже или ещё не жжётся, потому что боится сжечь последнее, что осталось у человека, и порослью игривой, молодой, наглой, лезущей из всех щелей и трещин  распластала свои зелёные крылья над прошлогодней мертвою травой его незаметно пролетевших лет, ошибок и непрочитанных книг, над всем тем, что уже никогда не оживёт, но даст питание новой, игривой поросли. В этом противопоставлении жизни и смерти, крапивы и травы, счетовод вдруг улыбнулся – первый раз за последние сорок лет – показал пустой комнате два жёлтых зуба и сказал тихо, но отчётливо: «А я ведь только сейчас понял, что никогда не жил. Ну и ладно.».
Утром его нашли сослуживцы: он сидел на табурете, прижимая к груди гроссбух, и на лице его застыло выражение, которое тётя Паша, уборщица, описала как «похоже на то, когда ребёнок наелся конфет и понял, что больше не дадут». Гнилорыбова унесли, а на столе осталась лежать раскрытая накладная, а в графе «Примечания» осталось кем-то выведенная тонким, похожим на жужжание почерком короткая фраза: «фрр-рр-р… –  и нет человека». Но эту фразу уже никто не прочитает, потому что все давно разбрелись по своим важным делам, и синеглазый ветер, задевая зелень веток и щетину елей, уже несёт её до гнездовой общины, где, как известно, собираются все, кто когда-либо был списан с баланса, но ещё до конца не стёрт из памяти.


Фрр-рр-р…
Пролетает мимо майский жук,
А может – жизнь?

Открыла глаз кувшинка,
А может быть, луна во тьме аршинной
Вокруг меня очерчивает круг?..
Дням хочется остаться за строкой,
Розетками на жостовском подносе,
Чтоб конфитюр из яблок пили осы
И добрый гул несли до гнездовой
Общины, задевая зелень веток,
Щетину елей, синеглазый ветер,
Кастрюли, банки, коврик половой
На зубчатом заборе… и крапива
Ещё не жжётся порослью игривой
Над прошлогодней мёртвою травой.





___________
В рамках проекта:  http://stihi.ru/2026/05/06/1918 "Четырнадцатистишия в мировой поэзии".
При подготовке серии книг сонетных дериватов, возникла необходимость в прозаических вставках (помимо критических обзоров и эссе).
Проза с криптой будет использована для сборника серии "Сонет с криптой" или "Криптский альбом"
.


Рецензии
Интересно. Спасибо!
С уважением...,

Валентина Беркут   16.05.2026 01:55     Заявить о нарушении
Валентина, спасибо за отклик

Фомин Алексей   16.05.2026 11:40   Заявить о нарушении