Две моих подборки полуфинала Турнира поэтов 2025 1

Смотреть и голосовать с вечера 10 декабря приглашаю здесь:
http://stihi.ru/tv/turnir2025/14

Подборка 1

Промальпинист

Под вдумчивый скрип стеклореза
работать верхом веселей.
Какая-то странная трезвость
на воздухе и на земле,

когда экзистенции перца
добавит холодный карниз,
и самое храброе сердце,
попутав, где верх, а где низ,

качается вправо и влево,
и ждет с нетерпеньем уже
асфальт, недалекий, как небо
на сорок восьмом этаже.

*  *  *
Опять за Танями и Колями
почти не виден двор пришкольный,
за перепуганными прятками
букетов с первосентябрятами,
бантов – с макушками и кружевом,
воздушный шарик по окружности
едва растает в нашем северном,
а ты, свою припомнив, серую,
за гладиолусами с флоксами
прильнёшь чужим короткофокусным
к последнему портфелю детскому
с дурацкой ревностью и резкостью.

Бурлаки на Волге

Ветер заполошный и ничейный
поднимает в горле тёплый ком,
так на Пасху майское теченье
с астраханским спорит матерком.

То камыш, то степь, а то дубрава –
многие щедроты у реки:
ты тянул свой хлеб четвёртым справа,
а теперь ушёл в коренники.

На слезу песчаный берег чётче,
третий пот прохладней, чем роса,
солоней приказчицких пощёчин
спущенные хлопнут паруса,

воздух разрывая, что бумагу, –
на версту не сдвинулись, поди…
но, прибавив судорожно шагу,
чтобы на распахнутой груди

бечева натягивалась туже,
проорёшь «спасибо!», как во сне,
небу – над затылками и в лужах –
и на третьем месяце весне.

По небу полуночи

Здесь петухи ложатся с курами,
встают помятыми и хмурыми –
что был, что не был.
И сон, как явь, и правда наглая,
и не приметишь даже ангела
в нелётном небе,

нет-нет – мелькнут винты соосные,
несёт «пожарника» над соснами,
и высшей мерой
стоит в России время летнее,
как молодой июльский Лермонтов
лицом к барьеру,

плюс двадцать солнечных по Цельсию
ещё в глаза тебе не целятся,
но греют скудно.
И тени с мест ещё не тронулись,
и те же сосны машут кронами,
ещё секунду

над секундантами замёрзшими
висит дымок пуховым пёрышком,
и зло по-совьи
бухтят в ушах часы с кукушкою
и озорной язык, прикушенный
на полуслове.

Колосья

Словно певчие на клиросе,
очи в небо закатив,
мы не сами в поле выросли –
сыч полёвку закогтил.

Где гонялись львы за агнцами,
от невинности урча,
нас не век, а ветер в августе
в колыбели укачал.

Нас уложат не под памятник –
без крестов и базилик
здесь до нас такие падали,
прогибались до земли…

Тянет ворона на стерво ли,
Емельяна ли на суд –
мы тринадцать раз не первые,
кому голову снесут,

для кого навек замётано,
как «еси на небеси» –
в этой жизни только мёртвого
можно после воскресить.

Звезда

В январском снегу утопал подоконник.
Большие зрачки её были спокойны,
и только в глубоких точёных глазницах
дрожали две тени, как тушь на ресницах.

Дремали предметы, жильцы и растенья.
Она проходила сквозь двери и стены
со звуком, как будто бы рвали бумагу,
не бросив ни слова, не сделав и шага.

Она миновала ступени, перила,
светя всё тревожней, всё ближе. И было
в её осторожном задумчивом свете
немного от жизни, немного от смерти.

…По мягким коврам, поседевшим от пыли,
она проходила вслепую, навылет,
сквозь хлопок и шёлк, сквозь суставы и кости,
легко, как хозяйка, и тихо, как гостья.

Ромео и Джульетта

Бредём домой, сбежав со школьных Татр,
до самых плеч униженные ранцами:
весь мир – Шекспир, весь мир – кинотеатр,
и в оба не пускают до шестнадцати.

Там вечера, прохладные как ночь,
и, сдобренное клюквенными ранами,
дверных щелей домашнее кино
раздвинуто широкими экранами,

блестят глаза, топорщатся виски,
и первые звонки велосипедные
как губки с размалёванной доски
с любви смывают всё второстепенное.

Там чудеса, там кружево и медь
на простыне сменяются покадрово,
и главного опять не разглядеть,
как Арктики в проекции Меркатора.

Бонни & Клайд

ты с серёжками наденешь
удивительное платье
если купим много денег
то на жизнь наверно хватит

если прошлое заложим
если правила нарушим
если ты столовой ложкой
раскурочишь мой наручник

если влезем в чувство долга
и на карту в долг поставим
если жить не очень долго
в самый раз на жизнь достанет 

Подборка 2

Утки в центральном парке

      Куда деваются утки в Центральном парке,
      когда пруд замерзает?
       Сэлинджер

Крошит белый хлеб, запахнувшись в парку,
серая зима на асфальт игриво. 
«Куда делись утки в центральном парке?» –
задаёшься вдруг у киоска с грилем.

Шелестит болонка на узкой шлейке,
и рябит картинка рекламой в луже:               
в полынье плескаются серошейки,
а она всё уже уже, всё уже…
               
Примерзает к стенду багор пожарный,
провисает небо промокшим ситцем,
леденеет наст, и круги сужает
словно зачарованная, лисица…

Отвернись от истины, как от сварки,
отдохни от классиков на неделю:
– куда делись утки в центральном парке?
– не грусти, родимая, – улетели…

Повесть о Петре и Февронии

«Равна ли убо си вода есть,
или едина слажеши?»

в декабре темнее село дворы
за гумном соседские Фешка с Петькой
третий час летают с крутой горы
на скрипучих санках и кто-то третий
неизбежный нежный как Бежин луг
из кустов глазами им вслед елозит
на лихом ухабе кривой каблук
аккурат затянется под полозья
и секунды сцепятся в снежный ком
покачнется транспорт рванет и оба
ездока покатятся кувырком
с головой нырнут в кипяток сугроба
загорчит на нижней губе укус
и бело от мух кружевных тех самых
и поди рознится он лишь на вкус –
снег по обе стороны детских санок

*  *  *
Так повелось или так повело,
только от веку иначе нельзя: лишь
влево поедешь – забудь про седло,
вправо возьмешь - обязательно сядешь.

Воск тишины, вопиющего глас
сходятся, словно в конструкторе лего,
разве единственный выпучит глаз
конь, наступивший на череп Олега.

Внучка за бабку, Рязань за Рейхстаг,
сын за отца подлежит окороту,
мышка крадётся в железных крестах
к русскому в серых крестах огороду,

ведь на излучине этой реки
конюхи, кони, волхвы и солдаты -
мы одинаково недалеки
ни от корней своих, ни от лопаты.

*  *  *
я приходил домой со школы
включался круглый телевизор
на синей кухне чёрно-белый
а там по пятому кино
 
и люди в шапках серозвёздых
на лошадях толпой скакали
как будто всех их не убили
а всех их всё-таки убьют

и прибалтийские актеры
играли фрицев и буржуев
как будто правда ими были
и правда вскорости всплывёт

там сам разок я был героем
и храбро молотком ударил
в слепую прорубь кинескопа
но ничего не взорвалось

лишь папа вечером пытался
стереть с включенного экрана
салфеткой чёрненькую точку
слюду отколотой мечты.

Валькирии

Они не боятся
псалмов капеллана, даже
иногда ему подпевают
высоким голосом,
Но всё что ни делают,
они делают очень страшно,
особенно –
когда поправляют волосы.

Они никогда
не стирают свои одежды
цвета крови,
до капли ушедшей в пашню.
И даже с мужчинами
обращаются очень нежно,
особенно –
когда подбирают павших.

Они назначают
свиданья на бранном поле,
их кольчуги
легче льняного кружева.
Но смотреть им в глаза
почему-то ужасно больно,
особенно мертвому
и тем более – без оружия. 

*  *  *
На поворот зелёная стрела,
под шиной хруст алмазной мёрзлой крошки,
и дребезги оконного стекла
на тоненькой асфальтовой дорожке.

Не ляжет блик на это полотно,
зато, смотри, – ни пятнышка, ни скола,
всё, что до рамы недонесено –
нетронуто, таинственно и голо,
 
хотя луну уже не отразит
под утро в интерьере чьей-то спальни,
оно, стекло, как всякий sic transit,
само на сколах светится зеркальней
 
любой луны, любви любой и той,
что отразить любившее не в силах, 
кленовый листик прячется витой
в испуганных осколках желто-синих.
 
Пускай ты не узнаешь ни ножа
стекольщика, ни траурного ситца,
с пятнадцатого в полночь этажа
не взглянешь сквозь лицо самоубийцы,
 
не на тебе растает первый снег,
не твой сквозняк покажет дулю вате, –
ты раньше всех напомнишь о весне
на выметенном дочерна асфальте.

Ташкент

Когда-то мы были одной страной
(Не оступись в арык!)
Одной волной и одной струной,
Врезавшейся в кадык.

Одной сквозь хлопок, тимьян и рожь
Тропинкой в густой бурьян,
Кривой, как ржавый турецкий нож,
Купленный у ворья.

И пороха братьям хватало всем
И ваты – блюсти сестру,
В мирах попроще чудес лишь семь,
Но не достанет рук,

Когда мы сядем считать Ташкент
По пальцам, как дурачьё:
Алайский рынок, советский мент,
Солнце с герба ничье.

Сапёр Фомин

...подай перст свой сюда
Ин 20:77

Календари на палец похудели
в конце весны, и сорван без стыда
большой войны последний день недели,
который называется среда.

Зелёный цвет обратно входит в моду –
пучком травы, брезентовым ведром,
и роженицы прячутся, и воды
отходят у берлинского метро.

И, налезая строчками на ставни,
кириллица, как рация, фонит
на штукатурке майского рейхстага:
«Проверено. Бог есть. Сапёр Фомин».


Рецензии