Добрый фей Екатерина Алексеевна
"Добрый фей" Екатерина Алексеевна
Вначале был живописный портрет работы Владимира Лукича Боровиковского: Екатерина с собачкой на прогулке в Царскосельском парке. Ныне – одно из известнейших изображений императрицы. Портрет существует в двух вариантах: оригинал (на заднем плане Чесменская колонна, считается лучшим из двух вариантов картины с точки зрения исполнения) и авторское повторение (на заднем плане Кагульский обелиск, стиль живописи по сравнению с первой картиной признают «суше»).
Согласно книге Т.В. Алексеевой "Владимир Лукич Боровиковский и русская культура на рубеже 18-19 веков", Москва, "Искусство", 1975 г. (С.93-106.), история появления портрета такова. Первый вариант, тот, что с колонной, был выполнен в 1794 году. Не по заказу: картину планировалось представить ко двору для «раскрутки». И не с натуры: Боровиковский много раз видел гуляющую императрицу, но моделью была к нему расположенная камер-фрау М.С. Перекусихина, одетая в императрицыно платье (источник – рассказы А.Н. Голицына). Поэтому лицо не очень похоже, передано обобщенно. Государыня портрет не купила, попытка получить за него звание академика тоже не удалась. Он оставался некоторое время, по-видимому, в мастерской автора, а затем, сменив несколько владельцев, оказался в Третьяковской галерее, где и теперь живет.
Второй вариант написан в 1800–1810 г. Замену колонны на обелиск объясняют тем, что заказчиком картины выступил, по всей видимости, Николай Петрович Румянцев: на картине изображен памятник победе его отца при Кагуле (1776 г.) Гравюра с этого варианта портрета, заказанная Румянцевым Н.И. Уткину, была окончена в 1827 году через год после смерти заказчика, и вышла с посвящением Николаю I. Гравюру купила вдовствующая императрица Мария Федоровна, и с гравюры, и с портрета в XIX часто делались копии. «Однако популярность портрета начиная с этого времени, - пишет Т.В.Алексеева, - объяснялась, конечно, не только успехом гравюры Уткина. Портрет по самому своему стилю, по своему внутреннему содержанию был близок художественному сознанию людей 1820-х годов, когда и в литературе и в живописи ясно определилось реалистическое направление (С)». Сейчас портрет с обелиском живет в Русском музее.
Образ Екатерины – «дамы на прогулке», запечатленный Боровиковским, послужил основой для трех литературных портретов императрицы.
Во-первых, в стихотворении Г.Р. Державина "Развалины" (1797 г., отражен единственный существующий на то время вариант – с колонной):
"А тут прекрасных нимф с полком
В прогулку с легким посошком
Ходила...
По мягкой мураве близ вод.
(...)
На восклицающих смотрела
Поднявших крылья лебедей.
(...)
На памятник своих побед
Она смотрела: на Алкида,
Как гидру палицей он бъет..."(С)
Во-вторых, в «Капитанской дочке» (1836 г., вариант с обелиском). С подачи уважаемых литературных критиков я буду педантом и перечислю отличия между картиной Боровиковского и текстом Пушкина:
1) на картине Екатерина идет с палочкой, в романе – сидит «на скамейке противу памятника»,
2) на картине Екатерина одета в голубое, у Пушкина на ней белое утреннее платье, ночной чепец и душегрейка. Комментаторы обращают внимание, что «в саду Пушкина» прохладнее, чем «в саду Боровиковского», и Екатерина, с которой беседует Марья Ивановна, одета теплее,
3) у Пушкина Екатерине «казалось лет сорок». Так как разговор происходит где-то в сентябре 1774 года, Екатерине (р. 1729) в это время 45 лет. На портрете Боровиковского императрица изображена за два года до смерти (ум. 1796), и здесь ей 65 лет. Стоит еще раз вспомнить, что черты лица у Боровиковского переданы обобщенно, так как позировала Перекусихина. Еще что вспомнить: сцена с Машей в парке – это не единственное литературное изображение императрицы в «Капитанской дочке». В самом начале, в иносказательной речи Пугачева: «Швырнула бабушка камушком – да мимо». Эта «бабушка» – власть – Екатерина.
Кроме портрета кисти Боровиковского, называют еще два источника сцены в Царскосельском парке - литературных. Один из них – похожая сцена в романе Вальтера Скотта «Эдинбургская темница». Другой – анекдот о дочери австрийского капитана и императоре Иосифе II, напечатанный в журнале «Детское чтение для сердца и разума» (ч. VII. М., 1786, с. 110—111):
«Иосиф II, нынешний римский император, прогуливаясь некогда ввечеру, по своему обыкновению, увидел девушку, которая заливалась слезами, спросил у нее, о чем она плачет, и узнал, что она дочь одного капитана, который убит на войне, и что она осталась без пропитания со своей матерью, которая при том давно уже лежит больна.
«Для чего же вы не просите помощи у императора»? — спросил он.
Девушка отвечала, что они не имеют покровителя, который бы представил государю о их бедности.
— Я служу при дворе, — сказал монарх, — и могу это для вас сделать. Придите только завтра во дворец и спросите там поручика Б**.
В назначенное время девушка пришла во дворец. Как скоро выговорила она имя Б**, то отвели ее в комнату, где она увидела того офицера, который вчера говорил с нею, и узнала в нем своего государя. Она пришла вне себя от удивления и страху. Но император, взявши ее за руку, сказал ей весьма ласково: «Вот триста червонных для твоей матери и еще пятьсот за твою к ней нежность и за доверенность ко мне. Сверх того определяю вам 500 талеров ежегодной пенсии» (С).
(Догадливая девушка: во дворце она «узнала» во вчерашнем офицере своего государя, хотя ее отвели только к поручику Б**, а накануне в парке, значит, не узнала).
Как мне кажется, Пушкин поступил вполне правдоподобно, когда применил этот анекдот к Екатерине. Известно ее умение вызывать собеседника на откровенность, придавая разговору внешность домашнего. (Н.И. Павленко пишет, что она любила проводить беседы о делах, занимаясь рукоделием). Но эти беседы вела императрица, а не добрая знакомая. Вспомним, как Екатерина у Пушкина едва не выходит из своего инкогнито, читая Машино прошение: «Марья Ивановна, следовавшая глазами за всеми ее движениями, испугалась строгому выражению этого лица, за минуту столь приятному и спокойному» (С).
Третий литературный портрет – на основе второго, в эссе Марины Цветаевой «Пушкин и Пугачев» (1937 г.). Этот портрет – интерпретация пушкинского. Конечно, интерпретация личная – и со всей страстностью и бескомпромиссностью, на которые дает право выражение личного мнения, (претензии на объективность вынуждали бы говорить сглаженно). Если у Пушкина изображение Екатерины подчеркнуто нейтральное, то у Марины Цветаевой – очень эмоциональное и, я скажу, разоблачительное. Пушкин изобразил Екатерину, а Цветаева – впечатление, которое эта изображенная дама на нее производит: огромная белая рыба, белорыбица, ненавистная дама-патронесса. Пушкин писал о «прелести неизъяснимой», приятности Екатерины, Цветаева – о том, что эта приятность тошнотворна. И сделала вывод: «Екатерина — пустое место всякой авторской нелюбви...» (С).
Еще одна черта портрета Екатерины у Цветаевой: насчет Пугачева она делает разграничение между «Пугачевым «Капитанской дочки» и «Пугачевым «Истории Пугачевского бунта», и далее говорит о том, что в «Капитанской дочке» Пушкин-историк был побит Пушкиным-поэтом. А вот когда говорит о Екатерине, у нее сливаются литературный образ императрицы и исторический, вернее, впечатление от образа Екатерины у Пушкина и впечатление, которое создает у нее историческая Екатерина. Впечатление для бабушки из парка нелестное и как бы подтверждающее убедительность ее литературного портрета у Пушкина: «Основная черта Екатерины — удивительная пресность. Ни одного большого, ни одного своего слова после нее не осталось, кроме удачной надписи на памятнике Фальконета, то есть — подписи. — Только фразы. Французских писем и посредственных комедий Екатерина П — человек — образец среднего человека» (С).
Противоположное цветаевскому мнение о портрете Екатерины у Пушкина я нашла в статье Ю.М. Лотмана «Идейная структура «Капитанской дочки». Кратко перескажу его так: в «Дочке» изображены два мира – мир восставших и мир усмирителей – в каждом из которых свое понятие формальной справедливости. Но формальная справедливость – это жестокость. С точки зрения каждого из двух миров она абсолютно оправдана и необходима. Но сначала Пугачев в отношении Гринева, а затем и Маши, а потом Екатерина в отношении Гринева высказывают не закономерную и ожидаемую жестокость по требованию «системы», в которой каждый из них служит, а милость. Так в каждом из них человечность преодолевает чисто формальные законность и справедливость, которые требовали от них быть жестокими. «В связи со всем сказанным приходится решительно отказаться как от упрощения от распространенного представления о том, что образ Екатерины II дан в повести как отрицательный и сознательно сниженный… «Капитанская дочка» — настолько общеизвестное произведение, что и неподготовленному читателю ясно: в повести Пушкина Екатерина II помиловала Гринева, подобно тому как Пугачев Машу и того же Гринева. (…) В исследовательской литературе с большой тонкостью указывалось на связь изображения императрицы в повести с известным портретом Боровиковского. Однако решительно нельзя согласиться с тем, что бытовое, «человеческое», а не условно-одическое изображение Екатерины II связано со стремлением «снизить» ее образ или даже «разоблачить» ее как недостойную своей государственной миссии правительницу. Пушкину в эти годы глубоко свойственно представление о том, что человеческая простота составляет основу величия (ср., например, стихотворение «Полководец»).
Именно то, что в Екатерине II, по повести Пушкина, наряду с императрицей живет дама средних лет, гуляющая по парку с собачкой, позволило ей проявить человечность. «Императрица не может его простить», — говорит Екатерина II Маше Мироновой. Однако она не только императрица, но и человек, и это спасает героя, а непредвзятому читателю не дает воспринять образ как односторонне отрицательный». (С)
Мнение Ю.М. Лотмана мне близко тем, что «формальная законность против человечности», «жестокость против милосердия» — это формулы, которые я приучена узнавать, в данном случае автор говорит почти что на языке моей профессии. Но я не могу согласиться с Ю.М. Лотманом, что «композиция романа построена исключительно симметрично». (С) Фигура Пугачева занимает явно больше места. На четыре в общей сложности встречи Пугачева с героем приходится две краткие встречи Екатерины с героиней, произошедшие в один день. Пугачев открывает себя, то есть объясняет свой характер и мотивы поведения совершенно искренне перед Гриневым, когда рассказывает калмыцкую сказку об орле и вороне. Противовес этой сказке — письмо Екатерины к отцу Гринева, которое «содержит оправдание его сына и похвалы уму и сердцу дочери капитана Миронова» (С). Оно, конечно, не является такой исповедью, как сказка Пугачева. И я принимаю то, на чем настаивает Цветаева: Пугачев помиловал Гринева (и Машу, невесту Гринева) потому что полюбил его, «черный – беленького». А Екатерина помиловала неужели так же? – не похоже на то, хотя бы потому, что они с Машей обе изображены как «беленькие».
Прежде, чем дать место своим мыслям, приведу еще несколько фактов.
В обеих экранизациях «Капитанской дочки» пушкинский портрет Екатерины отсутствует, и какая-либо симметрия нарушена. В старом черно-белом фильме, насколько я его помню, Маша не сидит на скамеечке с неузнанной императрицей, а лежит на животе на полу перед императрицыными юбками, и неузнанная Екатерина ей говорит: «Встаньте, милая». В «Русском бунте» Екатерина непривлекательная, и в конечном счете спасает Гринева не она, а Господь Бог: героя ошельмовали бы вместе со Швабриным, не поспей Маша вовремя с царским помилованием по русским дорогам. При этом авторы советской экранизации не могли поступить иначе, чем поступили. Авторы «Русского бунта» объединили воедино Пугачева из «Капитанской дочки» и из «Истории пугачевского бунта», но, показав «бессмысленный и беспощадный», показывать «добрую» Екатерину не захотели: напротив, здесь рассказ о бунте начинается с того, что императрица получает сообщение об убийстве Петра Федоровича и сообщает своим гостям о его скоропостижной кончине от «геморроидальных колик». «Ворона» – бунтаря – выпустила Екатерина.
Насколько я могу судить по тому, что читала, отношение Пушкина к Екатерине менялось с возрастом. Характеристика Екатерины в «Заметках по русской истории XVIII века» уничтожающая: «деспотизм под личиной кротости и терпимости», «отвратительное фиглярство в сношениях с философами ее столетия», «развратная государыня развратила и свое государство», «Тартюф в юпке и в короне». Это 1822 год. Известное издевательское стихотворение «Мне жаль великия жены» написано в 1824 году. Но есть и другие записи Пушкина о Екатерине – например, в заметках “Table-talk”: «Одна дама сказывала мне, что если мужчина начинает с нею говорить о предметах ничтожных, как бы приноравливаясь к слабости женского понятия, то в ее глазах он тотчас обличает свое незнание женщин. В самом деле: не смешно ли почитать женщин, которые так часто поражают нас быстротою понятия и тонкостию чувства и разума, существами низшими в сравнении с нами? Это особенно странно в России, где царствовала Екатерина II и где женщины вообще более просвещены, более читают, более следуют за европейским ходом вещей, нежели мы, гордые бог ведает почему» (С). В неотправленном письме Чаадаеву 19 октября 1836 г. – ответе на «Философическое письмо»: «А Петр Великий, который один есть целая история! А Екатерина II, которая поставила Россию на пороге Европы? А Александр, который привел вас в Париж? И (положа руку на сердце) разве не находите вы чего-то значительного в теперешнем положении России, чего-то такого, что поразит будущего историка?» (С) Кажется, мнение Пушкина о Екатерине несколько изменилось под влиянием знакомства с ее «Записками» - или просто Пушкин повзрослел. Я думаю, он не полюбил Екатерину, но стал «отдавать должное» разумом.
Когда Марина Цветаева пишет о «Вожатом», то есть о «Капитанской дочке», она говорит о с детства любимом произведении и герое. У меня, напротив, в детстве с «Капитанской дочкой» не сложилось. Обычная история: вначале я увидела фильм, в нем, разумеется, много чего было иначе, чем в романе, но понятно, что Пугачев там был героем и вот этот контраст - «В Пугачеве Пушкин дал самое страшное очарование: зла, на минуту ставшего добром, всю свою самосилу (зла) перекинувшего на добро. Пушкин в своем Пугачеве дал нам неразрешимую загадку: злодеяния — и чистого сердца. Пушкин в Пугачеве дал нам доброго разбойника»(С) — в фильме был или приглушен или вовсе отсутствовал. А остальное я воспринимала «как должное»: я была слишком маленькая и, кроме того, я прозаик. Я никогда не буду знать и не смогу сказать то, что знает один великий поэт – о другом. В школе «Дочка» поранила мое тщеславие отличницы: я завалила сочинение. По всем этим причинам в детстве роман не был для меня чудом. Только сейчас, когда я его читаю, мне по-настоящему хорошо.
Зато «Пушкина и Пугачева» Марины Цветаевой я с детства же полюбила. Впервые я его не прочитала, а именно услышала. У нас эта вещь на пластинке, в мужском исполнении. С тех пор, когда мне случалось порассуждать независимо от повода на тему «Соотношение исторической и художественной правды», я всегда вспоминаю: «Пушкин и Пугачев».
Поэтому мне неловко вступать в спор с Мариной Ивановной из-за изображения Екатерины в «Капитанской дочке». Она сказала свое слово, любя пушкинского Пугачева; я же никогда не была большой поклонницей государыни Екатерины Алексеевны, и у меня нет желания ни осуждать, ни оправдывать ее. Я уважаю императрицу за достигнутое – без увлечения. Но, раз у меня появились свои мысли над книгой, выскажу их.
Я думаю, что главная причина отвращения Цветаевой к Екатерине на скамеечке – это даже не тон дамы-патронессы, а ее слова о Гриневе: «Он пристал к самозванцу не из невежества и легковерия, но как безнравственный и вредный негодяй» (С). Слова эти явно несправедливы – кричат о своей несправедливости читателю, который знает всю историю отношений мужичьего царя с дворянским сыном. И сказаны безапелляционным тоном: здесь говорит невежественный судия. Еще: это слова как бы из правительственного указа, или из приговора, который читают на месте казни. Они казнящие и казенные. Они как бы проговариваются за Екатерину: это не мудрость, а недо-мудрость.
Все же, на мой взгляд, и у литературной, и у исторической Екатерины больше общего с Пугачевым (и литературным, и в романе), чем видит Марина Ивановна.
Екатерина входит в роман не так, как Пугачев – Вожатый, но совсем так же, как Пугачев-царь. Из того, что Пушкин обращается к популярному портрету Боровиковского и из того, что Гринев в сцене пугачевского суда, еще не узнав своего Вожатого, проговаривается «Лицо его показалось мне знакомо» следует одно: читатель в обоих случаях раньше героя и героини должен догадаться, кого они сейчас встретили.
Одна из реплик Екатерины в беседе с Машей: «Вы сирота: вероятно, вы жалуетесь на несправедливость и обиду?» (С) Екатерина говорит об этом, узнав, что Маша приехала подать просьбу государыне. Вот такое содержание просьбы сироты она предполагает. Но «государь Петр Федорович» тоже явился именно в ответ на жалобы о несправедливостях и обидах – чинимых правительством яицким казакам.
Письмо Пушкина цензору П. А. Корсакову 25 октября 1836 г., в ответ на вопрос: «Существовала ли девица Миронова и действительно ли была у покойной императрицы?» – «Имя девицы Мироновой вымышленно. Роман мой основан на предании, некогда слышанном мною, будто бы один из офицеров, изменивших своему долгу и перешедших в шайки пугачевские, был помилован императрицей по просьбе престарелого отца, кинувшегося ей в ноги. Роман, как изволите видеть, ушел далеко от истины». (C)
Вся предыстория изучена, расписана, я ее напомню: офицер – это Михаил Александрович Шванвич. Он был захвачен в плен Пугачевым, но помилован по просьбе гренадеров. Пугачев взял его к себе на службу (в частности, использовал как переводчика) и жаловал. По замечанию Пушкина, среди лиц, перешедших на сторону Пугачева, Шванвич «один был из хороших дворян», т.е. был потомственным дворянином, в отличие от других офицеров в пугачевском войске, которые принадлежали к личному дворянству. Михаил Шванвич бежал в Оренбург и принес повинную, был заключен в тюрьму, впоследствии перевезен в Москву и судим как сподвижник Пугачева. За то, что отступил от присяги и предпочел «гнусную жизнь честной смерти» (C), Шванвич был лишен чинов и дворянства, ошельмован (над ним переломили шпагу) и затем пожизненно сослан в Сибирь.
Пушкин записал анекдот об отце Михаила Шванвича Александре, который был единственный в Петербурге богатырь, способный тягаться с братьями Орловыми и как-то в трактирной драке разрубил щеку Алексею (по другим сведениям, отсюда и пошло прозвище «Орлов со шрамом»). После екатерининского переворота братья Орловы и Шванвич-старший, уже ожидавший грозы на свою голову, помирились. Пушкин записал, что именно граф Алексей Орлов выпросил смягчение приговора для Шванвича-сына. Михаила Шванвича Пушкин предполагал сделать героем романа, ставшего «Капитанской дочкой»; потом этот персонаж разделился надвое – на Гринева и Швабрина.
Современные исследователи установили, что в данных А.С. Пушкина о Шванвичах довольно много неточностей. Например, в декабре 1774 – январе 1775 г., когда судили Пугачева и его сподвижников, включая Шванвича, Алексей Орлов находился в Италии, а вернулся оттуда в феврале 1775 г. Нет также сведений о том, что участь Шванвича была облегчена: каких-либо указаний Екатерины по этому поводу не сохранилось. (см. об этом. Овчинников Р. В. Записи Пушкина о Шванвичах // Пушкин: Исследования и материалы / АН СССР. Ин-т рус. лит. (Пушкин. Дом). — Л.: Наука. Ленингр. отд-ние, 1991. — Т. 14. — С. 235—245. )
Но неправда ли, эта ссылка «Был помилован императрицей по просьбе престарелого отца, кинувшегося ей в ноги» вызывает в памяти: «Вдруг услышал я крик: «Постойте, окаянные! погодите!...» Палачи остановились. Гляжу: Савельич лежит в ногах у Пугачева….»?
В одном из первоначальных планов романа о помиловании Шванвича было сказано так:“Пугачев разбит — мол.<одой> Шванвич взят — отец едет просить. Орлов. Екатер.<ина>. Дидерот. Казнь Пугачева”. (C) Давайте вспомним, что Пугачев Гриневу в разговоре с глазу на глаз говорит: «А покачался бы на перекладине, если бы не твой слуга. Я тотчас узнал старого хрыча» (С). Получается, что в окончательной редакции романа Савельич, просящий у Пугачева за Гринева – почти, если не полностью, равнозначен Александру Шванвичу, просящему за сына у Екатерины (по-видимому, при посредстве Алексея Орлова). (Или, еще вариант, который мне нравится: уподобляя в своем письме милость Пугачева в романе якобы имевшей место быть на самом деле милости Екатерины, Александр Сергеевич немного плутует, чтобы предотвратить претензии цензора к образу Пугачева).
Можно провести параллели также между исторической Екатериной и Пугачевым – и историческим, и тем, который в «Капитанской дочке» – «Вожатым». Пугачев, жалующий подневольных людей вечною вольностью, – это как бы зеркальное отражение Екатерины, подтвердившей/даровавшей дворянскую вольность. Цветаева пишет, что у Пугачева из «Капитанской дочки» есть могучая чара, которая привораживает к нему – и Гринева, и читателя, и сам Пушкин «Пугачевым зачарован». А императрица Екатерина Алексеевна свою власть над людьми тоже строила на умении их очаровывать. Правда, это очарование совсем иного свойства, чем у Пугачева, оно рассудочное, но оно было. Ведь почувствовала же Маша, общаясь с незнакомой дамой, ее "прелесть неизъяснимую" - значит, екатерининского очарования "белизны" на Машу хватило.
А еще: вот фрагмент известной заметки Екатерины, по-видимому, адресованной внукам и публикуемой под заголовком «Нравственные идеалы Екатерины II». Екатерина учит внуков распознавать истинную доблесть и достоинство. «По большей части, оно скромно и прячется где-нибудь в отдалении. Доблесть не лезет из толпы, не жадничает, не суетится и позволяет забывать о себе» (С).
Это понимание доблести довольно точно соответствует характеру Петруши Гринева, а насколько я могу судить – и Маши. Историческая Екатерина ценила в людях, которыми пользовалась, те качества, за которые пушкинский литературный Пугачев привязался к Гриневу.
Маша Миронова, «Капитанская дочка» у меня не вызывает неприятия, и я представляю себе, что Екатерина в романе, выслушав историю Маши Мироновой (конечно, это не совсем тот вариант, который известен читателю, потому что на этот раз история была рассказана от имени Маши, Пугачевым не зачарованной) могла испытать к ней симпатию, сродни чувству Пугачева к Гриневу: «полюбил черный – беленького». Ведь Маша – это совсем юная девушка, которая приехала спасать своего любимого жениха, а жених, такой же юноша, птенец едва оперившийся, и жизнью, и честью дворянина рисковал для ее блага. А историю их слушает женщина, жившая долгие годы в несчастливом браке с мужем, которого она презирала, которого в конце концов убрала со своего пути, которого убил брат ее любовника. И эта женщина в судьбе этих влюбленных – власть и судия. Если Екатерина не могла полюбить Машу, как Пугачев Гринева «ни для чего – для души», потому что она чувствует не так, как Пугачев, я думаю, она все равно должна была ощутить, зная то, что она о себе знает, что Маша – «беленькая», а вот сама она перед Машей – «черная». С этим сознанием Екатерина могла бы или погубить Гринева в пику Маше или спасти, чтобы они вместе были счастливы. Она избрала второе.
Вот что меня заинтересовало.
Неуспех первого варианта портрета Боровиковского при дворе как будто означает, что самой Екатерине такой не понравился. Автор книги о Боровиковском, которой я воспользовалась, Т.В. Алексеева, особо отмечает, что императрица предпочитала стиль парадного портрета. Но портрет работы Боровиковского очень соответствует стилю Екатерины-писательницы. Об этой живописи тоже можно сказать – без всякого уничижения – «пресная». Я считаю, что могу судить об этом, потому что, когда составляла в ЖЖ пост о Екатерине-писательнице, выбрала для него именно портрет Боровиковского (первый вариант), и сделала это бессознательно. (Думаю, что и стиль этого моего поста тоже в достаточной мере пресный). То есть, образ человека на портрете очень неплохо отвечает тому, как этот человек себя выражает в слове. А, должно быть, для Пушкина и для Марины Ивановны это самовыражение – главное. Поэтому Пушкина и убедил портрет Боровиковского, поэтому Цветаева и сочла возможным говорить вместе о Екатерине литературной и исторической, не отмечая в этом случае специально (как с «двумя Пугачевыми»), что между двумя образами может быть пребольшая разница.
Даже вот эту черту, испугавшую Машу, – строгость, скрывающуюся за благостью – можно угадать по писаниям Екатерины, хотя бы по «Запискам». А в отношении того, насколько «пресность» соответствует облику исторической Екатерины (или впечатлению, которое она могла производить на людей) есть отзыв французского посла Сегюра, который приводит в своей книге о Екатерине Н.И. Павленко, отмечая, что этот человек не был злопыхателем императрицы: «…Одаренная возвышенной душой, она не обладала ни живым воображением, ни даже блеском разговора, исключая редких случаев, когда говорила об истории или политике» (С). Я еще раз хочу обратить внимание, что самовыражение в слове – конечно, главное для писателя, вряд ли может быть иначе, но не единственное и не главное для политика. Отсутствие блеска в разговоре еще не свидетельство полной посредственности, а при известных условиях может быть вменено и в достоинство. Для историков, любознательных, вообще для «потомков» Екатерину характеризует не только манера разговаривать, но и много чего еще (тоже неоднозначно оцениваемое). Я скорее думаю, ей было важно противоположное – не выражать себя полностью в слове, не выражать сущность, но создавать нужную ей внешность.
Другое, что мне показалось важным. Екатерина и Пугачев – на первый взгляд, почти такая же пара самозванцев, как та, о которой Пушкин уже писал: Борис Годунов и Гришка Отрепьев. Или как Генрих IV, свергнувший Ричарда II, и Глендаур с компанией, восставшие на Генриха IV. В фильме «Русский бунт» эта мысль проводится: бунт вслед за переворотом, кровь – значит, будет еще кровь. Сравнение Пугачева с Отрепьевым было в царском манифесте, и для Пугачева из «Капитанской дочки» этот легендарный-песенный пример – опора дерзости: «А разве нет удачи удалому? Разве в старину Гришка Отрепьев не царствовал?» При этом понятно, что он целится и сам предчувствует: мимо. Даже краткая и обманная Гришкина удача для него не повторится. А сближающее сравнение «Екатерина – царь Борис» быть не может, и не только из цензурных соображений. Борис – властитель трагический, проигравший, заплативший жизнями своих детей. Екатерина – победительница (конечно, это не значит, что и ей не придется платить потом, но в истории противостояния с Пугачевым она возьмет верх). Различие «победитель» – «побежденный» имеет еще и то значение, что результат меняет отношение к участникам борьбы: победитель свое уже получил, тогда как побежденный еще получит, и потому в своем положении напрашивается на жалость. У Гринева-рассказчика есть причины жалеть Пугачева несмотря ни на что, достаточные, чтобы признаваться в своей жалости перед читателем, не боясь быть не понятым, несмотря на то, что убитых Пугачевым родителей Маши он тоже жалеет. Екатерина победила, и теперь ее жалеть н е ч е г о. Она – сила перевесившая. Напротив, от нее можно читателю мысленно чего-то ожидать, требовать. Чего-то – это такого поведения с побежденным, которое не унизит и не уничтожит победу в нравственном смысле. Я настаиваю на том, чтобы различать победителя и «выжившего»: в сцене расправы в Белогорской крепости победители – это Иван Кузьмич и другие «неприсягнувшие и некоторые повисшие» (С), а не взявший крепость Пугачев.
Меня в этом отношении интересует сцена казни Пугачева и «удар милосердия». Известно, что приговоренному к четвертованию Пугачеву отняли сначала голову, чтобы сократить его мучения, и сделано это было по тайному приказу Екатерины. То есть это был род милости победителя. В одном из писем 1792 года (также цитируется Павленко) Екатерина пишет: «Держусь правила, что злым надо делать как можно менее зла; зачем следовать примеру злых? Зачем в отношении их становиться жестоким? Это значит нарушать обязанности к самому себе и обществу» (С). Разумное и достойное рассуждение. Я прекрасно отдаю себе отчет, что эта странная «милость» была максимальной милостью, какая могла быть оказана победительницей Пугачеву из всех соображений. Но в романе Пушкина нет упоминания этой милости – есть описание казни. Читатель в последний раз должен увидеть Пугачева небезразличными глазами Гринева – и, как герой романа, пожалеть его против рассудка. А вот в «Истории пугачевского бунта» упоминание о милости Екатерины есть: «Палач имел тайное повеление сократить мучения преступников» (С). Интересно, что использованное Пушкиным описание казни Пугачева, которое оставил там присутствовавший поэт Дмитриев, тогда – «едва вышедший из отрочества» (С) – тоже такое, что Пугачев не лишен сочувствия и даже какого-то величия поверженного. Он как бы сам предает себя в руки палачей, подчиняясь их превосходящей силе. «Тогда он сплеснул руками, повалился навзничь, и в миг окровавленная голова уже висела в воздухе…» (С)
Теперь я скажу одну вещь, которая, возможно, покажется странной, слишком туманной и не имеет прямого отношения к этому поступку Екатерины, который я считаю достойным уважения. Но, может быть, ее стоит учитывать для других случаев. Я сказала только что: победителю важно уметь себя вести по отношению к побежденному, чтобы сохранить свою победу. Но, кажется, может быть также «казнь милостью», когда наказывают еще и тем, что нарочно демонстрируют миру свое моральное превосходство. Я с ним как с человеком, хотя он – волк. В этом случае милосердие утрачивает часть своего благого смысла. Унижение противника (уже поверженного) вознесением собственной добродетели – разумно, но в каком-то смысле вдвойне жестоко (или может показаться таким).
Пугачев в «Истории Пугачевского бунта» – очень часто человек, из слабости опустившийся до волка. Я думаю, что его «скотская жестокость» (С), которую свидетели, говорившие с Пушкиным, списывали на сообщников («Не его воля была; наши пьяницы его мутили» (С)), – была следствием не столько опьянения властью, сколько его фактического маловластия. Ведь он был «такой, какой надо» царь, он должен был показательно чинить суд и расправу, то есть вести себя так, как от него ожидали. Так же и миловать: Пушкин пишет, что он иногда миловал, уступая просьбам. И казнил тоже по просьбам. Один эпизод в «Истории бунта» привлек мое внимание: «Из Татищевой, 29 сентября, Пугачев пошел на Чернореченскую. (Похоже, Пушкин сделал из нее Белогорскую). В сей крепости оставалось несколько старых солдат при капитане Нечаеве, заступившем место коменданта, майора Крузе, который скрылся в Оренбург. Они сдались без супротивления. Пугачев повесил капитана по жалобе крепостной его девки» (С). Вот так воздал «за несправедливость и обиду» (С). Пугачев в «Капитанской дочке» – «или волк, или человек» – и все-таки человек. Но и тут он отдает приказ вешать Гринева, послушав навет перебежчика Швабрина.
Я думаю, Екатерина постаралась доказать свое превосходство над Пугачевым в знаменитом письме к Вольтеру, когда писала, что Пугачев перед судом вел себя как трус. Пушкин, кажется, поверил этому, только сказал, что слабость духа Пугачева была «неожиданная» – в сравнении со «смелыми ответами на вопросы проезжих господ» на его позорной дороге. Марина Цветаева сделала оговорку, что Екатерина была заинтересована представить Пугачева трусом. Я на всякий случай тоже оговорюсь, что мне куда легче, чем Екатерине Алексеевне, всматриваться в оттенки «нравственно – ненравственно», потому что императрица таки работала с людьми, а я излагаю свои мысли сейчас даже не на бумаге.
Следующее различие между царем Борисом и Екатериной. В «Борисе Годунове» дворяне, у которых есть причины, и много, быть недовольными царем Борисом, (хотя исторически он пытался защищать их интересы), переходят на сторону Самозванца, ссылаясь в том числе на бедствия народа как на свое оправдание. Это раскрыто в монологе предка Пушкина:
«Уверены ль мы в бедной жизни нашей?
Нас каждый день опала ожидает,
Тюрьма, Сибирь, клобук иль кандалы,
А там – в глуши голодна смерть иль петля.
(…)А легче ли народу?
Спроси его».
В «Капитанской дочке и в «Истории пугачевского бунта», как и в случае с Годуновым и Отрепьевым, «черный народ» – за Пугачева. Также и духовенство. Но Пушкин подчеркивает, что дворянство оставалось открыто на стороне правительства. В шайках Пугачева были в основном дворяне, которые по своему положению должны быть причислены к простом народу (исключение – заинтересовавший Пушкина Шванвич, но он также не был особо знатен). Дворяне признали Екатерину своей законной царицей. Она успела там, где Годунов опоздал.
В этом отношении контрфигура Гринева из «Капитанской дочки», берегущего дворянскую честь смолоду, в «Борисе Годунове» – полководец Басманов, который переходит на сторону Самозванца, изменяя присяге, притом, что он лично обязан и покойному Борису, и его сыну Федору.
«Ужели буду ждать,
Чтоб и меня бунтовщики связали
И выдали Отрепьеву? Не лучше ль
Предупредить разрыв потока бурный
И самому…Но изменить присяге!
Но заслужить бесчестье в род и род!
Доверенность младого венценосца
Предательством ужасным заплатить…
Опальному изгнаннику легко
Обдумывать мятеж и заговор,
Но мне ли, мне ль, любимцу государя…
Но смерть…но власть…но бедствия народны…» (С)
Еще кстати, та самая «чара», о которой много говорит Марина Цветаева, и которая в «Капитанской дочке» по имени не названа, названа в «Борисе Годунове». Воротынский говорит о будущем царе Борисе:
«А он умел и страхом, и любовью,
И славою народ очаровать». (С)
Самое логичное противопоставление Екатерины и Пугачева, по-моему, – противопоставление рассудка и безрассудства. Эпиграфом к «Истории бунта» Пушкин взял слова архимандрита Платона Любарского о Пугачеве: «..коего все затеи не от разума и воинского распорядка, но от дерзости, случая и удачи зависели» (С). О Екатерине доктор Дамсдел писал: «…столько рассудительности, что она проявляется на каждом шагу, так что ей нельзя не удивляться» (С). Архимандрит предполагает, что Пугачев не в состоянии вспомнить все, чего натворил, – сравним это с Екатериной, долгое время занимавшейся описанием собственной жизни. Но чем больше я думаю об этом, тем больше склоняюсь к мысли, что это противопоставление столь же относительно, как и почти между любыми на первый взгляд абсолютными противоположностями. Переворот Екатерины был хорошо продуман и подготовлен, но разве он не дерзкая затея? Разве принцесса Фике из Штеттина не достигла высот, которые казались невероятными? – а чтобы достигнуть, надо замахнуться. Обращаясь к Пугачеву: вначале Екатерина и ее окружение недооценили его, а Пушкин в «Истории бунта» пишет: «Разбирая меры, предпринятые Пугачевым и его сообщниками, должно признаться, что мятежники избрали средства самые надежные и действительные к своей цели. Правительство с своей стороны действовало слабо, медленно, ошибочно» (С).
Теперь о словах Цветаевой: «Екатерина – образец среднего человека» (С). Слова эти, как мне кажется, по отношению к исторической Екатерине несправедливы. Не всякий средний человек настолько смел, чтобы начать борьбу за власть, не всякий настолько силен, чтобы победить и удержать победу. Екатерина сильнее Пугачева хотя бы потому только, что решила задачу, с которой он не справился: стала государыней не на словах, а на деле. Она умела установить власть над соучастниками своего переворота, – а Пугачева его соучастники предали. Побеждать, скрывая сталь под шелком, не раз и не два, а на протяжении многих лет – искусство, которым не всякий средний человек овладеет до такой степени. Не всякий средний человек выдержит ту нагрузку, которую приходилось выносить Екатерине, – и, что на мой взгляд немаловажно, не всякий средний человек в здравом уме согласится ее нести. Все же, по-моему, в этих словах Марины Ивановны выражена не вся полнота, но доля истины.
Я думаю, когда сообщники выбрали Пугачева на роль царя, их привлекло еще и то, что он мог производить на простой народ впечатление исключительной личности. Люди должны были в нем увидеть своего царя. «Чара» литературного Пугачева должна была быть присуща и историческому Пугачеву, хотя проявлялась и не совсем так, и эта «чара» отнюдь не во всех глазах, а только для тех, на кого она такая действует: Пушкин записал, что уральские казаки были «доныне привязаны» к памяти Пугачева (С). По их рассказам он и сам почувствовал эту необъяснимую, но угаданную «чару», еще убедился в ней и в «Капитанской дочке» передал ее больше, чем в «Истории пугачевского бунта». Но исключительность – это не только преимущество, но и уязвимость. Она вызывает и восхищение, и зависть. Все мы знаем многократно воссозданную в литературе и искусстве ситуацию: именно «средний человек» наиболее нетерпим к «исключительному», даже подсознательно. Очевидная «исключительность» часто предполагает угрозу гибели. (Я понимаю, что эти оценки «средний» и «исключительный» условны, и их чересчур настойчивое употребление оскорбительно. Но я должна принять здесь эти слова, чтобы выразить свою мысль). Я не знаю, насколько «исключителен» или нет был Пугачев. Но, по-видимому, для того, чтобы управлять людьми методом Екатерины – нравиться и управлять – нужно овладеть ролью «среднего» человека. Не только лицо выдающееся, которое тебе послужит на подходящем ему месте (будь то Потемкин или княгиня Дашкова, или кто еще), но и «среднего» человека надо уметь вычислить. А главное, «средний» человек массу не раздражает. «Среднему» легче всего нравиться неограниченно большому количеству адресатов. Здесь, как мне кажется, можно сослаться на Пушкина:
«….посредственность одна
Нам по плечу и не странна?» (С)
Уж какой-какой, а «странной» Екатерина быть не имела права. Хочу отдать ей должное, признавая, что вряд ли у нее в ее положении бедной немецкой принцессы, жены наследника был другой метод для достижения своей цели, и она вычислила его верно.
Но вот с чем я соглашусь. Когда я читала написанное императрицей, или написанное о ней, мое впечатление было: Екатерина ускользает. Даже тогда, когда она, по-видимому, собирается быть искренней и поведать о себе что-то занимательное, чтобы вам с ней вместе было интересно, или смешное, чтобы вы с ней вместе хорошо посмеялись, или отзывается критически о своих способностях – я смеюсь и думаю: это государыня нарочно. Хочет понравиться мне. Естественное желание, но дело все в том, что я с л и ш к о м з н а ю, что она хочет нравиться. Эту неуловимость Пушкин ей оставил в «Капитанской дочке»: «неизвестная дама», «ей казалось лет сорок», «дама, казалось, была тронута» (С). Напротив, Пугачев в своем мужичьем лукавстве и даже в своей разбойничьей жестокости – уязвим. Он знает о себе то же, что читатель о нем знает: никакой он не «государь Петр Федорович» и «гулять» ему лишь до поры до времени.
Как мне показалось, лучшая из прочитанных мною характеристик Екатерины ее современником принадлежит Державину, который описывает свое примирение с ней после ссоры: «Боже мой, кто может устоять против этой женщины? Государыня, вы не человек, я сегодня положил клятву, что после вчерашнего ничего с вами не говорить, но вы против воли моей делаете из меня, что хотите». Она засмеялась и сказала: «Неужели это правда!» Умела такое притворство и обладать собою в совершенстве, а равно и снисходить слабостям людским и защищать бессильных людей». (С) А еще мне показались замечательными слова из ее инструкции Алексею Орлову (1776): «секрет всем делам душа». Эту фразу стоит взять на вооружение. Но давайте вдумаемся, как многозначительно: и секрет – всем делам душа, и душа остается секретом.
Если я в заключение чересчур похвалю «матушку», это, похоже, будет ей столь же мало приятно, как если бы я ее недохвалила. Поэтому я ограничусь, по мере своих возможностей, признанием, что государыня Екатерина Алексеевна среди прочих завоеваний преподала нам всем урок действия принципа: нравиться и побеждать. Он дает власть и возвеличивает в глазах одних, но немного погодя он же побуждает других сомневаться в величии.
Иллюстрации: В.Л. Боровиковский. Портрет Екатерины II на фоне Чесменской колонны - слева, на фоне Кагульского обелиска - справа.
Свидетельство о публикации №123081007341