Три персонажа Бориса Годунова
Большая дневниковая заметка 2009 года. Сначала была сделана мной в ЖЖ, потом выложена также на Вордпрессе. Теперь выложу ее также здесь.
Большое спасибо и пожелания всего лучшего _vz_ и zenzinich.
Опус сей с наилучшими пожеланиями посвящается человеку,
которому я давно обещала его написать, — holloweenjack.
Чем хорош дневник – это возможностью свободно смешивать другие жанры. Нет, я не собираюсь выдавать свои фантазии или недоказанные утверждения за истину, но произвести свое ненаучное сравнение трагедии Пушкина «Борис Годунов» с произведениями Шекспира хочу, пользуясь преимуществами дневника: просто увидеть сходство там, где оно мне покажется, и разницу там, где я ее замечу, выражая не более чем свое мнение. Авторитетные научные источники тоже буду привлекать, дабы вольная мысль не летала без страховки.
Историческим событиям в Московском царстве, послужившим основой для пушкинской трагедии, Шекспир приходился современником и, видимо, что-то о них знал. Считается, что все его пьесы-«хроники» о «смутных временах» в Англии, кроме «Генриха VIII», написаны в период 1590–1599 гг., то есть во время царствования Федора Иоанновича (1584–1598) и Бориса Годунова (1598–1605) еще до появления Лжедмитрия I (1603), что знаменовало начало Смуты на Москве. Пьеса «Ричард III», датируемая примерно 1592–1593 гг., возможно, создавалась вскорости после того, как при темных обстоятельствах скончался царский брат в Угличе (1591). Ввиду особых отношений елизаветинской Англии с Московским царством в шекспировских пьесах «российских приветов» порядочно, и в частности, в хронике «Генрих V» (1599) имеется упоминание об англичанах, которые бросаются в пасть русскому медведю (акт III, сцена 7).
Драматическое произведение трудно определимого жанра «Борис Годунов» (буду все-таки называть его трагедией) писал раб Божий Александр Сергеев Пушкин, как сам он выразился, «в лето 7333 в городище Ворониче» (С), или же от Рождества Христова в 1825 году в селе Михайловском, и окончил его 7 ноября 1825 г., то есть за 37 дней до событий на Сенатской площади Петербурга. Был он при этом крайне воодушевлен знакомством с писаниями упомянутого раба Божия Вильгельма, которого называл, как передают, «гениальный мужичок» (С), а о своем впечатлении от его сочинений говорил так: «У меня кружится голова после чтения Шекспира. Я как будто смотрю в бездну» (C). Может быть интересно, что Пушкин во время работы над «Борисом Годуновым» и Шекспир во время работы над самой ранней из частей «Генриха VI» были примерно ровесниками – по 26 лет.
Уже первая пьеса, поставленная в 1592 году и ныне уважаемая как старт забега, – эта самая одна из частей «Генриха VI» – получила признание публики, принесла Шекспиру известность и язвительно-напуганный отзыв писателя Роберта Грина: «Это человек с сердцем тигра в обличье актера, и он думает, что так же способен греметь белыми стихами, как лучший из вас, тогда как он всего-навсего мастер на все руки, возомнивший себя единственным потрясателем сцены в стране» (С, перевод А. Аникста). Пьеса «Борис Годунов», ныне признаваемая одним из главных «зеркал» в художественной литературе, куда смотрится русская история, поначалу была очень несчастлива. Анонимный назначенный рецензент ее изругал, император посоветовал переделать в повесть или роман наподобие Вальтер Скотта (которого очень любил автор этой пьесы), друзья, знакомые, крупные критики разных направлений сочли, что она «на театр не идет» (С, Катенин), и мнение это держалось десятилетиями. Напечатана пьеса была в 1830 году, и сам автор писал, что решается выдать ее в свет «с отвращением» (С); дозволена цензурой к постановке в 1866 году и ставится не слишком часто.
Так как сам Пушкин назвал творчество Шекспира среди источников замысла при работе над «Годуновым», наряду с «Историей…» Карамзина и русскими летописями, – «Шекспиру подражал я в его вольном и широком изображении характеров, в необыкновенном составлении типовъ и простоте…» (С) – сопоставление «Бориса Годунова» с шекспировскими текстами является предметом многих серьезных исследований, где сравнение идет и с «хрониками», то есть пьесами об истории Англии, и с трагедиями. Помимо родства, указаного самим автором, к следам влияния Шекспира в «Годунове» относят стихотворный размер – пятистопный белый ямб с рифмованными вставками, – чередование стихов и прозы, а также ряд эпизодов трагедии, текстуально перекликающихся более-мене заметно с некоторыми эпизодами шекспировских пьес.
Мое сравнение – совсем не для науки, а только для тренировки внимания и рассуждения, но я постараюсь учесть два момента:
1. Оказалось, что сравнение «Бориса Годунова» с шекспировскими пьесами-«хрониками» – это при кажущейся простоте предприятие коварное, так как прежде всего нужно определиться, что именно ты собираешься сравнить: литературные произведения или отраженные в них исторические события? Поскольку тема в общем одна и та же – «смутное время», преемственность и ответственность власти – то и дело спохватываешься на том, что от признаков влияния одного текста на другой переходишь к историческим аналогиям. Это, конечно же, не менее интересно, но попадаешь в положение Алисы в Зазеркалье, которая хотела подняться на холм, а возвращалась к дому. Пушкин в письме к Бенкендорфу по поводу «Годунова» писал: «Все смуты похожи одна на другую» (С), – но историков, к своему делу внимательных, этим заявлением не успокоишь: они-то знают хорошо, что если все смуты между собой похожи, то чем-то и отличаются, что и делает возможным историческое изучение смут. Если же именно историю сравнивать, то тут раздолье порассуждать о том, сколько можно найти в судьбах Англии и России параллельных фрагментов. Например, насколько похож Генрих VIII на Ивана Грозного, венчавшегося на царство за две недели до его смерти, или о том, что странным образом последние слова умирающего принца Уэльского Генриха-Фредерика, не ставшего Генрихом IX, напоминают последние слова императора Петра II: «А где моя любимая сестра?» — «Запрягайте сани, хочу ехать к сестре!» (С), да мало ли о чем еще … Любители символов и знаков могут также отметить, что святой покровитель у Англии и у города Москвы один – Георгий Победоносец, в день которого, как известно, умер в родном Стратфорде-на-Эйвоне отошедший от театра драматург Шекспир. Гений витает между странами, а я пытаюсь ловить его за хвост…И вас тоже приглашаю: подобных соответствий вы найдете куда больше моего. А полную неразбериху в отношения между историей одной страны и художественными текстами великого поэта другой внесла мадам де Сталь своими знаменитыми словами:
«Один умный человек сказал о России, что она похожа на пьесу Шекспира, в которой величественно все, что не составляет явную ошибку, и все, что не величественно, — ошибка. Ничего не может быть вернее этого замечания» (M-me de Stael. Dix annees d’exil. Ed. nouvelle. Paris, 1904, p. 300). (С)
Я буду сравнивать только пьесы, но, так как их сюжеты и персонажи обязаны своим появлением на свет историческим событиям и лицам, иногда буду сворачивать и к последним, благо свобода дневника позволяет.
2. Хотя «Борис Годунов» перекликается очень со многими шекспировскими произведениями, и с «хрониками», и с трагедиями, мне кажется, прежде всего нужно учесть, что он более лаконичен и мотивы, общие с шекспировскими пьесами, выражены в нем более сжато.
Например, если мы отставляем «Короля Иоанна» и «Генриха VIII», шекспировские хроники образуют два цикла: о Войне Роз и событиях, приведших к воцарению Тюдоров, и о свержении Ричарда II и событиях, приведших к триумфу Англии в Столетней войне, сменившемуся поражениями. А вместе эти два цикла во времени образуют круг. Подобным образом внутри пушкинского «Бориса Годунова» можно увидеть два цикла – ведь трагедия посвящена, как известно, истории двух самозванцев, Годунова и Отрепьева. Вот эти два персонажа и будут меня интересовать, а также еще одно лицо духовное и весьма телесное. С него и начну.
Current Music: М.Мусоргский — «Корчма на литовской границе»
1. Отец Варлаам и сэр Джон Фальстаф.
Любил Александр Сергеевич объемный и жизненный образ сэра Джона – и создал нечто вроде его российского аналога. Сходство между этими двумя персонажами не секрет: например, Ю.Д. Левин отмечал, что Пушкин, работая над «Борисом Годуновым», «создавал подлинно рус. трагедию, действующие лица к-рой не имеют прямых соответствий у Ш. (единственное исключение Варлаам, несколько сходный с Фальстафом)» (С), Левин Ю. Д. Шекспир // Пушкин: Исследования и материалы / РАН. Ин-т рус. лит. (Пушкин. Дом). — СПб.: Наука, 2004. Т. XVIII/XIX: Пушкин и мировая литература. Материалы к «Пушкинской энциклопедии». — С. 376—383). Почему-то до меня это сходство дошло, когда я в очередной раз слушала, как оперный Варлаам поет «Как во городе было во Казани».
Но сэр Джон Фальстаф – это три пьесы, можно сказать, три с половиной, потому что в «Генрихе V» он присутствует «за сценой». Отец Варлаам – это одна картина «Корчма на литовской границе», но, тем не менее, в этой краткой и запоминающейся роли можно приметить почти все основные черты, по коим познается сэр Джон. Поэтому, наверное, можно сказать, что Варлаам – это «скорый» Фальстаф.
Для начала отметим некоторое портретное и возрастное сходство между ними: по словам Григория, Варлаам выглядит на возраст лет «за 50. А росту он среднего, лоб имеет плешивый, бороду седую, брюхо толстое…» (С) Фальстаф по собственному описанию, «видный, осанистый мужчина…несколько полный. У него веселый вид, приятные глаза и очень благородные движения. Дать ему можно лет пятьдесят или около шестидесяти» (С, перевод Б.Пастернака здесь и ниже).
Помимо возраста и комплекции, отец Варлаам напоминает сэра Джона тем, что
– он говорит складно – очень складно и на те же темы;
– он «неправильный» монах, такой же, как сэр Джон – «неправильный рыцарь». Варлаам равнодушен к вопросам религии («как утекли из монастыря, так ни о чем уж не думаем» (С)), сэр Джон – к вопросам чести («Честь – это род надгробной надписи. Вот мое ученье» (С));
– он – любитель пожить в свое удовольствие, повинуясь природе, и являет собою тот же констраст с Отрепьевым, что и Фальстаф с принцем Гарри, а также с Хотспером: контраст беспечности с целеустремленностью. При этом другое мировоззрение для обоих – потемки, представляется безумием и может раздражать: «хотя ты с виду разумный человек, ты настоящий безумец»(С), «когда я пью, так трезвых не люблю…скоморох попу не товарищ» (С) (а кто скоморох в этой корчме – Варлаам? Самозванец Григорий?);
– как и сэр Джон, Варлаам – весельчак смутного времени и знает об этом;
– о них обоих никак нельзя сказать, что у них «мозги заплыли жиром» – напротив, они проявляют быстроту реакции и ловкость, особенно ради самосохранения;
– как и сэр Джон, Варлаам – плут, забавно-коварный человек, которому помогает хитрость и который проявляет актерские способности: Фальстаф неоднократно подражает комедиантам и забавы ради, и в целях более практических, а Варлаам с появлением приставов, собравшихся поживиться за его счет, мгновенно обращается из веселого бражника в «старца смренного», сетующего на грехи человечества: «Знать пришли наши последние времена…» (С);
– продолжая предыдущее: ни Фальстафу, ни Варлааму нельзя отказать в здравомыслии. Это два алкоголика, предельно трезвых во взглядах на скоротечное бытие человеческое и окружающий мир, катящийся невесть куда. Тот и другой склонны к социальной критике, но не к отвлеченной, а, как пишут в авторефератах диссертаций, имеющей практическое значение: они подмечают пороки общества и оправдывают свой образ жизни, кивая на других.
Верховный судья: «Держитесь добродетели».
Фальстаф: «Добродетель в наш торгашеский век так упала в цене, что человеку с доблестями остается лишь водить на цепи медведей. А все светлые головы оказались за трактирной стойкой и изощряются в составлении счетов. Дарования стали дешевле крыжовника. Вы одряхлели, милорд, вы не поймете нас, молодежь. Порой мы непрочь покуролесить»(С).
Варлаам: «Ныне христиане стали скупы; деньгу любят, деньгу прячут. Мало богу дают…Пройдет неделя, другая, заглянешь в мошонку, ан в ней так мало, что совестно в монастырь показаться; что делать? с горя и остальное пропьешь; беда да и только» (С).
Наконец, Варлаам, как и Фальстаф, – человек, использованный, того не подозревая, молодым спутником для своих целей (играть беспутного наследника, чтобы затем превратиться в гордость страны; пробраться в Литву, чтобы из беглого монаха превратиться в чудесно спасенного царевича). Разрыв с воцарившимся Генрихом поспособствовал угасанию Фальстафа, а Григорий Отрепьев сознательно толкает бывшего попутчика на виселицу, зачитывая его приметы вместо своих в царском указе о злом еретике. Можно, поэтому, сказать, что, хотя и сэр Джон, и отец Варлаам могли заслуженно считать себя хитрецами, природного здравого смысла и тому, и другому оказалось недостаточно, чтобы вполне знать жизнь и, в частности, знать своего спутника. Если Варлаама беспокоило непонятное ему поведение Григория, хотя он и не предполагал, конечно, как далеко эта странность заведет, то Фальстаф и вовсе поддался самообману: принц прямо заявил ему, что прогонит (“I do. I will”), но дело было во время их трактирного спектакля, и сэр Джон не поверил.
Отличие между Фальстафом и Варлаамом, например, в том, что у Варлаама нет крепкой дружеской привязанности к Григорию, как у Фальстафа к принцу Гарри, хотя непонятный попутчик и вызывает у Варлаама любопытство (но и раздражение тоже).
Литературный сэр Джон Фальстаф обязан своим рождением, помимо автора, еще двум историческим лицам: сэру Джону Олдкаслу (1378–1417), казненному другу Генриха V, образ котрого народная традиция взяла в игрушки и заиграла до неузнаваемости, а также сэру Джону Фастолфу (или Фальстафу?) (1378–1459), участнику битвы при Азенкуре, чью фамилию взял для своего персонажа Шекспир, после того, как здравствовавший потомок Олдкасла дал ему понять, что далее играться с памятью его предка в традиционном ключе нежелательно. Правда, сэр Джон Олдкасл не тянет на мужчину, которому лет за пятьдесят или около шестидесяти, так как был всего на девять лет старше своего друга Гарри и умер примерно тридцати девяти лет. В первой редакции первой части «Генриха IV» Фальстаф был Олдкаслом, и в тексте сохранились на это намеки: принц зовет собутыльника “my old lad of the castle”, затем Фальстаф угрожает: «Когда ты станешь королем, я отплачу тебе государственной изменой» (С). Но затем Фальстаф стал совершенно самостоятельным образом, благо автор сделал все возможное, чтобы ему от Олдкасла отдалиться: в частности, Олдкасл был казнен уже после азенкурской победы, в 1417 году, а Фальстаф в хронике умирает летом 1415 года еще до высадки Генриха V во Франции. Что же до исторического сэра Джона Фастолфа, то он был способным английским военачальником, но в битве с французами при Патэ 18 июня 1429 года, где англичане были разбиты, отступил, из-за чего его обвинили в трусости, но после расследования обвинение сняли. (Данные об обоих рыцарях взяты из справочника В.Г. Устинова «Столетняя война и Войны Роз», – Москва: АСТ: Астрель; Хранитель, 2007. – С. 344–345 и 443–444).
Исторический прототип Варлаама из «Бориса Годунова» – старец Варлаам Яцкий, вместе со старцем Мисаилом Повадиным, – товарищ Отрепьева по бегству из Москвы в Литву, которое для этих двоих поначалу считалось паломничеством в Святую землю. Р.Г. Скрынников в своей научно-популярной монографии о Борисе Годунове (Москва, «Наука», 1979 г.), опираясь на показания исторического Варлаама, отрицает достоверность сцены в корчме на границе, до Пушкина описанной в старинном «Сказании об Отрепьеве»: «Трое беглецов остановились в деревне на самой границе, но тут неожиданно узнали, что на дороге выставлены заставы. Отрепьев стал «от страху яко мертв» и молвил попутчикам: «Нас ради застава сия, аз же утаився Иова патриарха и с вами бегу ся ять.
Весь этот рассказ вымышлен. Отъезд Отрепьева и его друзей из Москвы попросту никем не был замечен. Власти не имели причин принимать экстренные меры для их поимки. Беглецы миновали рубеж без всяких приключений. Сначала монахи, как о том повествует Варлаам, провели три недели в Печерском монастыре в Киеве, а потом перешли во владения князя Константина Острожского, в Острог» (С) (Скрынников Р.Г. Борис Годунов. – Москва, «Наука», 1979 г., – С. 169).
Когда Лжедмитрий I выступил из Самбора в поход на Москву, Варлаам очутился в заключении, видимо, как человек, способный разоблачить претендента. …Вспоминается финал второй части «Генриха IV». После коронации:
«Верховный судья
Ступайте отведите сэра Джона
И собутыльников его в тюрьму» (С).
В оригинале – the Fleet, лондонская долговая тюрьма. Жизнь, оказывается, была похожа на шекспировскую пьесу еще больше, чем пьеса пушкинская…
Через пять месяцев Варлаам вновь получил свободу – сам он считал, что это произошло по милости Марины Мнишек, а Р.Г. Скрынников уточняет, что после поражения войска Самозванца в битве под Добрыничами 21 января 1605 г. союзники претендента сочли, что дело проиграно. «В такой ситуации вопрос о безопаности самозванца перестал волновать владельцев Самбора и они «выкинули» Варлаама из самборской тюрьмы». (Скрынников Р.Г. Указ соч. – С. 167). Через несколько месяцев после воцарения Самозванца Варлаам был задержан на границе Московского царства, а после свержения Отрепьева и воцарения Василия Шуйского привез в Москву «Извет», – челобитную новому царю, где как мог постарался отвести от себя подозрения в пособничестве Самозванцу и, опасаясь худшего, просил как о милости сослать его на Соловки.
В.Н. Козляков в своей биографии Лжедмитрия I отмечает: «…Веселый характер спутника самозванца – старца Варлаама – тоже не соответствует образу, вырисовывающемуся из исторических источников. Скорее даже наоборот, Варлаам Яцкий – пример иноческого послушания, православного ригоризма; это человек с неуспокоенной душой по отношению к нарушениям церковных обетов. Ведь только благодаря этому мы и знаем о самом начале истории Лжедмитрия I, обстоятельствах ухода самозванца в Литву и первых месяцах пребывания там трех выодцев из Московского государства…» (С, Козляков В.Н. Лжедмитрий I – Москва: Молодая гвардия, 2009. – С.70).
А я думаю об эпилоге второй части Генриха IV, где сказано о сэре Джоне Фальстафе и его историческом тезке: «Он и Олдкасл – совсем разные лица, и Олдкасл умер мучеником» (С).
Уж наверное много кто, кроме меня, заметил, что у Пушкина персонаж фальстафовского типа есть еще до «Бориса Годунова», именно – «Фарлаф, крикун надменный, В пирах никем не побежденный, Но воин скромный средь мечей» (С). Фарлаф, трижды пронзающий мечом спящего Руслана и объявивший себя спасителем Людмилы, напоминает Фальстафа в конце первой части «Генриха IV», еще раз ударившего мечом мертвого Хотспера и затем объявившего себя его победителем. Но это пока «неоправданный» Фальстаф. И Пушкин писал «Руслана и Людмилу» в 1817–1820 гг., а первое сохранившееся упоминание о чтении Шекспира в его переписке относится к 1824 г.: «…читая Шекспира и библию, святый дух иногда мне по сердцу, но предпочитаю Гете и Шекспира» (С) – (юноша Пушкин в то время был «афеист»), а до этого во второй главе «Онегина», оконченной в 1823 г., Ленский, при посещении могилы смиренного Дмитрия Ларина, уныло молвит: “Poor Yorick!” (C). (См. об этом в статье М.П. Алексеева «Пушкин и Шекспир»). (Но, наверное, Фарлаф лучше письма уже свидетельствует о знакомстве с Фальстафом).
Current Music: М.Мусоргский — «Ночь. Келья в Чудовом монастыре».
2. Григорий Отрепьев и Генрих V Ланкастер.
Если толстый рыцарь-балагур и пузатый монах за чарочкой просятся, чтобы их сравнили, потому что похожи, то не менее естественно желание после этого сравнить их временных попутчиков – принца Гарри и беглого инока Григория, хотя бы для того, чтобы яснее увидеть, чем они отличаются.
Роль принца, а затем короля Генриха, если учитывать все пьесы о нем, состоит из двух частей: вначале – ложный шалопай, затем – истинный король. (Покопавшись в шекспировских хрониках, пришла к выводу, что лучше называть его не «идеальный», а как раз «истинный», или «настоящий» король, так как речь идет о человеке, по мнению подданных, соответствующем своей роли короля, т.е. своему предназначению под солнцем. Так, Фальстаф говорит, не догадываясь, что говорит правду: «Шутки ради неподдельный принц может раз в жизни подделаться под вора» (С). Оригинал: “the
true prince may, for recreation sake, prove a false
thief” (C). Должно быть, когда речь идет о принце Генрихе и его исполнении королевской роли, слово true предпочтительнее, чем ideal).
Подобно этому роль Григория Отрепьева делится на две части: вначале – ложный инок, то есть человек, который родился не для сутаны, затем – принц. Но это ложный принц, и отличное, удачное исполнение взятой на себя роли не делает его истинным. Даже несмотря на то, что Григорий по ходу пьесы проявляет личные качества, делающие его в глазах зрителя достойным по крайней мере «роли лидера», и Ст. Б. Рассадин в книге «Драматург Пушкин» обращает внимание читателей на то, что Пушкин, по-разному называя Григория «от автора», дает ему также имя Димитрия. Это происходит, во-первых, в картине «Ночь. Сад. Фонтан», когда герой с переменным именем заявляет Марине: «Тень Грозного меня усыновила, Димитрием из гроба нарекла…» (С), а во-вторых, в картине «Равнина близ Новгорода-Северского», когда победитель в сражении приказывает «Щадите русскую кровь» (С), то есть ведет себя так, как должен бы вести настоящий царевич – проявлять милосердие. В дальнейших картинах с его участием он уже – Самозванец, Лжедимитрий, Самозванец.
(Кстати, ведь и Генрих V в шекспировских пьесах о нем – персонаж с разными именами. Имя Hal (Хал), которым звал его Фальстаф, умрет вместе с их приятельством. Самому же Генриху, видимо, больше всего нравится свидетельствующее об его популярности и также о том, что король остается человеком, имя Harry (Гарри). В своем знаменитом обращении к солдатам в азенкурское утро он называет себя “Harry the King”, а невесту просит сказать ему: “Harry of England I am
thine” (C) – “Гарри Английский, я твоя” (С)).
Но вот какую любопытную вещь давайте мы отметим. Для Англии король Генрих V – сын узурпатора, но получивший престол от своего отца как законный наследник. (Правда, с его легитимностью не все были согласны, и произошел, как известно, неудачный заговор графа Кембриджа в пользу Мортимера…). Однако с точки зрения Франции он точно является заморским претендентом на корону, предъявившим права, которых у него нет по действующему на тот момент французскому законодательству и соперником царствующей династии, – то есть тем, кем был возвращающийся чернец Отрепьев для Московского царства, самозванцем. Разве что чужое имя себе не взял: действительно, правнук Эдуарда III, потомок Филиппа Красивого.
Пушкин считал, что драматический писатель должен быть свободен и не навязывать читателю/зрителю никакой любимой мысли. Но пьесу о двух самозванцах думал назвать «Комедия о настоящей беде московскому Государству (…)» (С) – а такое диалектическое заглавие, как видим, выражает также отношение к Смуте и явлению самозванчества с точки зрения интересов этого самого московского Государства. И ничем иным, как «настоящей бедой» Государству французскому являлось то, что для англичан было «славными победами Генриха V». (Так называется английская пьеса, послужившая одним из источников шекспировского цикла хроник о Генрихе IV и Генрихе V). Пьеса о жизни Генриха V написана английским автором для английской аудитории, но что для Франции английское величие было бедствием Шекспир показал, например, в монологе герцога Бургундского ближе к финалу.
Попробую я смотреть на Григория Отрепьева у Пушкина как на такого «Генриха V навыворот», со стороны, которой он принес беду.
Инок Григорий и принц, а затем король Генрих – молодые честолюбцы, юноши страстные, желающие прожить насыщенную жизнь не зря. Григорию должно быть так утеснительно предлжение Пимена сменить его на посту беспристрастного летописца: да, он умеет писать, «сочинял каноны святым» (С), но он должен быть тем, о ком пишут! Генрих V говорит, что превыше всего жаждет наибольшей чести:
“By Jove, I am not covetous for gold,
Nor care I who doth feed upon my cost;
It yearns me not if men my garments wear;
Such outward things dwell not in my desires:
But if it be a sin to covet honour,
I am the most offending soul alive” (C).
«Клянусь Юпитером, не алчен я!
Мне все равно, пусть на мой счет живут;
Не жаль мне: пусть мои одежды носят,
Вполне я равнодушен к внешним благам.
Но, если грех великий – жаждать славы,
Я самый грешный из людей на свете» (С, перевод Е. Бируковой, здесь и ниже).
Но тут же и разница. Кроме стартовых возможностей: Генрих Монмут оказался наследником престола в результате отцовского переворота и принимает то, что ему назначено – кстати, есть данные, что исторический принц Генрих неплохо относился к своему свергнутому двоюродному дяде Ричарду II или имел основания для такого отношения. А бедный инок с горячим воображением из роду галицких боярских детей после безуспешных борений с собою («Проклятый сон!» (С)) сам хватается за подвернувшуюся возможность, поначалу вовсе призрачную, и, решив сам творить свою судьбу, сразу же верует, что это судьба ведет его. Важнее различия в отношении каждого из героев к новой жизни, в которую он должен вступить. Принц Гарри еще до воцарения знает, что корона преемников Вильгельма Завоевателя – штука тяжелая и привилегия носить ее плохо отражается на здоровье, лишая носителя, например, обыкновенного отдыха, да к тому же, как он признает, будучи уже в королевском звании, ценность royal ceremony («царственной пышности» (С)) – один обман. Хал – беспутный королевич гуляет и дурачится в полном смысле «пока есть время», потому что скоро времени у него больше не будет. Григорий, напротив, не думает об отдаче, предполагаемой ролью исторического деятеля, – в мечтах о более счастливой молодости он видит себя получающим, а не отдающим:
«Зачем и мне не тешиться в боях,
Не пировать за царскою трапезой?» (С)
Вряд ли можно сказать при этом, что Григорий, в отличие от Генриха, тщеславен, а не честолюбив, и его интересуют именно «внешние блага». Ему хотелось бы испытать сильные чувства, а то, что ему предлагают для начала и навсегда, достигнутая Пименом (почти) свобода от страстей – не для него.
Григорий по-хорошему завидует спокойному Пимену и думает, что, изведав желаемого, успел бы «на старость лет От суеты, от мира отложиться» (С), но судьба не предоставит ему такой возможности. Генрих V накануне своего триумфа выражает зависть к бедняку, который спит спокойнее короля, – но я глубоко уверена, что тогда Генрих себя обманывает. Ни за что на свете этот человек не мог бы быть другим, чем тот, кто он есть – руководитель.
Оба героя проявляют способности блестящего политического актера, умеющего убеждать совсем разных людей и подчинять себе обаянием. Архиепископ Кентерберийский нахвливает молодого короля Генриха за умение говорить равно захватывающе о мнжестве предметов:
«Послушайте, как судит он о вере, –
И в изумленье станете желать,
Чтобы король наш сделался прелатом.
Заговорит ли о делах правленья, –
Вы скажете, что в этом он знаток.
Войны ль коснется, будете внимать
Вы грому битвы в музыкальных фразах.
Затроньте с ним политики предмет, –
И узел гордиев быстрей подвязки
Развяжет он…» (С)
Тот же самый талант обнаруживает Самозванец Гришка, когда в доме своего бывшего хозяина Вишневецкого очаровывает по очереди разных людей, беседуя с ними о том, что их занимает, говоря то, что они ждут услышать: о вере, о войне и политике в разных проявлениях – и о поэзии (без нее чего-то не хватало, зато она скрепляет венок «всеобщего любимца»: Musa gloriam coronat, gloriaque musam – Муза венчает славу, а слава – музу (С)). В подобных «королевских сценах» у обоих авторов оба героя говорят с одинаковыми интонациями – изрекателя, работающего на публику, знающего, что каждое слово схватят.
Самозванец
«Что вижу я? Латинские стихи!
Стократ священ союз меча и лиры,
Единый лавр их дружно обвивает» (С).
Король Генрих
«Как хорошо, когда пример нас учит
Любить невзгоды; на душе легко.
Когда же дух ободрен, без сомненья,
Все наши члены, мертвые дотоле,
Могильный сбросив сон, как змеи – кожу,
Придут в движенье бодро и легко». (С)
И на все-то вопросы бытия он готов ответить, этот юноша, – почти как комментаторы киноводевиля про шляпку…
И в обоих случаях игра кончается, когда приходит девушка. Это совсем разные девушки и в разных обстоятельствах: положение принцессы Екатерины скорее заставляет меня вспомнить Ксению Годунову. Зато в словах Марины Мнишек я отыскала перекличку с «Юлием Цезарем» (а также с монологом леди Перси, жены Хотспера):
Порция
Скажи мне, Брут: быть может, по закону
Жене запрещено знать тайны мужа?
Быть может, мой супруг, я часть тебя,
Но с тем ограниченьем, что могу
Делить с тобой лишь трапезы и ложе
И изредка болтать? Но неужели
Лишь на окраине твоих утех
Я жить должна? Иль Порция для Брута
Наложницею стала, не женой? (C) Перевод М. Зенкевича)
Марина
Я требую, чтоб ты души своей
Мне тайные открыл теперь надежды,
Намеренья и даже опасенья;
Чтоб об руку с тобой могла я смело
Пуститься в жизнь – не с детской слепотой,
Не как раба жеаний легких мужа,
Наложница безмолвная твоя,
Но как тебя достойная супруга,
Помощница московского царя. (С)
Это говорит Порция, потому что любит мужа своего Марка Брута; это говорит Марина, потому что уже любит себя в царском венце.
Вообще заметно, что пушкинский Самозванец нарисован с использованием мотива, яркого в шекспировском творчестве и в частности нашедшем выражение в шекспировском образе Генриха V, но и не только, – мотива «лжедурачка», «быть больше, чем казаться». Его можно назвать «темой Брута».
Не презирай младого самозванца;
В нем доблести таятся, может быть,
Достойные московского престола,
Достойные руки твоей бесценной…(С)
Да, но неизбежность в том, что, все эти доблести не могут сделать так, чтобы влюбленный и отважный Самозванец перстал быть «вором» – лжецом и зачинщиком войны, так же как другой, пока сидяший на Москве, Самозванец, несмотря на добрые намерения и таланты правителя, не может перестать быть убийцей…
Григорий-Самозванец действительно влюблен в Марину и не перестает любить ее даже тогда, когда до него дошел ее характер. Генрих, я думаю, не влюблен в Екатерину, но хочет любить и боится не стать любимым. Но каждый из героев хотел бы добиться взаимности как человек, какой он есть, а не как властитель и завоеватель, и каждый из них, обращаясь к избраннице, по своей воле отказывается от того, чтобы играть царственное величие. Герою Пушкина, связавшемуся с гордой польской девой, приходится все же вернуться в сцене объяснения к этой роли и доказать, что она для него – не личина, а призвание.
Начало картины «Царская дума» в «Борисе Годунове», где царь, патриарх и бояре обсуждают меры сопротивления Самозванцу, очень напоминает сцены из «Генриха V», где король Франции и его совет обсуждают личность молодого английского короля и меры сопротивления англичанам. Совпадает броская, но незначительная деталь: король Карл VI у Шекспира просит захватить в плен Генриха и привезти его в Руан “in a captive chariot”, то есть в повозке пленника; Басманов у Пушкина обещает привезти Самозванца в Москву «как зверя Заморского, в железной клетке» (С). Наглый враг должен быть повержен и унижен – и в обоих случаях бахвалящаяся защита рассыпется. Совпадение не слишком важно, так как клетка для поверженного – деталь интернациональная и вневременная: в ней повезли и Разина, и Пугачева, заключал туда своих побежденных французских врагов, разозливших его упорным сопротивлением, и исторический Генрих V.
Поведение пушкинского Самозванца при переходе границы во главе войска позволяет увидеть сразу и сходство, и отличие между ним и шекспировским Генрихом V.
Оба эти персонажа замечательно умеют перекладывать вину за свои неблаговидные по существу дела на чужие плечи, дабы сомнений в справедливости их претензий не возникало у исполнителей. Они и самих себя убеждают в правоте своего дела. Генриху необходимо показать, что в его нападении на Францию виновата Франция и ее дурак дофин Людовик (старший брат будущего короля Карла VII); у него и в бедах, которые могут обрушиться на жителей Гарфлера, виноваты будут жители Гарфлера – guilty in defence, виноваты в защите без надежды на подкрепление. Последнее заверение в общем соответствует международному праву времен Шекспира, но это не делает его менее возмутительным для современного зрителя:
«Моя ль вина, коль ярая война
В уборе пламени, как тьмы владыка,
С лицом в крови, неистовства свершит,
Что связаны с борьбой и разрушеньем?
Моя ль вина – о нет, скорее ваша…» (С)
Также и у Самозванца в том зле, которое намеревается совершить он сам, виноват злодей Годунов, себя же он искренне рассматривает как орудие карающего Провидения:
«Но пусть мой грех падет не на меня –
А на тебя, Борис-цареубийца!» (С)
Еще раньше, в монастыре:
«И не уйдешь ты от суда мирского,
Как не уйдешь от Божьего суда» (С).
Карл VI говорит о том, что судьба Генриха, потомка Эдуарда III и родственника Черного Принца, делает его опасным для Франции: «Будем же страшиться Его природной мощи и судьбы» (акт II, сцена 4), а сам Генрих в победе при Азенкуре видит промысел Божий (акт IV, сцена 8). Самозванец также хочет видеть в своем предприятии Божье дело: это поддержало бы его надежду на успех: «Все за меня: и люди, и судьба» (С), и усыпило бы его совесть – ведь тогда он не свободен. Но, пожалуй, шекспировский Генрих в своей французской политике действительно не свободен, или вполне свободным себя не чувствует: он выполняет завет покойного отца предотвратить таким способом новые мятежи в Англии («Генрих IV», часть 2, акт IV, cцена 5), не говоря о продолжении политики предков. Не отважусь, пожалуй, судить, был ли инок Григорий более короля свободен принять решение о начале своей авантюры, но очевидно, что, приняв это решение, он уступил собственным страстям больше, чем соображениям иного порядка.
Перед битвой при Азенкуре Генрих чувствует необходимость в покаянии и приносит его и за отца, и за себя. Самозванца при переходе русской границы с войском мучает совесть, но каяться в этот момент он не может – а может только продолжать уверять себя в том, что является бичом Божиим для Годунова.
Это сопоставление я считаю особенно любопытным: с точки зрения Шекспира настоящий король не забывает о том, что он – человек, и присущая его сану гордость не препятствует покаянию перед Королем всех королей. Самозванец у Пушкина – причем и тот, и другой Самозванец, и Григорий, и Борис, – оказывается в противоположном положении человека, переживающего последствия того, что он позволил подчинить себя гордыне-страсти, а полное раскаяние для него возможно лишь с отказом от царского сана.
Еще отличие. Из беседы переодетого короля с солдатами видно, что Генриха страшит непомерная ответственность еще и за грехи своих солдат, и автор его устами пытается внушить зрителям идею личной ответственности, неперелагаемой на чужие плечи: “Every subject’s duty is the King’s, but every subject’s soul is his own” – «Каждый подданный должен служить королю, но душа каждого принадлежит ему самому» (С). Соратники Самозванца, подобные младшему Курбскому, по сути происходящего являются добровольцами, но он, напротив, с готовностью освобождает их от личной ответственности за участие в будущем братоубийственном кровопролитии: «Вы за царя подъяли меч, вы чисты» (С). Всю ответственность он берет на себя, – чтобы тотчас переложить на Бориса.
У Шекспира в истории Генриха V почти отсутствует тема, которая у Пушкина стала самой существенной: отношение народа завоеванной страны к завоевателю-самозванцу.
Генрих заявляет о себе, как о законном короле Франции, а о нынешнем ее короле Карле – как о нарушителе его прав, но в течение всей пьесы ведет себя он как король англичан, а не французов. Его требование от своих солдат милосердия к жителям завоеванных территорий – не жалость и родственные чувства к соотечественникам, а стратегический расчет, чтобы выиграть. “The gentler gamester is the soonest winner” (C). «Выиграет тот из игроков, который более великодушен»(C). Английский король, претендующий на престол Франции, даже обещает, что останки погибших англичан разнесут здесь чуму, – хороша забота о новых подданных! (На наш современный взгляд это угроза биологическим оружием). А Григорий отлично знает, что это в свою страну, в свой дом он позвал врагов, и братьев ведет на братьев: «Кровь русская, о Курбский, потечет!» (С) И свой приказ щадить побежденных он отдает не только как победитель, желающий проявить великодушие, и не только как истинный царевич, который должен быть милосердным, – но и как русский царевич, для которого вышедшие против него русские воины Годунова остаются подданными и соотечественниками.
У Пушкина главный фактор победы Самозванца – «мнение народное» плюс предательство. (Басманов изменит Федору Годунову, а, кстати, существенным подспорьем завоеваний Генриха V был союз с Бургундией. Но в пьесе Шекспира герцог Филипп Добрый изображен лишь как мирный посредник, заявляющий о «равной любви» к обеим противоборствующим сторонам). У Шекспира главный фактор победы Генриха – достоинства лидера англичан по сравнению с деморализованными во всех смыслах французами. В обоих случаях исторически важной причиной победы завоевателя было внутреннее положение в завоеванной стране. Но Шекспир в хронике «Генрих V» показывает лишь напуганную «правящую верхушку» Франции и самовлюбленное рыцарство, да еще беднягу «дворянина из хорошей семьи», плененного Пистолем, но не сопротивляющиеся патриотические силы и не простой народ (разве что кроме обороны Гарфлера, которую английский король считает незаконной). А сопротивление Генриху было, и значительное. Истолкование в пьесе одного из эпизодов азенкурского боя – нападения на английский обоз: Шекспир, вслед за английскими хронистами, думает, что это сделали французские рыцарские войска, участвовавшие в сражении, – «трусливые мерзавцы, бежавшие с поля битвы» (С); современные нам историки вслед за французским хронистом Монстреле думают, что это была партизанская вылазка. (Но сторожившие обоз мальчики…я думаю, Уиллу было все равно, кто их убивал).
Нельзя все-таки сказать, чтобы в хронике «Генрих V» «мнение народное» совсем не упоминалось. Дофин брюзжит по поводу того, что французские дамы теперь смеются над своими рыцарями и говорят, по крайней мере в шутку, что предпочли бы принадлежать англичанам, внушившим им уважение храбростью. Понятно, что это ограниченное, специфическое и несерьезное мнение лишь части французского общества, притом дворянского. Но мнения простых французов о Генрихе нет – кроме “great King” в устах коменданта Гарфлера при капитуляции. Зато мнение простых англичан очень важно и ему уделяется много внимания, когда речь заходит о популярности английского короля среди своего народа: тут должны высказаться не одни прелаты и рыцари, но и Пистоль, и Флюэллен. В других хрониках также есть «мнение народное» – и в «Ричарде III», и в «Ричарде II», где Болингброк, отправляясь в изгнание, раскланивается с устричной торговкой и возчиками, а когда он возвращается, при въезде в Лондон ему кричат благословения, кажется, сами окна.
Cравним еще два эпизода: король Генрих V в ночь накануне битвы при Азенкуре, когда ему угрожает поражение, и Самозванец в своей последней картине «Лес» после поражения, видимо, в битве при Добрыничах 21 января 1605 года. В обоих случаях неопределенное и опасное положение сменится победой. В обоих случаях образ неунывающего предводителя должен побудить его сподвижников успокоиться духом и положиться на Провидение – так далее и происходит. Но в этих схожих обстоятельствах Генрих и Самозванец очень непохоже выглядят. Хор изображает Генриха, обходящего английский лагерь, как само величие и воплощение внутренней силы:
«Но кто увидит
Вождя высокого отрядов жалких,
Палатки обходящего и стражу,
Воскликнет тот: «Хвала ему, хвала!»
(…)
Он смотрит бодро, побеждая немощь
С таким веселым, величавым видом,
Что каждый, как бы ни был он измучен,
В его глазах поддержку обретет». (С)
О том, как выражается внутреннее спокойствие Самозванца Гаврила Пушкин замечает:
«Разбитый в прах, спасаяся побегом,
Беспечен он, как глупое дитя…» (С)
Генрих накануне битвы беседует со своими солдатами, Григорий после битвы склоняется над убитым конем (и в момент, когда он жалеет о лошади раньше, чем о погибших за него людях, автор называет его Лжедимитрием). Король Англии выглядит большим и взрослым, пртендент на царский венец – маленьким и ребячливым. Но спокойствие Генриха – деланое, спокойствие Самозванца – подлинное. Генрих может обращаться к Богу, просить его закалить сердца английских солдат, каяться – все это способы повлиять на ситуацию, он чувствует, что может и должен это сделать. А Самозванец знает, что его дело решено: судьба его ведет и не станет с ним разговаривать. Король Генрих у Шекспира перед главной битвой беседует, рассуждает, молится, проводит совет в своей палатке – видно, что ему не заснуть. Самозванец у Пушкина после промежуточного поражения засыпает, положив под голову седло с убитой лошади.
Пушкин не показал в «Борисе Годунове», как первоначально намеревался, въезда Самозванца в Москву, не написал и отдельной пьесы о нем, как планировал. Но сон Григория о крутой лестнице не только предрекает конец его предприятия – он еще и указывает, что свершение это постыдное. Шекспир не показал последней военной кампании Генриха V во Франции, которую тот вел уже в статусе наследника французского престола, не признанного подданными, и во время которой умер. Второй цикл хроник завершается сценой заключения мира в Труа, но о ранней смерти победителя, несчастливом царствовании его сына и будущих невзгодах Английского королевства напоминает последний монолог Хора.
Торжество Генриха V у Шекспира выглядит заслуженным. Торжество Самозванца у Пушкина – невольным и не славным.
И все же я, сравнив вдоль и поперек два литературных персонажа, не могу отказаться от того, чтобы приметить сходство также между финалами ролей в истории. Генрих V и Григорий Отрепьев оба праздновали победу, на деле скоро оказавшуюся формальностью. Каждый из них имел намерение после своей победы возглавить крестовый поход, оставшееся неосуществленным. Оба они умерли рано и внезапно, и каждый из них – в стране, которую желал завоевать. Генрих умер от болезни, Лжедмитрий I пал жертвой заговора.
Каждый из них успел перед смертью сказать нечто, побуждающее отнестись к его натуре неоднозначно. Генрих V перед смертью якобы обратился к близким с такими словами:
«Я пришел к концу жизни хотя короткой, но все же славной, и служившей к умножению блага и чести моего народа. Признаю, что провел ее на войне и в крови, но, так как единственной причиной той войны было отстоять мои права после того, как я неудачно испробовал более мягкие средства, вина за все причиненные ею несчастья лежит не на мне, но на моих врагах. Так как смерть никогда не казалась мне страшна в стольких битвах и осадах, ныне смотрю без ужаса, как она постепенно наступает. И так как положить предел дням моим – воля моего Создателя, предаюсь в веселии воле Его». (С) Tyler J. E. Henry of Monmouth, Volume 2, London – Printed by Samuel Bently, — 1838.)
Лжедмитрий, спасаясь бегством от заговорщиков, успел крикнуть в окно покоев своей царицы Марины Мнишек: «Сердце мое, измена!» (Козляков В.Н. Указ. соч. – С.214.)
Но историческая память каждого из них у него на родине оказалась неодинаковой. Ранняя смерть на взлете спасла историческую репутацию Генриха V в глазах его поданных. Благодаря трудам и своим, и Шекспировым он считается поныне одним из самых выдающихся английских королей. Воспоминание о Лжедмитрии I оказалось более противоречивым: то ли самозванец, то ли подлинно младший сын Грозного, то ли наказание свыше для страны, то ли преступный гордец, наказанный за гордыню, то ли талантливый правитель и утраченные возможности, то ли человек-вулкан и великое горе…
Current Music: М.Мусоргский — «Достиг я высшей власти…»
3. Царь Борис и шекспировские короли.
Один из самых громких и известных отголосков шекспировских хроник в «Борисе Годунове» – прощание умирающего царя с наследником Федором:
«Я подданным рожден и умереть
Мне подданным во мраке б надлежало;
Но я достиг верховной власти…чем?
Не спрашивай. Довольно: ты невинен,
Ты царствовать теперь по праву станешь.
Я, я за все один отвечу Богу…» (С)
А вот как умирающий король Генрих IV прощается со своим наследником Генрихом («Генрих IV», часть 2, акт IV сцена 5):
«Бог ведает, какими, милый сын,
Извилистыми, темными путями
Достал корону я, как весь мой век
Она мне лоб заботой тяжелила.
К тебе она спокойно перейдет,
Открыто и без споров, с большим правом.
Секрет того, благодаря чему
Я взял ее, я унесу в могилу. (…)
Стало правом,
Что силой я когда-то захватил.
Ты мой прямой наследник» (С).
(Перевод Б.Пастернака).
Как это самая знаменитая реминисценция, с нее и начнем.
Вроде бы ситуация аналогичная: монарх, получивший корону в результате преступления, знает, что ему пришлось расплачиваться за способ, каким он ее получил, – не одному ему, но и стране; он говорит с любимым сыном, он страшится, как бы и сыну не пришлось платить за деяния отца и хочет сам закрыть счет; он знает, что держава неспокойна; он наставляет наследника, как вести дела правления. Он также хочет – это видно в обоих монологах – освободить сына от груза недоброй памяти, заслонить его собой, и прежде всего это свидетельствует об искренней отцовской любви. Советы, которые дает Борис Федору, много разнообразнее тех, что дает Генрих Болингброк Генриху Монмуту: тот главным образом обобщает историю своего правления и дает сыну на самом деле всего один совет – начать военную кампанию за рубежом. Наставления Бориса касаются и методов политики, и развития личности самого юноши. Можно заметить, что, как король Генрих IV не одобряет образ жизни своего наследника и не спешит верить в возможность его чудесного исправления:
«Зло редко уживается с добром,
И пчелы в падали не строят сотов» (С),
так и царь Борис не верит, чтобы юность, проведенная в распутстве, могла быть предпосылкой мудрой зрелости правителя и мужчины, отвергая, таким образом, рецепт принца Гарри:
«Кто чувствами в порочных наслажденьях
В младые дни привыкнул утопать,
Тот, возмужав, угрюм и кровожаден,
И ум его безвременно темнеет» (С).
Затем, монолог короля Генриха IV завершается так:
How I came by the crown, O God forgive;
And grant it may with thee in true peace live!
«О Господи, прости,
Что сделал волей я и поневоле!
Дай сыну мирно править на престоле» (С).
Того, что шекспировский король просит у Бога, пушкинский царь просит у менее совершенной инстанции – у своих бояр:
«Друзья мои…при гробе вас молю
Ему служить усердием и правдой!
Он так еще и млад и непорочен…
Клянетесь ли?
Б о я р е
Клянемся.
Ц а р ь
Я доволен.
Простите ж мне соблазны и грехи
И вольные и тайные обиды….
Святый отец, приближбся, я готов». (С)
(В пастернаковском переводе «что сделал волей я и поневоле» шекспировский финал становится особенно похож на пушкинский).
То есть два фрагмента очень схожи по композиции, но чем они отличаются так, что невозможно этого не заметить, – это настроением событий. Генрих IV умирает удовлетворенным, почти счастливым. Его только что приятно удивили. Он получил известие о разгроме бунтовщиков и убедился в том, во что ранее не мог окончательно поверить: ему наследует не гулливая бестолочь, а достойный преемник. Когда король-отец просит о прощении, у него есть причина верить, что он уже прощен, а царствование сына будет более удачным. К тому же, он догадывается, что его наследник потенциально более сильный политик, чем он сам, – ведь отважно разгильдяйствующий и вызывающий восхищение трактирных завсегдатаев принц Гарри Монмут еще усовершенствовал тот же метод, который применил Гарри Болингброк, когда, отправляясь в изгнание, заигрывал с простым народом. Причем сын развил метод до такой степени, о которой и не догадывался отец. Король прощается с наследником, который его превзойдет.
Юный Федор Годунов, прилежно корпевший над книгами и составивший географическую карту, с очевидностью превосходит своего отца в нравственном отношении, к тому же, он лишен страстного честолюбия, которое некогда толкнуло отца на преступление и до последних минут его не покидает («Я царь еще»), – но он не политик, у него нет необходимого опыта. Обожаемый сын, он сидел с отцом в Думе, но ведь не принимал политические решения на свой риск! А главное, он сам чувствует себя слабым – что может быть показательнее, чем два ответа двух наследников своим отцам!
Принц
Венец был ваш, милорд, и освящен
Делами вашими для всех времен.
Как он доныне не был обесчещен,
Так он и мне для славных дел завещан. (С)
Феодор
(на коленях)
Нет, нет – живи и царствуй долговечно:
Народ и мы погибли без тебя. (С)
Царь Борис тоже получил известие о разгроме Самозванца, но понимает, что это промежуточное поражение: «Он побежден, какая польза в том?» (С) Его последнее обращение к боярам исполнено противоречивых чувств: он все еще имеет право приказывать, но может лишь просить, он просит тех, кому не доверяет, о самом дорогом для него – и догадывается, что просьба не будет исполнена. Заметно также, что причины своего воцарения царь Борис в смертный час вспоминает с куда большим ужасом, чем король Генрих, и куда больше их страшится (это видно по эмоциональности речи). Так что у английского короля столько же оснований отойти спокойно, сколько у русского царя – бояться неподвластного ему будущего. При таком различии общего смысла эпизодов отмеченные многочисленные совпадения работают тоже не на сближение, а на самое решительное противопоставление.
Кого-кого, а пушкинского Бориса Годунова мне кажется особенно трудно сравнить с каким-нибудь одним королем из шекспировских хроник: тут в очередь выстроились сразу несколько литературных королей, и «хронические», и трагические. Происходит это, думаю, из-за того, что литературный Борис у Пушкина объединяет сразу несколько тем, характерных для шекспировского творчества и связанных, в частности, с этим типом персонажей: властолюбие и борьба за высшую власть, цепь несчастий, порожденных преступлением, и для монарха, и для всей страны, моральная ответственность, муки совести и сложность раскаяния, противостояние «тени», неблагодарность тех, о ком ты заботился (Шекспир часто дает понять, что неблагодарность ему отвратительна больше, чем многие другие отрицательные черты человека), власть как тяжелое бремя, а не как приятная, достойная зависти привилегия…Эти темы можно назвать «переливающимися», потому что они возникают во многих пьесах, но проявляются с разными оттенками. Скажем, тезис о том, что должность короля лишает покоя – то, что у Пушкина стало крылатым стихом про шапку Мономаха – в хрониках произносят по очереди Генрих VI, Генрих IV, Генрих V – внук, дед и отец, но, так как характеры и обстоятельства у всех у них разные, то и мысль эту каждый из них выражает по-своему.
Конечно, первый в очереди на сравнение – чемпион среди литзлодеев самой тяжелой категории, любимец строгих ценителей, вызывающий лаятельную реакцию у собак. «Исторические легенды» у них с царем Борисом очень похожи, и в обоих случаях самое знаменитое обвинение многими историками опровергается. Но на литературного (обсуждаем только литературного) Ричарда III у Шекспира пушкинский Борис Годунов похож, наверное, меньше всего. Восхождение Глостера начинается с комплекса неполноценности из-за уродства и всеобщего отвращения. У пушкинского Бориса такого быть не может; наоборот, с очевидностью он – фигура, возвышающаяся над своим окружением благодаря не одному сану, да и внешность его не может давать ему оснований для глостеровых терзаний – исторического Годунова описывают как человека внешне привлекательного. Что бы ни говорили о царе Борисе его бояре и в каком контексте – Шуйский ли про его недостаточную знатность и смелость в борьбе за власть, Афанасий ли Пушкин про его репрессии и «умную голову» – исподволь в их речах слышна зависть к этой умной голове, и зависть к успеху, и злорадство из-за неуспеха.
Сцена в «Ричарде III», где Глостер якобы поневоле соглашается принять власть «хоть совесть и душа моя страдают» (С, акт III, сцена 7, перевод А.Дружинина, здесь и ниже) напоминает восшествие на престол Годунова, – и в пьесе, и в истории. Но в своей пьесе Пушкин эту сцену «разделил на две», когда уподобил литературному злодею Ричарду III также предателей и убийц Федора Годунова. Заключительная картина «Бориса Годунова», где «народ безмолвствует» заметно перекликается с рассказом Бекингема об его обращении к народу в ратуше с предложением провозгласить Ричарда Глостера королем (в хронике – начало той же сцены): здесь звучит такое же осуждающее молчание:
«Глостер
Ну что ж – они кричали?
Букингем
Бог свидетель,
Ни слова! Как немые истуканы
Иль камни мертвые, стоял народ,
А граждане, как трупы побледнев,
Глазели друг на друга» (С).
У Шекспира король Ричард II, уже свергнутый и заключенный в темницу, приходит к выводу насчет коренящейся в человеческой природе неудовлетворенности :
«Честолюбивая же мысль стремится
К недостижимым чудесам; так ногти
Мои ничтожные прорыть хотели б
Проход сквозь каменные стены мира,
Тюрьмы моей суровую ограду, –
А так как сделать этого нельзя,
Они в своей гордыне умирают.
А мысль покладистая льстит себе
Тем, что не первая – раба судьбы
И не последняя она. (…)
Но кто б я ни был,
И я и всяк, лишь будь он человеком, –
Всегда н и ч е м не будем мы довольны,
Пока не станем сами мы н и ч е м,
Найдя покой». (С, Пер. А. Курошевой).
Такая неудовлетворенность и «честолюбивая мысль» свойственна обоим пушкинским самозванцам. У Бориса она изображена сходной с чувством, которое сам автор испытывал к желанным женщинам:
«Не так ли
Мы смолоду влюбляемся и алчем
Утех любви, но только утолим
Сердечный глад мгновенным обладаньем,
Уж, охладев, скучаем и томимся?» (С)
Даже умирающий, познавший разочарования и скорби власти, царь говорит, что быть подданным для него означало бы «умереть во мраке»…Мы помним, что внук Эдуарда III Генрих Болингброк приналежит по рождению к королевскому дому, но и Борис Годунов, действительный правитель царства при Федоре Иоанновиче (который ах как просится, чтобы его сравнили с шекспировским Генрихом VI – но это уже другая тема), брат царицы – это не тот подданный, кому «умереть …во мраке б надлежало…» (С) (разве что он имеет в виду будущее, ожидавшее его, если бы Федору наследовали Романовы). Борис производит впечатление человека, для которого «не быть всем» значит «быть никем», и выбор предопределен свойствами его натуры. Возвращаясь к предыдущему: можно представить, что осознание столь заметной разницы между собой и остальными боярами и тем паче – контраста между собой и царем Федором сильнее всего подталкивало Бориса достичь «высшей власти»…
Эта подчеркнутая подверженность страстям – как и неуспокоенная до самого конца совесть – отличает, думаю, пушкинского Бориса Годунова от шекспировских «хороших королей» из хроник Генриха IV и Генриха V, изображенных как люди огромного самообладания, своими страстями управляющие. Генрих V прямо провозглашает свой «идеал монарха»:
«Король мы христианский, не тиран,
И наши страсти разуму подвластны
И скованы, как пленники в тюрьме» (С, перевод Е. Бируковой).
А от «плохого» короля из хроник Ричарда III Бориса отличает то, что удовлетворение личных амбиций он не отделяет от искренней заинтересованности в благе своей державы, подразумевая благо народа. И тут возникает та самая знаменитая преграда: его усилия не встречают поощрения.
Шекспир повсеместно пытается проводить мысль о необходимости милосердия. (Правда, в его пьесах эта мысль попадает в разные контексты и иногда звучит противоречиво, – но это без ущерба для самой мысли и, наверное, авторского к ней отношения). Пушкинский царь Борис понимает преимущество милостивого царя перед жестоким (об этом он говорит сыну), однако, почувствовав себя вопреки ожиданиям слабым царем, он «восстановил опалы, казни» (С) и даже поощряет доносительство, что вызывает заслуженную критику Пушкина Афанасия. Одна из главных тем роли царя Бориса, ставшая очень популярной и вызывающая разноречивые толкования – возрастающее разочарование властителя не в одной привлекательности «высшей власти», но и в своем народе, неверие в возможность заслужить любовь народа заботами, которые никогда не будут им сполна оценены:
«Я думал свой народ
В довольствии, во славе успокоить,
Щедротами любовь его снискать –
Но отложил пустое попеченье:
Живая власть для черни ненавистна,
Они любить умеют только мертвых» (С).
И ниже
«Лишь строгостью мы можем неусыпной
Сдержать народ. Так думал Иоанн,
Смиритель бурь, разумный самодержец,
Так думал и его свирепый внук.
Нет, милости не чувствует народ:
Твори добро – не скажет он спасибо;
Грабь и казни – тебе не будет хуже». (С)
Можно сопоставить эти строки с монологом Генриха V «Все, все – на короля!» Король только что имел беседу с тремя солдатами, из которой убедился, что подданные не ценят его добросовестного отношения к королевским обязанностям так, как он рассчитывал:
«Все, все – на короля! За жизнь, за душу,
За жен, и за детей, и за долги,
И за грехи – за все король в ответе!
Я должен все снести. О тяжкий долг!
Близнец величия, предмет злословья
Глупца любого, что способен видеть
Лишь горести свои! (…)
Ничтожный раб вкушает дома мир,
И грубому уму не догадаться,
Каких забот монару стоит отдых,
Которым наслаждается крестьянин» (С).
Справедливость суждений, высказанных королем Генрихом, оспаривается двумя моментами: во-первых, отнюдь не бесспорно, что сон бедняка, слуги, простолюдина так уж крепок – там хватает своих забот, и, должно быть, именно эти заботы и побуждают народ преувеличивать королевское счастье; во-вторых, люди, сподвигнувшие короля на такие рассуждения, действительно, пришли во Францию рисковать жизнью по его инициативе. Но при этом, когда король Генрих проходится по поводу тщеты королевского величия, это говорит о нем хорошо, как о человеке, сохраняющем трезвую голову и способном не обольщаться мишурой своего сана, столь многих обманывающей. (Вообще мне весь этот эпизод напоминает стихи Киплинга “If”). Когда царь Борис говорит о том же самом – это как раз речь человека разочаровавшегося: и в цели, к которой стремился, и в своих возможностях всегда добиваться желаемого – результат, увы, не всегда от тебя одного зависит…
Когда король Генрих у Шекспира говорит о том, что король в ответе «за грехи», он имеет в виду желание подданных списать на него ответственность за свои личные грехи; когда царь Борис у Пушкина говорит об ответственности за грехи, он перечисляет преступления, которые молва ему приписывает – «Кто не умрет, я всех убийца тайный» (С) – тем самым раскрывая глубокую убежденность своих подданных в том, что власть преступна, а не только изнежена, эгоистична и коварна (каково обывательское мнение солдат, говоривших с Генрихом). Размышления Генриха – накануне битвы, которая будет выиграна, и, может быть, он, как это часто бывает, подсознательно предчувствует ее исход, хотя еще не до конца верит. Борис, хотя и «царствует спокойно», угадывает иное развитие событий: «Предчувствую небесный гром и горе» (С).
Генрих V продолжает тем, что молится и кается. Вопрос законности войны с Францией его, видимо, мало волнует, – он внушил себе, что прав, – но его тревожат способ, которым взошел на престол его отец, и свои личные прегрешения. А потом голос брата Глостера отвлекает его от абстрактных рассуждений. Царь Борис у Пушкина страдает из-за того, что каяться не может: вполне раскаяться – значило бы отказаться от украденного:
Ричард III
«Бежать мне? От кого же? От себя?» (С)
Клавдий
«Какими же словами
Молиться тут? «Прости убийство мне?»
Нет, так нельзя. Я не вернул добычи.
При мне все то, зачем я убивал:
Моя корона, край и королева,
За что прощать того, кто тверд в грехе?»(С)
Царь
И рад бежать, да некуда…ужасно!(С)
Немного времени, чтобы покаяться, у Бориса остается перед смертью, но он предпочитает заботиться не о себе, а о сыне, и это время отдает ему. (И он не мог бы поступить иначе).
Вспомним, что, пока Генрих философствует и молится, французские военачальники предаются мелочным спорам и самолюбованию – и, хотя у них есть для этого причины, у зрителя невольно создается впечатление, что они слишком в себе уверены, и не мешало бы им накануне важного сражения вести себя…как-то иначе. Получается, что, когда король на театре может принести покаяние в грехах от всего сердца, это для него хорошо: это доказывает, что королевская гордость владеет им не настолько, чтобы совсем застилать глаза и мешать сознавать себя человеком. Когда же эта возможность утрачена, он оказывается как бы в плену у той самой гордости, без возможности выйти из скорлупы, которая остается скорлупой, хотя бы даже была из драгоценного камня. В итоге мы видим, как человек, достаточно сильный, чтобы добиться цели, недоступной никому из ближайших, делается слабым, превращается в пленника своего положения и должен действовать по инерции, а столь желанная цель – и место в жизни, для которого он создан, – становятся ему ненавистны… «Высшая власть» для пушкинского Бориса Годунова оборачивается тюрьмой во всех смыслах. И никто не приходит к нему в конце монолога о «высшей власти», чтобы отвлечь от нерадостных мыслей: царь должен справляться с ними в одиночку, и один встречать, когда они возвращаются.
За себя одного царь Борис может отказаться от престола: умирая, он принимает схиму. Но царство остается за его детьми, сохранение его означает для них выживание, а сохранить его они не смогут. Раньше отец думал, что борется за их будущее: «Иль звук лишит детей моих наследства?» (С) – но вышло совсем наоборот: наследство отца, отягощенное всеми его долгами, окажется гибельным для любимых и оберегаемых детей.
И тут вновь обозначается тема, общая для очень многих трагедий: человек и судьба. А вместо «судьба» иногда можно сказать – «история».
В дневнике мне хотелось бы обсуждать трагедию «Борис Годунов», по возможности, без привлечения религиозных и философских категорий, а также избегая морализаторства, – лишь как произведение на историческую и политическую тему с точки зрения человека, который считает, что может судить о политике и об истории. (Чувствую я, что это не получается). Независимо от того, насколько исторически достоверны здесь события, характеры и детали, «Борис Годунов», а также и лучшие шекспировские хроники, и трагедии лично меня пленили тем, что в них есть та самая История, которая не умещается в рамки отдельной эпохи и страны. Они касаются прошлого, также как настоящего и будущего, и могут быть «разыграны» много больше, чем с одним набором имен. В этом смысле я могу называть их «пророческими», не стесняясь громкости этого слова: думаю, они такими оказались вопреки замыслам обоих авторов.
В отношении политики когда-то именно «Борис Годунов» доходчивее всего объяснил мне, что добиться «высшей власти» и ее реализовать – не одно и то же, и что человек по пути наверх может быть могучим, а наверху – беспомощным. Никакая политическая власть не абсолютна. Простой вывод, но полезный. (Прочитав кроме Карамзина, на которого опирался Пушкин, еще Костомарова, я решила, что терзания больной совести у Бориса в его положении могли быть, и если он не приказывал убить царевича, а лишь воспользовался чужим преступлением. Да и без этого обвинения ему было за кого себя упрекнуть: Иван Петрович Шуйский, семейство Романовых и т.д.)
В более широком смысле тут поле благодатное, чтобы порассуждать о том, как человек управляет своей жизнью, и как жизнь играет/управляет человеком. В пьесе Пушкина «Борис Годунов» мы не видели боярина Годунова в момент принятия его рокового решения, но можем предположить, что, как и Григорий в монастыре, он думал, что решает не сам, а исполняет волю судьбы. А потом все обернулось так, что как раз тогда, когда ему нужно идти самому, он не властен над событиями, и судьба уже не ведет его, а тянет…
Ну и замечание насчет совести…Тут и рассуждать нечего; можно только повторить.
Кстати, ведь эта мысль тоже общая у Пушкина, и у Шекспира. В «Борисе Годунове» Царь соглашается с тем, что произносит Танцор в эпилоге второй части «Генриха IV»: “Good conscience will make any possible satisfaction” (C) («Чистая совесть все искупает»). – «Да, жалок тот, в ком совесть нечиста» (С).
Лампа моя догореть не может – разве что перегореть, потому что электрическая. По правую руку у меня лежит том Пушкина с раскрытым «Годуновым», по левую «Весь Шекспир в одном томе»: соседство, зверски поощряющее болтливость. Во власти воображения, обнаглевшего к первому часу ночи, может почудиться, что ты подслушиваешь диалог между двумя мировыми поэтами и что-то записываешь…Но как я не принадлежу ни к какому царствующему дому, спешу воспользоваться правом подданного на спокойный сон. Благодарю вас, добрые мастера, за удовольствие поиграть немного в «Пимена», и гашу мою лампаду. :-)
Свидетельство о публикации №121042308940