Эрик Рис - Блистающая мощь, темный покой

Робинсон Джефферс и надежда на вымирание человечества

Harpers. com
20 сентября 2020
 
draft
 
Ясным октябрьским днем я подошел к концу континента.  Я приехал в Carmel-by-the-Sea, Калифорния, сначала после перелета самолетом через всю страну,  затем в арендованной машине, проехав через Кремниевую долину и ее каньоны стеклянных витрин.  Сейчас я снова был на ногах,  и пробирался по узкой тропе  к гранитному мысу под названием Пойнт-Лобос.  Я прошел под древними кедрами,  их изогнутые  ветром руки поднимались в плывущий по небу изумрудный свод.  Зимородок вылетел из-под веток, как только я вышел из рощи на скалистый обрыв. Огромные массы  беспорядочных камней громоздились внизу, где шумел океан.  Пеликаны, бакланы и чайки кружили вдоль дикого берега,  прибой обрушивался на заполненные водорослями камни, переходя от серого к белому, от белого к зеленому, заполняя мелководье между камней.

В своем стихотворении “De Rerum Virtute,” поэт Робинсон Джефферс описал место, где я стоял и смотрел на те же скалы, “окруженные пеной, и отдыхающих морских львов.” Он называл  это место “внутренним величьем”,   “а это значит, что мир живет/Независимо от того, что думает больной микроб.” Что такое “больной микроб”,спросите вы?   Это мы с вами.  И Джефферс не остановился на этом определении.  В других стихах он называет человеческую расу “гражданской войной на двух ногах,” “ходячим фарсом,”  “денатурированной обезьяной.”

Тем, кто хочет проникнуться поэзией Робинсона Джефферса,  нужно уйти в темное место и посмотреть на себя в зеркало.  Я прохожу мимо этого зеркала  вот уже тридцать лет.  В эти походы я часто брал с собой тоненькую книгу его избранных стихов.   Мне нравилось то, что он говорил о ястребах, о реках и горах.  Но темнота Джефферса,  его презрение в своему веку и своим современникам, всегда отпугивали меня, и отсылали к более сангвиническому поэту, Уолту Уитмену.  После избрания Дональда Трампа,  впрочем,  я отвернулся от Уитмена и стал рассматривать мрачные прогнозы Джефферса со всей серьезностью.

Уитмен представлял себе, как он отправится от Лонг-Айленда, “рыбы  Поманок”,и  пойдет пешком по стране во имя братской любви, равенства и демократии.  Когда редактор Демократического ревью Джон Л. Салливан  в 1845 г запустил термин “проявление судьбы”,  он представлял себе страну в виде большого белого полотна, на котором  будет  разворачиваться “большой эксперимент свободы и федеративного само-управления».  Страна продвигалась вперед, и основные надежды возлагались на Дикий Запад.  Для Уитмена,  трансконтинентальная железная дорога означала духовное продвижение, которое в конечном счете должно было объединить Запад и Восток. И привести к миру.

Джефферс увидел все в совершенно ином свете. К тому времени, как он обосновался в  Пойнт-Лобос в начале Первой мировой войны,  он уже обозначил себя как поэт-пророк Американского Запада. Приехав на скалистый берег Северной Калифорнии, он повернулся спиной к остальной стране. Он приехал,чтобы играть роль Кассандры и  предупредить свое племя о мрачном будущем, хотя “люди ненавидят правду.”
Я приехал сюда, чтобы убедиться, был ли он прав.
 
В 1932 г,  Джефферс появился на обложке журнала Time, напоминая  крутого Роберта Митчема [американский киноактер – ВП], он был на верхушке славы.  Но через два десятилетия, модернизм потеснил его формальный стих. “Почему такая тишина вокруг имени Робинсона Джефферса?” – спрашивал критик Гораций Грегори в 1953 г.  Когда я слушал курс английской литературе в восьмидесятых, можно было еще найти пару стихов Джефферса в  Нортоновской антологии американской литературы, но сегодня это редкость.

Джефферс родился в 1887 г, в Аллегени, шт. Пенсильвания. Его отец, пресвитерианский  пастор и профессор литературы и древних языков, перевез семью в Швейцарию, чтобы его сын избежал посредственного американского образования.  К двенадцати,  Джефферс уже бегло говорил на пяти языках, включая греческий и латынь.  Семья возвратилась в  Соединенные Штаты в 1902 г;  тремя годами позже Джефферс закончил  Восточный колледж.  После этого  начались поиски.  Сначала он попытался заняться романскими языками в университете Южной Калифорнии, затем поступил в медицинскую школу, затем на отделение лесоводства.  Ничто его не удерживало. “ Если бы он был не такой умный и более настойчивый,” – писала  в отчаянии мать, “его будущее могло быть более успешным.”

Джефферс запил и влюбился в женатую женщину. Он встретил Уну Кюстер в Южной Калифорнии на курсах немецкой литературы.  В то время, она была женой Эдварда “Тедди” Кюстера, влиятельного юриста из Лос Анжелеса, главным интересом которого были деньги.  В попытке уйти от позолоченного окружения своего мужа, Уна вернулась в университет, где вскоре у нее начались долгие обсуждения Фауста с молодым Джефферсом.  Когда Уна сказала Тедди, что она его покидает, эта история попала на страницы  Los Angeles Times. Тедди грубо обозвал Джефферса “подлым рифмоплетом,”  но Джефферс и Уна поженились в 1913 г на следующий день после получения Уной развода.

С небольшим наследством от родителей Джефферса, супруги сначала планировали переехать в городок на английское побережье.  Но из-за войны в Европе были вынуждены отказаться от этой идеи, и по совету друга поехали на разведку  в   Carmel-by-the-Sea, где морское побережье очень напоминало Корнуолл.  Путешествуя на автобусе,  Джефферс был поражен тем, что увидел: “Первый раз в своей жизни я вижу, как люди живут среди великолепной нетронутой природы так, как жили во времена Идиллий или Саг, или гомеровской Итаки. ”

С Уной у него было два сына-близнеца, Гарт и Доннан,  и арендованная кабинка в Кармеле.  По настоянию Уны, и без необходимости искать работу, Джефферс серьезно стал думать о писательстве и поэзии,  но стихи были производными, и он знал об этом. В 1919 г, он купил участок земли в Carmel Point и нанял каменщиков для строительства дома в стиле Тюдоров, который Уна однажды видела в Англии. Они назвали эту структуру Тор-Хауз, потому что она была построена на вершине скальной горы — tor  на гэльском.  Джефферс решил пойти в ученики к каменщикам и скоро обнаружил, как он написал позже,  что “мои пальцы научились делать так;/чтобы камень полюбил камень.”  Это открытие, говорит Уна,  позволило Джефферсу,  “убедиться в том, что он обладает неожиданными способностями.” Его поэзия внезапно также изменилась, избавилась от тихой, георгианской сентиментальности и стала земной, аскетичной, твердой как камень.

Его взгляды на человека также огрубели.  В стихотворении “Блистай, умирающая страна”, написанном вскоре после переезда в Тор-Хауз,  Джефферс  уверял, что          «Америка остывает в тигле вульгарности, и, затвердевая,
превращается в империю.”  Он просил своих сыновей  “жить подальше от ее затвердевающего центра,” потому что “кроме городов-монстров есть еще и горы.”  В частности, хребет  Санта Лучия, протянувшийся по всему Центральному побережью.
  Обращаясь прямо к Гарту и Доннану в конце стихотворения, Джефферс пишет, “Запомните вот еще что, мальчики: остерегайтесь человека – хитрого слугу, безжалостного хозяина.”

К тому времени Джефферс пережил одну мировую войну и собирался пережить еще одну.  Такие слова, как “цивилизация” и “прогресс” звучали для него теперь как ширма. 
 “Совершенное насилие по-прежнему князь всех ценностей мира,” - написал он в  “Кровавом князе.”  "Современные, живущие в муравейнике,ослабленные люди  “задушили/Свою природу, а вместе с ней свои души.”

Вскоре после приезда в Кармел,  я пошел посмотреть на Тор-Хауз.  Я долго петлял по району, плотно застроенном бунгало и магазинчиками, и уже начал сомневаться в GPS,  но неожиданно очутился перед домом.  На всех старых  фотографиях я видел Тор-Хауз,стоящим на открытом холме.  Сейчас он почти незаметен среди  много-миллионных дач,  и я вспомнил строки Джефферса, “Прекрасное место, изуродованное расползающимися домами.”

Перед домом меня поджидал Эллиот Руховитц-Робертс, местный поэт, согласившийся провести со мной экскурсию. Он объяснил, что когда Джефферс умер в  1962 г,  семья была вынуждена продать большую часть земли  для покрытия налогов по наследству.  На протяжении сорока лет, Джефферс  посадил здесь более двух тысяч кипарисов и эвкалиптов. Сегодня они высятся над всеми окружающими домами, и я сомневаюсь, что многие из их владельцев знают имя того, кто посадил саженцы.
 
Мы пошли через сад вдоль каменной стены, выложенной частичками местного обсидиана и жадеита, и каменными обломками из Thoor Ballylee, башни, построенной Уильямом Батлером Йейтсом в графстве Гэлвей, в Ирландии. Показывая на море и берег,  Эллиот процитировал Джефферса: “Мы пришли сюда, не зная, что это наша судьба.” На протяжении десятилетий, Джефферс писал стихи по утрам, укладывал камни и сажал деревья после полудня, а вечером читал свои стихи семье у камина.

С помощью старинного ключа,  Эллиот запустил нас во внутрь дома. Тор-Хауз был меньше, чем я ожидал,  три комнаты внизу и одна спальня наверху,  где спала вся семья.  В одном конце главной гостиной был маленький уголок, где стоял капитанский столик, за которым сидела Уна и занималась обширной корреспонденцией. Эллиот указал на  некоторые отметины на потолке из красного дерева, прямо над ее креслом. “Письменный стол Робинсона располагался на втором этаже прямо над уголком Уны,” – объясняет он. “Он измерял свои длинные поэтические строчки хождением взад и вперед, и если Уна не слышала его шаги, она стучала в потолок.” Эллиот, профессор колледжа на пенсии, с бородкой Эйба Линкольна и длинными волосами, забранными в пучок, широко улыбнулся.

С другой стороны комнаты стоял рояль Стейнвей 1904 г. Джордж Гершвин – знакомый с семьей Джефферса – играл на нем свои последние сочинения. Над роялью висел портрет  внучки Джефферса Уны,  о которой он написал одно из своих последних стихотворений.  Эллиот (который,как я убедился, знает массу стихов Джефферса напамять)  процитировал ее полностью.

“Я надеюсь, она найдет
Свою природную стихию,
Красоту вещей – красоту сверхчеловеческих вещей,
Без которых мы все погибнем.”

По существу, эти строчки представляет собой альтернативу человеческой цивилизации.  Нашим величайшим грехом, как он считал, было отсоединение, добровольная ссылка  из природного мира, приведшая  к уродству и идиотскому насилию.  Единственным выходом был поворот от детрита к тому, что гораздо больше и выше. “Один свет покинул нас: красота вещей, не людей,” – писал он в “De Rerum Virtute.” Таким образом, Джефферс изобрел  не-антропоцентрическую философию,  провокативно назвав ее негуманизмом.  Термин, возможно, намеренно сбивающий с толку.  С точки зрения Джефферса,  быть “бесчеловечным”  не означало быть садистом или даже быть безразличным,  но просто развить  у себя главную черту – смотреть дальше человека и не принимать его за меру всех вещей. Негуманизм влечет за собой “отказ от человеческого солипсизма и признание трансчеловеческого величия.”

Эллиот упомянул об одной поздней поэме, не опубликованной Джефферсом при жизни,   в которой поэт начинает описывать тающие полярные шапки и горные ледники, а затем воображает будущее, в котором “маленькие рыбки будут выпрыгивать перед окнами” Тор-Хауза.  Этот стих был написан шестьдесят лет назад, задолго до того, как  стали говорить о глобальном потеплении.  Джефферс увидел его приход в 1958 г, когда большинство американских поэтов были заняты самоанализом.
 
Мы стояли с Эллиотом на мысе,  название которого вошло в его самый известный стих  “Кармель-Пойнт”;  в конце стиха он написал,

Что же касается нас, людей  –
То нам следовало бы немного обесчеловечить себя,
   уйти от себя,
Стать такими же уверенными как скалы и океан –
Ведь мы сделаны из них.

 Джефферс проделал долгое путешествие на конец континента, прежде чем добраться до своего эволюционного дома—моря.  В отличие от ястребов и других птиц, его биологический вид оставил море и сейчас платит по счету за свое самосознание, свое эго и свою спесь. Вглядываясь в океан, Джефферс отбросил историческое время, которое так занимало Эзру Паунда и окружавших его модернистов,  и вместо этого размышлял над тем, что геологи называют “глубоким временем.”  Признавая, что “в наших венах приливы,” что “мы по-прежнему отражаем звезды,”  Джефферс пересек глубокую схизму, отделявшую человеческий ум от мира и от самого себя.

Эллиот взял еще один ключ и повел меня опять во двор, к тому месту, ради которого,собственно, я приехал: Hawk Tower, Ястребиная башня.   Башня возвышалась через сад цветов напротив Тор-Хауза и была сделана, по выражению Джефферса,  из “осиротелых морских камней”. Джефферс построил ее сам, перекатывая камни (некоторые весили четыреста фунтов) с побережья. “Я подвесил/Камни в небе,” – писал он, и действительно, используя вначале покатый склон, а затем лебедку, он доставлял камни на место. Мы часто думаем о поэтах как о слабых, утонченных, непректичных.  Но Джефферс, в прошлом боксер,  спроектировал одно из самых необычных архитектурных созданий на Западном побережье, затем в течение пяти лет строил его. “Моя спина болит только от одного ее вида,”-  сказал Эллиот, когда мы стояли у основания башни.

Хок-Тауэр предположительно обязана своим названием одинокому ястребу, наблюдавшему за работой Джефферса во время строительства. В стихотворении “Скала и ястреб,”  Джефферс наблюдает за птицей и думает,

Я вижу в этом твою судьбу, ястреб:
Зависнуть в будущем небе –
Не на кресте и не в улее.
Ты выбрал блистающую мощь, темный покой.

Джефферс отбросил как крест христианства, так и шумный улей современности в пользу того, что он называл “мистицизмом камня.”  Это была непростая, холодная религия, но он принял ее для себя.
В лексиконе Джефферса, синонимом негуманизма был пантеизм.  Когда сестра Мэри Джеймс Пауэр, монахиня из Школы сестер Нотр-Дам, попросила Джефферса написать о его религиозных воззрениях, он ответил ей уважительным письмом, в котором содержится мощное изложение его теологии:

Я полагаю, что вселенная это одно существо,  все ее части это различные выражения одной и той же энергии, и они находятся в обмене друг с другом,  влияют друг на друга, будучи частями одного органического целого.;.;.;.  Это целое во всех своих частях настолько прекрасно, и настолько искренне, что я вынужден полюбить его,  и думать о нем как о божестве.  Мне кажется, что это целое – единственно достойно нашей глубочайшей любви;  и что в нем мир, свобода, и я мог бы сказать, спасение,  если мы отвернем наше внимание о себя, или человечества  и повернем его к одному   Богу... Я думаю, что наша привилегия и радость любить Бога за его красоту,  не превознося его любовь и не ожидая его любви взамен.  Мы для него не важны, но он важен для нас.

Бог Джефферса кажется весьмаблизко подходит к божеству еще одного великого пантеиста, Баруха Спинозы,  написавшего Deus sive Natura:  Бог, или природа. Для Спинозы и Джефферса,  не может быть различия между Творцом и творением.  Но для Джефферса, думать о Творце, как сущности, вмешивающейся в человеческую историю, а затем требующего любви и подчинения, - колоссальный провал воображения,  наихудший тип боязливого антропоморфизма. Поэтому Джефферс изобрел более отчаянный образ “самоистязающего Бога.”  Это божество считало, что мир это скучное забытье;  поэтому оно говорит: “Я выбрал;/;Бытие.;.;.;. я истязаю себя;/;Чтобы узнать себя.”

Построив Хок-Тауэр,  Джефферс вышел за пределы человеческой истории в первобытный  необъятный мистицизм.  Переписав  “Орестею” для современной сцены, он назвал ее  "Башней за пределами трагедии",  потому  что башня представлялась ему  местом, куда возвращается Орест после ухода от насилия со стороны своей семьи. “Орест влюбился во внешнее окружение,’;” – писал Джефферс, “не в человеческое существо, не в человеческую мораль, но во вселенского Бога.” Или в природу.

Как и можно предполагать, башня немного  пострадала от времени.  У нее есть секретная лестница, встроенная в переднюю стену, напомнившая мне узкий опасный проход в Большую Пещеру в шт. Юта.  На полпути, я пожалел о своем решении.
На нижнем этаже стоит кресло и стол, за которым возможно работал Джефферс.  Согласно Эллиоту,  креслу сто пятьдесят лет, и оно вырезано из дерева около находившейся рядом миссии кармелитов.

Менее опасная лестница заворачивается вокруг башни. Комната на втором этаже, выложенная  красным деревом, предназначалась в качестве  гостиной Уны.  На одной стене висит портрет Джефферса, выполненный Эдвардом Уэстоном.  Как отмечал Уэстон  у поэта были черты,  будто высеченные в граните  ветром и волнами.  Но была также нежность в глазах.  Это напомнило мне высказывает Уэстона в защиту своего друга: “Несмотря на его сочинения, я не считаю его мизантропом:  его горечь и отчаяние вызваны тем, что на самом деле он любит людей.”

Лестница заканчивается открытой башенкой.  В одном углу Джефферс поставил гладкий камень, служивший небольшой скамейкой. Как только семья укладывалась спать, рассказывает Эллиот, Джефферс усаживался здесь с сигаретой и бокалом вина,  наблюдал за звездами и слушал бесконечный шум океана.

Поэзия Джефферса такая же безжалостная,  как и море.  Он слышал, как волны повторяли опять и опять: Вы ничто. Ваши города ничто. Ваша история ничто.

Я поблагодарил Эллиота за его гостеприимство и поехал дальше на юг,  вдоль тихоокеанского побережья.  Голубое небо,  зеленое море и скалы, готовые нырнуть в море, откуда они вышли.  Можно было почти что слышать, как тектонические плиты сталкиваются, превращаясь в нагромождения камней. Я сразу понял, почему это один из самых знаменитых участков  тихоокеанского шоссе. За каждым поворотом, за каждым гранитном выступом, мне хотелось  вылезть из машины.  И я не прекращал думать о своей незначительности.  Я чувствовал себя как крошечная фигура в окружении необъятных гор на китайской гравюре. Я уверен, что Джефферс чувствовал то же самое.

Глупо думать, наверное, что Хайвей 1 это конец американской мечты.  Шоссе выглядит  скорее как апофеоз, полный расцвет. Но когда я свернул  с дороги, чтобы подняться к национальному парку Эндрю Молера,  я обнаружил, что почти все дороги закрыты из-за пожаров.  И как сказал бы Джефферс, некого винить, кроме самих себя.  Писатель Гай Давенпорт однажды назвал автомобиль “бионическим тараканом,” и разве не мы выхолостили этот штат своими дорогами и не подожгли его?

Я повернул на север и поехал к  Соберейнс-Пойнт,  места, описанного в стихотворении, “Место без истории.”  Припарковав машину на обочине, я положил в карман Избранные стихотворения  и пошел вдоль ручья Соберейнс-Крик, по тропе, ведущей к узкому деревянному мосту и глубокому каньону с падающей водой. Роскошные белые цветы покрывали скалы,   часть скал из-за эрозии превратилась в маленькие шпили и крепости.  Бегущий с гор ручей выбил узкую  ложбинку в граните,  разбросав круглые камни наподобие тех, из которых Джефферс строил свою башню. Это грубая, дикая красота. Джефферс писал, что здесь “ястребы преследуют серый воздух,” и в первый раз за все время своего пребывания, я увидел зависшего надо мной красноперого ястреба, его крылья трепетали на ветру,  готовые нырнуть в каньон. Не найдя добычи в кустах осоки,  он ушел в сторону, спланировав быстрым королевским полетом. Это был дух Робинсона Джефферса, подумал я, далекий от всяких сантиментов.

“Это место самое благородное из тех,  которые я видел,” – написал Джефферс в конце “Места без истории”:

Трудно представить
Чтобы человеческое присутствие  могло бы
Чем-то разрушить эту одинокую
Самодостаточную страсть

В этом заключается джефферсовская метафизика сверхчеловеческой красоты.  Я даже  думаю,  что именно красота этого побережья наводила Джефферса на мрачные мысли.  Человеческая раса была “расползающейся плесенью,”  писал он, “покрывающей мое побережье.” И мы по-прежнему расползались,  сжигая топливо,  высушивая  ковер лесов  и продлевая сезон пожаров.  В самом деле, нигде я так не чувствовал предсказания Джефферса о конце человечества, как здесь, в этом разоренном дорогами штате.

В своем агонизирующем стихе «Раненый ястреб” Джефферс пишет о ястребе, который волочил разбитое крыло на протяжении недель по  Кармель-Пойнту, пока Джефферс  “не оказал ему честь, и не подарил свинец,”  оборвав  страдания. “Я б скорее убил человека” – пишет он.  Долгое время я думал, что фатализм Джефферса в отношении человечества  это  своего рода бессердечность.  Но сейчас я думаю, что на самом деле это была его чувствительность ко всякой жизни—к раненым ястребам, лабораторным животным “съежившимся от страха”— питающая его ненависть к своему виду,  и то чувство, что миру было бы лучше без нас.

Это чувство,  которому я также стал симпатизировать.  Не так давно я прочитал о человеке, который привязал питбула  к автомобилю и протащил его  два квартала пока прохожие не заставили его остановиться.  Я просто погасил бы этого человека, как я выключаю свет у себя дома.  Другими словами, я бы не переживал, если бы вся человеческая раса ушла,  вместе со своей архитектурой и литературой и военными кораблями.  К черту нас всех.

Оставшиеся десять миллионов видов отдохнули бы.  Но все-таки уход был бы трагедией. Трагедией в греческом смысле—которой мы заслуживаем—но также и трагедией, которая сопровождалась бы ужасными человеческими страданиями: войнами за воду, голодом, смертью от пожаров, потоком беженцев, закрытыми границами.  Но это именно то будущее, к которому направляется наш вид, неспособный “уйти от себя.”

В 1941 г,  на вершине своей популярности Джефферса пригласили в Библиотеку Конгресса в Вашингтоне выступить с инаугурационной речью на конференции под названием “Поэт и демократия.”  В зале присутствовали судьи Верховного суда и официальные лица Кабинета министров, и было столько слушателей, что громкоговорители пришлось вынести на улицу.  В своей речи Джефферс предложил новый способ прочтения своих стихов. “Я слышал, что меня называют пессимистом,” сказал он, “и возможно в моих стихах есть дурные предзнаменования .;.;. но в них нет отчаяния.” Он сказал, что поэзия, которая концентрируется на смерти – это также поэзия, мечтающая от воскресении: “Если мы представляем себе упадок или падение цивилизации, так это потому, что мы надеемся на лучшее.”  Сначала меня притягивала мысль Джефферса о восстании из пепла.  Но чем больше я о ней думал,  тем более фальшивой казалась его речь. Возможно он пытался смягчить свои мысли перед вашингтонскими светилами,  но эта речь резала слух.  В конце концов, не он ли написал в “De Rerum Virtute,” “Одно нас миновало, красота вещей – не человека. Невероятная красота мира нечеловеческого”?  Джефферс был тем, кем всегда хотел быть, нашей Кассандрой.  Он предсказал, что  жадность и эго приведут нас на порог вымирания, и мы уже здесь.

Более того, я считаю, что бессмысленное понятие надежды должно быть отброшено.  Больше не на что надеяться.  Лучшая цивилизация не восстанет грациозно из наших ошибок.  Просто уже слишком поздно ругать за это капиталистическую машину.  Добровольно мы не откажемся от того, что следует сделать:  оставить промышленное сельское хозяйство,  перейти к маломасштабной экономике,  и самодостаточными джефферсонскими  кантонами с чистой энергией.

Если мы, как вид, и переживем грядущую катастрофу, я подозреваю, что это будут небольшие группы находчивых, дружественных женералистов, которых Пол Шеппард описал в классическом видении, "Возвращение в Плейстоцен".  Раскаленный цемент и разгул насилия сделают перенаселенные города непригодными для жизни, а знания сидящих за столами служащих окажутся бесполезными.  Вместо этого мы должны будем возвратиться к способу жизни, которым жили полмиллиона лет назад до прихода земледелия и всех его бед. Это и будет возрождение человеческой цивилизации, которое предполагал Джефферс – возвращение  к нашей истинной нише  в матрице жизни.

В мой последний день в Калифорнии, я поехал, дальше вглубь долины к центральной горной гряде. Я проехал несколько миль по ухабистой дороге, прежде чем открылись зубчатые вершины  и каньоны,  заполненные дубами, соснами ponderosa и редкими елями Santa Lucia.
Под 800-летним дубом, я встретил Грега Шермана, восьмидесятилетнего  старика, с впечатляющими усами и  в фетровой федоре. Бывший моряк, ювелирный мастер, и знаток местности, Грег прожил в этих горах почти сорок лет.  Он предложил отвести меня к месту, которое вдохновило Джефферса на один из моих любимых стихов, “Руки.”  Это отдаленная пещера, с множеством аборигенных рисунков, все они  с изображения рук.

Грег поехал в своем стареньком пикапе вдоль гряды, я последовал за ним.  Валуны и сосны с шишками размером с футбольный мяч заполняли мокрую дорогу.Мы осторожно съехали в каньон,  в природный парк Вентана.  Деревья вдоль дороги стояли обугленные от недавних пожаров. Мы подошли к старому дому, рядом с прекрасным горным ручьем Church Creek.

“Когда я был молод,” – сказал Грег, доставая две палки из кузова грузовичка для ходьбы, “я ловил рыбу из этого ручья  до самых горячих источников Тассаджары.”  У Грега были больные колени, но он сказал, что хочет увидеть это место еще раз. Мы перешли через ручей и  начали подниматься по крутому склону, через заросли  земляничных деревьев и вереска. Джефферс и Уна бродили здесь в конце двадцатых.  Подойдя к подножью скалы,  Грег сказал,что хочет прочитать молитву в память тех, кого он назвал “дедами.” Его обращение заканчивалось словами, “Мы плоды  всех поколений, идущих перед нами. Ike! Ike!  И это хорошо!”

Эти поколения включали членов племени Эсселен,  кочевников, которые проводили лето ловя рыбу на побережье, а зиму питались орехами в каньонах. Около сотни футов над нами, несколько укрытий в скалах, выложенных  песчаником.  Медленно Грег и я  нашли выступы по которым можно было подняться в пещеру, исследованную ранее Джефферсом,  и которую по данным археологов  населяло племя Эсселен на протяжении 3400 лет.  Там они нарисовали на черной, покрытой копотью стене пиктограммы почти 250 рук — белые, тонкие и чрезвычайно стилизованные рисунки. Они были похожи на некоторые рисунки немецких экспрессионистов. Что они значили?  Археологи не знали.  И даже сегодня, кто скажет, почему люди занимаются искусством?  Нет ответа.  Но мы знаем одно: из всех приматов только у  Homo sapiens достаточно сложная структура рук и моторика, необходимые для искусства.  Кажется, совершенно естественно, что первый нарисованный образ наших предков была рука.

У Грега была теория в отношении этих петроглифов: “Эсселен считали, что если увидеть отпечаток  в священном месте,  и прикоснуться к нему, можно прикоснуться к священному.”  Грег сделал паузу,  затем добавил, “Я в это верю.”

“Что с ними случилось ?”- спросил я.

“Белые люди с ними случились!”-  отпарировал Грег.

Они были порабощены испанцами и строили для них поселения.  Их  погубили болезни. Пожилой ранчер-испанец рассказал антропологу Джону Коултеру, о том, как мальчиком  в середине 1800-х гг, видел трупы Эсселен, висящие на деревьях на месте современной Индейской Долине. В конце концов, племя спряталось в скалистых пещерах чтобы избежать геноцида.

Грег доказывал, что у Эсселен не было слов для “войны” или “убийств,” и что они думали, что во всем живет дух.  Они определенно нравились Джефферсу,который называл их «тихими застенчивыми людьми.”  Но в конце стихотворения “Руки,” Джефферс дал собственную интерпретацию петроглифам.   Рисунки провозглашали:

«Смотрите, мы тоже были людьми; у нас тоже были руки, не лапы.
Они приветствуют вас, людей с более тонкими руками, вытеснившими нас
В этой прекрасной стране; радуйтесь этой стране, ее красоте, пока есть возможность, и уходите
После того, как вас вытеснят; потому что вы тоже люди».

Мне кажется,что Эсселен представляют  не только наше прошлое, но и наше будущее—будущее, в котором мы все вымрем или будем существовать только в небольших, свободных от индустриализации, эгалитарных обществах. И то и другое меня не волнует.  Я подошел к стене и прижал ладонь к одной из древних рук.


*  *  *
Bright Power, Dark Peace
By Erik Reece

Source photograph: Robinson Jeffers, 1948 © Nat Farbman/LIFE Picture


[Комментарий ВП. Все, что сейчас происходит с Америкой, да и всем миром, это  расплата за рабов, за геноцид коренных народов, за убийство животных, убийство Кеннеди, убийство Мартина Лютера Кинга, убийство Джона Леннона, за гипертрофированное эго, за спесь,за трусость, за комфорт]


Рецензии