ЗОНА. Глава шестая. Страна-психушка

           Акмаль Икрамов


…Меня несла к арыку мама –
Бросал я камешки в арык,
И подходил Акмаль Икрамов,
Узбекский главный большевик.
Он рядом жил, в соседнем доме,
В таком, как наш, – не во дворце!
Большие крепкие ладони
И свет улыбки на лице.
Он брал меня из рук у мамы –
В меня он явно был влюблён,
Хотя имел детей Икрамов,
Черноволосых, как и он.
Чужим ещё я не давался –
На ласку рёвом отвечал,
А вот Акмаля не боялся:
Он, видно, зла не излучал!..
Головкой светлой и кудрявой
Его я сильно изумлял,
Рукою доброй и шершавой
Он кудри мне перебирал.
Но голос был его печален,
Как будто чувствовал Акмаль,
Что на него обрушит Сталин
Свою палаческую сталь.
Шептал Акмаль: «Хороший мальчик!
Расти, сынок, большевиком…»
И – сгинул дядюшка Акмальчик,
И все шипели: «Поделом!»
И, маму отведя в сторонку,
Талдычил женсовет не раз:
«Он гладил вашего ребёнка!..
Конечно, мы не верим в сглаз
Как истинные атеистки,
Но вдруг он… порчу напустил!»
Как выносить такие «чистки»
У матери хватало сил?
И, дома запершись, упрямо
Она сказала, наконец:
«Был честный человек Икрамов!»
Молчал партийный мой отец…
Но всё ж передалась мне «порча»
От той икрамовской руки,
Не помогла отцова порка,
Не помогли судьбы пинки,
Я сам себе помочь не в силах:
Увижу подлость – и горю!..
И так пылает «порча» в жилах,
Что  в с л у х  я правду говорю!

(30.05.1988 г. 0:30 – 3:18)

                Поп

Отец мой, белорусский хлопец,
До революции мужик,
В себе не чуя дух холопий,
Был от рожденья большевик.
А дед мой был богобоязнен,
Церковным старостой служил,
Боялся он загробной казни,
Хотя особо не грешил.
Отец мой жил совсем иначе,
Сын старосты, к попу был вхож,
И рано понял: поп дурачил
Крестьян, раскрашивая ложь.
Заметив поздно пострелёнка,
Поп в пост Великий за столом
Не рыбу съесть, а поросёнка
Уж собирался целиком.
Перекрестив однако блюдо,
Призвал он Господа, прося:
«О, преврати, являя чудо,
Ты порося мне в карася!»
Поп не был автором уловки,
Что он экспромтом сочинил,
А лишь как плагиатор ловкий
Её мгновенно применил.
В те годы бытовал в народе
Об этом «чуде» анекдот:
Монах наивно грех «обходит»
И «карасёнка» с рыльцем жрёт.
Дед дома, из церковной кружки
Монетки высыпав, считал,
И – Бог избави! ¬– ни полушки
Затёртой сыну не давал
На леденцы. В платок просторный
Он всё завязывал узлом
И шёл, как бы дорогой горней,
Держать отчёт перед попом.
Но, кротко помолившись Спасу,
Вонзал в ту горку денег поп
Святую длань и сыпал в рясу
Всё, что он бескорыстно сгрёб.

                Пиджак

Ещё в деревне был помещик,
Его отец был крепостник,
И сын на вольных, как на вещи,
Смотрел – к иному не привык.
В России царской, в Беларуси,
Как в прошлом, всё осталось так:
Хоть все крестьяне –  белорусы,
Что ни помещик, то – поляк.
Когда к России пристегнули,
Отняв у Польши, Беларусь,
Паны царице присягнули
На верность, та решила: «Пусть
У них останутся поместья
И белорусские рабы,
Ведь служат россияне с честью
Мне, немке, волею судьбы».         
…Батрачил мой отец у пана:
Пятнадцать скоро, как-никак,
А всё – в рубашке домотканной…
Каб заработать на пиджак!
В деревне, в молодом народе,
Прошли тревожные слушки:
Мол, в Гомеле у хлопцев в моде
Теперь одёжка – пиджаки!
Казалось русому подростку,
Что стоит тот пиджак купить,
Любую девушку-берёзку
Сумеет он приворожить!..
Он будет лучше всех красивых,
На всю деревню – молодец!
И панских стал пасти ретивых
Коней недобрых мой отец.
Знать, панский дух у них от пана!..
Пасти их явно не к добру!..
Что ж, втягивает постоянно
Нас недобро в свою игру.
Казалась жизнь посильной ношей,
Считал порой он до звезды,
Какие пан под осень гроши
Ему заплатит за труды.
Так он мечтал и… домечтался:
Несчастье лютое стряслось:
Глядь – весь табун в овёс забрался,
Жрёт… хоть то панский был овёс,
А всё равно здесь суд короткий:
Пан тотчас в поле прискакал,
И за парнишкой мчится с плёткой,
«Пся крев!»*) – кричит, но не догнал:
Отец нырнул в ближайший ельник –
Конь на иголки не пошёл.
– Ну, погоди же ты, бездельник! –
Тут пан законы предпочёл.
Он вызвал деда и на счётах
Потраву эту оценил,
И всё, что мальчик заработал,
В карман свой панский положил.
Но должен хлопец всё ж остался
Ему какие-то гроши,
Мой дед едва не разрыдался
От потрясения души.
И пан, узрев его слезинку,
Учтя, что старостой он был,
Его сынишке недоимку
С великодушием простил!..
Так не пришлось отцу в те годы
Купить пиджак… Да леший с ним!
Он скоро вышел сам из моды
И с паном, и с царём самим!
Но нарядился папа всё же –
В шинель и краснозвёздный шлем!
А что же той звезды дороже,
Коль был никем, а стал ты всем?!.
Но тех, кто всем внезапно стали,
Вновь сделать заживо никем
Рабовладельцы пожелали,
Осатаневшие совсем...
------
«Пся крев!» - собачья кровь (польское ругательство
в отношении подвластных Польше в прошлом белорусов и украинцев)

                Дед

Отца и дедушку забрали
При Керенском под Петроград,
Чтоб те окопы там копали
И массу строили преград.
Ведь немец наступал на город,
И брали всех туда копать,
Кто слишком стар был иль молод,
Чтобы на фронте воевать.
Хоть царь был свергнут, продолжали
Буржуи страшную войну,
Как прежде, их снаряды рвали
Живых солдат и тишину.
Россия кровью истекала
На поле смертном боевом,
Её лакала капитала
Гиена жадным языком.
Всё было мало той зверюге,
Сменившей царское зверьё,
Ведь превращалась в жутком брюхе
Кровь эта в злато у неё.
На новой барщине трудились
Отец и дед мой у господ,
Знать, в крепостных преобразились,
Каким был прадед мой Федот.
И помнил мой отец спиною
Господ Федота злую плеть,
Её казацкою рукою
При Керенском взметнула смерть.
Живуч господ обычай древний
Драть русский люд, как и теперь…
Не так давно, ещё в деревне,
Ударили приклады в дверь.
Отец и дед вскочили в страхе:
Бандиты, что ли? Что тут красть?
Нет, то казацкие папахи –
Демократическая власть
Вломилась серою толпою,
А лиц у них как будто нет:
Тогда куриной слепотою
Страдали мой отец и дед
От голода. Был день, но в хату
Не проливался свет его,
И только солнышко – к закату,
Больной не видит ничего.
Держась за стенку, за кусточки,
Не видя вечером ни зги,
Они с берёз сгрызали почки
И тем спасались от цинги.
И деду тут допрос устроен:
Скажи-ка, где твой старший сын?!
Стал дезертиром русский воин!
Не здесь ли где-то Константин? –
(Я в честь его отцом был назван).
Старик: «Не знаю ничего…» –
– Ах, врать? Так будешь ты наказан!
А ну-ка, расстрелять его! –
Успели в деда уж вцепиться
И – точно: тащат на расстрел…
В углу переднем на божнице
Сам кроткий Спас оторопел.
Поскольку отменили власти
Недавно слово «господа»,
И люди получили счастье
Стать гражданами навсегда,
Отец мой: «Граждане, – от страха
Провыл, – как можете вы так?!» –
Тут по спине нагайкой ахнул
Демократический казак:
«Вот ты за «граждан» получи-ка!
Как ты господ назвать посмел?!.»
От боли нестерпимой, дикой
Отец мой до полу присел…
Ведь в самом кончике нагайки
Зашит свинцовый шарик был.
Такими ряженые шайки
И нынче наш смиряют пыл!..
Отца казаки удержали
В избе… И вдруг – ружейный залп,
Такой, что окна задрожали,
И сам себе отец сказал
Беззвучно мёртвыми губами:
«Убили батьку палачи!»
Он впился в белый свет зубами,
Как в жизнь… Но новый залп звучит.
Решил отец: «Добили, значит,
Зверюги, злыдни, старика…
Была нетвёрдой не иначе,
Как спьяну, у стрелков рука…»
Но – третий залп!.. Белее мела,
Глядит с иконы Божья Мать…
Неужто впрямь, убивши тело,
Им нужно душу расстрелять?!.
И вот опять ввалились в хату,
Точь-в-точь копытами звеня…
Теперь убить выводят папу,
А с ним – грядущего меня…
Он тело батьки ищет втуне…
Вознёсся с телом к вышине?..
Тут притащили сына к пуне *),
Спиной поставили к стене…
– А ну, скажи, – горелкой **) дышит
В лицо казачья злая пасть, –
Где брат?! – «Он нам давно не пишет…
Боюсь, на фронте мог пропасть…»
– Ах, так! Не скажешь – расстреляем!
Готовьсь! – Тут глянули стволы
В глаза, лучившиеся маем,
Как смерть, безжалостны и злы.
Так жить хотел! Глаза зажмурил…
– Пли! – Пули все – над головой,
Лишь русые покрыло кудри
Ему древесною трухой.
Из ран она струилась пуни…
– Где брат? – «Его ищите вы!..»
И в брёвна вновь вонзились пули
Чуть-чуть повыше головы…
И в третий раз враги стреляли…
– Нет, ничего не знает он! –
И прочь убийцы ускакали,
Повсюду укреплять закон.
«Но где же батька, где убитый?
Ах, вот он в пуне… Жив, хоть слаб!..
Его связали там бандиты
И в рот ему воткнули кляп…»
А позже весть явилась к деду:
Был Константин не дезертир,
В бою не за свою победу
Был ранен и покинул мир…
…Так вспоминал отец, копая
Окоп. Но в рельс стучат – обед!
Свою бригаду догоняя,
Спешат к столу отец и дед.            
А на столе котёл дымится,
И в ноздри дух похлёбки бьёт.
Вокруг котла народ садится,
И каждый ложку достаёт,
Как благо, из-за голенища,
Ведь без неё как можно жить?
Хотя глазам доступна пища,
Да рту её не ухватить!
Тут стукнул ложкой деревянной
Котёл по телу бригадир,
То был сигнал: начать желанный,
По-деревенски строгий пир.
В котёл все ложки погрузили
И ртам неспешно поднесли.
Похлёбку молча оценили,
При этом губ не обожгли.
И стали ждать совсем немножко.
Вновь по котлу командный стук,
И снова каждый тянет ложку
К похлёбке чинно и не вдруг.
Когда ж на дне осталось мясо,
А по краям его жирок,
То каждый медленно, не сразу
Взял равный всем другим кусок…
Так всё они окопы рыли…
Но для того ль дана им жизнь?
А может, то могилы были –
Похоронить капитализм?!.
…Но заболел мой дед-трудяга,
Домой отпущен – слишком слаб,
А сын остался рыть. Однако
Авророй прогремел Октябрь.
Но Беларусь досталась немцам –
То был «похабный Брестский мир»…
И стал отец красногвардейцем,
И был матрос их командир.

-----------
*) Пуня – белорусский сарай (с одной стороны коровник,
а с другой дровяной склад)
**) горелка – водка (белорусск.)

(1-2 ноября 2018 г.)


      В юденическом плену    

…Колчак и корпус белочешский
В Симбирск с Самарой уж вошли,
Но юный гений Тухачевский
С приволжской вышиб их земли.
Но напирал Деникин с юга,
А с севера на Петроград,
Как в золотых погонах вьюга,
Юденич шёл, как на парад.
Хоть насмерть красные стояли,
Но, так как белый пёр злодей,
Они полки формировали
Из необученных людей.
И в полк беспомощный подобный
Вступил мой будущий отец,
И, прежде лишь пахать способный
Мужик, он красный стал боец.
И вот теперь красногвардеец,
Что хоть в винтовке знает толк –
Уж боевой красноармеец,
Не в боевой попавший полк.
А вот и первое сраженье…
Стрелять в какой-то огонёк
Велели… «Братцы! Окруженье!» –
Крик… Комполка их – наутёк
(Был царский офицер-помещик,
Фамилия с предлогом «фон»)
Бежит к своим, но перебежчик
Уж в спину пулями сражён.
Вон растянулся, как лягушка!..
Но близко – вражеская рать…
И окруженье – не игрушка,
Как без команды воевать?!.
И, круговую оборону
Заняв, отстреливался полк,
Пока не кончились патроны,
И гром родных винтовок смолк.
Держа ружьё на изготовку
И на отца направив штык,
Кричит беляк: «Бросай винтовку
Или прикончу, большевик!»
И бесполезное оружье
Отец бросает… Жизнь – взамен,
Хоть жизнь порою смерти хуже.
Попал с полком он в жуткий плен…
И вот их привели на муки.
Стой! И построили их всех
В шеренги и держать им руки
Ладонями велели вверх.
Сверлили лица белых взгляды,
Ладони всем зрачки их жгли.
Что в них выискивали гады?
Неужто что-нибудь нашли?
Нашли!.. В отличие от прочих,
И металлическая пыль
В ладони въелась у рабочих,
И цеха чад в их лицах плыл.
А у крестьян, что пашут в поле,
Чисты ладони, а лицом
Они красавцы поневоле –
Кровь с молоком!.. Притом глупцом
Мужик дворянам представлялся,
И потому сам Бог велел,
Чтоб он им ввек повиновался
И славил рабский свой удел.
В тот чёрный день на белом свете
Остался чудом мой отец:
Он «добродетели» все эти
Имел, хоть не был он глупец.
Рабочих выдала работа,
Их отвели в крутой овраг,
И там их всех из пулемёта
Перестрелял их вечный враг.
А это значит, между прочим,
Что все злодеи-господа –
Враг классовый всегда ¬рабочим,
Не забывайте никогда!
Загнали в старые бараки
Красноармейцев из крестьян,
И там светился им во мраке
Ужасной жизни их туман.
С утра гоняли на работу,
Был тяжек подневольный труд,
И сил уж нет, и есть охота,
Но есть нисколько не дают.
Хотя б давали им баланду!
Но, чтоб им в гроб не угодить,
Господ блистательную банду
Им разрешалось веселить,
Себя совсем, как попрошайки,
Вконец униженно ведя,
В столовую всей этой шайки
С конвойным по трое войдя.
Столовая… Отдельный столик
Имел там каждый офицер.
Вот этот – благородства облик,
Он был изящества пример.
А на столе еда царила,
Пустых желудков идеал,
Там с сердцем рюмочка дружила –
Графинчик с водочкой стоял.
Пьянили запахом закуски –
Почти что с неба благодать,
Не знали лишь как их по-русски
Крестьяне пленные назвать.
Сидел салфеткою покрытый
Беляк, чтоб не накапал жир,
Не смел с котлеткой в жаркой битве
Позорно замарать мундир.
И кушал он не просто тоже,
В руке он вилочку держал,
В другой – блестящий острый ножик.
Как держат боевой кинжал.
В котлетку вилочку вонзал он,
Как в человека – сталь штыка,
Кусок котлетки отрезал он,
Как голову большевика,
И в рот он вкусный нёс кусочек
И, чтоб тот веселил живот,
Он водки отпивал глоточек,
Утиной попкой сделав рот.
На блюде хлеб. Накрыт салфеткой.
И хлеб у белых тоже бел!
Картошку белую с котлеткой
Он, между прочим, тоже ел!
К столу подходят при конвое,   
Едва от голода дыша,
Отец и наших пленных двое –
Не губы просят, а душа:
«Кусочек хлеба, ваш-скобродье,
Ради Христа подайте нам!..»
– Прочь, большевистское отродье!
Я пулю в рыло вам подам! –
Кричит воспитанный мерзавец,
Знаток изысканных манер…
Вот стол другой. Тут не красавец
Сидит, а старый офицер.
Весь лоб морщинами изрезан,
И на щеке от сабли шрам…
Салфетку поднял и отрезал
Ломоть и протянул врагам…
Зачем изысканным дворянам
В столовой гнусный балаган?
То малограмотным крестьянам
Урок был грамотности дан.
Там истины им прописные
Внушал, хамя, культурный сброд,
Что может лишь как крепостные
Существовать простой народ…
Фронт красных гнулся от ударов –
На Петроград Юденич пёр…
Пригнали пленных комиссаров –
В барак отдельный – под запор.
А позже белые бандиты,
Воспитанные палачи,
Барак тот, намертво закрытый,
Внезапно подожгли в ночи.
Пылал, как ад, огонь великий,
Горели в нём большевики,
И слышали горящих крики
В других бараках мужики.
А поутру их всех погнали
Всё, что осталось, разгребать…
Что ж, и пошли, и разгребали,
Чтоб после в памяти собрать.
Обугленные брёвна, люди…
Тот чёрный, будто бы живой,
Он как бы ждёт, когда разбудят
Его, чтоб вновь помчаться в бой.
Отец слегка его коснулся,
И тот рассыпался во прах,
Как будто духом в бой вернулся
И там воскрес в большевиках!..
Куда ты, сердце, горе денешь!
Ты в месть его обороти!...
Уж красный фронт прорвал Юденич
И в Питер силится войти…
Осталось двадцать километров,
Уж Исаакий видит враг,
Но, словно стаей красных ветров,
Его последний сорван шаг.
Нет забастовок, нет восстанья
(Их ждали беляки-глупцы!
Всегда ждёт глупых наказанье,
Когда их в бой ведут слепцы!).
Рабочий класс – с большевиками,
Сейчас там все – большевики,
И измождёнными руками
Оружье взяли старики,
Над белой офицерской бандой
Вдруг стали небеса черны:
Глядь! – Большевистской пропагандой
Упились нижние чины!
Они ведь тоже из рабочих,
А большинство из мужиков.
Никто из них идти не хочет,
Чтоб убивать своих братков.
Бегут от белых дезертиры,
И перебежчики бегут,
Бросают чуждые мундиры,
Присягу красную дают.
И тут прислал товарищ Троцкий
На помощь новые полки,
И прибыл сам с отрядом флотских:
– Вперёд за мной, большевики! –
Он на коне перед полками,
И маузер в его руке,
И красное родное знамя
Скользнуло по его щеке.
– Вперёд! – и воздух криком взорван:
«Ура!» – и лавой – на врага!
И фронт юденический прорван,
И до победы – два шага.
Об этом пленные не знали,
Но, хоть все были от сохи,
Они почуяли, что стали,
Дела у беляков плохи.
Их офицеры приуныли,
Как бы споткнулись на меже,
И не из рюмок водку пили,
А всё стаканами уже.
Солдат им явно не хватало:
Вдруг пленных стали вызывать
И им – не много и не мало –
Их «преступления» прощать,
Но уж, конечно, при условье,
Что окончательно вину
Они свою искупят кровью –
Пойдут за белых на войну,
Чтоб вновь «Единой Неделимой»
Россия стала навсегда,
Где им пахать необходимо,
А править будут господа –
Такая логика у гнусов:
Для них был создан Богом раб!
Отец и трое белорусов
Приведены однажды в штаб
Конвойным из барака были,
И разговор тут был таков:
Они прощенье заслужили,
Чтоб бить пойти большевиков.
Как отказаться? Расстреляют!
Перемигнулись земляки –
Перекрестившись, заявляют,
Что им враги – большевики!
Их – в баню, чтобы грязь отмыли,
А с ней – и прежний красный грех,
И наконец-то накормили,
И обмундировали всех.
Они всё новое надели,
Но было тяжко надевать
Белогвардейские шинели –
Как будто в саван залезать.
Конспиративных дел художник,
Но грузный, как английский танк,
Полковник был большой картёжник,   
И предложил идти ва-банк:
Чтоб этих четверых проверить,
В разведку надо их послать,
Вернутся – можно всем им верить,
Скрепляет верность долгу рать!
И вот им выдали винтовки
И в лес послали… Благодать!
Свобода! Там они с обновки
Погоны начали срывать.
Прошли ещё они лесами,
Неся винтовки, как кресты,
И вышли всей четвёркой сами
Они на красные посты…
В них часовой хотел с колена
Стрелять…  – Стой! Стой, товарищ, брат!
Бежали к нашим мы из плена,
А эта форма – маскарад! –
…На гауптвахте продержали
С неделю их не как врагов,
А всё, как надо проверяли –
Закон военный был таков.
Всё верно. Никакой измены.
Вернулись в красные полки!
И звёзды красные на шлемы
Пришили им большевики.
И важно, что тогда чекисты
Допросы правильно вели,
Не мучили, как сталинисты,
Что позже в органы пришли.
Те били зверски окруженцев,
Чтобы заставить их признать,
Что те работают на немцев
И предали Отчизну-мать.
А тех, кто смог бежать из плена,
В те годы мучало вдвойне
Гебистов дьявольское племя,
Карьеру строя на войне.
Но на гражданский, той неблизкой,
Отец мой не был принуждён
Признать, что финский и английский,
И – плюс – эстонский он шпион.
И мстил отец мой белым гадам,
Став вольным красным мужиком, 
К земле прикладывал прикладом,
Колол, как вилами, штыком.

(20-23 октября 2018 г.)

                Крестьянин-пилот


Отец, пастух когда-то панский,
Был только норовом мужик,
Но к книгам даже на гражданской
Как к собеседникам, приник.
К наукам склонный, стал пилотом,
На небе пас аэроплан,
Не называли самолётом
Тогда трескучий тот биплан.
Но сами лётчики машиной
Свой называли самолёт,
И был дерзания вершиной
Удачный каждый их полёт.
Но даже и к наукам склонный,
Пусть и своя повсюду власть,
Как смог он в авиационный,
Высокий самый мир попасть?
Окончил он лишь все три класса
Церковной школы приходской:
У чад трудящегося класса
Дороги не было иной.
Царь Александр Второй был ярым
Тупым врагом простых людей.
Определил он циркуляром
Судьбу «кухаркиных детей».
Он детям всей рабочей голи
Поставил на пути заслон:
Учиться продолжать им в школе
Строжайше запрещал закон.
Он знал, что знание – оружье,
Раб мыслящий – уже не раб,
В нём будет спящий лев разбужен,
В котором ум – страшнее лап.
Он чарам никаких факиров
Уж неподвластен. Волен он!...
…Вдруг в школу красных командиров
Отец мой был определён.
Он там курсантом был примерным,
От книг ничем не оторвать,
И все экзамены экстерном
За семилетку сдал на «пять».
Но география, как камень,
Чуть не прихлопнула отца:
Не знал он, что по ней экзамен
Сдают… Сбежал весь цвет с лица…
Как бы осыпался шиповник…
Заходит он со страхом в класс.
И бывший царский там полковник
Начнёт «вести допрос» сейчас.
Но добрым был экзаменатор,
Хоть строгий вид не потерял,
И по старинке он солдатом
Курсанта красного назвал.
Грозна, как поле боя, карта,
Вот правый фланг, вот левый фланг,
А сзади наползает парта,
Раздавит, как английский танк!
Душа горит, как лес в закате…
– А ну-ка, покажи, солдат,
Мне море Чёрное на карте! –
Слова полковника звучат.
«Вот так погибнуть не геройски
Перед лицом родной страны!..
Спасён! На карте той по-польски
Названия нанесены!!!
Наверно, в качестве трофея
Она смогла к нам угодить…
А я по-польски-то умею
Читать, писать и говорить!»
Отцу была их пани крёстной,
Умна, добра, стройна, тонка,
И речи польской, гордой, грозной,
Учила часто паренька…
А вот и буквы: «Czarne morze»*) –
Отец указкой показал,
Каспийское нашёл он тоже –
«Kaspijskie mоrze»**) прочитал.
Он показал, конечно, Волгу,
И Днепр, и Дон и с ним Донец…
Экзамен длился тот недолго.
Сказал полковник: «Молодец!»
Но географии учебник
И карты каждый уголок,
Отец мой, словно поп свой требник,
Прошёл и вдоль, и поперёк.
Прошёл по морю и по долу,
Прошёл он горы, степь и лес,
И послан в лётную он школу
Был в городок Борисоглебск.
Там в небо он впервые взвился
К свободе вечной сквозь туман.
И, кстати, Чкалов с ним учился,
Небесный гений-хулиган.
Потом отец в Узбекистане
С машины преданной своей
Метать ручные бомбы станет
В лихие банды басмачей.
Порой моторы предавали
Его товарищей-друзей,
И те машины приземляли
В расположенье басмачей.
Враги не просто убивали
Несчастных пленников своих,
А с самолётами сжигали
Иль на куски рубили их.
Но дожил папа до победы
Над этой чёрною чумой,
Да тут пришли страшнее беды –
Нагрянул год тридцать седьмой.
Он наподобие был тира,
Где каждый человек – мишень.
Арестовали командира,
Пришли за папой через день.
Но инквизиторы при встрече
Спросили ласково него,
Шпионские не вёл ли речи
С ним бывший командир его,
И отвечать отцу велели
Всё искренне, как на духу –
Мол, служим мы единой цели:
Карать внизу и наверху.
Отец им искренне поклялся:
«Речей крамольных не слыхал.
Порой начальник напивался,
На водку деньги занимал,
Но отдавал всегда исправно.
Потом женился я – ушёл
Из общежития…» – «Забавно!
Видать, фальшивый наш «орёл»
Уже поздней завербовался! –
Чекист догадку выдал вслух. –
Осталось, чтобы он признался…
Что ж, из него мы выбьем дух!»
…Отец мой был крестьянин ушлый,
Смекнул он: в армии – не жить!..
И в созданный тогда Воздушный
Гражданский Флот пошёл служить.
-------
*) «Czarne morze» (произн.) - Чарнэ може
**) «Kaspijskie mоrze» (произн.) - Каспийске може

(4 ноября 2018 г.)

                Юну-у-у!

Отцу работу предложили
В любом из крупных городов,
И мама с папою решили
Поехать в солнечный Ростов,
Весь в мягкой зелени акаций.
От их цветенья был я пьян.
В нём, как в Одессе, много наций
Живёт – от греков до армян.
В нём ослепительное небо,
Его целует тихий Дон,
И тот лишь, кто в Ростове не был,
В него до смерти не влюблён.
В нём, в центре, – если б там вы были! –
Почти парижские дворцы,
Их, в состязании, дарили
Своим любовницам купцы.
…Шёл из Ташкента поезд долго.
Был жгучий август, солнца жар.
И впереди далёко Волга
Земной опутывала шар.
В вагоне, как цыганский табор,
Все спят, устав от зноя дня.
Но я не сплю. Выносит в тамбур
Мать неуёмного меня.
А там луна висит за дверью.
– Спи! Видишь, сердится она! –
«Неправда! – маме я не верю. –
А как зовут её?» – Луна. –
«Юна? Хочу Юну-у-у я, мама,
Она хорошая, смотри!»
И так я требовал упрямо
К ней возвращаться до зари.
Она ушла от нас с рассветом,
Вздохнула облегчённо мать.
Я зарыдал – я был поэтом,
Не по-отцовски мне летать!

5 мая 2018 г. (19:14-23:35).
 

               «Тройка»


«...И, так как я был младший самый
Или добрее всех, видать,
Не дав мне попрощаться с мамой,
Меня решили расстрелять.
Да разве я на что годился? –
Я даже драться не любил,
Ещё я в школе не учился
И красный галстук не носил!..
Иное дело – члены «тройки»,
Перед которой я стоял:
Они сидели на помойке
И составляли трибунал:
Глазами, словно из булата,
Глядели грозно пред собой,
Сопя, мои два старших брата
И Севка с заячьей губой.
Он самым главным был чекистом,
Он сам был правда и закон,
Он объявил меня троцкистом,
А братья крикнули: «Шпион!»...
Тогда мы, дети, в год из года,
Пока не смыло нас войной,
В чекистов и «врагов народа»
Играли в ярости слепой.
Ведь каждый день, как лютый ворог,
По нашей улице скользил
Немой железный «чёрный ворон»
И чьи-то души увозил.
Забрали старенькую даму,
Врача с соседнего крыльца
И чью-то маленькую маму,
Чьего-то тихого отца.
Но мы от старших твёрдо знали,
Что взяты скрытые враги,
Что расстреляют их в подвале!..
А «ворон» продолжал круги...
И о подробностях расстрела,
Зажжённый «классовой» борьбой,
Так фантазировал умело
Нам Севка с заячьей губой!..
И вот поставлен я к помойке,
И каждый вытащил пугач:
Был каждый член отважной «тройки»
По совместительству «палач».
По три пистона заложили,
Чтоб так бабахнуло, что – страсть!
И, метясь в сердце, попросили
Меня при выстреле упасть.
Миг! – и закончат  п р о ц е д у р у.
Но я испортил им игру:
Внезапно я представил сдуру,
Что, если упаду, – умру! –
Не встану, небо не увижу
И маму не увижу вновь,
И на помоечную жижу
Прольётся вдруг живая кровь...
 Я поднял крик!.. Упорно братья
Меня пытались удержать,
Но их «чекистские» объятья
Разорвала, примчавшись, мать.
Мои «убийцы» не успели
Спустить курки при крике «пли!» 
Ах, если б так и в самом деле
Спасать нас матери могли,
Чтоб вся Огромная Помойка
Навек исчезла без следа!..
Роптала сзади глухо «тройка»:
– Кого ж расстреливать тогда?


       Моё 22 июня 1941 г.


Перед войной никто ни разу
В пределах всей моей страны
Не произнёс гнилую фразу:
«Ах, лишь бы не было войны!»
Нет, люди в радостном оскале
Кричали: «Лишь война придёт,
«…Нас в бой пошлёт товарищ Сталин
И первый маршал… поведёт!»
Хоть похвальба вредит здоровью
И отнимает даже жизнь,
Все повторяли: «Малой кровью
Мы разгромим капитализм!»
И даже умных не смешила
Хвальба такая ни фига:
Ведь сам товарищ Ворошилов,
Сказал, что подлого врага
Мы, миллионы, повстречаем
И только бросим шапки враз,
Его мы ими закидаем,
И он нам сдастся в тот же час!
И братья старшие, из школы,
Полубезумные, придя,
Твердили мудрые глаголы
Победоносного вождя.
И мы от них не отставали,
Все дошколята-мелюзга,
И каждый день в войну играли,
Громя незримого врага.
И утром, солнечным и чистым,
Я всю песочницу изрыл:
На этот раз я был танкистом
И крепость из песка крушил.
«Теперь пойдёт вперёд разведка!..»
А вот и мама на крыльце…
«Война! – сказала ей соседка
С улыбкой странной на лице. –
Сейчас по радио сказали!»
И тотчас мир покрыла хмарь…
Мы лишь в конце войны узнали –
Служила немцам эта тварь!..
И Ворошилов на лошадке
Не поскакал врага громить,
Нет, дал ему и всем по шапке
Фашист, а после – прикурить!..
Хоть был я несмышлёныш с виду,
Почти что сразу стал смышлён
И на вождя таил обиду:
«А как же Сталин? Как же он?»
Уже Ростов бомбило небо,
Всё в чёрных воющих крестах,
И стало в доме мало хлеба,
И рос зато незримый страх.


    24 октября 1941 года


…И вот на поезд злополучный,
Что повезёт нас из Минвод,
Спустились мы почти из тучи,
Покинув добрый самолёт.
Тут льдом, как острием алмаза,
Не режет небеса Казбек.
Меж первых малых гор Кавказа
К земле причалил наш ковчег.
Хотя октябрь уж на исходе –
Двадцать четвёртое число,
Вином лучистым солнце бродит
И зреет в воздухе тепло.
Невольно сердце верить хочет:
Война – нагроможденье снов…
А вот и наш спаситель – лётчик
Красивый, молодой Краснов.
Он из кабины к нам спустился,
Шатен, немного рыжеват.
Он с нами, с мамою простился…
Казалось мне, он был крылат –
Так он, как юный бог, держался!
С проклятой сворою врагов
Он вместе с папою сражался,
Но послан на день был в Ростов,
Чтоб семьи лётчиков оттуда
В Минводы вывести… Для нас
Краснов явился, словно чудо:
Он спас нас, храбрый русский Спас.
Иначе б мы к фашистам в лапы
Попали в аэропорту…
Он нас нашёл по просьбе папы,
Как жизнь, даруя высоту…
От высоты на братьев приступ
Атеистический напал:
Вдруг с нашей бабушкою диспут
Дуэт их дружный завязал:
– Так где же в небе бог? – Спокойно
Она ответила внучкам:
«Его вы видеть не достойны,
Зато он видит всех нас сам».
Тогда вопрос совсем «убойный»:
– Но, может, видишь бога ты? –
«И я не вижу: недостойна –
Живу я в мире суеты».
И вновь в молитвенник упрямо
Она уставилась – читать,
И приказала братьям мама
Идейный диспут свой прервать.
Хотя был день, не повстречали
Нас мессера… Знать, Бог тогда
Нас скрыл… Иначе бы прервали
Враги тот диспут навсегда. 
Мы от отца узнали позже:
Краснова Бог не доглядел…
В твоём уделе – в небе, Боже,
Тебе он свечкою сгорел…
Но спас он нас от верной смерти!
Людьми такими враг разбит.
Он, в двадцать первое столетье
Влетев, в душе моей горит. 
…Минводы, как Ростов, бомбили,   
И нас везти в Махачкалу
В простых «телятниках» решили
К неразбомблённому теплу.
Вокзал… В товарные вагоны
Нас погрузили. Скучно тут.
У поездов свои законы:
Хоть путь свободен, не везут.
Крутился я почти со стоном,
Хотел немного погулять,
И на прогулку по перронам
Пошла со мной размяться мать.
На двух вагонах были пломбы.
Но часовой там не стоял… 
Вдруг там – снаряды или бомбы,
А их никто не охранял?! ¬–
Так рассудила сразу мама,
Глядь – два военных тут как тут,
Как бы свалились с неба прямо,
И пломбы трогают и жмут.
Высоки оба и носаты,
Не загорелы, хоть – Кавказ,
Глаза слегка белесоваты –
Нет света русских серых глаз.
Хотя белы – не нашей масти,
И на одном к тому ж ремень
Шинельный покрывает хлястик…
Ей ясно всё, как божий день!    
Хоть речь чиста, гортанный призвук,
Такой же призрачный, как взгляд,
А это был для мамы признак,
Что с нею немцы говорят. 
Когда тот Брестский мир проклятый
Был с ними заключён Москвой,
Пришли немецкие солдаты
К ним в хату мирно на постой.
Враги, но не сверхчеловеки,
И в обращении просты.
Она запомнила навеки
Их речь, повадки и черты.      
Но как-то, словно по команде,
Они исчезли прочь из глаз:
В их милом, добром фатерлянде
Вдруг революция зажглась!
Так мать фашистов распознала
И, чтобы уцелеть нам с ней,
Шутливо с ними поболтала
И увела меня скорей.
Мы к коменданту подбегаем:
Всё донесла ему она,
Но комендант непробиваем
И твёрд был, как укрепстена.
Как смотровые щели танка,
Глаза изволил он открыть:
– Не надо панику, гражданка,
В военной зоне разводить!
В вагон идите! Слава богу,
Мы бдим и все блюдём Устав!
Лишь два часа пройдёт – в дорогу
Уйдёт спокойно ваш состав! –   
Что ж, подчинились мы закону,
Нет, беззаконию, верней,
Вернулись к нашему вагону
И стали у его дверей.
Ходили люди по перрону
Вдоль тех телятников, томясь,
Как стадо тёлок по загону,
Крепя с животным миром связь,
Как предки в древности – с медведем!..
Но он, увы, не помогал.
Когда ж мы наконец поедем?! –
Как он, вдруг кто-то прорычал.
Тут на асфальтовой полянке
(Другой там было не сыскать)
Вдруг украинку в вышиванке,
Дивчину, увидала мать.
Цветочком, украинской квиткой,
Её ботаник бы признал,
На щёчках – ямочки. Улыбкой
Она расширила вокзал.
Дивчину мама расспросила –
(Ведь дочери у мамы нет),
И как зовут, установила,
И то, что ей шестнадцать лет,
И что в составе, – мать узнала, –
Родных нет с нею никого,
Она их где-то потеряла
Вдали от дома своего.
Ей в детский дом теперь дорога…
Вот два вагона головных.
В них – люди. Выглядят убого,
Вся грязь дорожная на них.
Темны их лица, руки, шеи,
Лопочут что-то нараспев…
– То бессарабские евреи, –
Сказала мать, почти презрев
Их говор. Не в её был вкусе
Тот диалект: «Как птичий свист!
Вот то ли дело в Беларуси,
Там идиш правилен и чист!»   
Но вот опять сидим в вагоне. 
Мы – на полу семьёю всей.
Ждём: паровоз состав наш тронет,
И в путь мы тронемся… Скорей!
Вот пулемёт на нарах справа
И два бойца – его расчёт.
Не суйся враг – покроет слава
В бою бойцов и пулемёт!
Вверху он высунут в окошко,
Готов сразить любых врагов.
Я знал его уже немножко –
То был на ножках «дегтярёв».
Изобретён был Дегтярёвым,
Его любила вся страна…
И вдруг с вокзальной крыши с рёвом
На нас обрушилась война.
То показалось мне, что с крыши
Ревущий мессершмитт скользнул,
Нет, он летел немного выше
И в душу мне как бы нырнул
И взмыл, нас пулями осыпав,
И с рёвом – новый самолёт,
Из раскалённой бездны выпав,
Нас в бездну чёрную зовёт.
– Что ж не стреляете вы, дяди? –
Я закричал под нервный смех.
Те два бойца, спасенья ради,
Вон из вагона – раньше всех!..
Один скакнул через другого,
Перевернули пулемёт…
Лишился разума и слова
И под вагон нырнул расчёт.
Все под вагон – за ними следом,
А с неба рёв стрелял в упор,
Вот, угрожая пистолетом:
«Под поезд!» ¬– приказал майор,
Чтоб под вагон скорее мама
Ему всех протянула нас
И прыгнула сама. Упрямо
Она сказала; «Пробил час
Погибнуть – мы погибнем вместе
Там, где нам сгинуть бог послал.
Вдруг выживём на этом месте,
А там погибнем, между шпал!»
Тут у майора на петлицах,
Как щёки, шпалы затряслись,
И поспешил он опуститься,
Спасая под вагоном жизнь.
А те, на чьих петлицах ромбы,
Вы разве были там тогда?..
И вдруг не только пули – бомбы
Метнула в поезд наш беда…
Меня при новом взрыве рёва
Спешила мама накрывать,
Нам лгут: «В начале было Слово»,
О нет, была вначале Мать!..
В тот миг был мир зарницей зыбкой,
И, чтобы не боялся я,
Из страха сложенной улыбкой
Мне повторяла мать моя:
«Сынок, не бойся, я с тобою,
И нас ничем не разлучить:
Погибнем вместе смертью злою
Иль вместе будем долго жить!»
Пол деревянный, словно плаха,
А, может, древа жизни ствол?
И странно: я не чуял страха,
Хоть подо мной боялся пол.
Не верил я, что я исчезну,
Иначе сгинет белый свет!
Знать, в буре огненно-железной
Я стал философ и поэт.
Но услыхал поэт-философ,
Судьбой и мамою спасён,
Что где-то там по груде досок
Из зоосада ходит слон.
Нет, то не слон из зоосада
Был ломкой досок увлечён,
Рвались огромные снаряды
Там, где был с пломбами вагон…
А от него второй взорвался,
От взрыва пломба не спасла,
На тех, кто под вагон забрался,
Волна воздушная пошла.
Так дети прячутся под лавку…
Волной с двух женщин сорвало
Всю-всю одежду и в добавку
Обеим головы снесло…
Одни на туловищах шеи…               
Был близко от вагонов взрыв,
Где бессарабские евреи…
Никто там не остался жив.
Какое – жив! Их на ошмётки,
Как и вагоны, разнесло,
За что же бог, святой и кроткий,
Порой творит такое зло?
Погибли все в одно мгновенье,
Он к бедным был неумолим,
Пришлось предстать без омовенья
В грязи кровавой перед ним…      
У мамы тлела скорбь в сердечке,
Как после гибели родни,
Как будто бы в одном местечке
С рожденья прожили они…               
А на перроне крики, стоны,
И вроде больше не бомбят.
И мы покинули вагоны:
Вдруг снова гады прилетят!..
Спасаться в город побежали,
Да не свободен был перрон:
Меж мёртвых люди умирали –
Конец был многих предрешён.
Их уводила смерть с гулянки,
Что им устроила она.
Ой, вот дивчина в вышиванке,
А вышиванка та красна:
Ей смерть повышивала маки,
Где раньше ткань была бела,
Она ещё нам жизни знаки,
Стан изгибая, подала,
Спала как будто, не стонала,
И я совсем понять не мог,
Что та дивчина умирала.
«Что делает она?» – Сынок, –
Проговорила мать, – так  н а д о».
Найти не в силах нужных слов…
Так умирают от снаряда
«И жизнь, и слёзы, и любовь».
Вдруг – вновь налёт!.. До чьей-то хаты
Мы подбежали: пот со лба!..
Мы знали: у людей богатых
Есть в огородах погреба.
Вон видно: к ним ведут дорожки!
И люди в этих погребах
Сидят, спасаясь от бомбёжки,
И пересиливают страх.
Спасать казачка наши души
Не стала, не дала воды:
«Вас скоро немец передушит –
Вас, коммунисты и жиды!.»
Тогда бежим к другой хозяйке,
Она пустила в погреб нас,
Сказав: «Там люди. Полезайте.
За то вдруг Бог спасёт и нас!»
Христово чистое ученье
Она усвоила хитро:
Дари другим затем спасенье,
Чтоб было и тебе добро!..    
Тот день был дьявольской игрою.
Мы вновь в вагоне. В уголок
Те пулемётчики-«герои»
Забившись кушают паёк.
– Чего ж вы, дядьки, убежали,
Чуть не сломали пулёмёт
И из окошка не стреляли, –
Спросил я, – в вражий самолёт? –
Тут сразу оба озверели,
Но, всё ж стараясь злобу скрыть
От мамы, тихо зашипели –
Пообещали придушить.
Я вражьих пуль не побоялся,
Не верил, что умру от них,
А тут я слегка я испугался
Угроз «защитников» своих.
Придуман был приказ «Ни шагу –
Назад» не для таких ли псов?
Ведь храбрый скажет: «В землю лягу,
Чтоб не отдать земли отцов!»          
…А коменданта отыскали,
Он в буйных зарослях травы
Лежал при целенькой медали,
Но без дурацкой головы.            

3 мая 2018 г.
(20:39).


 А в оккупированном Ростове…


Под стук колёс, под рельсов стоны,
Под дрожь испуганной земли,
Нас, снова погрузив в вагоны,
В Махачкалу сквозь тьму везли.
Узнали мы поздней, что фрицы,
Лишь двадцать семь минуло дней,
Смогли в Ростов ордой вломиться
И мирных убивать людей.
Причём по-зверски, без причины,
Народ расстреливали, жгли,
Их хуже венгры и румыны
Себя палачески вели.
Они насиловали скопом,
Спешили грабить, убивать,
Так что советую «европам»
О «зверствах русских» помолчать,
О том, что не был варвар русский,
Когда в Германию вошёл,
Знаком с галантностью французской,
Обескуражив женский пол.
К тому же Жуков стал расстрелом
Карать насильников-солдат,
Но слыл у немцев парнем смелым
Насильник-немец, их камрад.
Расстрелян Черевичкин Витя,
Подросток, на глазах людей,
Посмел врагам не подчиниться –
Он им не отдал голубей.
Держал их парень для забавы?
А вдруг почтовые они?!
Всего боялся немец бравый –
Из страха зверствовал все дни.
Был враг чуть более недели
В Ростове – тысячи убил.
...А в небе голуби летели,
Грустя, что Витя их забыл.
Наутро наши из Ростова
Внезапно вышибли врага,
И обожгла его сурово
Огнеподобная пурга.
И много беженцев обратно
В Ростов вернулось – чуть не треть –
К своим квартирам-голубятням,
Чтоб... так, как Витя, умереть,
Когда фашисты снова взяли
Ростов, идя на Сталинград
И на Кавказ, и убивали
Они евреев всех подряд,
Как Untermenschen безусловно…
Все двадцать девять тысяч их.
Живых встречает смерть любовно
Чтоб мёртвых сделать из живых.
В Змиёвской балке, каменея,
Лихим убитые врагом,
Над слоем слой, лежат евреи
Слоёным страшным пирогом.
Их привозили раз за разом,
И пулемёт их там срезал…
Знать, Бог глядел на это глазом,
Которым видеть перестал…
И привозили душегубы
Их в душегубках много раз,
Из них вываливая трупы,
И выхлопной струился газ.
Видать, патроны звери эти
Уже для фронта берегли.
И были среди мёртвых дети,
Отныне пища для земли.
Им ядом смазывали губы
Перед погрузкою врачи,
Вернее, просто душегубы,
В халатах белых палачи:
Их этим парализовали,
Заставив сразу замолчать,
Фашисты после б плохо спали,
Коль дети начали б кричать…
Они ж воспитаны на Гёте,
Им Моцарт чувства утончал…
К чему, чтоб на сладчайшей ноте
Ребёнок дико закричал?!.
Погибли бедные евреи,
Сыны народа мудрецов.
Мы оказались их умнее
И не вернулись в свой Ростов.
Но жертвы все¬ – лишь только в книжке.
А у иных другой был путь –
На службу к немцам. Мы, мальчишки,
В чужие окна заглянуть
Любили в год послевоенный,
Хоть неприлично – неспроста:
В домишках, хилых и согбенных,
Внутри сияла красота.
Невероятная картина:
В любой из комнат, хоть темно,
Видать: стоят два пианино,
Буфета два и три трюмо,
Или два кожаных дивана,
Ковры со всех свисают стен,
Шкафы, четыре чемодана –
Вся роскошь угодила в плен.
Хозяевам приход фашистов –
Был не беда, а благодать:
Дома «жидов» и коммунистов
Им разрешили обобрать
Враги за преданность и службу.
Те грудь держали колесом,
Установив с фашистом «дружбу»,
Как меж хозяином и псом.
Потом их кинули фашисты,
Когда приспичило бежать,
Увы, смогли не всех чекисты
Немецких верных псов сыскать…
Но, кроме жертв и псов немецких,
Ещё был третий род людей;
В них дух горел живых, советских,
А не затверженных идей.
Они не смели не бороться,
Хоть смерть сулила им борьба,
Таким в глаза судьба смеётся,
Да плачет, – глядь, – сама судьба.
Лет по одиннадцать, по десять
Пять храбрых чуть ли не мальцов,
Хоть расстрелять могли, повесить,
Укрыли раненных бойцов –
Не двух, не трёх, а целых сорок
На чердаке. Но был хитёр,
Коварен, зорок хищный ворог:
Нашёл их и в глубокий двор
Всех сбросил на асфальт и камень,
И тех, кто всё ещё дышал,
Ножеподобными штыками,
С землёй ровняя, добивал.
Была ужасна бойня эта,
А после, выгнав всех жильцов,
Фашист потребовал ответа:
– Кто прятал раненных бойцов?
Иначе всем расстрел на месте! –
Не знали люди, что сказать,
А было их то ль сто, то ль двести,
А, может, целых сотен пять…
Наставил немец автоматы,
И пять мальчишек-храбрецов,
Что были в тот момент крылаты,
Метнули пять отважных слов:
– М ы  там бойцов скрывали наших! –
Фашист поверить в то не мог,
И лишь потом как проигравший
Он крылья с жизнью им отсёк.
…Махачкалу враги бомбили,
Но мы привыкли ко всему,
Мы в мире злых бомбёжек жили
И приспособились к нему,
К его и бомбам, и снарядам,
И в свой не верили конец.
…Под осаждённым Ленинградом
Был ранен тяжело отец.
Уже сидел он за штурвалом,
Взлететь он, к счастью, не успел.
Вдруг – мессершмитты… Чёрным валом
Фашист, стреляя, налетел.
Скользил он бреющим полётом
И «брил» огнём аэродром,
Отец, исторгнут самолётом,
Бежал с простреленным бедром.
Потом упал, но полз по снегу…
Тут санитары подошли
И погрозили злому небу
С несчастной праведной земли.
Хирург-старик извлёк у папы
Стальную смерть из живота.
Благословенны эскулапы,
Да сохранит их высота!
Был богатырь отец и выжил,
И был он послан вновь летать,
Но не на «дуглас» – рангом ниже –
На русский маленький К-5.
Хоть мал, во многом идеален,
Тот пассажирский лилипут.
Конструктор был Калинин. Сталин
Сумел прославиться и тут:
Он твёрже был, чем твёрдый Ленин,
Имел орлиный мудрый глаз.
И был Калинин им расстрелян,
Чей самолёт нас позже спас.
Тиран семь степеней свободы
Имеет: волен всех казнить!..
Отца направили в Минводы –
Чекистов разных развозить.
И нас к себе забрал наш папа –
В Минводы – знать, в недобрый час:
Из-за того фашиста лапа
Едва не добралась до нас…

9 мая 2018 г.
(19:31).


                Минводы


В сорок втором году тяжёлом
Фашист к Минводам подступил,
И стал передним краем голым
Вчерашний наш глубокий тыл.
Предгорья древнего Кавказа,
Где мы спасались целый год,
Горящим домом стали разом,
В котором рухнул чёрный ход,
А в дверь парадного подъезда
Уже убийцы ворвались;
Куда ни глянь – огонь и бездна,
И ничего не стоит жизнь...
Совсем к бомбёжкам мы привыкли, –
Как будто бы летел не в нас,
Вонзаясь воем в чьи-то крики,
Хвостатый яростный фугас.
Что смерть от бомбы? – К немцам в лапы
Попасться – хуже во сто раз!..
Никто на свете, кроме папы,
Спасать не собирался нас.
А он на крошке-самолете
То улетал, то прилетал,
Скользя на бреющем полете
Над головами чёрных скал.
Вот он привёз из Пятигорска,
Из-за пяти горящих гор,
Военных – то чекистов горстка
Там находилась до сих пор.
В Железноводск отца послали –
Опять чекистов вызволять...
А мы его с тоскою ждали 
Я, братья, бабушка и мать.
Мы третий день не жили в доме, –
Что дом – весь город был пустой! –
Сидели на аэродроме
Под одинокою копной.
И богу не любви, а гнева,
Молилась бабушка в тот час,
Тому, кто создал это небо
И бросил в пламени на нас.
А мать молилась самолёту,
Которым правил мой отец,
Чтоб он вернулся из полёта
И чтобы спас нас, наконец.
А мы молиться не умели, –
Я с братьями, и потому
Мы всё из одеял глядели
На огнедышащую тьму.
А мой отец взлетал, садился
В десятый раз, в двадцатый раз
И снова в небо уносился:
«Спасти чекистов!» – был приказ.
И, самолёт ведя в болтанке
В воздушных ямах между гор,
Он видел вражеские танки
И нам предвидел приговор.
И вот, разгневан и неистов,
Он сел: «Стреляйте в грудь мою! –
Он бросил храбрым особистам. –
Но должен я спасти семью!
Ведь их на месте расстреляют –
Жену, детишек, мать жены!..»
Чекисты добрыми бывают,
Когда... понюхают войны:
– Ну, что за речи – «расстреляйте»!..
Ведь мы не звери! – говорят. –
Ещё разок для нас слетайте
И – вывозите ваших чад! –
И вот я за полночь проснулся
В копне у взлетной полосы.
Шепнула мать: «Отец вернулся!»
Мотор тихонько, как часы,
Работал в темноте тревожной.
И думал я: «Чего мы ждём?
Скорей лететь, пока возможно,
Пока мы дышим и живём!»
Вот речь отца. Бензина запах.
Пора! Прощай, аэропорт!
Взял две семьи ещё мой папа –
Не только нас – к себе на борт.
Одномоторный самолётик
Был перегружен, и пилот
Дал полный газ ему на взлете,
И вот... качнуло нас – полёт!..
Темно воздушное болото,
Но позабыл отец, что он
Врачами от ночных полётов
Из-за раненья отстранён.
Сейчас ночная тьма – спасенье,
Он здесь бы днём не проскочил!
Отец тяжёлое раненье
Под Ленинградом получил
Зимой... Из Вологды далёкой
Он к нам весной отправлен был 
Служить в Минводы, в тыл глубокий,
Да стал внезапно фронтом тыл!..
И смерть не спросит у пилота,
Как и не спросит трибунал,
Он годен для ночных полётов
Иль нет, коль взялся за штурвал!..
И вот уже рассвета тени
Тихонько поползли во мгле,
А мы ползли, ища спасенья,
Впритык к земле – к Махачкале.
Ещё могли здесь пулемётом
Прожечь нас насмерть «мессера»,
И папа бреющим полётом
Летел до самого утра.
Верхушки тающих деревьев
У нас качались под крылом,
И к нам навстречу из деревни
Трубой тянулся крайний дом.
И видно было, как корову
Выводит кто-то со двора
Пастись на мягкий луг шелковый,
На довоенный в шесть утра.
А в семь мы приземлились тихо,
И всё не верилось никак,
Что лиха нет, отстало лихо,
И далеко убийца-враг...
И только позже мы узнали
В Тбилиси, приютившем нас,
Что в час, когда мы ввысь взлетали
И дал отец мой полный газ,
И в чёрной мгле аэродрома –
Мотора рёв и крыльев свист,
В кальсонах выбежал из дома
Вооруженный особист.
Во времена лихой тачанки
Он, может, был во всей красе,
Но тут он крикнул: «Вражьи танки
Уже на взлётной полосе!
Беда! Спасайся кто как может!» –
Испортил летчикам ночлег; 
И особист, понятно, тоже,
Как все мы, грешный человек, –
Всех разбудил он понапрасну;
И летчики, послушав рёв,
Захохотали: «Всё нам ясно –
Машину поднял Ковалёв!»
Нам пожалеть бы особиста,
Да он, не закрывая рта,
Наверно, на день раз по триста
Стращал начальника порта:
– Не выполните – расстреляю!.. 
– Не сможете – под трибунал!.. –
И тут начальник, наседая,
За жабры особиста взял:
– Ты что же, панику – на фронте?!.
Да я лишь только заикнусь! –
Взмолился особист: «Не троньте!
Не буду вам вредить, клянусь!»
– Смотри ж! – прищучил особиста
Начальник аэропорта,
Но твёрдо слово у чекиста –
С тех пор не раскрывал он рта!..
Как все, без слов терпел невзгоды,
Последним рейсом из огня
Он улетел... А враг в Минводы
Вошёл через четыре дня.

 
Старший брат


Мой старший брат, мальчишка Вова,
Погибнет через год в Крыму.
Сейчас, в конце сорок второго,
Семнадцать минуло ему.
Ещё недавно, в сорок первом,
Бежал он в школу на заре,
Был годом раньше пионером
И членом «тройки» во дворе.
А нынче враг всё ближе, ближе...
Как будто ищет только нас
Фашист со свастикою рыжий!..
А вдруг не выдержит Кавказ?..
Из чёрной траурной тарелки
Разила радиобеда:
Такие-то отдали реки
И потеряли города.
И каждый день – всё больше, больше...
И ужас прожигал людей:
Легко, как некогда по Польше,
Степями двигался злодей.
Гадали: где ему преграда?
Вдруг он прорвётся!.. Как –  тогда?..
И вот в руинах Сталинграда
Врага прихлопнула беда.
И мы почуяли впервые,
Что наступил ему конец,
Что на земле твоей, Россия,
Не прекратится стук сердец!
Хоть брату минуло семнадцать
Совсем недавно, в октябре,
Но в сорок третьем – «восемнадцать»
Уже считалось в январе!..
Тогда вопрос решался просто –
На фронте было горячо! –
Призвали, хоть не вышел ростом –
Мне был бы нынче по плечо
(А сам-то я не из высоких)...
Как он с винтовкой совладал?!.
И из обугленных далёких
Краёв он в письмах повторял:
«Сейчас пишу вам перед боем...» 
И – под замаранной строкой
(Цензурою):  «...вернусь героем
Или умру за край родной!»
Он ранен был под неким «Энском»,
«Родным» – в письме добавил он,
И мать сказала: «Под Смоленском»,
Ведь там был старший сын рожден!
И вот, с простреленной ключицей,
С заросшей раной пулевой,
Он начинает вновь учиться
Работать собственной рукой:
Врач крутит руку, как мучитель,
Мой брат орёт, не в силах жить,
А врач: «Работать! Что кричите?
Не рады Родине служить?!
Притворство, друг, опасный опус,
Терпите! Трибунал страшней!»
И брат терпел, и даже отпуск
Он получил на десять дней!..
И вот, с простреленной ключицей,
Вошёл он в наш ростовский дом,
И вот уже он в дверь стучится,
Где каждый гвоздь ему знаком;
Он думал – мы уже в Ростове!..
Ну кто сейчас откроет?.. Мать?..
И нетерпенье стало Вове
Сквозную рану прожигать.
Стоял он, дверь родную гладя...
Что, если встретится с отцом!..
Но дверь открыл белесый дядя
С седым полуночным лицом.
Он весь был сизый и туманный,
Почти бесцветный. Вздрогнул брат:
Такого цвета – тараканы,
Что век за притолокой спят...
Но рот был создан для приказов,
И в зенках – скрытая гроза...
То был товарищ Белоглазов,
И, правда,  –  б е л ы е  глаза!..
То был товарищ Белоглазов,
Энкаведешник тыловой,
Квартиру нашу, с бою, сразу
Он взял, как истинный герой.
Да как не взять! – Жирён кусочек!
Ведь в те года, перед войной
Простое ныне слово «летчик»
Почти что значило «герой».
Небес коварных аргонавты,
Всё было лучшее для вас –
Пайки, квартиры... Космонавты,
Наверно, так живут сейчас.
Товарищ Белоглазов зорко
Взглянул на пот, дорожный прах,
На выцветшую гимнастёрку
И на обмотки на ногах.
Ах как он худ, совсем как нищий,
Линялый маленький боец!..
Ах! Он здесь  ж и л!  С в о и х  он ищет –
Где мать, где братья, где отец!..
И, не желая тратить фразу
На объясненье с «наглецом»,
Ночной товарищ Белоглазов
Захлопнул дверь перед бойцом.
Да, нелегка его работа –
Всё по ночам да по ночам!..
Ну что стоять – пошёл, пехота,
Ты жив, так помолись врачам!..
Он шёл с простреленной ключицей,
В последний раз свой видя дом,
И так был схож с бездомной птицей
С больным, надломленным крылом...
В Тбилиси, где мы обитали,
Лишь только знали о войне,
Как будто люди воевали
В ином миру, в иной стране.
Но всё равно руду живую
В горнило битвы роковой
Отсюда в ту страну иную
Везли, как возят в мир иной.
И той руды кусочек малый
Вернули временно назад, –
Под гимнастёркой с меткой алой
Приехал в отпуск старший брат.
Заныла с двух сторон ключица,
Запела радостно душа,
А мать его в прихожей мыться
В таз загнала, как малыша.
Он наготы своей стеснялся,
А мать ворчала: «Ничего! –
Ты для меня дитём остался!» 
И мыла яростно его,
И лишь не трогала ключицу,
Где выход пули был и вход
Похож на страшную зарницу,
Что в теле вмятиной живёт.
Переодела, накормила
И села против сына мать,
Как будто от войны отмыла,
Для мира стала воскрешать.
Но он никак не мог о мире
Заговорить в своей родне, –
Всё о погибшем командире,
Всё о войне да о войне,
О танках, схватках рукопашных,
О пулях в хлебе – в вещмешках,
О минах – в воздухе и пашнях,
О крови, вырванных кишках, –
О том, как их себе заправил
Солдат в распоротый живот
И в лазарете против правил
Не умер, выжил и... живёт!..
Рассказы страшные без счёта –
Мать, сын остался на войне…
Отца мы ждали из полёта –
Вот будет радость-то вдвойне!   
Близка обратная дорога...
Грустнее сын, грустнее мать...
Но не успел солдат немного
Свой жалкий отпуск догулять.
Я был один со старшим братом
В то утро дома. В двери стук!.. 
Вломились двое с автоматом:
У брата – дрожь, во мне – испуг..
Он чуял раненной ключицей:
Стряслась какая-то беда!.. –
Так, видно, вламывались фрицы
Недавно в наши города...
Один – румяный, с автоматом,
Солдат-кавказец тыловой,
Застыл в прихожей перед братом
Черноволосою горой;
Другой был худ, как бес запечный,
И, как сверчок запечный, сер,
Войны кровавой спутник вечный –
Из контрразведки офицер.
Пришёл он, мол, по донесенью,
Что здесь скрывается шпион
Иль дезертир, – и с подозреньем
В бумагах брата рылся он.
Обнюхал подписи, печати
В четвёртый раз и в пятый раз: 
– Так-так! А где, скажите, кстати,
Лежит оружие у вас? –
И потянул из-под кровати
Приклад... Я завизжал: «Моё!» –
Ведь средний брат мне сделал, кстати,
То деревянное ружьё!..
И, оплошавши, контрразведчик
В наш шкаф забрался платяной,
И полетели на пол вещи,
Но в них запутался герой:
Одни отцовские кальсоны,
Рубахи, что стирает мать...
Но их носить велят законы,
А вот оружья – не видать!
Ни пистолета-автомата,
Ни парабеллума – нигде!
Хотя б дырявая граната
Висела, что ли, на гвозде!..
Нет, ничего, увы, такого
Они в жилище не нашли,
Но брата старшего родного
Под автоматом увели.
Среди домов вели, как фрица,
Где каждый взгляд ему знаком,
И ныла, как душа, ключица
Перед направленным стволом...
За то, что бил врага, – расплата?!.
Лечу в обгон я босиком,
Чтобы коснуться лика брата
Хоть с расстояния лицом.
Бежал я впереди, как зайчик,
Шёл пред волками агнец-брат…
«Домой, – велел, – иди-ка, мальчик!» –
То ли чекист, то ль автомат.
Но нужен был я в этой драме,
Чтоб вышла жизнь без всякой лжи;
Не уходил я!.. «Костя, маме,
Когда придёт, всё расскажи!» –
Сказал мне Вова. Но я слева
Бежал, босых не чуя ног;
От брата, как листок от древа,
Всё оторваться я не мог.
Но тут почувствовал я ноги:
Вонзились в них, как нож, остры,
На той заезженной дороге
Из глины высохшей бугры.
И сел я, закричав от боли…
Как будто крови не видать…
Так я, отставши поневоле,
Ступни стал, плача, растирать…
Исчез мой брат и волки эти…
Но злые длинные бугры
Мне через семь десятилетий
Явились вновь как две горы.
Одна звалась Сапун-горою,
Казавшейся глазам моим
Чуть наклонённою стеною
Над Севастополем святым.
Не град, что близ Сиона, чую,
А он для русских душ святой!
А гору все зовут вторую
Лишь Безымянной высотой.
Но наши в ней лежат солдаты;
Не безымянные они!..
Стою я над могилой брата,
И режет мне гора ступни…      
Но в год вернусь я сорок третий:
Приходит мама наконец,
Как в книжке, вышло всё на свете:
На время прилетел отец,
Чтоб улететь опять сражаться.
Не в драме сын, а наяву
Не смог полдня отца дождаться –
Злой рок назначил рандеву!..         
Отца и мать не допустили
К нему: «Мы выяснить должны!»
Ведь особисты не грешили –
Все были прочие грешны!..
А на четвертый день сказали:
«Он невиновен. Вышел сбой!»
Но попрощаться с ним не дали:
«На фронт поедет ваш герой!
Да, он пока гауптвахте,               
Там холодно, но он солдат,
А у войны суров характер,
И  н а м  в тылу не рай, а ад!
Кругом кишат одни шпионы,
Поймали мы недавно двух.
Нам жизнью рисковать законы
Велят и пролетарский дух!
Сынок ваш может быть спокойным 
С винтовкой на передовой:
На расстоянии убойном
Враг – вот он, здесь, перед тобой!
Стреляй в него – не думай долго!
А тут он рядом, за спиной...
Опасно? Да! Но чувство долга
Бросает нас в незримый бой».
 
...Я лишь теперь, похоже, тайну
Того отказа разгадал:
Отцу и маме неслучайно
Начальник встретиться не дал
С любимым сыном. Нынче знаем
Мы много жутких тайных дел;
Был зверски каждый истязаем,
В особый угодив отдел.
Вдруг потому злодеи Вове
Не дали свидеться с отцом,
Что был с разбитым он до крови,
Неузнаваемым лицом?..
«Не бить?! – чекист вознегодует. –
А как нам  и с т и н у  найти?!.»
И вот уже опять воюет
Мой брат к победе на пути…
Ещё болит его ключица,
Винтовку нелегко держать,
Но воин должен не лечиться –
Учить науку побеждать!               
Пришло одно письмо, другое,
И в каждом – как ключицы скрип:
«Погибну иль вернусь героем!» –
Он не вернулся. Он погиб...
А мы в Ростов вернулись скоро.
Квартира наша занята.
Но городского прокурора
Объяли дрожь и немота,
Едва он уяснил, что «грешник»,
Что влез в жильё фронтовика,
Не человек – энкаведешник,
А за спиной его – ЧК!..
И на поклон к лихим чекистам
Пошёл отец мой, фронтовик;
Он не был отродясь речистым,
Просить он тоже не привык.
Но что поделать? – У бездомных
Не очень-то пряма спина, 
Мы жили месяц у знакомых...
Взглянув отцу на ордена,
В НКВД ему сказали:
«Нельзя героям без квартир.
Но краем уха мы слыхали,
Что сын ваш, вроде, дезертир...
Вот наш товарищ Белоглазов
Нам сделал этакий намёк!..
Ну как?»  Отец мой понял сразу,
Откуда дует ветерок!
Пришлось достать в военкомате
(Был человеком военком!)
Бумагу: две больших печати
И текст внушительный о том,
Что сын пилота Ковалёва
Был ранен, отпуск заслужил,
Потом на фронт вернулся снова
И честно голову сложил.
Пред честно сложенной главою
Склонили головы в ЧК
И, почесавши их, без бою
Решили взять фронтовика, –
Был найден ими выход редкий:
«Пусть Белоглазов  т а м  живёт.
А вам – две комнаты... с соседкой...
Ну как?» Отец кивнул: «Пойдёт».
Врагам достались наши вещи,
Земле достался старший брат,
Квартира – воронам зловещим,
Но... наши скоро победят!


         «Второй Пушкин»


Писать стихи я начал рано –
Мальцом одиннадцати лет.
С тех пор сочится постоянно
Из уст неудержимый свет.
Его в слова преображаю,
Хоть не всегда удачен труд,
И я слова свои ломаю,
А те мне мстят и руки жгут,
И я кричу от пытки зверской,
Но крик становится стихом!..
Я помню, в лагерь пионерский
Приехал я в сорок восьмом.
Без тайных слёз не мог взирать я
На близких гор неровный строй,
На море дремлющее, – братья
Бывали здесь перед войной!..
Они здесь бегали, мальчишки,
И жил, конечно, старший брат
Вон в том подкрашенном домишке –
В  н ё м  старший обитал отряд!..
Как я, носил он галстук красный,
Не собирался умирать,
И мир, бездонный и прекрасный,
Учил входящего летать.
И брата нет, а я гуляю,
Перешагнув через войну,
И воздух я  е г о  вдыхаю,
Е г о  цветы и травы мну...
Как грустно жить на белом свете!
Но грусти мы отводим час...
И к пионерской стенгазете
Прикованы десятки глаз:
Там чьим-то почерком красивым
Стихи написаны мои;
Хоть ростом мал, стою счастливый
И жду читательской любви.
В восторге от меня ребята,
Читают: «...Сталин – наш отец,
И все мы – Ленина внучата,
Горячих тысячи сердец!»
Мне только не гремел из пушки
Салют, – жаль, не было её!
– Да ты второй, пожалуй, Пушкин! –
Хвалили творчество моё...
В те дни стихов томимый зудом,
Слова умевший рифмовать
Ещё казался людям чудом, –
Легко поэтом было стать!..
Два дня меня хвалили хором,
Но третий бурный день похвал
Вдруг тихим кончился позором:
Я, загордясь, «не то» сказал.
Вожатый старший (был он хватом,
Фронтовиком, массовиком)
Мечтал: «А вдруг  л а у р е а т о м
Наш Костя станет! Маршаком!»
– Плевал я на лауреатство! –
Вдруг вырвалось из уст моих 
С а м о... Услышав святотатство,
Вожатый, помертвев, затих...
И стал чекистскими глазами, –
Хотя какой он там чекист! –
Меня сверлить, но я, как знамя
Всей Пионерии, был чист.
Но, так как бдительность – подруга
Любого красного борца,
Допрос был мне взамен досуга
Устроен. Начал про отца
Меня расспрашивать лукаво
Вожатых многоглавый ком:
– Орденоносец? Лётчик? Слава!
Был ранен, говоришь, притом?
А вот о чём, скажи нам, дома
С тобою папа говорит? –
Стрельнули головы из кома,
И глазом каждая горит.
– Ах, хвалит Сталина?! За двойки
Грозится снять с тебя штаны
И выдрать? Что ж, головомойки
Тебе, как азбука, нужны! –
Когда покончили с допросом,
Я был от прочих отделён
И, словно мучимый поносом,
В санизолятор заключён!
– Сидеть и никуда ни шагу!..
Видать, у мальчика невроз
О т  с л а в ы.  –  Дали мне бумагу:
 – Вот, нарисуй венок из роз! 
(Я рисовал – об этом знали) 
Вот всех цветов карандаши.
Чтоб розы всех цветов сияли!
А в середине напиши
Нам Гимн Советского Союза! –
Два дня я вкалывал, как жнец,
И от «психического груза»
Освободился, наконец.
Мою работу похвалили,
Но, чтобы славой не пытать
Моей души, работу скрыли –
А то «свихнусь» ещё опять!..
Решили: я «идейно в норме»,
Ничем не заражу ребят.
И в чистой пионерской форме
Я в младший возвращён отряд!..
Так, новоиспеченный «Пушкин»,
Пацан без злого на уме,
Пожил я в маленькой психушке,
А, может, в маленькой тюрьме!


                «Рулевой»


Примером добрым мне служили
Большевики – отец и мать;
Они с пелён меня учили
Быть честным, никогда не лгать,
Всем говорить одну лишь правду
И мимо зла не проходить –
Бороться с ним, чтоб смог по праву
И я при коммунизме жить!
И что же? Стал я «ляпать» правду
Всем старшим, всем учителям
Об их поступках – на расправу
Я только нарывался сам!..
Уча нас истине, на деле
Особенно учителя
Обычной правды не терпели
И мстили с тупостью нуля.
Зато, когда им подло льстили,
Чтоб в душу к ним словами влезть,
Они сияли, а не мстили
За их марающую лесть.
И сделал я о взрослых вывод,
Что странный всё ж они народ:
О жизни говорят красиво,
А делают – наоборот.
Но верил я, что где-то выше –
В обкоме партии, в ЦК –
Товарищ каждый правдой дышит
И жизнь ведёт большевика.
А в школе был я на заметке
Как вольнодумец и смутьян;
Снижал с восторгом мне отметки
Математический тиран.
Хотя я в школе знал немецкий
Почти что с «немкой» наравне,
Она порой «не по-советски»
«Четвёрки» выставляла мне...
Я, так и быть, вам тайну выдам:
Я вырос «честным дурачком» –
Советским этаким Кандидом,
Не сомневавшимся ни в чём.
Любил я правду, а не славу,
Я быть стремился впереди,
Я жить старался по Уставу,
Как завещали нам Вожди!
...Скончался Сталин. Власть живая
Велела петь нам всей страной
О том, что партия родная
Для всех отныне Рулевой.
Такую песню сочинили
В Москве на тягостный мотив;
И всей страной её учили –
Любой здоровый коллектив.
Она по радио звучала,
Рвалась из каждого окна...
И наша школа не дремала,
На песнь откликнулась она,
Как гром, с предписанным задором,
И старшеклассников-ребят
Всех школьным объявили хором, –
Все, разумеется,  х о т я т
Петь в хоре! Дали дирижёра,
Сказали: мы в состав войдём
Десятитысячного хора
И с ним на празднике споём!
И каждый день директор школы
Нас гнал сквозь строй учителей
В зал! – петь священные глаголы
Про Рулевого новых дней.
И мы под вечер уходили,
Ещё уроки не уча,
Голодные... Но нас хвалили:
Была работа горяча!
Я  верил, что прекрасны оба –
И Рулевой, и комсомол,
Но ведь горит моя учёба,
И, главное, горит футбол!
Не только преданным и чистым
Я комсомольцем был тогда,
Я был заядлым футболистом,
Но затряслась моя звезда!
Я из-за дьявольского хора
На тренировки не хожу
И в ожидании укора
С тоской на тренера гляжу.
И полусредний Понедельник
 (Теперь великий футболист!)
Вздыхал: «Ну что же ты, бездельник!..»
И долетал с трибуны свист...
И с репетиции во вторник
Удрал я, выбросив в окно
Портфель. Хоть видел это дворник,
Не выдал. «Мне, мол, всё равно» –
Такой он сделал жест метлою.
Но был недолог мой восторг.
Меня наутро с головою
Начальству выдал  мой комсорг.
И, «чтобы не страдала школа
И весь здоровый коллектив»,
На комитете комсомола
Меня честили «за подрыв».
Я вызвал взрыв негодованья,
Когда осмелился сказать,
Что комсомольские заданья
Готов, как прежде, выполнять:
Ходить со всеми на воскресник,
Учить безбожию старух..,
Но – петь по принужденью песни!..
А вдруг я безголос и глух!..
Абсурд!.. Тут заявил я прямо,
Что нет у нас господ и слуг, –
Живу не в США! – имею право
Сам выбирать себе досуг:
Играть в футбол, горланить в хоре,
Ходить в балет, рубить дрова!.. –
Не знал я, что накликал горе:
Посмел отстаивать права!..
Тут комитетчики, как бесы,
Вскочили... Перекрыв их крик,
Зло взвизгнул секретарь белесый:
–  Ты по натуре – меньшевик! –
Нет, в комитете не шутили,
Они учились управлять,
Они мне выговор влепили,
Чтоб отучился рассуждать!
Да это просто наважденье! 
С системой травли незнаком,
Я их «буржуйское» решенье
Пошёл обжаловать в райком!
Я в дни, подстать средневековью,
Уверен был не только в том,
Что с пониманьем и любовью
Меня заслушает райком, –
Страны, мной выдуманной, житель,
Я свято верил: тем мудрей
 И тем честней руководитель,
Чем пост имеет он важней;
Ведь был наш Вождь, любимый всеми,
Стоявший выше всех вождей,
Мудрейшим в солнечной системе,
Честнейшим в мире из людей!
Потенциальные герои
В райкоме, верил я, сидят:
Шевцовы, Кошевые, Зои... –
Глазами честными глядят.
В них места нет для мыслей подлых!
Лишь в том беда их, может быть,
Что до сих пор геройский подвиг
Не довелось им совершить!..
Здесь секретарь второй, геройский,
Вручал мне год тому назад
Билет заветный комсомольский,
И был его прекрасен взгляд!
Он был похож на Земнухова,
А я на вытяжку стоял
И повелительного слова
Из уст плакатных ожидал.
И сам в тот миг я был с плаката.
Скажи он мне: «Товарищ, в бой –
За коммунизм! Вот вам граната –
На тротуаре танк чужой!
Погибнуть или уничтожить!» –
И я бы выбежал за дверь
С броней железной вместо кожи
И бросился на танк, как зверь!
И вот, в броне из чистой веры,
Вхожу в райкоме в кабинет:
Сидят ре-во-лю-ци-о-не-ры –
Им двадцать пять, им тридцать лет,
Их лица смелы и суровы,
И нет сомненья в их очах,
И непродуманного слова
Нет в их сознательных речах.
Они красиво брови хмурят 
(Как требует того плакат!),
Они совсем не пьют, не курят
И уж совсем ни с кем не спят!
Не смел я к ним себя примерить –
Они стахановцы, видать!
Я им привык безмерно верить,
Они привыкли – проверять.
Сейчас скажу им слово правды!
И, смело защитив себя,
Услышу речь: «Товарищ, прав ты!
Снимаем выговор с тебя!»
Но мне и рта раскрыть не дали:
–  Ах, он доказывать пришёл!
–  Причина: мягко наказали!
– Он нам развалит комсомол! –
И девушка немолодая
За председательским столом,
Полувизжа, полурыдая,
Рванулась в «битву» напролом:
– Смутьяна вон из комсомола! –
Она в лицо шипела мне. –
Такие типы в час тяжёлый
Нас предавали на войне! –
Тут я взорвался, как граната,
И всем им заявил в пылу,
Что в час, когда сразили брата,
Они «вели бои» в тылу!
Как их моё задело слово! –
Весь ощетиненный, как зверь,
Тот, что похож на Земнухова,
Мне гневно показал на дверь.
Велели ждать! Визжат, как моськи,
Рычат, как демоны впотьмах!..
Уйти бы прочь, да комсомольский
Билет остался в их руках!..
От криков время раскололось!..
И снова вызвали меня:
Мол, большинством в один лишь голос
Оставлен в комсомоле я, –
Учли, мол, что на фронте брата
Я, недостойный, потерял...
Билет Лже-Земнухов с плаката
Мне сунул, словно в зубы дал!..
И, прежде чем ступить за двери,
Я лже-улыбку натянул
(Как будто кто-то ей поверит!..)
И вон на улицу шагнул.
И не с лицом, а с жалкой рожей
Скользил я сквозь дневную тьму,
Как будто каждый знал прохожий:
«Влепили выговор ему!»...


             Первая Любовь


Поздней я стал дружить с девчонкой.
Я не встречал её нежней.
Сравню её с лозою тонкой
С живыми почками грудей.
Она и умною, и строгой
Была и целый год себя
Вела со мною недотрогой,
Меня, наверное, любя.
Потом, природы власть почуя,
Лоза до страсти доросла,
Но сам я дальше поцелуя
Не шёл, хоть молодость звала.
Я не робел – любовь в забаву,
В игру азартную двух тел
Я, верный Высшему Уставу,
С ней превращать не захотел.
Ведь все века мы твёрдо знали,
Что связь внебрачная – разврат,
И это мненье разделяли
Участники таких услад.
Она была мне благодарна
За поведение моё.
«Учти, брат, женщина коварна!
Вот ты не трогаешь её;
Сама её не трогать просит, –
Володька, друг мой дворовой,
Твердил, – тебя, увидишь, бросит
И посмеётся над тобой!
Лопух!» Гордился он, что в профиль
Утёсова напоминал,
Но был он явный Мефистофель,
Когда меня он искушал.
Боксер, красавец, второгодник,
Рассказчик, он с младых ногтей
Был дамский редкостный угодник,       
Развратник – душка и злодей.
Девиц не менее полсотни
Он перевёл в сословье дам
(Чем тип нахальней, тем охотней
К нахалу льнут, замечу вам,
Девицы честные и дамы,
Как трусики, отбросив честь!),
И даже дочери и мамы
В его победном списке есть.
И год второй прошёл сторонкой;
Не смог пройти я в институт,
И – бросила меня девчонка...
Чья правда победила тут?..
Нет, не ошибся и на малость
Володька, Мефистофель мой:
Она не просто так рассталась,
А посмеялась надо мной.
Ужасно ей, я видел, льстило,
Что я, как жизнь, её любил,
Ужасно то её смешило,
Что не смешон я в горе был.
Без ссоры, как гнилой картофель,
Взять да и бросить! Просто так!..
Смеялся мягко Мефистофель:
«Ты спать с ней должен был! Тюфяк!
Да ты, гляжу я, Ленский, право!
Он – пулей, горем ты убит!»
Он прав?.. Но жить не по Уставу,
Я чуял, жизнь мне не велит.
Мне жить с полгода не хотелось,
Я просыпаться не желал,
И не пилось мне, и не елось,
И не дышалось, хоть дышал...
Всё думал: вдруг явит мне милость!..
Однажды встретилась она...
Кивнула – не остановилась,
В другую жизнь вовлечена...
Потом я в звании солдата
На Сахалине, через год
Читал письмо: мол, виновата,
Прощенья просит, любит, ждёт...
Три дня я медлил, колебался,
Мечтами сердца ум смущал,
То гнал их прочь, то им сдавался,
Прощал её и не прощал...
Я не простил её, хоть нравом
Я не злопамятен, но жил
В согласье со своим Уставом...


       Сержант Макаров


Итак, я в армии служил.
Я там как Родины частица,
Её готовясь защитить,
Хотел скорее отличиться.
И нас полы послали мыть...
Полы мы в нашем клубе мыли.
Участок каждый получил.
«Салаги» наши не спешили,
Но я старался и спешил.
Я верил: всякий труд почётен,
И, если кончу раньше всех,
Сержант при всей учебной роте
Меня похвалит за успех
И разрешит сидеть мне чинно,
Читая «Красную Звезду»,
А прочих, кто «тянул резину»,
Продолжит приучать к труду.
Но лишь, опередив всю роту,
Я кончил мыть, роняя пот,
Сержант мне новую работу,
С усмешкой похвалив, даёт.
И новый я участок мою,
Но – поняли вы суть мою:
Я, как положено герою,
Вновь роту обогнал свою.
А был второй участок сложен –
Я клубный выдраил сортир...
«Теперь-то отдых мне положен!..»
...Решил иначе командир.
Он похвалил меня с усмешкой
И дал работу мне опять,
Чтоб я не мыслил и не мешкал,
Чтоб разучился я читать!..
Что получалось? За старанье
Здесь достаётся – вот беда! –
Не поощренье – наказанье,
Чтоб не старался никогда!
Я восемь выполнил уроков,
А все – один за тот же срок;      
Я с потом выгнал сорок соков
И получил  о д и н  урок:
«Служи Отчизне, не сгибайся,
Но командирам не служи,
Не отставай, не вырывайся,
Своим здоровьем дорожи,
Води с солдатами ты дружбу!»
Наверно, вслух я рассуждал. 
– Ну молодчина,  п о н я л  с л у ж б у! –
Мне старослужащий сказал...
Я смог, муштрою первой выжат,
Науку службы уяснить:
Я должен здесь достойно выжить,
Чтоб  в  б и т в е  голову сложить!
Мне жизнь была дана недаром,
Хоть дар она, к бессмертью нить!
Я должен вопреки кошмарам               
Рук на себя не наложить!..
...Я год уже служил солдатом,
Где снег полгода и туман,
Где тяжко дышит бородатый,
Горбатый Тихий океан,
Где даже не земля, а остров –
Забытый всеми Сахалин,
Где ты как будто ниже ростом
И одинок, хоть не один.
Гром антикультовских ударов
Не тронул тупость и муштру.
Дурной садист сержант Макаров
Внушал мне злобно поутру:
– Хотя вы и десятиклассник,
Должны вы это позабыть!
Я научу, ядрёно масло,
Вас  н а ш у  родину любить. –
Он целых пять окончил классов!
Был потому его подход
Ко мне «непримиримо-классов»:
Я был «буржуй», а он – «народ»!
В ту пору, в то средневековье,
На всю дивизию мою
Десятиклассное сословье
Имело десять душ в строю.
Лишь семилеткой офицеры
Могли похвастаться в те дни
И ненавидели без меры
Десятиклассников они.
А уж сержанты – слов не надо,
Их лишь науськай, дай порвать!
Была особая отрада –
Десятиклассников терзать.
И подпевали им солдаты –
Не все, а те, что поподлей.
– А ну, берите-ка лопаты,
Профессор, ты! И ты, еврей!
А ну-ка, здесь копайте яму,
Да поживее, поживей! –
Сержант рыдал от смеха прямо. –
Трудись, профессор и еврей!
А вам, ребята, разрешаю
Отлить и даже покурить! –
И я копа-копа-копаю
И повторяю: «Буду жить!»
И – глядь! – другую взял лопату
Исподтишка Петров-солдат, –
Пока сержанта нет, солдату
Помог солдат, как брату брат.
Пришёл сержант: «Готово? Яму
Теперь засыпать вам велю!
Не дам вам спуску я ни грамма,
Поскольку Р-родину люблю!
И обижаться вы не в праве, –
«Учёным» вреден передых,
Должны вы, – сказано в уставе, –
Любить начальников своих!
Я разве строг? – Других не боле!
Вот у меня-то был сержант,
Мой командир в сержантской школе,
Вот был на выдумки талант!
Попал к нему один «учёный», –
Не то что вы – окончил вуз!
«Учёный» – значит – помрачённый
Умом! Для командира – груз!
И от «учёности» дурацкой
Стал командир его лечить –
Учить не думать, а стараться!
Короче – Р-родину любить!
Я помню – видел сам воочью,
Как командир ему велел
Пень поливать осенней ночью,
Чтоб тот к утру зазеленел!
Дурак-«профессор» было пикнул:
«Ожить не позволяет пню
Закон природы...»  –  Н а ш  ка-ак крикнул:
«Молчать! Я в пень вас загоню,
Чтоб не было дурацкой моды
У вас противоречить мне!
Закону  в а ш е м у  природы
Я приказать могу вполне!»
Всю ночь таскал «профессор» воду
И поливал иссохший пень, –
А то трепнёю про природу
Тень наводил нам на плетень!
Вот это был сержант отменный!
Не человек, а чудо-зверь!
А я-то что? – Обыкновенный
Сержант, как прочие теперь».
Так поучал меня Макаров,
Садистски весел, а не зол.
Во сне не видел я кошмаров –
Я что ни ночь, то драил пол!..
Не тряпкой, нет, – мешок опилок
Я с пилорамы приносил, –
Ко мне с палитрою ухмылок
Сержант навстречу выходил.
И в стометровом коридоре
Он высыпал их. Из ведра,
Казалось, выливал он море
На них воды. Пошла игра,
Игра чертовская!.. Да что там!
Тут чёрт-бедняга не при чём:
Она придумана не чёртом –
Иным двуногим существом!
Опилки мокрые ногами
Всю ночь я тру, сметаю, тру
И вот любуюсь сапогами,
Свалившись на пол поутру:
Гвоздей сверкающие шляпки
Торчат из стёршихся подошв,
И ты бредёшь походкой шаткой
И чуть на койку упадёшь,
Как вдруг «Подъём!» – кричит дневальный,
И ты оделся и вскочил, –
Сработал некий центр сигнальный,
Хоть ты почти что мёртвым был!..
В полку соседнем застрелился
Солдат-мальчишка, часовой, –
Сержант старательно глумился
Над ним, – совсем как надо мной
Глумился мой сержант Макаров,
Учивший «Р-родину любить»,
Спиртным рыгая перегаром...
Но я поклялся: «Буду жить!»
Какого гнусного злословья,
Каких обид и гнусных дел,
Достойных дней средневековья,
Как раб, я только не терпел!
Кругом муштра и показуха,
Совсем, как сотню лет назад!
Зато с живым ученьем глухо:
Под крышей тягачи стоят
(Автомобили – к нашим пушкам!),
Сегодня с раннего утра
Они блестят под стать игрушкам, –
С них пыль сдувают шофера
(Блатнее не найдешь работки!),
Но про езду оставьте речь,
Ведь под колёсами – колодки!
Приказ есть: технику беречь!
Приказ подобен воле царской,
И повторяется игра:
Опять зачем-то белой краской
Колёса красят шофера.
А что, как снова к нам без спроса
Ворвётся враг, круша кордон?!. –
Ведь эти белые колёса
Издалека увидит он!..
И как мы выедем сражаться
В лихую страшную страду?
Ведь шофера за руль садятся
Два раза, кажется, в году! –
Разок – зимой, разочек – летом,
Они забыли, как водить,
Глядишь – застряли по кюветам...
А если б начали бомбить?!.
Лишь десять лет со дня Победы
Прошло – напомнил календарь,
Казалось, научили беды, –
Нет, смотришь: снова дурь, как встарь!
За время службы мы стреляли
Из карабинов только раз:
По шесть патронов нам раздали!..
Беречь патроны! – был приказ.
Зато, затравлен и замучен,
Терпеть привыкший произвол,
Я был на все века научен
Картошку чистить, драить пол,
Идя, не гнуть ноги в колене,
Не рассуждать, молчать, дрожать
При виде командирской тени –
Вот вся «наука побеждать»!..
В тот год нас день тревожил каждый,
В тот бурный пятьдесят шестой.
Мы разговор вели однажды –
Не солдафонский, не пустой.
Хотя сидели мы в курилке,
Где прежде хохот был и трёп,
Любой всерьёз чесал в затылке,
Как будто ворох мыслей сгрёб.
По просьбе общества честного
О Риме я повествовал,
И вдруг таинственное слово
«Цивилизация» сказал!..
И, выходец из кочегаров,
А нынче – нам «отец и мать
И даже бог», сержант Макаров,
Бледнея, заорал: «Молчать!»
Я изумился: «Что такого?..»
Макаров взвился: «Но-но-но!
Не знаете, что это слово
У нас в стране запрещено?!
Хотите, чтобы с вами вместе
И я отправился в тюрьму?!»
Я, обалдев, застыл на месте…
Потом хотел сказать ему,
Что слово это есть в газетах…
Но он затрясся: «Прекратить!
Я с вами не желаю в зеках
На Магадане лёд долбить!»
Я понял: он о  б у р ж у а з н о й
Цивилизации слыхал
И, как от немочи заразной,
От слова этого бежал!..
И он, шипя подобно змею,
Мне это слово запретил:
«Иначе жрать заставлю землю!..»
…Я голодовку объявил.
Четвёртый день по полигону
Ходил о голодовке слух,
Чем подрывался неуклонно
Всего полка моральный дух!..
И вот пришёл ко мне полковник
В палатку. Шумно он дышал.
Визита важного виновник
На нарах нагло возлежал.
Полковник с трепетным комбатом
Переглянулся возле нар
И стал пугать меня дисбатом
И целой кипой прочих кар –
Одна другой угроза краше!
Но я резонно отвечал:
«Я без еды скончаюсь раньше,
Чем соберётся трибунал».
Видать, был мой увесист довод,
Полковник сел и попросил,
Чтоб «своего полка родного»
Я ни за что не подводил.
Но я лежал, уставясь немо
В дыру в палатке: за  дырой
В двух метрах начиналось небо
И простиралось в мир иной…
Меня оставили в покое,
Никто судом мне не грозил,
И вместо грозного конвоя
Со щами повар заходил,
Пытался говорить мне шутки
Всё про «гражданку», да про баб!
Но я не ел седьмые сутки –
И только чуточку ослаб!
И заходил сержант Макаров,
Он, видно, взбучку получил
От комполка – сидел на нарах,
Не в меру тёмен и уныл.
Он явно был убит морально,
Он разувался второпях
И выковыривал печально
Грязь между пальцев на ногах, –
Он был дитя простого мира!
Он голодовку клял мою:
«Что ж, подводите командира!
Вы б предали меня в бою!»
Но вот, в начале дня восьмого,
В палатке дрогнула дыра:
До неба, видимо, седьмого,
Дошло солдатское «ура!».
Не по уставу – смех и говор,
Хоть знал я, все в строю стоят,
И тут вбежал в палатку повар:
– Живи, не умирай, солдат!
Пей молоко! Берись за кашу!
Сейчас полковник объявил:
На Сахалине службу нашу
Нам на год Жуков сократил!
Осталось, значит, меньше года,
А там – «гражданка», дурачок!
А на «гражданке», брат, свобода!
Ну, потерпи ещё чуток!
Эх, там мы развернём тальянку,
Да погуляем на заре!
Слышь, твой Макаров на «гражданку»
Вот-вот отвалит в сентябре! –
Ну и дела… Решил немножко
Со смертью я повременить,
И, погрузивши в кашу ложку,
Я рассмеялся: «Буду жить!»


                Сизиф


...Есть миф: студенческие годы –
Пора, которой нет светлей,
Пора любви, проказ, свободы
И обретения друзей!
Но, персонаж иного мифа,
Я груз студенческих годов,
Как камень бедного Сизифа,
Пронёс, и скорбен, и суров.
Сизиф в армейской гимнастёрке,
Я заявился в институт.
– Пришёл, – в толпе шепнули, – «Тёркин»!
Его и с тройками возьмут! –
Как мы внимательны и зорки,
Когда экзамены сдаём!..
И сдал я их на все пятёрки:
Не гимнастеркой взял – умом.
Мирская слава – камень тяжкий:
«На все пятёрки сдал солдат!» –
Меня хвалил в многотиражке
Пока что «добрый» деканат.
Декан, товарищ Загоруйко,
По духу дворникам родня,
Тиран, фельдфебель над наукой,
Назначил старостой меня.
Как он ошибся, с ритма сбился,
Авторитарный механизм!
Я в шестерёнки не годился –
Во мне преступно билась жизнь!..
Но добродетель бюрократа –
В уменье  ч у ж д о е  раскрыть,
И сущность бывшего солдата
Сумел он вскоре раскусить.
Учёбу начали мы с прозы:
Шесть дней учились мы всерьёз,
Но  н а м  не надобны Спинозы –
И нас отправили в колхоз!
Но, так как жил я по Уставу,
Решил: раз партия велит,
Я поработаю на славу,
А институт не убежит!
Но там я понял – плохи шутки:
До середины октября
Мы дни работали и сутки,
От пота чёрного горя.
Работы юность не боится,
Но повторяли мы стократ:
– Как сможем мы потом учиться?
Программу нам не сократят!
Не все сильны – иные слабы,
Им трудно будет наверстать!.. –
Работай!.. Вместе с нами бабы –
Колхозниц трудовая рать.
Мы здесь работаем «за кашу»,
Мы здесь на время, а они
Всю бабью жизнь, согнувшись, пашут
И жнут за горе-трудодни!..
А мужички! Хоть не мундиры
На них, а куртки, пиджачки,
Они здесь явно командиры –
Все бригадиры, все «сачки».
И самый главный, благ податель,
Как князь, верней, как бывший раб,
На мотоцикле председатель
Отборным матом «славит» баб.
И комсомолки городские,
Студентки, в жизни новички,
Зарделись ярко, как родные
Их комсомольские значки.
И, так как сказано в Уставе,
Что мимо подлости любой
Я молча проходить не в праве,
А должен дать «отпор» и «бой»,
Я –  боже мой, Кандид советский! –
Решился Хама отчитать
За громкий спич его несветский
С преобладаньем слова «мать».
Что ж, честь и слава кавалеру
И члену ВЛКСМ,
Но институтскую карьеру
Себе я загубил совсем.
Никто так сильно в век двадцатый
Не обижается, как  Хам,
И месть его острей булата,
Быстрее срочных телеграмм. –
Летит товарищ Загоруйко!
И перед всеми, на меже,
Кричит, натужа зад и брюхо,
Что я не староста уже!
И, так как собственных речений
Не выдавал он, отродясь,
Он бил набором изречений
Вождей, меня вминая в грязь.
Хрущёв открыл стране, что Ленин
В письме о Сталине изрёк:
«...Капризен, груб, самонадеян...» –
Великий Ленин был пророк:
Он всё предвидел, в самом деле!.. –
Тьму загоруек по стране! –
«...Капризен, груб, самонадеян!..» –
Декан приклеивал ко мне, –
Топтал меня копытом слова,
Подковой тупости пинал;
Он весь похож был на Хрущёва,
Лишь толще был оригинал!..
Разоблачен в глазах «народа»
Культ гнусной личности моей!
...С тех пор два с половиной года
Не ведал я спокойных дней.
Оценки мне старались снизить,
Но ниже «хора» не могли!
Зато могли меня унизить,
Как могут унижать «нули»!..
Меня стипендии лишали
В двух полугодьях – просто так!
Мне говорить, дышать мешали:
Декана враг – всеобщий враг!..
Я горько пережил расправу,
Я понял, что, хоть был я прав,
Имеют собственную правду,
Те, у кого всех больше прав.
...Всё мне беда –  не та, так эта!..
А нет своей – чужая есть:
Велят нам срочно факультета
Спасать поруганную честь, –
На комсомольское собранье
Созвали нас в огромный зал.
Предпочитали мы молчанье,
Декан орать предпочитал.
Он пасть свою на нас, как пушку,
Навёл, чтоб всех нас поразить:   
Магнитофонную катушку
Посмели двое осквернить –
Из недр враждебного эфира,
Где грязью поливают  н а с
И  п о д р ы в а ю т  д е л о  м и р а,
Два парня записали джаз!..
И принесли крутить с друзьями
В магнитофонный кабинет...
Но джаз английскими словами
На  н а с  клевещет или нет?!.
И двух отличников вёселых
За первый маленький изъян
Вдруг выгнать вон из комсомола
От нас потребовал декан.
А это также означало
Из института их погнать!..
Он жал – собрание молчало:
Молчанье стало означать
В наш век свирепый  н е с о г л а с ь е!
А разве кто хотел из нас
Попасть в немилость в одночасье!..
И вот молчим мы целый час!
Молчим и тем начальство сердим.
И мне молчать бы! Ах дурак! –
Я слово взял. О  м и л о с е р д ь е
Я речь сказал, да страстно так,
Что всё собрание вскочило
И зашумело: «Их простить!»
У большинства – дурная сила!
И нас решили распустить.
Слова,  н а м  чуждые, крамольны,
Начнёшь писать – скрипит перо, –
Ему и то царапать больно:
«...Дух... милосердие... добро...»
Но есть слова, что будят гордость
У тех, чьё правильно нутро:
Не «милосердие», а «твёрдость»!
«Отпор врагу», а не «добро»!
Понятно: я «служил  к о м у - т о»!
И был наутро я сражён:
Приказ – что я из института
За поведенье исключён!..
Без разговора, без собранья 
(Но защитили бы тогда! )...
Приказ – у выхода из зданья...
Так убивают без суда!
Девчата наши зароптали,
Но гаркнул им декан: «Не сметь!»
...Пошёл в горком я – наорали:
Как смел я мнение иметь?! 
Кудрявый, рыжий клоп горкома,
Инструктор мне растолковал,
Что я решение парткома
Тем выступлением сорвал!
В  п а р т к о м е,  т а м  судьбу решали!..
Откуда мне всё это знать!
– Зачем тогда нас всех собрали
И предложили выступать?
Ведь был нам дан свободный выбор! –
Не в силах «чушь» переварить,
Инструктор из терпенья выбыл:
– Вам  д а н  был выбор  –  з а к л е й м и т ь! –
...В обком! Но милиционеры
Не пропустили: «Партбилет!»
Нет, я, видать, не вашей веры!
 ...И стал мне чёрен белый свет.
А у обкома чёрный Ленин,
В гранитный вмёрзший пьедестал,
Удобный всем молчащий гений,
От скорби в трещинах стоял.
Нашли же краску  –  ч ё р н ы й  Ленин!..
От света будто отлучён!..
Когда-то он, как я, был зелен
И из студентов исключён...
И подошёл, как к тени друга,
К граниту изгнанный студент.
Декабрь. Укутывала вьюга
Ушедший в небо постамент.
И я на каменную руку
Взглянул, потом – на чёрный лик
И отшатнулся: Загоруйко
Стоял там, чёрен и велик!..
Неужто с горя я свихнулся?!.
А он, увидев ужас мой,
Бетонной кепкой замахнулся
И ухмыльнулся: «Марш домой!»
Да! Это он!.. А где же Ленин?!.
Тут выплыл милицейский чин
И, хоть я был благонамерен,
Сказал: «Ступайте, гражданин!»
...Ну где найдёшь на них управу!
А, может, впрямь я был неправ?
Но их особенную правду
Мне не помог понять Устав...
А тех ребят, что защитили
Мы на собрании тогда,
Спустя неделю исключили –
Уже без всякого труда!..
Не как меня несчастных малых
Дремучий ректор исключил –
Не мигом, а по ритуалу,
Который кто-то утвердил.
Мудра партийной жизни школа –
На ритуале ритуал! –
На комитете комсомола
Сперва их каждый распекал;
Потом тот комитет послушный –
Собранье юных подлецов,
Их исключил единодушно
Из «славных ленинских рядов».
И вот  т е п е р ь  на них глядели,
Как на изгоев. – Ритуал!
И лишь затем в конце недели
Приказом ректор их изгнал.
У  и н к в и з и ц и и  украли
Тот ритуал: сперва попы
От церкви жертву отлучали;
Лишь после на глазах толпы
Могли себе позволить власти
Поджаривать еретика...
Тот ритуал, меняя масти,
С успехом пережил века!..
А мне был труд, суровый, тяжкий, –
Попал подсобным на завод...
...Но вот с могучею бумажкой
Я возвращаюсь через год
В свой институт. И в документе
Гимноподобны и светлы
О бывшем изгнанном студенте
Слова казённой похвалы.
Но всех важней, конечно, строчка,
Что я ударник Комтруда!
И, как пороховая бочка,
Печать – под бок тебе, беда!
Когда прочёл парторг бумагу,
Он смело к ректору ногой:
«Возьмём обратно  р а б о т я г у
Теперь он до печёнок  с в о й!»
...Но через год в Новочеркасске
Забастовал рабочий класс –
Он был подавлен без огласки.
Там кровь людская пролилась.
Во сне её мне снился запах...
Мне б схорониться, помолчав!..
«Но мы же не буржуйский Запад –
Стрелять в людей!» – сказал Устав.
Я вторил: «По какому праву
В СССР – стрелять в народ?!»
И, видимо, по  и х  уставу
Тюрьмою мне заткнули рот.
Вредила явно мне свобода.
В тюрьме я сделался мудрей:
Одна есть правда у народа,
Другая правда – у властей!
Попав в тюрьму за свой проступок,
Теперь – в престижный ваш дурдом,
Я вижу: я слегка преступник,
А прежде был я дураком.
Сейчас пошёл я на поправку
И, предвкушая благодать,
Властей таинственную правду
Я начинаю постигать:
Не подлым, а слегка лукавым
Я должен в этой жизни быть;
О том, что я живу Уставом,
Я должен только  г о в о р и т ь!
Не надо резать правду-матку –
Себя зарежешь без ножа!
И сильным не бросай перчатку,
Живи, здоровьем дорожа.
Сложи лукавство с правдой –  в сумме
Они, увидишь ты, дадут
Не подлость, а  б л а г о р а з у м ь е,
Которым многие живут.
Не руководствуйся Уставом,
А только чти его – он свят!
И если вновь ковром кровавым
Покроют где-нибудь асфальт,
Не вздумай ты кричать: «Расправа!» –
Скажи: «Властям всегда видней:
Их  г о с у д а р с т в е н н а я  п р а в д а  –
Не  п р а в д а  м а л е н ь к и х  л ю д е й!»
Но стало мне при этом грустно –
Я понял с мудростью глупца:
Благоразумия искусство
Я не усвою до конца!»
...Мою тетрадку прочитали
Очки и зубы докторов;
И вот мне в дело написали:
«Вменяем» – мол, как бык, здоров!
И снова – «чёрный ворон» тесный,
Опять Лефортовская жуть,
И снова поезд, зверь железный,
Стучит тебя решёткой в грудь...


Продолжение – Глава седьмая.  И х  Ленин. http://stihi.ru/2009/11/12/2399


Рецензии