Новые стихи-2

***

и Лютик вынесла бы его из огня, повторяла: "Не вспоминай меня
ни жалящим тело бескровное оводом, ни сухим телефонным проводом на миру,
в любую жару холодную кровь лимонадной копейки, но я никогда не умру,
тебе передам дислокации пешек на пыльной доске из чулана,
что нам просыпаться уже не приходится рано".
и Лютик вынесла бы его из огня, но зрачки не расширялись на свет.
землице своей на последнем гидролизе, водит пальцем по карте, где контур сведен.
человеку свойственно быть, от нее получил белой марли он
чистый моток, так и шла картинкой журнальной под перекрестным огнем.
если вспомнить, куда, стрелки часов обязательно переведем.
одно и то же время, часы стоят после попадания в цель,
просит ее: "Еще миллиметров десять отмерь".
и Лютик вынесла бы его из огня камина - для любви не нужна причина,
и подвенечная марля на пыльном экране теней,
но говорил бы еще b1-e4 не ей.
***

и только актеры среди лимонадных лотков и груженых щебенкой камазов,
разбавив ее родниковой водой, чтобы смерть не коснулась ни разу
бобровой плотины, соленой тропы, где ребенок разбрасывал крошки.
их мысли случайны, их речи скупы, людоед их простил понарошку.
и белое платьице Бланш возле части военной, и велосипед,
что движется против потока движения, словно разметки здесь нет.
она научилась держаться в седле и печаль утолять у пруда,
и падает после весеннего града кирпичиков красных гряда.
***
"Разве можно уснуть на подобной опере? - пишет Марсель швейцару. -
Нет, сейчас она уж не та, а тогда мы любили Сару
с костяною ногою липовой и со стеклянным глазом,
и крестились в любую грозу, что гремела здесь медным тазом.
Я мальчонка был бедный вдали от родни, и не знали они,
как ложится на сопки Манжчурии пудра все летние дни,
как проводит над клюквенным соком соломкою яда - и публика спит
головою как перья от стенки, над домом тенистый иприт".
Швейцар открывает двери дамам с павлинами на затылке,
последнее из желаний находит в пустой бутылке
из-под лимонада "Золотой ключик", война никогда ничему не учит,
но можно сдать по пять копеек за штуку и купить неиспользованный конверт,
коллекционную марку с портретом Мизии Серт, и никуда его его не отправить,
потому что прекрасна она, как ничем не смущенная память.
мирно режет петрушку, в своих сезарей набивает, им шейки свернув,
и последнюю форму ее разбивает слепой стеклодув.
***
она садится на шестнадцатый номер, до конечной не доезжая, видит - это шапка чужая,
бобрик, это пальто с опушкой из нервных животных,
он уже не обернется - она почти что бесплотна.
здесь отродясь не бывало подобных зим, у нее порошек был от кашля
где-то в аптечке, но точно просроченный, кашель надрывный вчерашний,
вдоль по периметру линий отреза пунктирных частот
дама сломает ферзя и в домашнее рабство возьмет.
она спустится по ступенькам со следами бетона к морю цвета одеколона,
перебирая гальку, как чайка, что вырвет сонно
детские тени свои вместо яблок глазных неспелых  для сока в венах,
и "трамвай не следует дальше, покиньте состав" -
говорят ей слова, за резьбой по стеклу не застав.
и черемуха пахнет черемухой, липа - присыпкой,
и она существует, хотя предпоследнее зыбко,
зябко кутает плечи в нейлоновой куртки слепое пятно,
и с конечной вернется, но это уже всё равно.
***
мы катались на Чертовом колесе, внизу, где скучали все,
ели сладкую вату, везли самокат куда-то,
взятый на час напрокат, однородны на первый взгляд
эти деревья парковой лесокультуры,
мерзлой лепнины выжившие амуры,
острой высотки косьбы, промахнувшейся мимо корня,
терем Измайловский, где от лапты отдышаться дворня
больше не может и режет картон сувенирный плотный.
площадь торговая снова сдается, всегда свободна.
мимо чертежных рядов, где расцветку среды принимают магниты,
годы, когда только самые первые будут убиты,
прочие в среднем ряду красок холи седеющей бронзы
не проиграют в лапту, чтоб отмерить все детские слезы.
***
да, я знаю поезд "Москва-Петушки" от "Серпа и молота",
и за столько минут отсюда была моя жизнь расколота
на двенадцать стекляшек зеленых, сквозь которые на затмение,
если их хорошо прокоптить, не насмотришься, тем не менее.
да, я знаю поезд "Москва-Петушки", из которого дух лавандовый,
и колбасная снедь, от которой любви не надо им
никакой, он проходит сквозь станцию, зритель в буфете
разложил свой газетный обрывок, в картофель укутаны дети.
этот жареный, солью посыпанный и отварной.
он моторную лодку купил и развелся с женой.
да, я знаю поезд "Москва-Петушки", из которого проходящим
помахал бы немного еще, если б он расписание чаще
согласился менять ради нужд опоздавших на поезд последний,
и колесиком сломанным сумка звенит, принесенная с мойки намедни.
***
ты будешь молча звать, закрытым ртом вбирая
бездушный воздух всех незапертых квартир,
где проливалась тень на скатерти другая,
осколочным ребром запоминая мир.
он больше не придет сюда, где грамм черешен
ложится на ладонь на триста пятьдесят
и весь комплект тряпья под окнами развешен,
под утренним дождем. когда забыть хотят,
чтоб стерся каждый след, хотят, и каждый вывих
дороги непрямой, ведущей в гаражи,
и если не они - оправдываешь ты их,
и что-нибудь еще про милость расскажи.
ты будешь молча звать кривым столбом дорожным,
где перечеркнут мяч на мокрой мостовой,
на встречной полосе здесь поскользнуться можно,
зеленое стекло неся над головой.
***

"Warum siehst du das nicht", - пишет на скартерти ей, в бреду нет линий брода,
заваривает чай и ест китайскую лапшу на кухне кто-то, и посуда грязная звенит,
чужих здесь вовсе нет - ведь там неведом стыд.
она прикладывает лёд к его губам, и тьма ложится на рифленые обои.
когда б не ехать никуда - их было б только двое,
не отчитаться перед ним за тот предсвадебный сервиз у Ивановых,
но блюдце катится лишь вниз - и не добавят новых.
***
хватило нам на веку постмодернизма, нелюбви, малокровия, запнулась нва слове "Товия",
но молчит википедия, знаю, что три медведя, я, остались там на лугу, обертку их берегу.
вот первый медведь, который от слова "медь", в родной стороне хотел валежник согреть,
до первой зимы оставили вам взаймы, и девочка с волчьим зубом разносит молву по трубам
об обращеньи крутом купеческом даже грубом

оборотиться три раза вокруг северного угла вокруг угольного дуба.
второй медведь от слова "пагуба" пиал свекольного супа
выливает ей на подол, ибо не горяч он, а тепл,
и выливается новая боль из ракетных сопл.

и нет никакой надежды, Маша смыкает вечной курсистки вежды
над учебником богословия, я помню, кто такой Товия, как забыть.
третий медведь от слова "выпь" не корысти ради, а справедливости для
просит в кровавую жертву три золотых рубля
и теплого тельца, утешительный вид с крыльца,
и она его пропускает, этого подлеца.
***
на севере вовсе не скажешь: "Смерть существует", поскольку земля здесь неплодородна.
выходишь на свет из маршрутки, ты хочешь подводный код - на,
распоряжайся им, пока не выключат желтый,
расплавленное драже не рассчитывай в теле кольта.
на севере смерти нет - холодец, разведенный спиртом.
и дворник несколько слов говорит о своем убитом.
длина этой пробки - двести лье до границы штата,
но это просто судьба, и она тут не виновата.
в зернистую землю свою, комковатую кашу милки
ложится тряпье привозное, хоть телом остыл, но ки-
нематограф опять оживил всех грабителей электрички,
выносится вечная жизнь за протравленные кавычки.
***
Говорит: «У Майка все песни депрессивные,
 особенно «Прощай, детка, прощай», но я забыл текст».
Выносит пустые бутылки, почти ничего не ест.
Под окном возвращается скорая помощь на подстанцию, за стеной
Ткет безумная Грета свое полотно и несет на прием в покой.
Не прощай, моя детка, меня, в дверь стучат позвонком циферблата.
Если нужно куда-то бежать, я, конечно, сбегаю куда-то.
И не машут мне с той стороны, и рубахи не шьют для смиренья.
И безумная Грета поет превращение темени в тень, я
Детское, из белой камки, с проплешиной сигареты
(чашку разбить, закапывать вместе секреты)
Обхожу их белье в обнесенном стеной дворе.
Не вернется мой милый с казни о сей поре.
***
Маруся
Вот солнце закатилось и Маруся пьет аптечный нашатырь, не вытирает больше пыль с портрета Жан-Вальжана.
Вот солнце закатилось, от нее зеленщики берут на желтую петрушку десятину. Если задник отодвину,
Открой свои глаза, но плещется курносая помещица тропической цивильной лихорадкой, где Тропинин
Кладет ее загар, в непонимании пропорции повинен.
Вот солнце закатилось, и Маруся там, где тень и в массы расфасованный народ
Вплетает стебли в косы, разливает киноварь по темени асфальта.
В каждой щели самобытного бетона муравейник, царь морской и плед.
Приюта для нее, престола, крова нет.
Маруся умерла, и над виском зеленая дыра, и Джонни Депп в тарелке, где фасоль и мёд,
Металла малости сдает, и каплет кислый кетчуп,
И время пальму достает, и никого не лечит.
***
И сердце взыскует не пули, не скрепки простой канцелярской,
Неоновой краской по пальцам, из кожи да меди цветной, не зовут ее больше домой,
И в каждом дворе караоке, и карие пятна не красят луну, в недокуренном блоке нашарит одну,
И транзистор надтреснутой примой внутри заливается, кажется жизнь выносимой.
И сердце взыскует Алешеньку, много цветов, добрых слов и пуховый платок
Оренбургский, как синяя примула возле подвздошья.
Ну разве продал бы китайское я, вот стрихнин или нож я
Вполне подарить бы ей мог на какую-то краткую память,
И в этом саду до призвания горна оставить.
Пускай выполняет нехитрые па под шарманочный морок под ставней.
Алешеньке скрипку и ключ – так история будет исправней.


Рецензии