Головоломка. Борис Слуцкий - поэт и дознаватель

И кровь действительно текла
От рифмы тощей к рифме бедной.
Борис Слуцкий

Картинка из детства: я, еще не школьница, «детсадовка», – дома. Комната в коммуналке, оштукатуренные стены с какими-то разводами или подтеками, убогая мебель, как у многих в то время: кровати с металлическими  спинками, застеленные без покрывал – просто прикрыты одеялами, двухстворчатый шкаф с ящиками внизу, у которых вместо ручек – почему-то продолговатые дыры с неровными краями, самодельная тумбочка, этажерка с книгами, простой – столешница и четыре ноги – стол. За столом сидят двое – мой папа и какой-то незнакомый рыжий дядя.
На меня они не обращают внимания – идет разговор. Трудный,  неудобный для обоих. Скорее, разговор-спор, судя по интонации. О чем – не помню. Еще полчаса назад заинтересовавшая меня лужайка с цветами,  жучками и бабочками на развороте какой-то детской книжки  отложена и забыта. Не могу оторвать глаз от лица «рыжего». Видно, что гостю очень… какое тут слово уместнее? – неуютно, досадно, тоскливо? Тогда, ребенку, и слова-то были не нужны. Просто я  в и д е л а. А сейчас я бы, пожалуй, остановилась на наречии "мучительно", но нельзя же сказать: ему было мучительно. Мучительно – что? – мучительно неуютно, досадно, тоскливо? Почему на его щеках с рыжими веснушками время от времени появляются белые пятна – островки на ярко-розовым фоне?
Перевожу взгляд на отца, который говорит, по-моему, больше и громче собеседника. И тоже нервничает. Выражение глаз: в них… интерес, любопытство? Да, но что-то еще. К называнию этого  «что-то» я приблизилась спустя много-много лет (глупое, но от этого не менее досадное недоразумение, через которое все невольные «участники» сумели потом переступить и понять друг друга).
После ухода незнакомца в комнату вошла мама (была на кухне, не хотела мешать?). На ее вопросительный взгляд папа ответил: «Поэт». Да, это был Борис Слуцкий, брат папиного сослуживца Ефима Абрамовича, для моих родителей просто Ефима. Но слово «поэт» было произнесено то ли с иронией, то ли с недоумением. О том, чем была вызвана эта нотка неодобрения, я тоже догадалась много позже.

Мы жили, как говорили тогда, «на полигоне» – в небольшом военном городке под Коломной, название которого стало мне известно, лишь когда я повзрослела. Это был кусок пространства, огороженный колючей проволокой с часовыми на вышках по углам и  «контрольными воротами». Впрочем, колючее ограждение совершенно не вызывало у нас, детей, чувства несвободы. Наоборот, все внутри и – по специально объявляемым дням, когда не было «стрельб», снаружи – безраздельно принадлежало нам… 
C cемьей Слуцких мои родители дружили. У Ефима Абрамовича и его жены – для нас тети Риты, очень полной, но удивительно подвижной и веселой,  – мы часто бывали дома. Из разговоров взрослых иногда детское ухо улавливало, что кого-то посадили «за анекдот», кого-то неизвестно за что. И еще запомнилась фраза, произнесенная разраженным голосом папы: что-то вроде «туда порядочные люди не идут». Видимо, этим и объяснялось то недоверие и ирония, которые я ребенком почувствовала в его взглядах на «рыжего дядю» и в недоуменной интонации, с которой было произнесено им слово «поэт».
И вот, десятилетия спустя, читая необычайно жесткие, трагичные, пронзительные, несмотря на кажущуюся непритязательность, стихи Бориса Слуцкого, я не могу отделаться от той картинки из детства, и всякий раз мне кажется, что, когда поэт писал или читал свои строки, на щеках его непременно появлялись  «белые островки» на ярко-розовом фоне. И снова вспоминаются слова о том, что «туда порядочные люди не идут». Куда – «туда»? Да в «органы», конечно.

Помню, при самом первом знакомстве (давным-давно) со стихами Бориса Слуцкого в какой-то дальний уголок сознания тихонько прокралось смутное ощущение сомнения: нет ли здесь желания что-то утаить от меня, от всех, читающих такие простые, «обыденные» строки? И назойливо возникало слово «маска». Но оно не согласовывалось с представлением об извечном стремлении пишущего человека выразить в слове и своё отношение к жизни, и себя. Однако потом стало понятно, что нередко авторы не только не раскрывают своего «я», но наоборот, прячутся за написанным. Так, иногда стимулом к творчеству может быть чувство собственной ущербности, неудовлетворённости своей судьбой. Отсюда, например, идея сверхчеловека у Ницше. Отсюда и редкое по своей откровенности признание Шатобриана, щедро награждавшего себя в своих произведениях всем, чего ему недоставало в жизни. Стендаль, не раз будучи обманут женщинами, в своих романах упивался верностью и самоотверженной любовью, и так далее.
Более того, многие творцы преуспели в сокрытии своих пороков. Например, Ламартин, предстающий в стихах тонким, стыдливым и сентиментальным существом, в жизни являл собой грубого, задиристого шляхтича, который «ел и пил, как полагается, ругался, как гусар», в общем, был «огромным бургундским дьяволом» (об этом пишет Ян Парандовский в книге «Алхимия слова»). Таких психологических загадок – тьмы и тьмы. Впрочем, нередко маска может рассказать о том, кто за ней прячется, гораздо больше, чем созерцание самого лица…
Не продолжаю ряда, поскольку вообще не считаю нужными подобные разоблачения. Помните, у Пушкина: мы, мол, подлы, но по-другому… И Шекспир о том же: «Я – это я, а вы грехи мои по своему равняете примеру». Явственно слышится: отстаньте!
 Но возвращаюсь к Борису Слуцкому. Здесь же нечто совсем иное! Поэт – и СМЕРШ, довольно зловещая даже по тем временам организация! Виктор Астафьев утверждал, что СМЕРШ за годы войны расстрелял около миллиона своих. Как примирить непримиримое, соединить несоединимое? (Кстати, двоюродный брат Бориса Слуцкого – израильский военный и государственный деятель, начальник военной разведки Аман и внешней разведки Моссад. Семейное?)
Мария Розанова, жена Андрея Синявского, высказывала мысль о том, что нельзя судить в лоб о согласии и несогласии сотрудничать с «органами». Иногда, по ее мнению, сказанное «да» говорит о большем мужестве, чем «нет», как это было с самим Синявским: он сказал «да» и тут же обо всем прямо рассказал своему «объекту» (сокурснице Элен Пельтье). Вдвоем они затеяли рискованнейшую игру с ГБ…
Или, может, все-таки надо разделять эти понятия – сам человек и художник, который в нем живет. Ведь говорил тот же Синявский, что он любит больше Абрама Терца, чем Андрея Синявского: первый смелей и честней. Но, с другой стороны, Иосиф Бродский, на которого стихи Бориса Слуцкого еще в юности произвели сильное впечатление, утверждал, что советские поэты «особенно склонны» подчиниться своему лирическому герою: «… Борис Слуцкий, – писал он, – которого я всегда считал лучше всех остальных (и своим учителем называл – Е. Д .), – какое количество печальных глупостей он наделал и натворил, вписываясь в свой образ мужественного поэта и мужественного политработника». А успел ли Бродский прочесть вот это:

Я судил людей и знаю точно,
что судить людей совсем
                несложно –
только погодя бывает тошно,
если вспомнишь как-нибудь
                оплошно.
Кто они, мои четыре пуда
мяса, чтоб судить чужое мясо?
Больше никого судить не буду.
Хорошо быть не вождем, а массой.

Что-то не очень смахивает на мужественного политработника… К слову сказать, именно чтобы не судить «чужое мясо», Слуцкий отказался от карьеры военюриста и настойчиво стремился занять, как сам выразился в одном из своих писем, «более пехотное положение» – даже работая на агитационной радиовещательной машине, всегда буквально вызывающей огонь на себя.
Строки из стихотворения «Перед вещанием»:

Вот съехал странный грузовик
На вздрогнувшую передовую.
Свою осанку трудовую
Он в боевых местах воздвиг.

Передовая смущена
Его трубой и ящиком.
Еще не видела она
Таких машин образчиков.

Обычно «образчик» оказывался в таком пекле, что даже свои, находящиеся недалеко, просили как можно скорее закончить сеанс. А начинала эта чудо-машина свою работу так:

Она сперва, как лектор, кашлянула,
Потом запела, как артист,
В азарте рвения дурашливого
Зашедшей к смерти – погостить.

Куда уж «пехотнее»!

Как «вписывался» Слуцкий в свой образ мужественного поэта и мужественного политработника? Ведь это не что иное, как надевание маски, призванной своей суровостью отпугивать тех, кто вздумает заподозрить его в мягкости, ранимости, жалости, не дай Бог – нежности! «Не совпадает» все это с человеком, который по-настоящему знал «вещество войны», «от звонка до звонка» прошел эту страшную бойню, не месяцы – годы! – был на передовой...
 

Ключевое слово здесь: жалость. Если присмотреться, то чего-чего, а жалости – предостаточно:
К лошадям – например, к тем, оказавшимся в океане, когда «Мина кораблю пробила днище / Далеко-далёко от земли». Их много, так что образовался  целый «рыжий остров», который вначале упорно держался на воде. Но куда там, еще первые строки обыденно  предупреждают:
Лошади умеют плавать.
Но - нехорошо. Недалеко.

Язык – нарочито обыденный, а сердце разрывается – и не только у читателя, у автора тоже, хотя и всего-то сказано:
Вот и все. А все-таки мне жаль их –
Рыжих, не увидевших земли.

Эти строки – почти констатация – на фоне полного отсутствия даже намека на надрыв воспринимаются как почти сентиментальное признание, нечаянно прорвавшийся зажатый стон.
В другом стихотворении («Говорит Фома») та же тема:
Лошади едят овес и сено!
Ложь!

Почему эта всем известная истина  – ложь, новоявленный Фома поясняет сразу: 
…………………..Зимой 33-го года
Я жил на тощей, как жердь, Украине.

Зловещая дата все ставит на свои места – какие уж тут овес и сено… И снова – интонация почти газетной заметки:

Потом их гнали в Харьков на свалку.
Я лично видел своими глазами
Суровых, серьезных, почти что важных
Гнедых, караковых и буланых,
Молча, неспешно бродивших по свалке.
Они ходили, потом стояли,
А после падали и долго лежали,
Умирали лошади не сразу...

Но бывают и прямые признания  («Зоопарк ночью»): как приговор, в первой же строке – «зверотюрьма», где «И олень, и тюлень, и любое другое зверье / Задевали и трогали / Сердце мое».
Ну, со зверьем ясно. А с людьми? Тут много всего – вплоть до парадоксов.
 Продолжая тему «мужественности», Бродский пишет о Слуцком: «Он, например, утверждал, что любовной лирики мужественный человек писать не должен». А как быть с его циклом стихов на смерть любимой женщины, созданным менее чем за три месяца и ставшим одной из вершин русской лирики прошлого века? Циклом, за который поэт, до этого потрясения уже изнемогший от страшного груза – не прощенного себе участия в осуждении Пастернака, – заплатил не только здоровьем (нагрянула инвалидность), но, что еще страшнее, –  поэтическим даром (хотя не было ли это сознательно взятым на себя грузом молчания? – об этом он сам не пишет, поэтому можно только гадать...) После смерти Татьяны Дашковской последовали ужасающе безмолвные, бесстиховые годы, а спустя девять бесконечных лет поэтическое небытие перешло в физическое.

Вновь перечитываю знакомые строки:

…Говорили: непохож! Хорош –
    этого никто не говорил.
    Собственную кашу я варил.

    Свой рецепт, своя вода, своя крупа.
    Говорили, чересчур крута.
    Как грибник, я знал свои места.

    Собственную жилу промывал.
    Личный штамп имел. Свое клеймо.
    Собственного почерка письмо.
Это о своей  поэтической «самости», которую он прекрасно осознавал
А вот строки о жестоком веке, из которого не выпрыгнуть, но можно не побояться так написать:

Мы все ходили под богом.
У бога под самым боком.
Он жил не в небесной дали,
Его иногда видали
Живого. На Мавзолее.
Он был умнее и злее
Того – иного, другого,
По имени Иегова...

И еще:

Подумайте, что звали высшей мерой
Лет двадцать или двадцать пять подряд.
Добро? Любовь?
Нет. Свет рассвета серый
И звук расстрела.

И снова картинка из детства: на поверхности стола лежат несколько спичек, из которых отец, любивший всякие головоломки, предлагает мне сложить какую-то геометрическую фигуру. Вряд ли  мне тогда удалось справиться с заданием, но на всю жизнь я запомнила: задача решалась за счет того, что надо было расположить спички не в плоскости, а в объеме.
И теперь, когда, перечитывая горькие  строки Бориса Слуцкого, я вновь пытаюсь совместить несовместимое и вновь отступаю в недоумении, мне вспоминается та самая головоломка. И тогда возникает уверенность, что ответ где-то очень близко – стоит только выйти из плоскости сухих фактов…


Рецензии
Елизавета, очень любопытное эссе: и по фактам, и по написанию.
Само название "Головоломка" заставляет задуматься: как часто частная жизнь автора противоречит его творчеству. Недаром критики любят говорить
о лирическом герое.
Головоломка же общеизвестна: "Сложите из 6 спичек 4 треугольника" и
легко решается, стоит только построить тетраэдр.
С творчеством любимых авторов много сложнее: так хочется верить в
искренность Есенина или Маяковского, и когда читаешь воспоминания
современников, тот же "Роман без вранья" Мариенгофа, невольно заходишь
в тупик.
Творческих тебе успехов в этом новом твоём направлении!

Иосиф Бобровицкий   15.02.2013 15:04     Заявить о нарушении
Иосиф, как ты вовремя напомнил мне эту головоломку - мне же тогда было лет пять-шасть, конечно, я забыла. А поискать где-то руки не дошли. Спасибо тебе за внимание и отклик!

Елизавета Дейк   15.02.2013 20:55   Заявить о нарушении