Жало мудрыя змеи

     Влияние пушкинского «Пророка» на духовную жизнь России трудно проследить, поскольку оно проявляется, а иногда затаивается самым неожиданным образом. Дух «Пророка» затрагивает не только настоящее, но и прошлое русской культуры. «Пророк» - одно из тех немногих новейших поэтических произведений, которые могли бы найти понимание и даже отклик на почве Древней Руси. Древнерусский книжник различил бы в пушкинском пророке прообраз того, кого он сам бы счёл пророком, а, быть может, при этом вспомнил бы и вещего Бояна. Ключевым выражением в стихе оказались бы для древнерусского книжника «вещие зеницы», но и «жало мудрыя змеи», вероятно, сказало бы ему больше, чем современнику Пушкина и нашему современнику. Основополагающее значение для России имеет мысль, представленная «Пророком»: поэтом, художником, даже артистом движет не просто профессиональная выучка, а нечто высшее – божественная правда или историческая правота, идейность или духовность. На сакральность подобного рода давно уже претендуют профессора и публицисты, а в последнее время даже телеведущие. К пушкинскому «Пророку» восходит строка, недаром ставшая крылатым выражением: «Поэт в России больше, чем поэт». Если вспомнить, что древние называли Поэтом самого Бога-Творца, строка, разумеется, полностью лишается смысла. Тогда одно из двух: или нет ничего и никого больше поэта, или прав Михаил Кудинов, сказавший когда-то: «Талант от Бога, а Бога нет». Точнее всего, впрочем, такой вывод: если поэт в России больше, чем поэт, то поэт в России тот, кто не поэт, или лучше сказать: поэтом можешь ты не быть... Культ высшего в литературе подвергается в последнее время развенчанию и осмеянию, но нельзя отрицать: когда литература сосредоточивается лишь на своих цеховых специфических задачах, она превращается либо в чтиво, либо в разновидность кроссворда.

     Всё это может показаться мало совместимым с высоким стилем «Пророка», но в его проблематике присутствует и это, потому-то будущий пророк «духовной жаждою томим». Духовная жажда в стихотворении утоляется весьма необычным, жестоким, даже кровопролитным способом. Если признать, что Пушкин в своей поэзии руководствовался чувством соразмерности и сообразности, спрашивается, не поступается ли он этим чувством как раз в стихотворении «Пророк». Серафим касается «моих зениц» «перстами легкими, как сон». Если это прикосновение подобно прикосновению сна, зеницы должны закрываться, а они отверзаются. Те же самые легчайшие персты коснулись ушей, и их наполнил «шум и звон», но неужели как «шум и звон» могут восприниматься «неба содроганье», горний полёт ангелов, подводный ход морских гадов, и «дольней лозы прозябанье»? Далее те же самые ангельские персты вырывают у человека язык и сердце. О какой соразмерности и сообразности можно здесь говорить? Владимир Соловьёв задает вполне резонный вопрос: «Отчего этот Серафим, божественно-невозмутимый и женственно-нежный, с перстами лёгкими, как сон, вдруг, вместо божественной невозмутимости, начинает проявлять невозмутимость опытного хирурга, а женственную нежность заменяет свирепостью краснокожего индейца?». Читательское сознание полагается при этом на некую внутреннюю отсылку к библейскому первоисточнику, но если считать таким первоисточником шестую главу из ветхозаветной книги пророка Исаии, ничего подобного мы там не находим. Серафим лишь берёт клещами с жертвенника горящий уголь и касается этим углем «уст моих» со словами: «вот, это коснулось уст твоих и беззаконие твое удалено от тебя, и грех твой очищен». В библейской книге нет даже намёка на то, чтобы вырвать у человека язык или вложить ему вместо сердца уголь, а в стихотворении мы не находим ничего такого, что можно было бы счесть прямой или скрытой цитатой из пророка Исаии. Пророк при этом не «в пустыне мрачной», а перед престолом Божиим, и он боится погибнуть, так как он человек с нечистыми устами, а глаза его видели Царя, Господа Саваофа, почему Серафим и прижигает ему уста. После этого библейский пророк вовсе не лежит, как труп, а когда Бог спрашивает, кого послать Ему, сам вызывается: вот я, пошли меня.

     В то же время восприятие пушкинского «Пророка» как библейского стихотворения по-своему обоснованно. Предостерегая от чрезмерных параллелей с Библией, Владимир Соловьёв подчеркивает: «Отсутствие придаточных предложений, относительных местоимений и логических союзов при нераздельном господстве союза "и" (в тридцати стихах он повторяется двадцать раз) настолько приближает здесь пушкинский язык к библейскому, что для какого-нибудь талантливого гебраиста, я думаю, ничего бы не стоило дать точный древнееврейский перевод этого стихотворения». В своём анализе стихотворения Владимир Соловьёв прибегает к тонкостям современной поэтики, используя даже статистический метод. Он категорически отказывается усматривать в пушкинском пророке пророка библейского, приводя весьма убедительные аргументы против подобного предположения: «Самая наглядная черта различия между историей и природой – в том, что первая вся держится собственными именами, тогда как для второй имеют значение только имена нарицательные. Можно ли передать правдиво речь еврейского пророка без всяких собственных имён?». Владимир Соловьёв доказывает, что откровения, дарованные пушкинскому пророку, никак не совпадают с библейскими откровениями: «...начаток высшего знания был, конечно, и у самих пророков, но ... само это знание, как у них, так и у будущего человечества, о котором они возвещали, не имеет ничего общего с проникновением в подводный ход морских гадов, ни в прозябание лозы, ни даже в летание ангелов и в содрогание неба: это новое знание не есть высшая биология или космология, а только высшая теология...». В связи с далеко идущими библейскими толкованиями пушкинского «Пророка» именно Владимир Соловьёв употребляет слово «несообразность». Знание о морских гадах не имеет жгучего свойства, каким же глаголом, глаголом о чем пушкинский пророк будет жечь сердца? Согласно Владимиру Соловьёву, стихотворение Пушкина страдало бы несообразностью, если бы оно претендовало на то, что в нем представлен библейский пророк, но стихотворение прекрасно от начала до конца, так как пушкинский пророк – «поэт в одежде пророка».

     Подобный вывод Владимира Соловьёва нельзя не признать по-своему убедительным, хотя при всей утонченной системе аргументов для него, очевидно, уже под влиянием Пушкина само собой разумеется, что поэт (пророк) должен глаголом жечь сердца людей. По свидетельствам современников именно так трактовал стихотворение Пушкина Ф.М.Достоевский, любивший читать его: «Это металлически острое пронзительное, безумно вскинутое «Жги!» Достоевского после почти шёпота начальных стихов «Пророка» и сурового величия последнего четверостишия режущим вихрем ворвалось в уши и, потрясая слух, в самом деле как бы обожгло душу огнём – тем  «диким криком духа, потрясшего и повергшего», о котором сам Достоевский так выразительно ярко говорит в «Идиоте», - воплем эпилептика, настигнутого припадком». Так описывает чтение Достоевского А.А.Амфитеатров. Вопль эпилептика не слишком вяжется со стройной гармонией пушкинского стиха, никогда не изменяющей поэту, но сама по себе ассоциация правомерна в связи с мучительной ангельской хирургией, которой подвергается тело пророка. Владимир Соловьёв говорит, что последнее действие этого посланника Божьего в основе своей взято из Библии, но не указывает, из какого библейского текста. Действия Серафима остаются странными и не совсем библейскими, хотя с поэтической точки зрения их несообразность мнимая или, вернее, это несообразность самой поэзии по отношению к рассудочности. «Перстами легкими как сон» Серафим касается зениц, и зеницы отверзаются, но это либо другие, внутренние, духовные зеницы, либо те же зеницы, но уже наделённые другим, новым зрением. Так или иначе они вещие, то есть, возвещающие. О подобном зрении М.В.Ломоносов, помнящий о пользе книг церковных, сказал: «Я вижу умными очами». Умные очи употреблены в том же значении, что и «умная молитва». Отсюда умозрение, созерцание незримого очами духа. Князь Евгений Трубецкой назовет иконопись «умозрением в красках». Слово «вещие» вообще является ключевым в «Пророке». Оно уводит к вещему Бояну, который сравнивается с «шизым орлом под облакы», что проливает свет и на сравнение «как у испуганной орлицы». От ангельского прикосновения уши тоже становятся вещими, так как они возвещают ход миров, таинственное вращение сфер, что для новообретённой чуткости «шум и звон», и только потом в них различается неба содроганье, полёт ангела, и прозябанье дольней лозы, недоступные обычному слуху. Потом пророк освобождается от грешного языка и трепетного сердца. Так всё его тело становится вещим. По представлениям шаманов дух вынимает у них внутренности и заменяет другими. Пушкин прикасается к древнейшей стихийной мудрости. Если библейский пророк не является поэтом, то истинный поэт является пророком. Таков, по крайней мере, один среди смыслов пушкинского стихотворения.

     Но если поэт – пророк  лишь в том смысле, что он тайновидец и тайноведец космоса, почему он глаголом жжёт сердца людей? Казалось бы, ответ на этот вопрос прост. Потому что у него самого вместо сердца «угль, пылающий огнём», а его глагол обладает заразительностью, в которой Лев Толстой видит суть искусства. Разумеется, глагол исходит из сердца, но распространяется при посредстве языка, а вместо языка у пророка – жало мудрыя змеи, и в этом, наверное, величайшая загадка стихотворения, ибо жало мудрыя змеи склонило человека ко грехопадению и, во-первых, невозможно себе представить библейского Серафима, влагающего подобное жало в человеческие уста, и, во-вторых, ещё менее возможно представить себе библейского пророка, пророчествующего змеиным жалом. Здесь перед нами особенность, необычная для поэзии Пушкина. Уголь вместо сердца, змеиное жало вместо языка можно себе представить как аллегории, но порывая с дидактическим рационализмом восемнадцатого века, Пушкин избегает аллегорий. А тогда для Пушкина тем более немыслимо, чтобы вместо сердца у человека был настоящий уголь, а вместо языка – настоящее змеиное жало. В отличие от однозначной аллегории то и другое означает у Пушкина нечто иное, многозначное – инобытие, явленное через иносказание.

     О многом в этой связи свидетельствует артистическое толкование Ф.И.Шаляпина. Исполняя романс Римского-Корсакова «Пророк», великий певец заметно расходился с Достоевским в трактовке пушкинского стиха. Правда, о Достоевском мы судим по воспоминаниям, а о Шаляпине по грамзаписям, но известное основание для анализа у нас есть. Для Достоевского в стихотворении доминировал глас Бога, повелевающий пророку жечь сердца. В исполнении Шаляпина преобладает Серафим. Его возвещает высокая нота, доступная исключительно шаляпинскому басу; эта нота утончается, достигая ещё большей высоты в строке «перстами легкими, как сон», но потом шаляпинский бас взрывается резким выкриком в глаголе: «И вырвал грешный мой язык» (подчеркнуто мною, В.М.), шаляпинский выкрик «вырвал» противостоит безумно вскинутому «жги» в исполнении Достоевского. Как действенная сила выступает в исполнении Шаляпина Серафим, и неслучайно в своей книге «Маска и душа» Ф.И.Шаляпин назовет пророка роботом. Пророк является для Шаляпина роботом, пока им движет ангел, и когда ангел покинул его, «как труп, в пустыне я лежал». «Чем не робот? - спрашивает Шаляпин, - но вот...» Многоточие таит в себе дальнейшее. Пророк остаётся роботом под воздействием ангела, но когда Бог говорит ему: «Исполнись волею моей», пророк обретает дар или призвание глаголом жечь сердца. Кто исполнен волей Бога, тот уже не робот, но и жало мудрыя змеи в его устах очевидно не может не возвещать волю Божью, что и жжёт сердца людей.

     Примерно через год после стихотворения «Пророк» Пушкин пишет стихотворение «Поэт», в котором почти зеркально отражается «Пророк»:

          Но лишь божественный глагол
          До слуха чуткого коснется,
          Душа поэта встрепенётся,
          Как пробудившийся орёл.

     Мы видим в этих строках те же самые образы, хотя до чуткого слуха касаются не персты легкие, как сон, а сам божественный глагол, который в «Пророке» должен жечь сердца людей, но слух поэта уже настолько чуток, что и без ангельского прикосновения улавливает этот глагол, и душа может уже встрепенуться, как пробудившийся орёл, а не как испуганная орлица. Но если в стихотворении «Пророк» поэт послан к людям, чтобы обходить моря и земли, то в стихотворении «Поэт» он бежит от людей:

          Бежит он дикий и суровый,
          И звуков и смятенья полн,
          На берега пустынных волн,
          В широкошумные дубровы.

     Очевидно, он туда бежит, потому что там свобода. Пушкин никогда не скрывал, что свобода – главная, едва ли не единственная тема его поэзии. Уже в лицейском стихотворении он писал: «Любовь и тайная свобода внушали сердцу гимн простой». И толпа, слушая поэта, признаёт:

          Как ветер, песнь его свободна,
          Зато, как ветер, и бесплодна:
          Какая польза нам от ней?
          Толпа не отрицает, что поэт жжёт глаголом сердца:
          О чем бренчит? чему нас учит?
          Зачем сердца волнует, мучит,
          Как своенравный чародей?

     Происходит характерное недоразумение. Когда поэт начинает учить, у него нечему учиться, а когда он просто поёт, он пророчествует, возвещая тайны бытия, и сам поэт ничему не учит, но у него можно научиться свободе, а загадка свободы по отношению к воле Божией как раз и жжёт сердца людей. Пушкин – единственный в России писатель, отказавшийся от соблазна «учить». «Жало мудрыя змеи» - поэтический гнозис. Оно способно не просто преподавать свою мудрость, а заражать ею, внушать её. В раю жало мудрыя змеи внушило человеку ложную мысль, будто свобода в том, чтобы нарушать волю Бога. Человек заразился этой мыслью и утратил свободу, порабощённый своей низшей природой, бессознательным, как говорят психоаналитики, тогда как истинная свобода совпадает с волей Бога, иначе Бог не был бы Богом. Вот чем жжёт сердца пушкинский пророк. Жало соотносится в стихотворении не столько с глаголом «жалить», сколько с глаголом «жечь». Назначение поэзии в том, что жало мудрыя змеи в устах поэта заражает благом. «В мой жестокий век восславил я свободу», - говорил Пушкин, и это значило: «Исполнись волею Моей», так как божественный глагол от Бога: «Веленью Божию, о Муза, будь послушна».


Рецензии