Смерть Ивана Бунина
Как будто снизу вверх весенний ливень,
Готовый булькнуть в горлышке зелёном,
Прозрачные пускает пузыри.
И засветло не видишь, только слышишь,
Вернее, чуешь – под ногами звёзды.
Не успеваешь выговорить "ландыш",
И пропадает белая звезда.
И слово – тоже запах вездесущий.
За веком век благоухает имя,
Когда пыльцою признаков и знаков
Насыщен воздух, нет, не воздух – дух.
И слово чуешь в сумерках душою,
И не вдыхаешь, выдыхаешь только.
Не знает крестник твой одушевлённый,
Кто за него пожертвовал собой.
Свою дорогу находя по звёздам,
Вселенную теряешь ненароком,
И временами солнечного года
Считаешь ты земные времена.
Сказать "весна", когда приходит осень;
Сказать "любовь", когда кругом пустыня;
И суждено тебе сказать "Россия",
Когда твоя Россия – не твоя.
Всё сказано, и всё тебе чужое:
Земля, деревья, небо, море, лица.
Чужим пером, чернилами чужими,
Усталый, пишешь: "Только я да Бог".
А в зеркале чужой античный профиль,
В чужом гробу твоё чужое тело,
И только тот неугасимый ландыш
За тридевять земель сказал бы:
"Свой!"
1970-е годы.
Свидетельство о публикации №111050508707
Особым трагизмом исполнено стихотворение «Смерть Ивана Бунина» – об одном из самых русских писателей, который из-за все той же порочной неизбежности границ и злой логики тех, кто их установил, был вынужден жить и умереть, не увидев своей России, вынужден был
Сказать «весна», когда приходит осень.
Сказать «любовь», когда кругом пустыня.
И суждено тебе сказать «Россия»,
Когда твоя Россия – не твоя.
Любовь к России для Микушевича – это прежде всего любовь к ее природе, культуре, духовному наследию, которые неразрывно переплетены в таких стихах, как «Неугасимый закат» и «Царское село», где сама земля, сам воздух, по утверждению Микушевича, помогают нам обрести себя:
...Но здесь взамен потусторонних благ
Самих себя мы повстречаем снова.
Микушевич как бы занят очищением времени, пространства, духовной реальности от злободневного и сиюминутного. В ранних своих стихотворениях, как «Курсив» и «Сонет», он, если можно так выразиться, демонстративно «переписывал» историю, утверждая, что главное событие эпохи появление сонета или, скажем, шрифта «курсив», который, как указывает в примечании автор, был впервые применен в XVI веке издателем А. Мануцием и копировал почерк Петрарки (к слову сказать, Эзра Паунд в Canto XXX говорит о том же и делает изобретение курсива одним из главных событий эпохи, но утверждает, что шрифт курсив изобрёл не Мануций, а Франческо да Болонья). Позже Микушевич стал все пристальнее всматриваться в приметы времени, пространства, реальности, не принимая ни «так называемой современности», ни прогресса, который наносит ущерб душе, как бы говоря: «Что пользы человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит»? Не принимает Микушевич и границ, признавая их дурное постоянство:
Все проходит, кроме границ,
Где границы, там нет союза.
Более того, Микушевич бросает вызов даже таким нравственным ценностям прошедшего ХХ века — века двух мировых войн, как коллективное (и анонимное) поминовение павших: начиная с аллюзии на Данте в стихотворении «Вечный огонь”, наш современник, казалось бы, высказавает несовременную и несвоевременную мысль:
Под обелисками только пустоты,
А над пустотами пляшут огни.
Пусть наше войско еще не отпето,
Каждый боец перед Богом предстал;
Души, тела бесприютные где-то,
Всюду тоскуют они по крестам.
Огненных слез мы во тьме не уняли;
После сражений и после погонь
Пишется грозная правда огнями:
Адский огонь - это вечный огонь.
(1991)
Вспомним, однако, что неприкаянный дух Ельпенора в «Одиссее» просит своего вождя похоронить его, водрузив над ним “злополучным и до поры безымянным ” весло, и таким образом дать ему возможность обрести покой. Соединяя века и продолжая тему «Стихов о неизвестном солдате» Мандельштама, Микушевич говорит не только о невыполненном моральном и религиозном долге, но и о забвении исторической памяти, когда воздавая внешний почет коллективному солдату неизвестному, мы предаем забвению “миллионы убитых задешево” (О. Мандельштам).
Отрицая здравый смысл и “географический морок” не только трехмерного, но и четырехмерного пространства, Миикушевич выбирает иррациональный путь веры в поисках выхода из тупика неверия, бездюбия и скепсиса:
Кто говорит: Ариадна?
С толку сбивают слова.
Осенью так безотрадна
Призрачная синева.
Только морочит беспечно
И никуда не ведет.
Нить путеводную вечно
Дева Мария прядет.
(«Безымянный тупик», 15.10. 1976)
Время для Микушевича «не поток, а река» — не «река времен», а помощница в труде, та река, по которой, «как баржи каравана, столетья поплывут из темноты». Поэтический мотив Микушевича – время, сгустившееся в движение духа, пространство, ставшее страницей, история как развитие духовных устремлений и культуры. Именно поэтому он вторично опубликовал свой «Памятник», ставит себе в особую заслугу служение мировой культуре, которое для него является источником обогащения родной культуры и, стало быть, служа культуре европейской, он служит культуре русской, русскому языку, России:
И не участвовал я в повседневном торге,
Свой голос для других в безвременье храня;
Кретьен, Петрарка, Свифт, Бодлер, Верлен, Георге,
Новалис, Гёльдерлин прошли через меня.
В готических страстях и в ясности романской
В смиренье рыцарском, в дерзанье малых сих
Всемирные крыла культуры христианской -
Призвание мое, мой крест, мой русский стих.
Останется заря над мокрыми лугами,
Где речка сизая, где мой незримый скит,
И церковь дальняя, как звезды над стогами,
И множество берез и несколько ракит.
В России жизнь моя - не сон и не обуза,
В России красота целее без прикрас;
Неуловимая целительница Муза,
Воскресни, воскресив меня в последний час!
(1977.)
Три книги собственных стихов издал поэт, которому в 2006 году исполняется 70 лет, из которых более 50 лет отдано поэзии, литературе. Три? Между ними тома Новалиса, Петрарки, “Сонеты” Шекспира, в которых впервые Шекспир зазвучал как Шекспир, а не Спенсер, каким его представил Маршак (переводу “Сонетов” Шекспира Микушевичем — следует посвятить отдельную статью), перевод других сокровищ англоязычной поэзии от Поупа до Паунда. «Загадочная русская душа» для Микушевича – не самоограничивающий идеал «почвенника», но поиски пересечения двух миров – Востока и Запада. Это встреча двух культур: одной, усвоившей классическую древность сначала от Западной Римской империи, как об этом писал русский мыслитель XIX века Константин Леонтьев, а затем, в период Возрождения, которое Леонтьев называл «эпохой сложного цветения», – от византийской, и другой – славянской, усвоившей и религию, и культуру непосредственно от Византии. Эта мысль близка Микушевичу: не случайно он все время говорит о культуре как о «цветущей сложности» и о «золотом веке как о сочетании первобытной невинности с цветущей сложностью» («Проблески»). Потому вослед за Данте, Гете, Гельдерлином, Мандельштамом, Волошиным, Элиотом, Паундом и Готфридом Бенном Микушевич в эссе «Мечта о Европе» говорит о «неделимом небе Европы», о неделимости средиземноморского наследия, о средоточии «цветущей сложности» национальных культур, не разрушающим самобытности каждой из них. Благодаря такому видению культуры, истории и реальности Микушевич живет под «неделимым небом Европы» и при этом остается истинно русским поэтом.
Ян Пробштейн
Пробштейн Ян 23.05.2011 09:32 Заявить о нарушении