Игорь Терехов. Возвращение с Холмов

(О книге Георгия Яропольского «Реквием по столетию»)

Поэт отличается от остальных людей трепетным отношением ко времени. Не в том смысле, что трясется над каждым мгновением, которое порой свистит как пуля у виска, или делает на правой (или левой, если он левак) руке наколку «Время – деньги», чтобы всегда и везде – в пивной ли, в биллиардной, в будуаре, – помнить о священной жертве Аполлону. А в том смысле, что иногда откроет форточку и спросит: «Какое, милые, у нас тысячелетье на дворе?». Или вдруг решит, что пора, братия, начать Cлово про стародавние деянья князя удалого. Или женским голосом крикнет: «Здорово в веках, Владимир!».

Поэт Георгий Яропольский всегда чутко относился к понятию времени. Предыдущая его книга была написана в координатах старой трагедии о молодом принце Датском, однажды обнаружившем, что прервалась связь времен и все в державе пошло наперекосяк. Вышедшая в издательстве «Эльбрус» новая книга Яропольского называется «Реквием по столетию». В прозаическом предисловии к поэтической книге автор счел нужным пояснить нам, выпускникам специальных и лесных школ, что время дискретно и в каждый момент «сосуществуют островки самых разных эпох – от палеолита до отдаленного будущего». Обозначив таким образом границы возможных перепадов поэтического напряжения, автор все же сосредоточился на заупокойной мессе по недавно истекшему ХХ столетию.

Лирический герой первой части «Реквиема» ощущает, как «время хлещет из жил», а жизнь «дробится в периоде», когда каждый ее отдельно взятый отрезок «не связан ни с прошлым, ни с будущим мелким моментом». Герой мечется в лабиринте, в котором только два поворота – «это наша Отчизна, сынок» и «это наша судьба». Чувство хорошо знакомое всем, кто собственным затылком ощущал болезненное дыхание Родины-матери в последней трети минувшего века. От безысходности спасала идентификация себя с теми, кто занят конкретным Делом, с теми, кому

... внятен любой механизм:
модемам, радарам, ракетам
они дарят душу – и жизнь.

Герой становится программистом и находит упоение в борьбе с алгоритмами, уравнениями, схемами, прошивкой:

Сброс. Перезапуск. В регистрах – нули.
Пробуем снова...
Слава те, господи! вот и прошли
без останова...

Если б вот так разобраться в судьбе
было возможно!

Однако удивительной особенностью нашей общей большой Мамы является ее полнейшее равнодушие к судьбам своих сыновей и дочерей, будто мы все не ребятня Человеческая, а племя бастардов. В описываемые поэтом годы она спокойно наблюдала, как очередные чудаки полезли ремонтировать державный механизм и то ли сдуру, то ли с похмелья, а может, из лихачества перед заморскими сломали часы, по которым мы сверяли время:

...вдруг сделался ненужным наш отдел.
Зубами где-то там проскрежетали –
и ВПК, как зубы, поредел.

На память о трудах и вдохновеньях осталась ненужная никому бумажная гора – «груда ка’лек, синек, распечаток». И это осознание бессмысленности созидательного труда, никчемности личностных усилий в определенные водовороты времени, ощущение завершенности некоего глобального цикла, усиленное ежедневным лицезрением непарадных городских кварталов с их облупленными дворами, разбитыми таксофонами, открытыми канализационными люками и тусклыми взглядами прохожих порождает страшную поэтическую метафору ХХ века – Холмы Хлама.

Играли в бирюльки.
Вставали чуть свет...

Холм Хлама воздвигнут
усердным трудом.

Жизнь выжата. Точка!
Ограда и штырь.

Отныне герою повсюду будут видеться только Холмы Хлама:

Ни скрежета нет здесь, ни лязга –
застыл в очертаниях звук.
Колесами кверху – коляска.
Безрукая кукла. Утюг.

Гниющее сонмище тряпок.
Осколки бутылок. Замки.
Жестянки, что свесили набок
заржавленные языки.

Тарелки. Худое корыто.
Окалина вспученных жил...
Здесь вдавлено в землю и врыто
столетье, в котором я жил.

Разумеется, мы, бывшие воспитанники специальных и лесных школ, протестуем против столь одностороннего взгляда на наш незабвенный ХХ век. Некоторым из нас он запомнился походкой Чаплина, другим – формами Мэрилин Монро, кому-то – улыбкой Юры Гагарина, беретом команданте Че Гевары, ударом пяткой Эдика Стрельцова, да мало ли чем еще. Однако мы находимся по эту сторону текста, автор же со свои героем – по ту, а все претензии принимаются по месту прописки ответчика. Поэтому нам остается только следить за мытарствами героя, да в силу собственного темперамента либо молча сопереживать ему, либо постоянно плевать через левое плечо.

Герой на разные лады пытается найти ответ на один и тот же вопрос – о причинах превращения так много обещавшего столетия в Холмы Хлама. Как одержимый программист он тестирует минувшее время в виртуальном компьютере собственного сознания, получая на выходе то отдельные стихотворения, то венки сонетов, то поэмы. В периоды таких штудий к нему начинает приходить некий мистер Х, которого разве что только очень простодушный читатель может принять за опереточного злодея или нелегала потусторонних сил. А всякий бывалый читатель, к тому же имеющий за плечами опыт специальной или лесной школы, легко идентифицирует данного Х с Главным управлением делами ХХ века (Подсказка: Х = 1/2(ХХ)).

Герой допытывается у него:

Неужто все кончится свалкой?
Неужто так будет всерьез?

О, сколько усердной работы
в клубящийся кануло хлам!
Скажи, мистер Х, для чего ты
учил меня этим вещам?

Мудрый господин Х рекомендует господину герою не мучиться мировыми проблемами, а заняться собиранием собственного «я» – «мне кажется, ты раздвоился, а это – конец бытия!». Отдав должное пафосу и риторике научно-технического прогресса, обернувшегося в родных палестинах социальным регрессом, герой соглашается с выбором в пользу литературного творчества, поисков в области перекрестных рифм и словесных аллюзий:

а я приникаю к бумаге:
мне точку поставить пора.

Но ставить точку оказывается еще рано – впереди Черная Cуббота. Это время, когда почва уходит из-под ног, когда «мысль единая гложет: это все – наяву?», когда хочется «не петь, а пить или топиться», когда осознаешь: «я не тот человек, а к тому – не пробиться», когда «явственно только чувство: не здесь, не так». Календарь сливается в липкий комок страхов, смертей, попыток оправдаться в не содеянном, тщетных ожиданий и бессильных потуг:

Но мгновений не жаль –
день, наверное, вечен.
Он – и утро, и вечер,
и июль, и февраль.

Привычный мир оборачивается классическим шабашем посттоталитарных ведьмаков всех калибров, и на помощь опять призывается господин Х. От длительного общения с героем тот тоже переходит с прозы на стихи, и сочиняет на него пародию с рифмами типа «в мире – в квартире» и «паутина – рутина», тем самым переводя экзистенциальную драму героя в нормальный бытовой макроабзац. Сохранивший в перипетиях безумного века на удивление трезвый ум и незамутненную память господин X повторяет свой совет:

Но пусть тебя ведет твоя строка,
твоя обмолвка пусть тебя обяжет:
«Мне нужно жить, валяя дурака
и говорить, чего никто не скажет»

Шагай вперед – пускай в полубреду,
пусть – судороги, колики, ломота...

Последняя часть «Реквиема» называется «Признаки жизни». Как прикованный к постели человек после длительного пребывания в больничных покоях выходит на улицу и радуется каждой увиденной травинке или дождинке, неожиданному пению птицы, так и лирический герой книги на ощупь осваивает окружающее его пространство. Ему важно не только почувствовать, но и осознать, что он вышел из ХХ века живым, что сохранил душу и способен не только на «сбивчивую речь». Его жадный взгляд фиксирует «оловянных лучей сквозь немытые стекла касанья», и то, как «тяжелые капли упали на землю», как «лягушки заливаются в потемках», как шуршит снег, «словно «ша» в слове финиш». И главное – хруст яблока, когда «любимые уста забрызганы его прохладным соком». Счастье не ищут на окольных путях, сказал когда-то классик. Герой обретает спасение только тогда, когда в его жизни появляется она – «живая, в сорок девять килограммов».

И впервые он может с полным правом сказать:
я почувствовал: да, вот теперь я живой,
я не киборг, не пень, не муляж восковой,
я живой, понимаешь? Отныне – живой!

Через всю книгу «Реквием по столетию» проходит образ холмов – это и памятные нам Холмы Хлама, и ландшафтные холмы за окнами героя, и холмы как место для его философских прогулок и мизантропических обзоров местности, и литературные холмы, явленные в многочисленных эпиграфах и закавыченных цитатах.

Не надо быть выпускником специальной или лесной школы, чтобы догадаться, откуда ведет родословную прекрасный сей образ. Конечно, из одноименной маленькой поэмы последнего русского нобелиата И. Бродского, когда-то писавшего:

Холмы – это наши страданья.
Холмы – это наша любовь.

И далее:

Смерть – это только равнины.
Жизнь – холмы, холмы.

Прошедший Холмами Хлама герой поэтической книги Георгия Яропольского приговаривается синедрионом к жизни. И, судя по качеству стихотворных текстов, – к весьма долгой жизни.


Рецензии