Эдуард Багрицкий

По рыбам, по звездам
Проносит шаланду:
Три грека в Одессу
Везут контрабанду.
На правом борту,
Что над пропастью вырос:
Янаки, Ставраки,
Папа Сатырос.
А ветер как гикнет,
Как мимо просвищет,
Как двинет барашком
Под звонкое днище,
Чтоб гвозди звенели,
Чтоб мачта гудела:
«Доброе дело! Хорошее дело!»
Чтоб звезды обрызгали
Груду наживы:
Коньяк, чулки
И презервативы…
Ай, греческий парус!
Ай, Черное море!
Ай, Черное море!..
Вор на воре!
. . . . . . . . . . . . .
Двенадцатый час —
Осторожное время.
Три пограничника,
Ветер и темень.
Три пограничника,
Шестеро глаз —
Шестеро глаз
Да моторный баркас…
Три пограничника!
Вор на дозоре!
Бросьте баркас
В басурманское море,
Чтобы вода
Под кормой загудела:
«Доброе дело!
Хорошее дело!»
Чтобы по трубам,
В ребра и винт,
Виттовой пляской
Двинул бензин.
Ай, звездная полночь!
Ай, Черное море!
Ай, Черное море!..
Вор на воре!
. . . . . . . . . . . . .
Вот так бы и мне
В налетающей тьме
Усы раздувать,
Развалясь на корме,
Да видеть звезду
Над бугшпритом склоненным,
Да голос ломать
Черноморским жаргоном,
Да слушать сквозь ветер,
Холодный и горький,
Мотора дозорного
Скороговорки!
Иль правильней, может,
Сжимая наган,
За вором следить,
Уходящим в туман…
Да ветер почуять,
Скользящий по жилам,
Вослед парусам,
Что летят по светилам…
И вдруг неожиданно
Встретить во тьме
Усатого грека
На черной корме…
Так бей же по жилам,
Кидайся в края,
Бездомная молодость,
Ярость моя!
Чтоб звездами сыпалась
Кровь человечья,
Чтоб выстрелом рваться
Вселенной навстречу,
Чтоб волн запевал
Оголтелый народ,
Чтоб злобная песня
Коверкала рот,
И петь, задыхаясь,
На страшном просторе:
«Ай, Черное море,
Хорошее море.!»
1927 г. («Контрабандисты»)

    Для меня знакомство с Багрицким началось буднично, я купил на толкучке, кажется на Кузнецком, его книгу «Юго-Запад», 1930 года издания, изд-во «Земля и фабрика». Довольно случайно купил, книженция невзрачная, в метро начал читать с «Птицелова», и влюбился. У Багрицкого не так много произведений, но эту книжицу до сих пор открываю и храню. Иногда спрашиваю себя, сколько же Одесса принесла поэтов и писателей в русскую литературу? Да не счесть!
    Эдуард Георгиевич Багрицкий (настоящая фамилия - Дзюбан, Дзюбин, 1895-1934, русский поэт «Серебряного века», переводчик и драматург. Багрицкий родился в Одессе в еврейской семье. Его отец, Годель Мошкович (Моисеевич) Дзюбан (Дзюбин), служил приказчиком в магазине готового платья, а мать, Ита Абрамовна (Осиповна) Дзюбина (урождённая Шапиро), была домохозяйкой. В 1905—1910 годах Багрицкий учился в Одесском училище Св. Павла, затем в Одесском реальном училище Жуковского на Херсонской и, далее, в землемерной школе. В 1914 году работал редактором в одесском отделении Петроградского телеграфного агентства (ПТА). В 1915 году участвовал в персидской экспедиции генерала Баратова.
   Первые его стихи были напечатаны в 1913 и 1914 годах в альманахе «Аккорды» (под псевдонимом «Эдуард Д.»). Стихи были неоромантического толка, с явными подражаниями Николаю Гумилёву и Владимиру Маяковскому. Вскоре он стал одной из самых заметных фигур в группе молодых одесских литераторов, впоследствии ставших замечательными советскими писателями (Юрий Олеша, Илья Ильф, Валентин Катаев, Лев Славин, Вера Инбер). Валентин Катаев написал о нем в повести «Алмазный мой венец»:
«Его руки с напряжёнными бицепсами были полусогнуты, как у борца, косой пробор растрепался, и волосы упали на низкий лоб, бодлеровские глаза мрачно смотрели из-под бровей, зловеще перекошенный рот при слове «смеясь» обнаруживал отсутствие переднего зуба. Он выглядел силачом, атлетом. Даже небольшой шрам на его мускулисто напряжённой щеке - след детского пореза осколком оконного стекла - воспринимался как зарубцевавшаяся рана от удара пиратской шпаги. Впоследствии я узнал, что с детства он страдает бронхиальной астмой и вся его как бы гладиаторская внешность - не что иное как не без труда давшаяся поза».
    В апреле 1919 года, во время Гражданской войны, Багрицкий добровольцем вступил в Красную Армию, служил в Особом партизанском отряде ВЦИКа, я бы отметил здесь, что он не просто «принял» революцию, типа, как Блок, о пошёл и реально воевал. В июне 1919 года вернулся в Одессу, где вместе с Валентином Катаевым и Юрием Олешей работал в Бюро украинской печати (БУП). Был автором многих плакатов и листовок (всего сохранилось около 420 графических работ поэта с 1911 по 1934 годы).
     В 1925 году Багрицкий по приглашению Валентина Катаева переехал в Москву, где стал членом литературной группы «Перевал», через год он примкнул к конструктивистам. Жил Багрицкий в Кунцево, на Пионерской (б. Монастырской) улице - сейчас улица Багрицкого. В 1928 году у него вышел сборник стихов «Юго-запад». Второй сборник, «Победители», появился в 1932 году. В 1930 году поэт вступил в РАПП. С 1931 года жил в Москве в «Доме писательского кооператива» (Камергерский переулок, 2).
   О Багрицком замечательно написал Константин Паустовский, но я не стал мешать всё в одну кучу.
     С начала 1930 года у Багрицкого обострилась бронхиальная астма, которой он страдал с детства. Он умер 16 февраля 1934 года в Москве. Похоронен на Новодевичьем кладбище.
Женат он был (с декабря 1920 года) на Лидии Густавовне Суок, которая была репрессирована в 1937 году. Про Лидию Суок отдельно: она была выведена как Жена птицелова в романе В. П. Катаева «Алмазный мой венец». Фамилия Суок была использована Юрием Олешей в качестве имени персонажа романа «Три Толстяка», а прототипами героини, носящей имя Суок в романе Олеши «Три толстяка», среди других называют и её сестёр Серафиму и Ольгу. Ольга - жена писателя Юрия Олеши, а Серафима - жена поэта Владимира Нарбута. Получилось так, что, пытаясь заступиться за арестованного мужа сестры В. И. Нарбута, Лидия Густавовна сама была репрессирована в 1937. В карагандинской ссылке еженедельно ходила отмечаться в местное управление НКВД, расположенное по иронии судьбы на улице Эдуарда Багрицкого. Вернулась из заключения в 1956 году.
    Теперь о двух вещах, которые мне не понятны, о поэме Багрицкого «Дума про Опанаса», и о незаконченной его же поэме «Февраль». «Думу» я прочитал, скучное изделие, но то, что пишут критики, вообще - в пользу бедных. Я просто уверен, что они не удосужились поэму прочитать. Парень Опанас служил у батьки Махно, а комиссар-еврей Иосиф Коган пришел со своими большевистскими идеями всё учесть и пересчитать, вот батька и поручил Опанасу комиссара пристрелить, что он и сделал. Дальше этот Опанас в бою встречается с Котовским, но тот его не зарубил, а кулаком сшиб, так что Опанас попал в плен. Дальше не совсем ясно, но видимо он погиб. Вот и вся история. Вот фрагмент…

Протекли над Украиной
Боевые годы.
Отшумели, отгудели
Молодые воды…
Я не знаю, где зарыты
Опанаса кости:
Может, под кустом ракиты,
Может, на погосте…
Плещет крыжень сизокрылый
Над водой днестровской;
Ходит слава над могилой,
Где лежит Котовский…
За бандитскими степями
Не гремят копыта:
Над горючими костями
Зацветает жито.
Над костями голубеет
Непроглядный омут
Да идет красноармеец
На побывку к дому…

Короче, полный бред, все друг друга колотят, Опанас, Коган и Котовский погибают в этой мясорубке. Но это не конец истории. Во время «борьбы с космополитизмом» в 1949 году в украинской «Літературной газете» поэма была раскритикована за «буржуазно-националистические тенденции». «Тенденции», по мнению авторов редакционной статьи, проявились в «искажении исторической правды» и ошибочных обобщениях в изображении роли украинского народа, показанного исключительно в образе Опанаса, дезертира и бандита, неспособного бороться за своё светлое будущее. Вся эта чепуха не была направлена против Багрицкого, который давно уже благополучно помер, а против литературных критиков, на которых нам сегодня плевать. Тем не менее статью перепечатали в «Литературной газете».
    Теперь о незаконченной поэме Багрицкого «Февраль». Это своего рода исповедь еврейского юноши, участника революции. Антисемитски настроенные публицисты не раз писали, что герой «Февраля», насилующий проститутку - свою гимназическую любовь, совершает, в её лице, насилие над всей Россией в качестве мести за позор «бездомных предков». Но обычно приводимый вариант поэмы составляет лишь примерно её треть. Это поэма о еврее-гимназисте, ставшем мужчиной во время Первой мировой войны и революции. При этом «рыжеволосая» красавица, оказавшаяся проституткой, выглядит совсем не по-русски, и банда, которую арестовывает герой «Февраля», по крайней мере, на две трети состоит из евреев: «Сёмка Рабинович, Петька Камбала и Моня Бриллиантщик». Короче, это болезненные бредни, но очень талантливые.
   
    Так что, блистательный мастер, одаренный редкой чувственной впечатлительностью, Багрицкий принял революцию, его романтическая поэзия воспевала строительство нового мира, между тем, очень хотевший стать контрабандистом, любил море и свободу. При этом Багрицкий мучительно пытался понять для себя жестокость революционной идеологии и приход тоталитаризма.
    В заключении хочу сказать, что творчество Багрицкого оказало влияние на целую плеяду поэтов. «Мне ужасно нравился в молодости Багрицкий»,- признавался Иосиф Бродский, включивший его в список самых близких поэтов.

Стихи Эдуарда Багрицкого

Птицелов

Трудно дело птицелова:
Заучи повадки птичьи,
Помни время перелетов,
Разным посвистом свисти.
Но, шатаясь по дорогам,
Под заборами ночуя,
Дидель весел, Дидель может
Песни петь и птиц ловить.
В бузине, сырой и круглой,
Соловей ударил дудкой,
На сосне звенят синицы,
На березе зяблик бьет.
И вытаскивает Дидель
Из котомки заповедной
Три манка - и каждой птице
Посвящает он манок.
Дунет он в манок бузинный,
И звенит манок бузинный, -
Из бузинного прикрытья
Отвечает соловей.
Дунет он в манок сосновый,
И свистит манок сосновый, —
На сосне в ответ синицы
Рассыпают бубенцы.
И вытаскивает Дидель
Из котомки заповедной
Самый легкий, самый звонкий
Свой березовый манок.
Он лады проверит нежно,
Щель певучую продует, —
Громким голосом береза
Под дыханьем запоет.
И, заслышав этот голос,
Голос дерева и птицы,
На березе придорожной
Зяблик загремит в ответ.
За проселочной дорогой,
Где затих тележный грохот,
Над прудом, покрытым ряской,
Дидель сети разложил.
И пред ним, зеленый снизу,
Голубой и синий сверху,
Мир встает огромной птицей,
Свищет, щелкает, звенит.
Так идет веселый Дидель
С палкой, птицей и котомкой
Через Гарц, поросший лесом,
Вдоль по рейнским берегам.
По Тюрингии дубовой,
По Саксонии сосновой,
По Вестфалии бузинной,
По Баварии хмельной.
Марта, Марта, надо ль плакать,
Если Дидель ходит в поле,
Если Дидель свищет птицам
И смеется невзначай?
1918 г.

О кофе сладостный и ты, миндаль сухой

О кофе сладостный и ты, миндаль сухой!
На белых столиках расставленные чашки…
Клетчатая доска и тусклые костяшки
Построены в ряды внимательной рукой.
Бог шашечной игры, спокоен и угрюм,
На локти опершись, за стойкой дремлет немо.
Какой возвышенной и строгой теоремой
В табачной радуге занялся вещий ум…
Смотри внимательней, задумчивый игрок,
Куда направилась рассыпанная стая…
И вот, коричневый квадрат освобождая,
Передвигается слепительный кружок!..

Москва

Смола и дерево, кирпич и медь
Воздвиглись городом, а вкруг, по воле,
Объездчик-ветер подымает плеть
И хлещет закипающее рожью поле.
И крепкою ты встала попадьей,
Румяною и жаркою, пуховой,
Торгуя иорданскою водой,
Прохладным квасом и посконью новой.
Колокола, акафисты, посты,
Гугнивый плач ты помнила и знала.
Недаром же ключами Калиты
Ты ситцевый передник обвязала.
Купеческая, ражая Москва, —
Хмелела ты и на кулачки билась…
Тебе в потеху Стеньки голова,
Как яблоко скуластое, скатилась.
Посты и драки — это ль не судьба…
Ты от жары и пота разомлела,
Но грянул день — веселая труба
Над кирпичом и медью закипела…
Не Гришки ли Отрепьева пора,
Иль Стенькины ушкуйники запели,
Что с вечера до раннего утра
В дождливых звездах лебеди звенели;
Что на Кремле горластые сычи
В туман кричали, сизый и тяжелый,
Что медью перекликнулись в ночи
Колокола убогого Николы…
Расплата наступает за грехи
На Красной площади перед толпою:
Кружатся ветровые петухи,
И царь Додон закрыл глаза рукою…
Ярись, Москва… Кричи и брагу пей,
Безбожничай - так без конца и края.
И дрогнули колокола церквей,
Как страшная настала плясовая.
И - силой развеселою горда -
Ты в пляс пошла раскатом — лесом, лугом.
И хлопают в ладоши города,
Вокруг тебя рассевшись полукругом.
В такой ли час язык остынет мой,
Не полыхнет огнем, не запророчит,
Когда орлиный посвист за спиной
Меня поднять и кинуть в пляску хочет;
Когда нога отстукивает лад
И волосы вздувает ветер свежий;
Когда снует перед глазами плат
В твоей руке, протянутый в безбрежье.
1922 г.

От черного хлеба и верной жены

От черного хлеба и верной жены
Мы бледною немочью заражены…
Копытом и камнем испытаны годы,
Бессмертной полынью пропитаны воды, —
И горечь полыни на наших губах…
Нам нож - не по кисти,
Перо - не по нраву,
Кирка - не по чести
И слава - не в славу:
Мы - ржавые листья
На ржавых дубах…
Чуть ветер,
Чуть север -
И мы облетаем.
Чей путь мы собою теперь устилаем?
Чьи ноги по ржавчине нашей пройдут?
Потопчут ли нас трубачи молодые?
Взойдут ли над нами созвездья чужие?
Мы - ржавых дубов облетевший уют…
Бездомною стужей уют раздуваем…
Мы в ночь улетаем!
Мы в ночь улетаем!
Как спелые звезды, летим наугад…
Над нами гремят трубачи молодые,
Над нами восходят созвездья чужие,
Над нами чужие знамена шумят…
Чуть ветер,
Чуть север -
Срывайтесь за ними,
Неситесь за ними,
Гонитесь за ними,
Катитесь в полях,
Запевайте в степях!
За блеском штыка, пролетающим в тучах,
За стуком копыта в берлогах дремучих,
За песней трубы, потонувшей в лесах…
1926 г.

Россия

Тревогой древнею полна,
Над городищами пустыми
Копье простершая жена
Воздвиглась в грохоте и дыме.
Степной ковыль и дикий прах.
Сияли росы. А в лесах
Косматый вепрь и тур суровый
Толкались меж кустов густых,
И глотки клокотали их,
Когда трещал пожар багровый.
И ты носилась по лесам
Охотницею необорной
По топким кочкам и по мхам
Сквозь строй стволов, сухой и черный.
И там, где смоляная мгла
Текла над волчьею тропой, —
Отпущенная тетивой,
Звенела легкая стрела.
И после ловли и охот
В страну, где солнечный восход
Колышет тяжкое сиянье,
Ты клалась, затаив дыханье…
И вот, одежду изорвав,
Из-за кустов и жестких трав
Стерей ты видела разбеги,
Где, вольным солнцем сожжены,
Гоняли к рекам табуны
Воинственные печенеги.
О Русь, тебя ведет стезя
До заповедного порога.
Пусть страшно тешатся князья
Междоусобною тревогой.
Пусть цокает татарский кнут
По ребрам и глазам огромным,
Пусть будет гноищем бездомным
В ночи последний твой приют!
О страстотерпица, вперед,
Тебя широкий ветр несет
Сквозь холод утр, сквозь влагу ночи,
Гремя и воя в пустоте.
И к соколиной высоте
Ты жадно подымаешь очи.
И вот, как пение рогов,
Клубясь промчался рой веков.
Ты падала и восставала,
Ты по дороге столбовой
Бродила с нищенской клюкой
Иль меч тяжелый подымала
И шла на заповедный бой.
Теперь ты перешла рубеж, —
К былому нет возврата ныне.
Ты гулкий кинула мятеж —
Как гром — на царские твердыни.
И в блеске молний роковом,
На камнях и листве опалой,
Ты дивной и ужасной встала
На перекрестке мировом.
И, покидая душный лог
В туманах, за морем сердитым,
Тебе, храпя, грозит копытом
Британии единорог.
О Русь, твой путь тернист и светел.
Пусть галльский красноглазый петел
Наскакивает на тебя,
Ты видишь зорь огонь широкий
И, вольность буйную любя,
Идешь без страха в путь жестокий.

Фото: Эдуард Багрицкий

16.4.2024


Рецензии