Поэтическое восприятие. Из личного опыта

Поэтическое восприятие.
Из личного опыта постижения поэзии.


Боис Пастернак
Раскованный голос

В шалящую полночью площадь,
В сплошавшую белую бездну
Незримому ими – «Извозчик!»
Низринуть с подъезда. С подъезда
Столкнуть в воспаленную полночь,
И слышать сквозь темные спаи
Ее поцелуев – «На помощь!»
Мой голос зовет, утопая.
И видеть, как в единоборстве
С метелью, с лютейшей из лютен,
Он – этот мой голос – на черствой
Узде выплывает из мути…

Это произведение наваждения поэзии. Это «раскованная», раскрепощённая, распущенная, не не распутная, распахнутая поэтом, как дверь навстречу долгожданному гостью, поэтическая речь, которую провозглашает само пространство поэзии, не ограниченное контурами вещей и предметов, а так же возможностями воображения воображаемого читателя, не имеющее привязок к «линии горизонта» обыкновенного восприятия… Если музыка записывается с помощью нот, то голос поэзии запечатлевается поэтом на сетчатке глаз читателя, на алой парусине воображения с помощью «непрерывного Слова», то есть не отдельных словечек, согнанных во временные шеренги стишка, как это бывает сплошь и рядом в непоэзии или в хороших/плохих стишках, но в слитный, сплочённый мотив, гул, порыв ветра, сметающий всё на своём пути, скажем: смахнувший горшок с геранью на старом подоконнике, а заодно ещё какие-то блики на разбивающемся, треснувшем и уже опадающем осколками оконном стекле, бегут на пол какие-то бумаги, птица затянута в воронку этого маленького смерча, мысли, всё осмысляющие и всё осмысливающие, привычно ожидающие своей очереди на разъяснение смысла, вдруг, выветрились, высвободились от него проклятого, выпорхнули из круглого отверстия скворечника головного мозга, воображение оголилось, оказалась обнажена какая-то смутная суть жизни, метельная, мятежная, метафоричная, в коей метель, например, вроде бы определяется «как лютейшая из лютен», возможно, «лютейшая» означает здесь струнную силу и мощь какого-то аккорда, или нет, это, скорее всего, просто подвернувшееся под ураганный натиск поэтического вдохновения – однокоренная связка {лют-ейшая из лют-ен} – благодаря которой «эстетика звука» смеётся над «этикой смысла», вскруживая и без того очумевшую голову какому-нибудь неопытному туристу по закоулкам вселенной поэзии, какому-нибудь старательному недотёпе, озадаченно скуксившемуся где-то посреди сгустка строчек этого стихотворения, мол, что здесь такое творится? – о чём это всё, зачем это всё сказано, где тема, сюжет, смысл, мораль «той басни такова», где литературный герой, где хотя бы «я помню чудное мгновенье…»?

Но привычка выуживать «смысл» принудила меня всё-таки задаться вопросом о «содержании» этого стихотворения. Да, есть «со-держание», так же как есть «содержание» у моей жизни, но на вопрос «какое оно?», из чего состоит? Оно не «состоит», оно «зовёт, утопая», и голосом «на чёрствой узде выплывает из мути»… Содержание состоит из смутного ощущения? Да, пожалуй, не более того. Не менее чем! Это ощущение неопределённости предлагает, прививает во во мне Пастернак! А как же миллионы стишков с их темой, выпирающей из самое себя и «мораль той басни такова»? А вот так, поэтической натуре — «темы» не достаточно, по определению, нужен язык, нужно воплощение темы в Слове, нужна речь, которой тема воспользовалась к моменту соприкосновения с глазами и гортанью читающего, нужен перевод «с повседневного на божественный», то есть на язык, которым говорят : само небо, облака, корни деревьев или перьевая ручка, а может быть, письменный стол или «раскованный голос»…

Осип Мандельштам
«Ласточка».

Прочтите начальные строфы несколько раз, прочтите вслух и прочтите, как говорится, пошевеливая губами, при этом, постарайтесь расставить интонационные акценты, определитесь с приемлемым для вас ритмом, почувствуйте настроение, состояние, строй этого стихотворения, и очень прошу: не пытайтесь сходу «освоить содержание», не старайтесь «понять» строки и строфы, просто, позвольте себе, хотя бы пару минут, полного доверия к автору, или просто считайте, что вы читаете текст на не родном вам языке. Практически, так и есть, текст подлинной поэзии – для обыкновенного человека, то есть для человека неимущего в поэзии, неискушённого в её нюансах, не породнившегося ещё с её тайным очарованием, представляет собою некий словесный массив чужой речи, а лучше сказать – омут, перед которым предстаёшь в сумерках или ночью, чувствуешь его затаённую и неведомую глубину, бездну в которую так боязно, и так тянет броситься с головою!

Вначале напоминаю весь текст стихотворения Мандельштама «Ласточка»:

«Я слово позабыл, что я хотел сказать.
Слепая ласточка в чертог теней вернется,
На крыльях срезанных, с прозрачными играть.
В беспамятстве ночная песнь поется.

Не слышно птиц. Бессмертник не цветет,
Прозрачны гривы табуна ночного.
В сухой реке пустой челнок плывет,
Среди кузнечиков беспамятствует слово.

И медленно растет как бы шатер иль храм,
То вдруг прикинется безумной Антигоной,
То мертвой ласточкой бросается к ногам
С стигийской нежностью и веткою зеленой.

О, если бы вернуть и зрячих пальцев стыд,
И выпуклую радость узнаванья.
Я так боюсь рыданья Аонид,
Тумана, звона и зиянья.

А смертным власть дана любить и узнавать,
Для них и звук в персты прольется,
Но я забыл, что я хочу сказать,
И мысль бесплотная в чертог теней вернется.

Все не о том прозрачная твердит,
Все ласточка, подружка, Антигона…
А на губах, как черный лед, горит
Стигийского воспоминанье звона»
1920

А теперь, сконцентрируемся, например, на первых двух строфах:

«Я слово позабыл, что я хотел сказать,
Слепая ласточка в чертог теней вернётся,
На крыльях срезанных, с прозрачными играть.
В беспамятстве ночная песнь поётся.

Не слышно птиц. Бессмертник не цветёт.
Прозрачны гривы табуна ночного.
В сухой реке пустой челнок плывёт.
Среди кузнечиков беспамятствует слово…»

Что ж, строфы отзвучали… Стихотворение ещё не улеглось в сознании, но давайте, остановимся, переведём дух, отдадим самим себе отчёт в том что с нами уже произошло, то есть какое воздействие на нас оказали прочитанные, обретшие наш голос строки. Зададимся вопросом: прочитав первую и вторую строфы стихотворения, — что практически мгновенно возникло в сознании, какие именно ассоциации?

Я предложу вам свою градацию впечатлений, состоящую из четырёх «если», а вы самостоятельно определите кое из этих «если» ближе всего к тем мгновенным ощущения, которые вызвало у вас первичное прочтение этого стихотворения.

1.
Если это только, например, распознанные : плохая память автора, как главная забота и смысл написания стихотворения, и ослепшая ласточка из первой строфы, а из второй строфы вами опознана красота природы, например: ночь, поле, кони и т. п., то это будет означать, что у вас начальный уровень восприятия, или что у вас плоское, поверхностное восприятие, при котором все объёмы впечатлений, которыми богат текст произведения поэзии сводятся к предметным значениям слов и ценность стихотворения определяется количеством встретившихся сходу понятных, лично вам знакомых словосочетаний. Всё незнакомое проглатывается по-быстрому, без аппетита, по принципу: «уж если дали бесплатно подкрепиться, то поем, но не будет мне сытно, не обнаружу в миске «мяса содержания», не обессудьте, благодарности не будет!». «Поем» побеждает «поём».

2.
Если это попытка выстроить историю, зафиксировав «забывчивость автора», как главную тему и «главных действующих лиц» уже в первых двух строфах: сам автор, ласточка, птицы, бессмертник, табун, ещё птицы, кузнечики и т. п., — значит, ваше восприятие — это восприятие прозаического человека, у которого чтение этого стихотворения есть «перекур», краткий отдых от процесса проживания в непрерывной прозе собственной жизни. Прочитал первую и вторую строфу какой-то там (очередной?) поэзии и не обнаружив стройности повествования, не найдя явного «чёткого описания происходящего», не обнаружив «содержания», уже находится на грани потери интереса к тексту, а то и в эпицентре зарождающейся в душе враждебности, читая, скорее по инерции, чем увлечённо, с трудом воспринимая «странные», «бесполезные», «беспомощные» строки и словосочетания странного стихотворения.

3.
Если вы, прочитав первую и вторую строфы, почувствовали некое свойство зарождающегося в стихотворении мира, если вы погрузились в состояние мира созданное в вас поэтом, например, состояние тишины, безмолвия, значит, у вас, как минимум, имеется в наличии поэтическое восприятие, точнее говоря, у вас минимум поэтического восприятия, такого, которое, не акцентируясь на предметных значениях слов, практически мгновенно суммировало их, обнаружило «красную нить» или подспудный смысл происходящего в стихотворении и погрузилось в «терпкий аромат чужестранных специй», параллельно узнавая и фиксируя его конкретные источники, оставаясь, при этом, в рамках содержания, сохраняя дистанцию между собою и стихотворением, воспринимая стихотворение, как красивую, неведомо зачем и для кого сделанную игрушку, на которую можно какое-то время полюбоваться и потом отложить в сторону и жить дальше, любуясь многочисленными другими словесными игрушками, почти такими же как эта, лишь с другим сочетанием форм и красок.

4.
Если же, мгновенно возникшее в вас состояние, например : слепота, тишина, безмолвие — явились для вашего восприятия не финальной, а лишь начальной, отправной точкой, и вы мгновенно ощутили «ключевое», уникальное слово или словосочетание первой и второй строфы, например: «беспамятство», как существительное, как нечто существующее и «беспамятствовать» в качестве глагола, действия, невидимого глазу «движения самой жизни», «движения неподвижности», да к тому же, вы параллельно с этим, оценили уместность, уникальность и уместность эпитетов первой и второй строфы, таких как: «слепая ласточка», «чертог теней», «с прозрачными играть», «прозрачные гривы», оксюморон «сухая река», «бессмертник», означающий и название растения, и тайную мечту каждой души человеческой, — и после всего этого — погрузились в состояние: не просто тишины — в состояние непростой тишины — в состояние безмолвия, но не бессловесного и беззвучного безмолвия, а в мир безмолвно вымолвленных речей, звуков, гулов, в мир «множественного состояния поэтической материи», пребывание в коем настолько же условно, эфемерно, незримо, насколько и реально для гражданина поэзии, для «гражданина обратной стороны мироздания»!

Мир этот только частично вмещается в «беспамятство строки». Беспамятство — не оболочка, не внутренний контур предела, но состояние выхода — стояние взгляда, стояние ветра, стояние времени — словно, у «движущегося» вагонного окна, напротив, одновременно возникающего, изменяющегося и удаляющегося пейзажа…Именно в таком состоянии вы готовы для рандеву со третьей и последующими строфами стихотворения.

И это значит что ваше восприятие равно восприятию «небесного» подхода к поэзии. В случае наличия у вас восприятия высшего уровня или четвёртого «если», вам наверняка хватит запаса «беспамятства», сновиденности для постижения происходящего в третьей, и во всех дальнейших строфах, и во всём стихотворении в целом. Например, в момент прочтения третьей строфы, к найденному ключевому «беспамятству», вы автоматически, согласно выработанным ранее навыкам и вашей личной читательской традиции, наверняка присовокупите дополнительный объём впечатлений: с помощью подобранной вами нужной интонации, верно угаданного ритма, верно прочувствованного настроения текста, в котором звучат «беспамятные строки». А к концу провозглашения третьей строфы вы уже, буквально, сроднитесь с желанной метаморфозностью повествования, когда всё свободно перетекает из одного в другое, всем существом своим воспринимая этот, именно этот, главный смысл происходящего — условность, неопределённость, непредсказуемость и какую-то, почти младенческую расслабленность и доверительность, возведённую гением поэта в образ и принцип жизни, который, вероятно, изначально был заложен в человеке, знаком человеку, но утерян со временем, в процессе непрестанной борьбы человечества за выживание. И вы ещё, конечно, оцените то, с какой филигранной, грациозной точностью, с какой изобразительной силою выписана поэтом, например, «замедленность», и то, как искусно беспамятство строки увязано автором с замедленностью. Вы успеете восхититься неожиданностью, нежданностью образов, без потери здравого смысла, без утраты чувства меры.

«Качество поэзии определяется быстротой и решимостью, с которой она внедряет свои исполнительские замыслы-приказы в безорудийную, словарную, чисто количественную природу словообразования. Надо перебежать через всю ширину реки. Загромождённой подвижными и разноустремлёнными китайскими джонками, — так создаётся смысл поэтической речи. Его, как маршрут, нельзя восстановить при помощи опроса лодочников : они не скажут, как и почему мы перепрыгивали с джонки на джонку»
Осип Мандельштам

Я так же как и вы, мои сотоварищи по постижению поэзии, прочитал сейчас это стихотворение… Вот-вот только, отзвучали надо мною две первые строфы стихотворения Мандельштама… Мгновенно во мне возник… что бы вы думали – полёт. Как будто бы я ждал только «ключ на старт» или порыва ветра, чтобы взлететь, и вот, язык, Слово, найденное, неназванное и наделённое Мандельштамом звуком и ритмом, слово в буднях позабытое, вдруг, мгновенно слилось с каким-то поворотом головы моей – к детству или может быть, ко всем невысказанным за всю мою жизнь переживаниям, которым не нашлось подходящих словесных обозначений, а Мандельштам, зная это про меня, своего даль-далёкого в веках современника, создал такое начало, такую первую строку, которая, как вожак, потянула за собою всю стаю, взмыло ввысь с крутого виража. И моё привычное «бодрствование по земле» испарилось или преобразовалось «сон по небу». Я почувствовал «полёт», как часть речи – речь, язык начинают полёт, а не крылья и моторы – вот мысль, озарившая меня. Мандельштам подарил мне только что не столько даже «полёт», сколько «небо для полёта» моего воображения»! Вот, оказывается, что такое поэзия – она, в отличие от всевозможных хороших, то есть пусть даже складных в рифмах и ладных в образах, стишков, благодаря необыкновенности, необычайности языка, укрощённых чувством меры и знанием стиля, создаёт пространство или небо для моего воображения, а это, в свою очередь, означает что поэзия создаёт иного меня, большего и с большей степенью независимости от состояния обыкновенного сознания, при коем «еле-еле душа в теле»…

Марина Цветаева
«Над синевою подмосковных рощ..»

Над синевою подмосковных рощ
Накрапывает колокольный дождь.
Бредут слепцы калужскою дорогой, —

Калужской — песенной — прекрасной, и она
Смывает и смывает имена
Смиренных странников, во тьме поющих Бога.

И думаю: когда-нибудь и я,
Устав от вас, враги, от вас, друзья,
И от уступчивости речи русской, —

Одену крест серебряный на грудь,
Перекрещусь, и тихо тронусь в путь
По старой по дороге по калужской.
1916 г.

Это стихотворение я, невольно, начинаю вполголоса, шелестом листьев проходят перед глазами первые две строки, затем, «ывае-ывае» с неба журавлями доносится вторая строфа, затихая, завершаю всё, выдыхом-вздохом, уже почти шёпотом…

Постарой-Подороге-Пока-Лужской…

Звукопись стихотворения подобна одиночным/одиноким ударам колокола в пасмурный, непременно в пасмурный осенний день, округа «накрапывает» медноносными каплями… «Не жалею, не зову, не плачу», буквально, через шесть лет, уже совсем в другой стране, другого поколения поэт отзовётся на то как именно «бредут слепцы» в пророческом (на весь оставшийся для России путь) стихоподношении Цветаевой…

А как великолепно рассказана «старость честного человека в России» – одной строкою, в которой всё в виде «ничего не надо» и «никого вокруг»:

«Устав от вас, враги, от вас, друзья…»

Уходящее в туманную даль стихотворение, бредёт, ослепшее, уставшее – из уст, из горла Марины, которой на момент сотворения этих строк всего-то ещё только двадцать четыре года!
Это очень русское душою стихотворение – ничего не прославляющее, никакими «душевными» словечками не напичканное, как это сплошь и рядом в стишках бывает, но какое же близкое к Родине, к Лермонтову на Родине, здесь даже слова «люблю» нет, а любовь есть – ко мне, к тебе, нынешний, слушающий тот же колокол, тот же клин в небе, такой же шелест дождя и шагов…

«По старой – во имя Отца…
По дороге – и Сына…
По калужской – и святого духа…

Слышится мне? Да, но поэзия – выше молитвы, потому что не просит ничего, не вымаливает, не выпрашивает, но выкрашивает в тона и ритмы, с которыми «тихо тронусь в путь» и «во тьме», пусть, но «поющих»! Для поющих – не для живущих с песенками «мордовощёких» с мелом в руке в помещении затянувшегося Ликбеза и всю жизнь одною фразой на доске: «Мама мыла раму», «рабы – немы, не мы»…Поэты голоса создают. На «прекрасной» дороге!

Осип Мандельштам
Несколько стихотворений разных лет

***
Я видел озеро, стоявшее отвесно.
С разрезанною розой в колесе
Играли рыбы, дом построив пресный.
Лиса и лев боролись в челноке.

Глазели внутрь трех лающих порталов
Недуги — недруги других невскрытых дуг.
Фиалковый пролет газель перебежала,
И башнями скала вздохнула вдруг, —

И, влагой напоен, восстал песчаник честный,
И средь ремесленного города-сверчка
Мальчишка-океан встает из речки пресной
И чашками воды швыряет в облака.
4 марта 1937

Одышка сердечная, дыхание через раз, вдохи преобладают над выдохами, вдох с натугой, выдох со вздохом, нервозы, вскакивания с кровати, пепел на плече от папиросы сваливается на пол, вновь укладывается пожелтелым пальцем на левую сторону пиджака из Москвошвея. Никого из вас рядом, участники каждой современности, рядом нет, вас вообще нет, всегда нет, навсегда нет, и близко нет… Но он сопровождает свой замкнутый воронежский воздух – вороным голосом, соколиным с кровинкою взглядом и пишет, пишет сон, пишет сонм поэзии, на лацканах сердцебиения, на холщовом страхе от стука в дверь… Он сотворяет, сотрясает образ мировосприятия – пишет в лица и в рожи эпохи – пособие по пособничеству поэтическому взгляду на вещи, пишет учебник для советских второгодников, – которые всё переиначат, всё разплюнут, мешками словесных частушек обставят со всех сторон все стороны четырёхмерного света, обложат со всех сторон правду вымысла, которую вынесла, каштанами из огня, поэзия последнего поэтического века… Сновиденность сдали в архив ловкие «закройщики слов из Торжка». Кувалдою правды прошлись по раскалённой до бела петербургской ночи тяжёлые простаки хуже воровства, просроченные простолюдины прямоугольных овалов новоявленной и понятной, как пень в ясный день, словесности, жители вооружённой до зубов территории правды-матки, окружившей «улицу Мандельштама».

Мне кажется или я и взаправду один на этом «празднике жизни»? Коротаю вечность в обнимку с маленькой книжицей, в которой, без зазрения совести и практической нужды, без злобы дня и рвотных ароматов душевности – «средь ремесленного города-сверчка» – «Мальчишка-океан встаёт из речки пресной»!
Но как бы я жил без этого «мальчишки», без этой книжицы, под жирный шурш пишущих пальцев моих современников, на все лады раскрашивающих единственную строчку всероссийского Ликбеза: «Мама мыла раму…», оставляющих равнодушные взгляды на залапанных лепестках его «разрезанной розы» и столбики телесных сообщений о чуйствах, в которых любов, кров, кровь и морковь чередуются с «души», «пиши», «хороши», «спокойной ночи малыши», а сводки о погоде в рифму пришли на смену «выткался на озере алый свет зари»…

Довольно ёрничать, пора сказать что же со мною происходит в этом стихотворении: происходит не просто сон, а разница, между поэзией и прозой. Разница не в том, что поэзия – сон, а проза – явь. Но в том, что поэзия – это язык сна, это поводырь в сон яви! А «проза поэзии» – нонсенс, божий дар с яичницей, совмещение несовместимого, слово-не-соприкосновение, типа: «бюджет мечты», «цель романтики», «диплом интеллигентности» и т.п.

Так что же – каждый сон, записанный в столбик есть, по определению, поэзия? Нет. Сон в руках прозаического человека – проза, прикинувшаяся поэзией, в лучшем случае. В худшем – испорченное представление о поэзии, навязанное представление о поэзии как о раскрашенной образами прозе.
Читая это стихотворение я совсем не пытался представить себе содержание строчек. Мне не требовалась «осваивать» буквальное зрелище, меня заворожила сама метаморфоза, как суть поэзии, представленная Мандельштамом в виде конкретного набора преображений. Произнося строки, я как будто здоровался за руку с «дежурным по поэзии» на данный момент вечности, облик коего создал для меня человек-поэт, нет, поэт, прикинувшийся, притворившийся человеком. И пришло мне откровение – это не сон, это явь реальности. которой я не знаю вне состояния сознания под именем поэзия. Мандельштам создавал мне условия для сна, для сна наяву и не тем, что видел «озеро, стоявшее отвесно», а тем, что все участники текста: озеро, лиса, лев, рыбы, песчаник – были представлены в необычайности, но в необычайности возможной, с фантазией, но без фантастики, в зазеркалье, но не в комнате смеха с «кривыми зеркалами», в обстановке как бы даже уместной, какой-то забытой, из детства известной мне как вполне себе обыкновенное дело. Стихотворение пробуждало воображение, но не коверкало его.

***
Какая роскошь в нищенском селеньи
Волосяная музыка воды!
Что это? Пряжа? Звук? Предупрежденье?
Чур-чур меня! Далёко ль до беды!

И в лабиринте влажного распева
Такая душная стрекочет мгла,
Как будто в гости водяная дева
К часовщику подземному пришла.

Каждая строка здесь – яство языка, изысканное блюдо, но не просто для гурманов словесности, а для восприимчивых к самому состоянию наваждения, возникающему не иначе как через соприкосновение с необычайностью языка, укоренённой в огромный божественный дар, позволяющий исполнить что-то дух захватывающее, благодаря знанию тайной сути мира, которую всё время поэту приходится «переводить» с «тайного» на «благодатный», с языка наблюдателя на язык предмета и явления!

***
От сырой простыни говорящая, —
Знать, нашелся на рыб звукопас, —
Надвигалась картина звучащая
На меня, и на всех, и на вас.

Начихав на кривые убыточки,
С папироской смертельной в зубах,
Офицеры последнейшей выточки —
На равнины зияющий пах…

Было слышно гудение низкое
Самолетов, сгоревших дотла,
Лошадиная бритва английская
Адмиральские щеки скребла.

Измеряй меня, край, перекраивай, —
Чуден жар прикрепленной земли!
Захлебнулась винтовка Чапаева, —
Помоги, развяжи, раздели.
Июнь 1935

Наталья и Осип посмотрели фильм «Чапаев» и воронежские предсмертные стиховые шаги в вечность пополнились этим стихотворением. Это своеобразный «отчёт» поэта о сопротивлении поэзии жизни — жизни с поэзией. Бешеная лаконичность строки – ёмкая, как никогда прежде, нет уже сил у поэта на пересиливание миллионов в веках зрителей марширующей по головам прозы. Но навык остался – крик, вопль стал голосом, но в аккорде, в котором «чуден жар» прикреплённой к поэзии земли. Доведённый до «перекроенного края» поэт пишет реквием своему поэтическому дару – эпитафию, но остаётся на стороне поэзии «с папиросой смертельной в зубах». Выпускники Литературного института найдут здесь «тропы», я же нахожу «трупы» убитых надежд, на поле боя между «дело было так» и «надвигалась картина звучащая». Поэзия – это если есть «надвигалась. картина. звучащая»…

Душный сумрак кроет ложе,
Напряженно дышит грудь.
Может, мне всего дороже
Тонкий крест и тайный путь.
1910
————————————————-
Два эпитета: «тонкий» для креста и «тайный» для пути. Пригодятся поэзии, если что…
Ещё одно стихотворение Бориса Пастернака, давайте провозгласим его вслух, надо подобрать верный ритм, добиться непрерывности произнесения, без запинок, надо свыкнуться, сжиться с текстом, поскольку поэзия, в отличие от хороших и плохих стишков, требует голоса, озвучивания, провозглашения строк таким образом, чтобы ритм найденный стал вторым, а то и главнейшим содержанием, поводырём нашего сознательного «ослепшего» ради внутреннего прозрения, сменяющего обыкновенное «разглядывания текста»:

Борис Пастернак
Метель

1
В посаде, куда ни одна нога
Не ступала, лишь ворожеи да вьюги
Ступала нога, в бесноватой округе,
Где и то, как убитые, спят снега, —
Постой, в посаде, куда ни одна
Нога не ступала, лишь ворожен
Да вьюги ступала нога, до окна
Дохлестнулся обрывок шальной шлеи.
Ни зги не видать, а ведь этот пасад
Может быть в городе, в Замоскворечьи,
В Замостьи, и прочая(в полночь забредший
Гость от меня отшатнулся назад).
Послушай, в посаде, куда ни одна
Нога не ступала, одни душегубы,
Твой вестник – осиновый лист, он безгубый,
Безгласен, как призрак, белей полотна!
Метался, стучался во все ворота,
Кругом озирался, смерчом с мостовой…
– Не тот это город, и полночь не та,
И ты заблудился, ее вестовой!
Но ты мне шепнул, вестовой, неспроста.
В посаде, куда ни один двуногий…
Я тоже какой-то…Я сбился с дороги:
– Не тот это город, и полночь не та.

В эссе «Поэт и время» Марина Цветаева пишет: «Есть нечто в стихах, что важнее их смысла: их звучание». А вот ещё выдержка из Цветаевой (»Искусство при свете совести»): «Состояние творчества – это состояние наваждения… Состояние творчества есть состояние сновидения, когда ты вдруг, повинуясь неизвестной необходимости, поджигаешь дом или сталкиваешь с горы приятеля. Твой ли это поступок? Явно – твой (спишь, спишь ведь ты!). Твой – на полной свободе, поступок тебя без совести, тебя – природы… Кто-то мне о стихах Пастернака: – Прекрасные стихи, когда вы всё так объясняете, но к ним бы нужно приложить ключ. Не к стихам (снам) приложить ключ, а сами стихи ключ к пониманию всего. Но от понимания до принимания не один шаг, а никакого: понять и есть принять, никакого другого понимания нет, всякое иное понимание – непонимание».

И вот, я начинаю погружение в сон стихотворения «Метели». Это сон Пастернака, и это сон самой метели, сон внутри сна, с первых строчек произносимых вслух во мне, будто разгорается, колеблясь, свеча – всё время новое сгорающее пламя которой остаётся тем же самым в своём горении, так и здесь, в вращающейся воронке стихотворения – рефрены, видоизменяясь немного, в ногу идут, много идут, могут, ведут…. Да это же я, моя жизнь, твоя жизнь, его жизнь, листом осиновым, подхваченным метелью, нет, голосом метели, нет голосом того что стоит за метелью – чего-то глухого и опустошённого, но влекущего к себе, голосом неведомого промеряется глубина бездны, это билет в один конец! Чей это «город», «чья это «полночь», в которой тропинка стиха уже и не видна почти, и никого кругом, и стал листом – безгласным, безгубым, в ворота, одни душегубы, холодок по спине лезвием, художественный ужас человека, решившегося… туда, «где и одна» повисает на краю пропасти одной строки, а «нога» уже начинает следующую строчку – вот он, наглядный словесный портрет или графическое изображение пропасти наваждения…Тебя уже не найдут, слышишь, мой, читающий инобытие наощупь обладатель души, решившийся на «ознакомительное падение» в пропасть поэзии, но, оказывается, здесь, не падают «наполовину», здесь не подают на блюде ответы, здесь не галерея образов в рамках на стенах жизни, как это бывает в стишках – здесь лицом к лицу с бездной, с рамкой, обрамляющей холст с проломом наружу — в кромешную ночь чужого пространства, по которому идут поэты и ценители поэзии, растопырив руки, натыкаясь на Неведомое, теряя привычное ощущение «я» и «не я»; здесь борьба с неоконченной нескончаемостью, с нескончаемой незавершённостью, с неумолчным гулом жерла, в которое проваливаешься – не по причине любопытства, но в поисках нового дома, нового состояния жизни, не потому что делать нечего на досуге, а поскольку выхода нет, сыт по горло человеком обыкновенным, плоским существом, умирающим от разлук, на поверхности сущего!
Кому страшновато стало – ещё не поздно вернуться – к «ясно, как день», к стишкам, к мешкам макулатуры о том, что осенью дожди, а зимой лыжники, а на стенах передвижники…

«Поэтическое я проступает как преданность души поэта особым снам, и это не воля его, а тайный источник всей его природы. Я поэта есть я сновидца плюс я творца слова. Поэтическое я – это я мечтателя, пробуждённое вдохновенной речью и в этой речи явленное» – вот, Марина Цветаева вновь помогает нам справиться с «Метелью» Пастернака, постичь не постижимое иначе чем через «голосовое сообщение» для самого себя – читайте поэзию голосом, а непоэзия, она и в голос читаемая окажется безголосой или однозвучной, как зевок зеваки, или в обнимку с «медведем, который на ухо наступил»…

Николай Гумилёв
Норвежские горы

Я ничего не понимаю, горы:
Ваш гимн поет кощунство иль псалом,
И вы, смотрясь в холодные озера,
Молитвой заняты иль колдовством?

Здесь с криками чудовищных глумлений,
Как сатана на огненном коне,
Пер Гюнт летал на бешеном олене
По самой неприступной крутизне.

И, царств земных непризнанный наследник,
Единый побежденный до конца,
Не здесь ли Бранд, суровый проповедник,
Сдвигал лавины именем Творца?

А вечный снег и синяя, как чаша
Сапфирная, сокровищница льда!
Страшна земля, такая же, как наша,
Но не рождающая никогда.

И дивны эти неземные лица,
Чьи кудри — снег, чьи очи — дыры в ад,
С чьих щек, изрытых бурями, струится,
Как борода седая, водопад.

(стихотворение из книги «Костёр»)

«Но есть ответ в стихах моих тревожных:
Их тайный жар тебе поможет жить»
(Александр Блок)

«Первое дело, которое требует от поэта его служение, — бросить «заботы суетного света» для того, чтобы поднять внешние покровы, чтобы открыть глубину. Это требование выводит поэта из ряда «деятелей ничтожных мира». Дикий, суровый, полный смятенья, потому что вскрытие духовной глубины так же трудно, как акт рождения… Таинственное дело совершилось: покров снят, глубина открыта, звук принят в душу. Второе требование Аполлона заключается в том, чтобы поднятый из глубины и чужеродный внешнему миру звук был заключён в прочную и осязательную форму слова; звуки и слова должны образовать гармонию. Это область мастерства» (Блок А.А. Собр. Соч. Т.6.М.-Л., 1962, СТР.163)

«Тайный жар» поэзии, о котором проговаривается Александр Блок должен не просто быть внутри стиха, изнутри наружу, но отразиться в ком-то, осуществиться в читателе – засветиться с перламутрами нюансов, радугами звукосмыслов, а чтобы такой читатель появился, проявился в достаточном для жития поэзии количестве, в обществе, на каком-то определённом отрезке времени должна возникнуть и длиться – поэтическая волна, которая вольна стать цунами наваждения – и ждут, и жаждут, и встречают всею грудью, погибнуть готовые, боготворят – удар неимоверной силы, куда-то в тартарары отправляющий жизнь и судьбу, и всё ради мига встречи с поэзией, с магией Слова… Но такая поэтическая волна – в движении всегда – и вот, прошла – и нету. Сейчас, несмотря на количество пишущих что-то в столбик – поэтический штиль – мёртвая вода и «тайному жару» не в ком осуществить своё пламя. Разнообразие есть. Но это разнообразие ничтожного. Поэта и поэзию не только не ждут, не только не жаждут услышать, но обходят стороной, но гонят взашей, но боятся, как бы не нарушил слой белил на бледном подобии творческих дерзновений; как бы не прервал глубокое незнание и непонимание сущности поэзии слов и поэзии жизни, как бы не нарушил культурный досуг , времяпрепровождение ни о чём, повседневность или прозаичность – в мечтах, в помыслах, в языке, во взгляде, в обороте головы, во снах и молитвах!

От поэзии устали, ещё не успев на неё потрудиться. Стишки – понятнее, приятнее, проще, сытнее, как шашлык сытнее нарисованного очага в каморке папы Карло, стишки легче на вес, практичнее для демисезонной носки и ближе к плоскости души, которая прислуживает телу, как лобовое стекло (спасая от ветра и дождя) пассажиров автомобиля, стишки взялись сопровождать каждого современника упадка искусства в его почётном горемыкании от роддома до кладбища. Стишки – лечат, как анальгетики от головной боли, как Чумак с Кашпировским, нацеливая «на добро», их можно читать, не отрываясь от основного дела жизни – от проклятой борьбы с пожизненным одиночеством с помощью трёпа и выживания любой ценой для торжества любви к человеческой жизни «во всех её проявлениях»…
Но были времена… когда две строчки Блока значили больше, чем всё, что вослед за ними заполняло журнальные тома. Величайшие поэты родились и угасли на руках поседевшего Времени, в преддверии многолетней засухи сердечной крови внутри многомиллионной вереницы здоровых телесного цвета душ.
Стихи поэзии утомляют. Стихами уже никого не удивишь, стихов никому не нужно…

«Исчезнули при свете просвещенья
Поэзии ребяческие сны» – напророчествовал Баратынский…

Возвращаясь к заявленному стихотворению Гумилёва:
Горы с первой строфы стали для меня – самой поэзией, её таинственной стороной – первопричиной возникновения среди людей. Это её гимн – «кощунство и псалом» одновременно, это она ПОЁТ, а не ПОВЕСТВУЕТ о пении, как проза. Это она владеет прилагательными, это её эпитеты: «бешеный», «неприступная», «не рождающая никогда», «неземная», «изрытая бурями».

И вы, смотрясь в холодные озёра,
Молитвой заняты иль колдовством? – вопрос о себе, вопрос поэта к поэтам, странника к странствующим, ещё осуществляющимся на земле, хотя бы в этой моей безнадёжной в поддержке и безотлагательной в канун термоядерного завершения нашей цивилизации потребления жизни и досуга, теме Форума : «Поэтическое восприятие»…восприятия альтернативного состояния мироздания.

Земля поэзии – «такая же как наша, но не рождающая никогда»…
Но кто остался у поэзии? – вы, те, кто способны удивляться мирозданию, а не умиляться диарейной душевности стишков, вы, которые способны заворожённо завершать свой громкий шёпот на горней высоте,, и я, перефразируя Гумилёва, вами завершаю своё впечатление:

«И дивны ваши неземные лица,
Чьи кудри — снег, чьи очи — дыры в ад,
С чьих щек, изрытых бурями, струится,
Как борода седая, водопад»…

Продолжаем работу по совершенствованию восприятия,
приветствую всех участников данной темы!

На территории темы данного эссе – мы примеряем на себя забытое, заброшенное и самое почётное «амплуа» – амплуа Читателя, ценителя поэзии, носильщика ( на руках ) её тайного очарования, её мятежного восхождения прочь от культурного досуга в рифму и всего человеческого выживания любой ценой!
Мы все разные: потенциальные, действенные и действительные граждане поэзии, но в большинстве своём уже догадавшиеся о том, что поэзия – не часть культурного досуга, не промежуточное звено между трёпом «на разные темы одиночества» и трепетом перед банальностями, но путь в иное состояние сознания, высшее по сравнению с человеческим, в сознание, которое сотворяет жизнь, а не просто покорно следует, спина к спине, за дудочником, который сам «терпел и нам велел». И пройти этот путь надо успеть до остановки сердца, поскольку, с чем живёшь с тем и умрёшь, и ничего другого, никакого «общего» мира «там» не предвидится, как не бывает «общих» снов, никакого «лучшего» мира «там» не будет, откуда ему взяться, если прижизненное сознание, прокрученное через мясорубку головного мозга, осталось на уровне «а ты кто такой!», на мелководье восприятия, на уровне стишков «в столбик образа жизни», на плоскости пустопорожней борьбы с одиночеством, на фоне «пустых жестов над пустыми кастрюлями»,

Возвращая себе «читателя», воссоздавая «читающий» образ жизни, традицию читательской радости каторжного труда по поиску, выявлению, добычи и сбережению крупиц поэзии из массы стиховой руды – горнее из горного – мы начинаем перемены в себе, которые большинству из нас не понравятся, вызовут встречную лень, отговорки, лишь бы только оставаться на достигнутом обывательстве. Обыватель – не тот, кто сконцентрирован на быте или «прозе жизни», а тот, кто сознательно сам не идёт и другим не даёт пройти к «поэзии жизни», поскольку не знает значения разницы между ними и не согласен с какой-то там вспомогательной ролью «читателя», которая ему, в абсолютном большинстве случаев, предлагается провидением по судьбе, по обстоятельствам, по факту природной редкости или божественности дара слова.
Если сложить минуты + часы + недели чистого и вспомогательного времени, которое потрачено многими из нас на участие имени Шуры Балаганова и Паниковского под девизом «а ты кто такой!» в «разнообразных темах о ничтожном или закоулках прозы жизни на тему: я тут подумала..», например, в рамках потока тематики форума данной площадки, если сложить «общение ни о чём», которые фонтанирует (в замкнутом цикле круговорота воды в фонтане) годами и происходит это: и от недостатка знания и уважения к поэзии, и от избытка одиночества, то, возможно, цифра очень удивит каждого участника процесса! Это будет такое огромное количество времени в никуда, которое, будь оно потрачено, например, на чтение и обсуждение высших достижений поэзии прошлого, буквально, переродило бы душу человека. А если вместе с исключением из образа жизни трёпа (то есть переливания из пустого в порожнее) на «разные темы» кто-то сможет приостановить разбазаривание своей души на производство и чтение стишков, и этот «кто-то» будет измеряться тысячами и десятками тысяч человек, то – возникнет рукотворное чудо – страна других людей, и что самое удивительное, других обстоятельств и возможностей! Не нынешняя территория охающих и ахающих, зверствующих в патриотизме или пофигизме, или пацифизме обывателей, но страна людей, преобразовавших себя в плане подходов к восприятию – страна людей, нашедших своё место и путь внутри себя, изменивших себя в стране а не страну под себя… Утопия? Возможно, для всех, но для тебя лично – читающий этот текст, пришедший в ЭТУ тему, может быть, и не такая уж утопия!
Извините за моё «лирическое отступление» в виде «наступления» на общеизвестные «грабли!

Прежде всего, опыт Мандельштама,
вот выдержки из «Разговор о Данте»:

«Всякий период стихотворной речи – будь то строчка, строфа или целая композиция лирическая – необходимо рассматривать как единое слово. Когда мы произносим, например, «солнце», мы не выбрасываем из себя готового смысла, – это был бы семантический выкидыш, – но переживаем своеобразный цикл.
Любое слово является пучком, и смысл торчит из него в разные стороны, а не устремляется в одну официальную точку. Произнося «солнце», мы совершаем как бы огромное путешествие, к которому настолько привыкли, что едем во сне.»

Итак,

Мы совершаем «огромное путешествие», слово поэзии – это источник разнонаправленных лучей различных смыслов! Мы «путешествуем» – едем во сне.
Строчка, строфа, композиция – единое Слово

Огромное
Путешествие
Смысл из слова в разные стороны
Едем во сне

«Поэзия тем и отличается от автоматической речи, что будит нас и встряхивает на середине слова. Тогда оно оказывается гораздо длиннее, чем мы думали, и мы припоминаем, что говорить – значит всегда находиться в дороге»

Поэтическая речь – это речь, пребывающая «в дороге»? Да, именно так!
Стишок – это кувалда для остановки движения воображения или сведения воображения к абсурду, к глупости, банальности – речь стишка – это куцее слово, никуда не способное идти, паровоз без рельсов, даже при наличии «колёс-образов». Колёса есть, а ехать некуда, потому что не на чем, незачем – рельсов скольжения для мысли, для дороги, для взгляда из окна вагона или в упор на сменяющие друг друга вагоны, а то и со стороны звёзд на ленту состава – нет и в помине. А у поэзии есть.
В этом и осуществляется «дар слова» и «бездарность слова» : у поэзии Слово, включает в себя возможность движения или невозможность остаться воображением на месте, а у стишков – словечки, как плевки, статика вниз, плюнул… и только, разве что, растереть и забыть))

«Поэтическая речь, или мысль… (если) поддается пересказу, что, на мой взгляд, вернейший признак отсутствия поэзии: ибо там, где обнаружена соизмеримость вещи с пересказом, там простыни не смяты, там поэзия, так сказать, не ночевала»
Осип Мандельштам

***
«— Нет, не мигрень,- но подай карандашик ментоловый, –
Ни поволоки искусства, ни красок пространства веселого!

Жизнь начиналась в корыте картавою мокрою шёпотью,
И продолжалась она керосиновой мягкою копотью.

Где-то на даче потом, в лесном переплете шагреневом
Вдруг разгорелась она почему-то огромным пожаром сиреневым…

— Нет, не мигрень, – но подай карандашик ментоловый,—
Ни поволоки искусства, ни красок пространства веселого!

Дальше, сквозь стекла цветные, сощурясь, мучительно вижу я:
Небо, как палица, грозное, земля, словно плешина, рыжая…

Дальше — еще не припомню — и дальше как будто оборвано:
Пахнет немного смолою да, кажется, тухлою ворванью…

— Нет, не мигрень, но холод пространства бесполого,
Свист разрываемой марли да рокот гитары карболовой!»
23 апреля 1931 года

Здесь всё Слово стихотворения – «в дороге», располагает, призывает, влечёт и увлекает за собою воображение, даже какой-нибудь литературообразный увалень, не удосуживающийся сколько-нибудь пристально присмотреться к поэзии, одарен здесь шансом вспомнить о существовании собственного воображения, поскольку сходу оказывается втянутым в движение Слова поэзии сквозь прозу жизни.

Но что поэтического, например, в словосочетании: «карандашик ментоловый», почему оно должно кого-то, вдруг, заворожить? Не это словосочетание «завораживает», это лишь вспомогательная или поэтическая деталь, нужная поэту для подхода ко мне, догадываюсь, мгновенно, по ходу провозглашения строк, уже увлекаемый их голосом, да, это хор, они выпевают мне головную боль, состояние, когда с трудом производишь слова, больно говорить, это душевное состояние, не мигрень, глубже, это эпоха сжатая до размеров головной боли произносит в меня, «ритмует» мое восприятие, налаживает его на главные акценты. Это целую жизнь надо прожить, сотни книг перечитать ему – автору стихотворения, чтобы вымолвить такую краткую и ёмкую суть всего искусства, как «поволока», а мне надо много сил слезами пролить о судьбах искусства, чтобы мгновенно оценить радость наличия именно «поволоки», как ключевой характеристики подлинного искусства:

Поволока – . Легкая пелена, дымка, застилающая что-либо. 2. Легкая пелена, пленка, застилающая глаз; помутнение. 3. Черточки на снегу, оставляемые лапой зверя, идущие по направлению следа (в речи охотников). ПОВОЛО;КА, поволоки, мн. нет, жен. преим. в выражении: глаза с поволокой — о томном и нежном медленном взгляде. «Глаза карие с поволокой, с густыми ресницами.» А.Тургенев.

«Поволока искусства» – словесное озарение, найденное, вычерпнутое из омута лет размышлений, ошибок, отдаления и приближения к сути поэзии – чтобы сократить путь читающему, чтобы углубить суть для читателя и за словосочетанием «поволока искусства», во мне уже потянулась, укрупняясь и обретая форму, мысль о том, что искусство преподносит нам неопределённость, дымку, следы на песке, смываемые вслед за совершением шага; что искусство – это способность ясно видеть смутность очертаний мироздания, в коей, как в облаках, «мгновенно-замедленно» видоизменяется форма, без ущерба для достоверности. И далее, отрицание Мандельштама: «ни того, ни другого», во мне приобретают подтверждение, позитивно отзываются, поскольку пространство, например, которое я осваиваю с детских лет, действительно, «весёлое», потому что неуничтожимое, потому что интересное, побуждающее к новым открытиям мою обновляющуюся с помощью поэзии душу.

И далее по тексту, целая жизнь моя-его-каждого, от рождения-через детство-в юность – уместилась в четыре строки! Прозе понадобится – четыре тома на это и то не хватит, Так вот что такое «поэт», он, в отличии от человека со стишками, способен взвихрить, взбодрить. сосредоточить моё сознание до сверхсветовых скоростей постижения и озарения – скоропись духа с точностью огранки бриллианта – вот она, вот это и есть поэзия! Не перечисляет мне биографию, а если и биографию – то ключевых ощущений, тональность палитры, более и не надо, это не речь уже, в обыкновенном смысле слова, это слепок ветра, в котором время становится пространством, а пространство говорит со мною моим же языком, но как будто эхом со всех сторон доносящимся. Поэт с помощью рефрена возвращает меня «на землю», чтобы вновь подкинуть в небесное небо, откуда видна жизнь моей души, а не биография её прислуживания телу.

«Жизнь начиналась в корыте картавою мокрою шёпотью,
И продолжалась она керосиновой мягкою копотью.

Где-то на даче потом, в лесном переплете шагреневом
Вдруг разгорелась она почему-то огромным пожаром сиреневым…»

Поэт с помощью рефрена возвращает меня «на землю», чтобы вновь подкинуть в небесное небо, откуда видна жизнь моей души, а не биография её прислуживания телу. Снова лечу, «дальше, дальше», сквозь время и пространство – целая жизнь моя – в прошлом и наперёд – проносится ветром из слов найденных благодаря наваждению поэта, возносит он меня на уровень божественного существа, то есть свободного, не обусловленного выживанием, «дальше, дальше» от расхожего «все мы под богом ходим». Я с высоты звёзд и комет смотрю на себя и знаю какие из характеристик жизни – важные, а какие – так, «суета сует»:

«Дальше, сквозь стекла цветные, сощурясь, мучительно вижу я:
Небо, как палица, грозное, земля, словно плешина, рыжая…

Дальше — еще не припомню — и дальше как будто оборвано:
Пахнет немного смолою да, кажется, тухлою ворванью…»

А вдруг, случится чудо, кто-то из вас, присутствующих сейчас в теме, под занавес этого стихотворения скажет себе:
«Я не вернусь в человека, нет, никогда уже, не вернусь в этот пахнущий карболкой «свист разрываемой марли» последних минут обыкновенного, загнанного в нищую и немощную старость существа, всю жизнь проковырявшего в носу стишки, годы напролёт избегающего в себе читателя прекрасного, променяв читателя на писателя и почитателя ухудшенного издания «я помню чудное мгновенье», и тем самым, и одним этим уже зачеркнувшего лучшую судьбу из возможных!»))

Анна Ахматова

Если плещется лунная жуть,
Город весь в ядовитом растворе.
Без малейшей надежды заснуть
Вижу я сквозь зеленую муть
И не детство мое, и не море,
И не бабочек брачный полет
Над грядой белоснежных нарциссов
В тот какой-то шестнадцатый год…
А застывший навек хоровод
Надмогильных твоих кипарисов.
1 октября 1928 года

Прежде чем раскрывать своё впечатление от этого и дальнейших стихотворений Ахматовой, напомню свои собственные маркеры или признаки поэзии, которые я подробно разбираю в эссе «Отличие поэзии от хороших стишков»:

Произведение поэзии, как правило:

1.Не поддается пересказу, не переводится в разряд прозы
2.Не один смысл, а целый комплекс звукосмыслов
3.Никогда не частный случай, всегда «тысячеглазое видение»
4.Язык необычайный, не повседневного общения, скоропись духа
5.Образность, а не фигуральность речи, развивает воображение, а не коверкает
6.Оригинально от замысла до исполнения, без простоты хуже воровства
7.С неопределённостью, с художественным вымыслом, вместо «правды-матки»

Стихотворение захватило меня, буквально, с первой строки, она, как первая скрипка в оркестре, задала тональность всему дальнейшему звучанию слов – своеобразный «ре-минор», в котором тревога и отчаяние взгляда запрокинутого поэтом в прошлое, и это не простое воспоминание за чашкой чая, отнюдь, это взгляд-вздох на «какой-то», на неважно в какой год, каждый предшествующий краху год есть год «шестнадцатый», единственный год нашей судьбы или судьбы поколения, судьбы отдельно взятой у поколения, – из-за пелены, из-за горизонта сна, сквозь обморок или поволоку усталости. Где начинается «точка» зрения автора – где она расположилась не знаешь,, где-то везде и нигде именно! «Без малейшей надежды заснуть» произрастает в душе видение видения – акт «смутной ясности», который живописует поэзия «сквозь зелёную муть» – моря?, бутылки из-под..? мха в сосновом бору? миража в Сахаре? глаз любимых? Да, да, нет, нет…Ахматова, отрицая, подстёгивает моё воображение, и вдруг, стегает, по глазам плетью итога, упирается в начало конца, в: «застывший навек хоровод надмогильных твоих (Господи?) кипарисов». Это стихотворение есть мятежная молитва в глаза Ему – прошение избавить от… от расшифровки того, что вот-вот уже покажется «сквозь зелёную муть». Что удивительно: сквозь смысл подаваемой грусти с оттенком отчаяния, я вижу ещё один, возможно, главный смысл или причину возникновения стихотворения – показать подход : как надо смотреть на действительность – «из» или «сквозь» зелёную муть наития, сна – тогда только действительность уступает место какой-то высшей достоверности! И вот вам ещё более глубокий пласт смысла – «брачный полёт бабочек над грядой белоснежных нарциссов» – ошеломляющий облик всего возлюбленного и возлюбившего над стеною всего непознанного, и потому кажущегося холодным, надменным, равнодушным, сосредоточенном на собственной красоте, на эстетике. «Надмогильные кипарисы» – это выше надмогильных крестов, краше их, непременно с прибоем волн и тёплым ветром с моря! Это красота водит кисть Ахматовой по листу бумаги, выводя своё торжество в глаза человеческому Богу!

Это стихотворение не переводится на язык прозы, с поэтического – на язык, на котором пишут, читают и общаются обладатели стишков – обратной дороги нет – с поэтического на прозаический не переводят – некого и нечего переводить, перевозить на лодке поэзии к берегам обитания прозаических людей- поблазнило стихотворение, как золотишко, да не далось! Сквозь пальцы золотым песком просочилось и пропало, сливаясь с «зелёной мутью; бездонного донышка догадки, в которой каждый будто бы найденный смысл-ответ не венчает, а лишь величает следы познания))

Две редакции стихотворения Пастернака
«Дурной сон»

Предыстория возникновения:
Начало Первой мировой войны Пастернак встретил в имении Петровское на Оке, где жил на даче у поэта Ю.К. Балтрушайтиса в качестве домашнего учителя его сына. Ненастье первых дней, женский плач и причитания на железнодорожных станциях, стали для Пастернака предвестием национальной катастрофы.

* * *
«…Когда объявили войну, заненастилось, пошли дожди, полились первые бабьи слезы. Война была еще нова и в тряс страшна этой новостью. С ней не знали, как быть, и в нее вступали как в студеную воду. Пассажирские поезда, в которых уезжали местные из волости на сбор, отходили по старому расписанью. Поезд трогался, и ему вдогонку, колотясь головой о рельсы, раскатывалась волна непохожего на плач, неестественно нежного и горького, как рябина, кукованья…

Уже мы проваливались по всегда трудным для огромной и одухотворенной России предметам транспорта и снабженья. Уже из новых слов – наряд, медикаменты, лицензия и холодильное дело – вылупливались личинки первой спекуляции. Тем временем, как она мыслила вагонами, в вагонах этих дни и ночи спешно с песнями вывозили крупные партии свежего коренного населенья в обмен на порченное, возвращавшееся санитарными поездами. И лучшие из девушек и женщин шли в сестры…»

Борис Пастернак. Из повести «Охранная грамота»

«…День – как в паутине; время не движется, но капля за каплею всасывается каким-то узлом ненастья, – и подчиняясь этой топкости засасывающего неба, выходишь к вечеру за ворота – за плечами – тургеневская изгородь усадьбы, впереди – свинцовая пустыня, пустыри в слякоти, жнивья, серые-серые, воронье, комья пара, ни души, и только полный, невыносимо многоверстный, кругом очерченный горизонт вокруг тебя… На горизонте – частые поезда товарные, воинские. И это все один и тот же поезд или еще вернее чье-то повторяющееся без конца причитанье об одном, последнем проползшем поезде, который, может быть, прошел и вправду, до этого наваждения, до этой мертвой думы, от которой оторвалась последняя надежда, в последний день, быть может 19-го, когда действительность еще существовала и выходили еще из дому, чтобы вернуться затем домой…»
Борис Пастернак – родителям.
Из письма июля 1914

В стихотворении «Дурной сон» автор задается вопросом, как Господь Бог мог допустить такое безумие. Картины искореженной земли и проносящихся по рельсам вагонов, в которых дни и ночи напролет вывозили раненых с фронта и везли новые пополнения, не пробуждают погруженного в сон Небесного Постника. «Засунутый в сон за засов», он не может проснуться и прекратить отвратительный бред человеконенавистничества и взаимного истребления. Перед окнами санитарного поезда развертывается картина кошмарного сна, построенная на дохристианских образах мифологии и отзвуках языческих народных примет. Во сне он видит выпадающие зубы, что, по народному поверью, означает смерть, но он не в силах оборвать свой «дурной сон».

Вначале предлагаю вашему вниманию текст исправленный Пастернаком в 1928 году:

Дурной сон

Прислушайся к вьюге, сквозь десны процеженной
Прислушайся к голой побежке бесснежья.
Разбиться им не обо что, и заносы
Чугунною цепью проносятся понизу
Полями, по чересполосице, в поезде,
По воздуху, по снегу, в отзывах ветра,

Сквозь сосны, сквозь дыры заборов безгвоздых,
Сквозь доски, сквозь десны безносых трущоб.

Полями, по воздуху, сквозь околесицу,
Приснившуюся небесному постнику.
Он видит: попадали зубы из челюсти,
И шамкают замки, поместия с пришептом,
Все вышиблено, ни единого в целости,
И постнику тошно от стука костей.

От зубьев пилотов, от флотских трезубцев,
От красных зазубрин карпатских зубцов.
Он двинуться хочет, не может проснуться,
Не может, засунутый в сон на засов.

И видит еще. Как назем огородника,
Всю землю сравняли с землей на Стоходе.*
Не верит, чтоб выси зевнулось когда-нибудь
Во всю ее бездну, и на небо выплыл,
Как колокол на перекладине дали,
Серебряный слиток глотательной впадины,
Язык и глагол её, – месяц небесный,
Нет, косноязычный, гундосый и сиплый,
Он с кровью заглочен хрящами развалин.
Сунь руку в крутящийся щебень метели, —
Он на руку вывалится из расселины
Мясистой култышкою, мышцей бесцельной
На жиле, картечиной напрочь отстреленной.
Его отожгло, как отёклую тыкву.
Он прыгнул с гряды за ограду. Он в рытвине,
Он сорван был битвой и, битвой подхлестнутый,
Как шар, откатился в канаву с откоса
Сквозь сосны, сквозь дыры заборов безгвоздых,
Сквозь доски, сквозь десны безносых трущоб.

Прислушайся к гулу раздолий неезженных,
Прислушайся к бешеной их перебежке.
Расскальзывающаяся артиллерия
Тарелями* ластится к отзывам ветра.
К кому присоседиться, верстами меряя,
Слова гололедицы, мглы и лафетов?
И сказка ползет, и клочки околесицы,
Мелькая бинтами в желтке ксероформа*,
Уносятся с поезда в поле. Уносятся
Платформами по снегу в ночь к семафорам.
Сопят тормоза санитарного поезда.
И снится, и снится небесному постнику…
1914, 1928

*Река Стоход, находящаяся в Волынской губернии, – место кровопролитных военных действий в мае-июне 1916 года.
* Тарель – точёный обод на пушках.
* Ксероформ – дезинфицирующая мазь, употребляемая при перевязках раненых.

А теперь, давайте, милые моему сердцу граждане поэзии, вчитаемся в первоначальный текст этого стихотворения. Этот вариант уже трудно отыскать, я обнаружил его в двухтомнике «Избранное», М., Художественная литература, 1985 год, в разделе: «Другие редакции»:

Дурной сон

Прислушайся к вьюге, сквозь дёсны процеженной,
Прислушайся к ;захлестням чахлых бесснежий.
Разбиться им не обо что, – и заносы
Чугунную цепью проносятся по снегу.
Проносятся чересполосицей, поездом,
Сквозь чёрные дёсны деревьев на сносе,
Сквозь дёсны заборов, сквозь дёсны трущоб.

Сквозь тёс, сквозь леса, сквозь кромешные дёсны
Чудес, что приснились Небесному Постнику.
Он видит: попадали зубы из челюсти
И шамкают ;замки, поместия – с пришептом,
Всё вышиблено, не единого в целости!
И постнику тошно от стука костей.

От зубьев пилотов, от флотских трезубцев,
От красных зазубрин Карпатских зубцов,
Он двинуться хочет – не может проснуться,
Не может, засунутый в сон на засов, –
И видит ещё. Как назём огородника,
Всю землю сровняли с землёю сегодня.

Не верит, чтоб месяц распаренный выплыл
За косноязычною далью в развалинах,
За челюстью дряхлой, за опочивальней,
На бешеном стебле, на стебле осиплом,
На стебле, на стебле земли измочаленной.

Нет, бледной, отёклой, одутлою тыквой
Со стебля свалился он в ближнюю рытвину,
Он сорван был битвой, и, битвой подхлёстнутый,
Шаром откатился в канаву с откоса –
Сквозь дёсны деревьев, сквозь чёрные дёсны
Заборов, сквозь дёсны щербатых трущоб.

Пройдись по земле, по баштану помешанного,
Здесь распорядились бахчой ураганы.
Нет гряд, что руки игрока бы избегли.
Во гроб, на носилки ль, на небо, на снег ли
Вразброд откатились калеки, как кегли,
Как по небу звёзды, по снегу разъехались.
Как в небо посмел он играть, человек?

Прислушайся к вьюге, дресвою процеженной,
Сквозь дряхлые дёсны древесных бесснежий,
Разбиться им не обо что, и заносы,
Как трещины чёрные, рыскают по снегу,
Проносятся поездом, грозно проносятся
Сквозь тёс, сквозь леса, сквозь кровавые десны…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
И снится, и снится небесному постнику –
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
1914

Я начну своё впечатление с изначального варианта текста, с варианта 1914 года.

У Пастернака слово со звуком в обнимку ходят. Если, например, возникло слово «вьюга», значит, будет её звучание, будут тонкие срезы врезающегося в слух звука в виде «цж», «снж», «з»… К вьюге добавится голос, набравшего ход, состава санитарного эшелона, который представлен ритмом: шестистрочие на одном вдохе, затем пауза перестука колёс, снова шесть строк на вдохе или даже на выдохе, так, чтобы последняя строка в каждом отрезке произносима была уже почти шёпотом, обессилив, санитарный всё-таки поезд идёт, с войны на войну, израненный, перебинтованный, уставший…

Если люди со стишками, по обыкновению, пробегают глазами единожды строчки, ну, может, второй раз соизволят, если смысл не на блюде им подан, но на третий раз их уже не хватает, на произнесение вслух, на подбор ритма, тем паче не хватает, поскольку они не в храме находятся – не в храме стихотворения, не в храме Поэзии, а так, мимоходом, им некогда, надо ещё успеть о мелочах жизни потрепаться, надо ещё успеть тоннами перелить из пустого в порожнее, так что времени на собственно поэзию не остаётся вовсе, а главное – навыка обращения с нею нет практически никакого, а у кого если и было что когда-то, то забыто всё, травою поросло, одно название осталось «любитель поэзии». Однако, у поэтического человека, у прихожанина храма поэзии всё по другому – для него слова не перечень действий и событий, не конец предложения, а начальный импульс для воображения, для преображения, для преобразования действительности в достоверность!

Вот почему, после первого стихового отрезка, я не тороплюсь ко второму, произношу первый ещё раз, ещё раз чуть медленнее, нащупываю ход эшелона, тональность холода ветра, цвет голой земли и нищей, застывшей нагромождением унылости жизни. Ритм набирает ход, но ключевое слово «дёсны» уже добилось своего – рот, пасть крика или стона, огромная, размером с судьбу, это жерло чего-то одушевлённого, доведённого до трупного окоченения, через дёсны этого распахнутого в крике рта приходит картинка за картинкой ко мне, пока ещё наблюдателю, а не жильцу стихотворения.

«Кромешные дёсны чудес» снятся – бездна поглотившая всех и вся, непроглядная, кромешная, даже чудеса пожирающая, схлёст рельсовой стали со сталью колёсной – стук костей, хруст веры в человеческое понимание неба, не единого целого, «всё вышиблено», это рентгенограмма войны, или мира в период войны? Это образ силы наизнанку, так живут люди – в «дурном сне небесного постника» – так живут люди занятые пожизненно стишками от жизни, а не прорывом к поэзии жизни. «Засунутый в сон на засов» – каждый из «всяких разных» в ничтожествах разнообразных – да это же образ каждого современного сайта со стишками, засунутые в дурной сон словесного примитива, культурного досуга ни о чём, пустых перебранок на единственную тему: «А сама-то, а ты кто такой?!».

Вот почему идёт по рельсам эпохи это стихотворение, вот отчего идёт этот эшелон, идёт война Первая Мировая, Вторая, Третья, Последняя – потому что, даже соединившись вместе в пределах одной площадки, одной судьбы, одного дома, одного бытия – подавляющему большинству культурных обывателей (то есть жителей поверхности восприятия и эпицентра досуга) нечего сказать миру и друг другу! У них «мирная жизнь» – война и заворожённость – от примитива стишка ни чуть не меньше, чем от произведения поэзии – заворожённость усреднённая, с поправкой на бег на месте, годами, вплоть до остановки сердца…

«даль в развалинах», «стебель бешеный», «земля измочаленная», «шаром… с откоса», «поместия с пришептом», ещё, ещё… я прорастая в ткань, в рогожу стихотворения, исчезаю как наблюдатель, становлюсь частью исполнения образов стихотворения, Слово Пастернака поглощает мою привычку всё узнанное сходу понимать, расшифровывать, раскладывать по полочкам – я же не стишочник какой-нибудь, я гражданин республики Поэзия, значит, гражданин самовозникающей и самоисчезающей словесной субстанции, сплочённой команды – коммуны слов, страны без границ, в которой вход не равен выходу, в коей смысл – оттенок, а не весь цвет, нюанс, а не сумма двух слагаемых.

Рты, рты, рты и дёсна – щербатые (от кулаков судьбы) трущобы, деревья, заборы, рытвины – все с дёснами – все одушевлённые – измождённые, прикидывающиеся живыми – мне важен охват, чувствую широту охвата, с небесной высоты взгляд падает на землю и эшелон, Пастернак одалживает мне на мгновение или на вечное мгновение стихотворения небесный взгляд на вещи – на заигравшихся в богов, в небо человеков. И под занавес звучания звукосмыслов – вьюга вновь прорывается на передний план впечатления – как возросла скорость эшелона человечества, скорость приближения конца – «проносятся» дни и года, снега и леса, «грозно», «сквозь кровавые десна» – пустые, беззубые рты схаркивают в снег на лету поезда сукровицу жизни, родственной смерти..

«И снится, и снится…» не прекращает Пастернак движения протяжного звучания стихотворения. Нескончаем эшелон искалеченных…
Когда я ощущаю всю «огроменность» пустоты среды, в которой нахожусь, при всём уважении к скорости познания, к прожитым жизням и мукам принятым, эшелон Пастернака, несущийся встречь взгляду моему – страшен, но прекрасен словом своим, не тем словом, на котором говорят вокруг меня, а таким, которое выбрасывают из недр гортани незримые, необыкновенные по выразительности и огромности вариаций сущности, или субстанции — «многовековые» люди, самообразующиеся объёмы состояния сознания именуемого «поэзия».

Чем же вариант 1914 года отличается от варианта текста 1928 года?

В изначальном варианте, я пережил трагедию или «дурной сон» целого человечества», в позднем и окончательном варианте, при сохранении узорчатой плотности или художественной насыщенности языка, я очутился в более узком пространстве – в пространстве Первой мировой, в пространстве санитарного поезда, боя, земли за окном вагона – Пастернаку не удалось «приземлить» меня, моё воображение, но у меня за плечами – не просто писание стихотворений – но питьё из рыданий, одиночество всесусветное на глазах толпы, поход к кромке жизни, камни в голову от любителей поглазеть на поэзию и поэтов, хамское молчание в виде лучшего из худшего от соседей по человечеству, руками в кровь добытые крупицы сокровищ поэзии и много ещё чего такого… «что и не снилось вашим мудрецам».. Но как воспримешь, как промеришь всю глубину потери Пастернака, как поэта, начиная с 1928 года, ты, мой собеседник в веках, мой несуществующий уже или ещё гражданин поэзии, сможешь ли ты оценить ступени вниз Пастернака? Не возьмусь предугадать. Работай, совершенствуй восприятие, не пройдёт и десяти лет, многое получится, многое изменится в тебе и вокруг тебя.

Однако, помни, у тебя нет не то что десяти лет, десяти месяцев, слишком вплотную подошли мы к термоядерному завершению очередной попытки развития цивилизации потребления жизни.

Я лично не возражаю против того, чтобы обывательство со стишками или без стишков считали не ценностью, а позором жизни, и чтобы этот позор сгорел в гиене огненной. Но жаль наших – последние тысячи душ, рвущихся к небу внутри себя, успеют ли, хватит ли сил, обстоятельств, здоровья?
Вот и пишу, с надеждой на каждого из последних.
Пишу как будто бы в стол, как если бы в вакууме, но я привык к такому отношению, к такой обстановке, никаких обид, только радостное «разбазаривание» бликов на сводах, блёсток в темноте, только путь, который не вместе никому не пройти.

Марина Цветаева
Памяти А.А. Стаховича

А Dieu — mon ;me,
Mon corps — аu Roy,
Моn соеur — аuх Dames,
L’honneur — роur moi. (1)
1
Не от за;пертых на семь замков пекарен
И не от заледенелых печек —
Барским шагом — распрямляя плечи —
Ты сошел в могилу, русский барин!

Старый мир пылал. Судьба свершалась.
— Дворянин, дорогу — дровосеку!*
Чернь цвела… А вблизь тебя дышалось
Воздухом Осьмнадцатого Века.

И пока, с дворцов срывая крыши,
Чернь рвалась к добыче вожделенной —
Вы bon ton, maintien, tenue** — мальчишек
Обучали — под разгром вселенной!

Вы не вышли к черни с хлебом-солью,
И скрестились — от дворянской скуки! —
В черном царстве трудовых мозолей —
Ваши восхитительные руки.
———————

*Если бы – дровосеку! (Прим. Цветаевой)
**Правила хорошего тона, осанка (фр.)
NB! (Даже труд может быть –
отвратителен, даже – чужой!
Если он в любовь – навязан, и в
славословие вменён. М.Ц. –
т о г д а и в с е г д а )

2
Высокой горести моей —
Смиренные следы:
На синей варежке моей —
Две восковых слезы.

В продрогшей церковке — мороз,
Пар от дыханья — густ.
И с синим ладаном слилось
Дыханье наших уст.

Отметили ли Вы, дружок,
— Смиреннее всего —
Среди других дымков — дымок
Дыханья моего?

Безукоризненностью рук
Во всём родном краю
Прославленный — простите, друг,
Что в варежках стою!

3
Пустыней Девичьего Поля
Бреду за ныряющим гробом.
Сугробы — ухабы — сугробы.
Москва. — Девятнадцатый год. —

В гробу — несравненные руки,
Скрестившиеся самовольно,
И сердце — высокою жизнью
Купившее право — не жить.

Какая печальная свита!
Распутицу — холод — и голод
Последним почетным эскортом
Тебе отрядила Москва.

Кто помер? — С дороги, товарищ!
Не вашего разума дело:
— Исконный — высокого рода —
Высокой души — дворянин.

Пустыней Девичьего Поля
…………………………………
Молюсь за блаженную встречу
В тепле Елисейских Полей!

4
Елисейские Поля: ты да я.
И под нами — огневая земля.
……. и лужи морские
— И родная, роковая Россия,
Где покоится наш нищенский прах
На кладбищенских Девичьих Полях.

Вот и свиделись! — А воздух каков! —
Есть же страны без мешков и штыков!
В мир, где «Равенство!» вопят даже дети,
Опоздавшие на дважды столетье, —
Там маячили — дворянская спесь! —
Мы такими же тенями, как здесь.

Что Россия нам? — черны купола!
Так, заложниками бросив тела,
Ненасытному червю — черни черной,
Нежно встретились: Поэт и Придворный. —
Два посмешища в державе снегов,
Боги — в сонме королей и Богов!
Москва, март, 1919 г.

(1) Господу — мою душу,
Тело мое — королю,
Сердце — прекрасным дамам,
Честь — себе самому (фр.)

Да, да, я вспомнил, как много лет назад читал короткий очерк Марины Цветаевой о её встрече на всю оставшуюся жизнь – с Алексеем Александровичем Стаховичем, потомственным дворянином, генерал-майором Российской Империи, адъютантом генерал-губернатора Москвы Великого князя Сергея Александровича, увлечённым театралом, меценатом и пайщиком, актёром Московского Художественного театра, потерявшим после Октябрьского переворота 1917 года всё, всё, кроме чести и достоинства, всё, кроме такта и лоска, душевного благородства и преданности своей бывшей стране, своей замечательной жизни. свои мечтам и идеалам. Этот яркий представитель российской аристократии, вдумчивый, увлечённый и выдержанный человек, обладатель изысканных манер и простоты в общении – аристократ духа – не стал дожидаться пока шариковы и швондеры Совдепии придут за ним, чтобы поквитаться с русским барином за ничтожность своих душонок. Алексей Александрович не стал продлевать пустоту и одиночество, вкупе с нищей старостью, которые уготованы теперь всем без исключения интеллигентным людям, начиная октября 1917 года до наших дней, соорудил петлю, рассчитался с долгами, помог чем мог напоследок друзьям и знакомым и повесил себя, оградив этим последним творческим актом на веки вечные свою бессмертную русскую душу от унижения и позора, от новоявленной и насильно навязанной каждому жителю судьбы, которая, как началась октябрьской ночью Семнадцатого года, так до сих пор продолжается в никуда на всей испоганенной территории бывшей Российской Империи, и которая заставляет с глубокой тревогой и грустью угасать или пропадать пропадом каждого памятливого и совестливого человека посреди разгула людей поверхностных и функциональных, массово огрубевших в манерах, в мыслях, в восприятии.

«Его смерть совсем была лишена того характера отчаяния, которым всегда отмечено самоубийство; он был в самоубийстве аристократичен еще больше, чем в жизни; он ушел из жизни, как человек уходит из комнаты, в которой не хочет оставаться, из комнаты, в которой дурно пахнет… Через пятнадцать месяцев после его смерти приходили на его квартиру, чтобы его арестовать…» (Сергей Волконский «Мои воспоминания»)

«И пока, с дворцов срывая крыши,
Чернь рвалась к добыче вожделенной …»

«Чернь». Эта самая гиблая, подлая часть населения. убийцы мечты и поэтов, гонители Искусства.
«Но есть другой читатель – некультурный. Читатель – масса, читатель – понаслышке.. Отличительная черта такого читателя – неразборчивость, отсутствие способности ориентироваться.. Такому читателю имя – чернь.. Грех его не в темноте, а в нежелании света, не в непонимании, а в сопротивлении пониманию, и в злостной предвзятости. В злой воле к добру». (Марина Цветаева)

«Старый мир пылал. Судьба свершалась.
— Дворянин, дорогу — дровосеку!*
Чернь цвела… А вблизь тебя дышалось
Воздухом Осьмнадцатого Века»

Да это же о поэзии сказано: «Старый мир пылал…» Это поэзия горит сегодня, разграблена агрессивной и бездарной «чернью», растаскана по подворотням, разорвана на лоскуты для латания дырявого в ничтожности посылов и помыслов одиночества. «Дровосеки» нарубили, наломали дров, изрубили берёзовую плоть поэзии на отопление бараков досуга. «Чернь расцвела» и стала хозяйкой положения – настало время уравниловки, когда «все пишут», в равной степени бездарно, никто не читает, и всё разнообразие – ничтожно в результатах и перспективе своей!А поэты только «маячат тенями», мешают изредка громоздкому топоту любителей, путаются под ногами марширующей в никуда обалдевшей и озверевшей от нахлынувших возможностей, самой пустопорожней части населения, реализующего свою «злую волю к добру»!

«Вы не вышли к черни с хлебом-солью,
И скрестились — от дворянской скуки! —
В черном царстве трудовых мозолей —
Ваши восхитительные руки»

Это не только о Стаховиче, это ведь Марина Цветаева говорит о лучших поэтах каждой современности – их подвиге духа и слова – «не вышли к черни с хлебом-солью». К читателям, желающим постичь поэзию – да, вышли навстречу с радушием и чуткостью, но к читателям понаслышке, к черни, в которой громоздится злостная предвзятость, злая воля к добру – выход «скрестивши руки»! – этих могила, и то не исправит.

«Такой читатель не только не чтит – он не читает. И не читая, не только относится – судит. К нему и только к нему слово его Пушкина: «И не оспаривай глупца!». Не оспаривать, а выбросить за дверь при первом суждении»(Марина Цветаева)

Я погружаюсь в вневременье – это Девятнадцатый, Двадцатый, Двадцать второй год – и через сто лет – такие же, где «голод на поэтическое», «холод от непоэтических» и «распутица» от крови и слёз – пролитых русской поэзией – не потому что жизнь тяжела, а поскольку нет восприятия поэзии – в обществе, в творческом сообществе, в окололитературных кругах…

У меня есть стихотворение «К столетию стихотворения Цветаевой»
К столетию стихотворения Марины Цветаевой «Тебе — через сто лет».

«Тебе, спустя сто зим, подкинет социалка :
Что, мол, любима ты до слёз…
Им лишь сегодняшних своих не знать не жалко,
А смерть спустя, поклон принёс

Тебе народ, на рот тебе мрак поцелуя,
Признанье, выкладки гвоздик.
Как нарукавная повязка полицая,
Ничтожеством наш век велик!»

Я прохожу сегодня путь поэта и кровью собственной души окропляю действительность, мне не надо уже понимать насколько права Марина в своём посыле: «Поэзия – самое бедное место на земле. И это место свято». Всё лучшее, буквально, пропадает пропадом, буквально, на глазах той самой массы добрых и душевных людей, которые, перестав читать и почитать ЕДИНСТВЕННО ПОЭЗИЮ, предали её стишками – своими и чужими – разбавили кровь водой, придали поэзии черты творческого развлечения на досуге.

«Так, заложниками бросив тела,
Ненасытному червю — черни черной,
Нежно встретились: Поэт и Придворный»

Встретилась поэт Неба Марина Цветаева и придворный Неба Алексей Стахович. Она убилась. И он тоже. И уже двадцать два года длится Третье тысячелетие. И ничего не изменилось к лучшему, напротив, худшее стало «лучше прежнего»! И тридцать тысяч авторов пишут, ети о мать, всякую…каждый божий день. И ещё восемь сотен тысяч с хреном – в Стихушке, и ещё за двести тысяч – по всем остальным виртуальным притонам, общежитиям и коммуналкам. А сколько из них – Цветаевых и Стаховичей – что сколько : получилось или загублено? – все, кто поближе к поэтам и придворным Неба – все затоптаны – массою «авторов»…

Поэтическая сторона побеждает горе и скорбь – Цветаева создала произведение поэзии, которое не принадлежит к современной системе безумного деления на «гражданскую лирику», «военно-обязанную лирику», «философскую», «зоологическую», «ботаническую», «ремонтно-машиностроительную», «нефтедобывающую», «любовную», «нелюбовную», «бракоразводную», «пенсионерскую», «миссионерскую», «прозаическую отчасти» и «прозаическую до мозга костей». Марина Цветаева создала реквием – рентгенограмму гибели высокого духом человека – на все времена цивилизации потребления жизни.

Тела наши – достаются этому миру и его обитателям, и его описателям – души встречаются «нежно» на не достигаемой для «злой воли к добру» высоте.
На земле поэзия представлена – процессом гибели. На Небе – процессом жизни. Если присмотреться к себе: разве человек поэтический, склонный к заворожённости, к очарованию прекрасным, а не просто красивым, находится среди всех остальных людей? Если и находится, то отчасти. Поэзия сегодня – на подпольном положении. Всё что составляет её богатство – её облик – тайна не доступная даже для отдалённого приближения. Поэзия ушла от современности. Осталась только распахнутая в бездну дверь. И воспоминания.

Обращаюсь, в сердцах, к стишочникам и деятелям профессионального безделья: читайте это стихотворение, как воспоминание о том, что уже никогда не будет в нашей жизни. 13 марта 1919 года и 31 августа 1941 года – вы, сегодняшние, профессиональные и любительские профаны, вы убили на столетие вперёд Стаховича и Цветаеву. И убьёте ещё. И ещё. Каждым стишком. Каждой огульной яростью и подлостью. Каждым обыкновенным днём. Каждым бездействием в поиске талантов. И сколько тысячелетий не отмерь – ничего не изменится, никакая наука и религия не изменит этот порядок вещей. Кто ножом машет, кто в сторонке стоит, кто фонариком подсвечивает, кто добром занят, пока зло творят. Много народилось людей. Литературизованные «верхи» выбирают, с барского плеча, серых мышек от поэзии, вместо талантов, чтобы не расстраивать самих себя тоже что-то изображающих в рифму, изображающих из себя, а литераторчиковые «низы» выбирают друг друга, чтобы не расстраивать самих себя, потонувших в однообразии и ничтожности посылов и исполнения. И те и другие — полноценные неграждане поэзии, приличные сволочи, честно говоря, пробу ставить негде! Но для поэзии и поэтов, сирот из Двадцатого века, и  это уже не имеет никакого значения. Поэзия, отныне, дело подпольное, или просто воспоминание, легенда, случайная гостья на чужом празднике поверхностной жизни, эхо былого величия, слабый отголосок, который вот-вот исчезнет с лица земли, с лица каждого современного человека – тенью сойдет, тенью от солнца, тенью от света давно погасших звёзд…

Я не хочу завершать голос свой, провозглашающий строки этого стихотворения, пока звучит голос, звучит моя память о поэзии, о высоких людях, мне легче так, мне так легче делать вид, что кто-то у поэзии ещё остался… Пусть звучит голос.

 


Рецензии