Стихи последних лет



 

 

 

 

 

nnn

Он рисовал ее, спеша,
в своем уютном книжном склепе.
Мечтала о воде и хлебе
всезнаньем сытая душа.
Он вызывал ее с листа
старинной христианской книги.
И будто с дочери Христа
срывал одежды и вериги.
Он рисовал ее нагой
над остывающей лагуной.
Она казалась слишком юной
и оттого совсем другой.
Из бурой мглы тянулся свет.
Ее стопа луча касалась,
и потому она казалась
пришелицей, которой нет.
Он окружил ее совой,
зайчихой, олененком, елью,
и морем (темною пастелью),
и небом (тушью грозовой).
На фоне буром и глухом
высвечиваясь рыжей челкой,
она казалась недомолвкой,
намеком, паузой, штрихом.
В полутонах и бликах сна,
в круженье музыки случайной
она была такою тайной,
которой только смерть равна.
И был исход определен,
любой прогноз опережая:
она была совсем чужая,
а он в нее уже влюблен...
И, стало быть, его вела
по темному пути пророка
рука не Ангела, а Рока,
не Добродетели, а Зла...

.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .
Вот так и я в иные дни
творил в надежде просветленья.
Энергия отождествленья
пророчеству была сродни.
Под кисточкой плясали сны,
и женщина на фоне ели
была пронзительней капели
и расточительней весны.
Но мне от всех ее даров
осталась только горстка пепла...
Уютный склеп, надежный кров...
И если бы душа ослепла,
я был бы полностью здоров!..

nnn

Я - одинокий одиночка
без имени и без судьбы.
Я - соскочившая с резьбы
недорифмованная гайка.
Я раззнакомился с людьми,
расстался с женами и с теми,
кто женами мне стать хотели,
по наущению родни.
Процесс дознанья протекал,
как говорится, в темпе вальса:
я быстро разочаровался
во всех, кого очаровал.
Осталось только отойти
в спасительную тень забвенья,
и пропитаться этой тенью,
и стать забвеньем во плоти.
Осталось лишь предугадать
одно - последнее - знакомство,
его благое вероломство,
злокозненную благодать.
Ведь что такое вкус к родству,
к единомыслию и братству,
как не привычка к воровству,
мошенничеству, конокрадству;
как не привычка к болтовне,
братанию, амикошонству,
вранью, распутству, многоженству,
позору жить в чужой стране;
как не привычка пить вино,
отламывая по кусочку
от шоколадной этой лжи...
И наблюдать через окно,
как проникает в одиночку
забвенья луч сквозь миражи.

nnn

Из тех времен, не так уж давних,
но основательно забытых,
из тех пространств, не так уж дальних,
но новыми давно закрытых,
из голых рощ, где строил аист
гнездо, из песни-пасторали,
из уст, которые, касаясь
ее щеки, слова теряли,
из мимолетного сиянья
кометы, падающей в реку,
из утомленного страданья
распутицы по человеку,
из вьюги, голода, печали,
из пыла юности, из пыли
дорог, в которых мы скучали,
из тьмы, в которой мы любили,
как долгожданное наследство
восстала, опершись на посох,
одна из тех мелодий детства,
наивных и одноголосых...

И я за ней поплелся. То есть
повлекся сердцем за мотивом.
Как спотыкающийся поезд
за стареньким локомотивом.
И в этом поезде усталом,
скрипучем и неторопливом,
я чувствовал себя не старым,
а очень старым. И - счастливым.

Сквозь жизнь мою, сквозь все разлуки,
сквозь эту музыку из детства
несли меня родные руки,
укачивая как младенца.
И сыновья, одеты оба
в сорочки легкого батиста,
влекли за мною крышку гроба
и ветку ели золотистой.

nnn

Личность удостоверена.
Мир за окошком пуст.
Можно смотреть на дерево.
Можно смотреть на куст.

Можно смотреть на улицу
и на соседний дом.
Можно на солнце щуриться,
и на луну потом.

Можно увидеть дедушку
в шортах и пиджаке.
Можно увидеть девушку
с моськой на поводке.

Можно увидеть школьника,
двоечника, балду.
Можно увидеть дворника -
слава его труду!

Можно послушать лидера,
можно глаголом жечь…
Впрочем, свободой выбора
можно и пренебречь.

Все созерцанью пошлому
в пищу и мотовство.
Лучше предаться прошлому.
Или предать его.

И увести столичную
деву из-под венца,
и целовать, двуличную,
в оба ее лица.

Тьма

Готовая свести меня с ума,
лишить лица, значка, прописки, кода,
как оползень, сошла на город тьма,
которой не предвидится исхода.

Лунатики, снующие во тьме,
бомжи, путаны, очереди в кассу,
автобусы с флажками на корме, -
все свалено в клокочущую массу.

Нас, чад своих (а все мы дети тьмы),
она лелеет с материнской ленью -
бегущих от сумы и от тюрьмы,
приводит к нищете и преступленью,
 
отшельника она влачит домой,
с развратником играет в кошки-мышки,
и каждую надежду кормит тьмой,
как малого младенца - до отрыжки.

Она везде, во всем, одна, сама.
Ни будущего в ней и ни былого.
Не тьма небес, а истинная тьма,
смакующая мясо, а не слово.

И продираясь через эту тьму
по Тель-Авиву, а не по Парижу,
я радоваться вынужден тому,
что, в сущности, всем сердцем ненавижу.

nnn
 
Рассыпаюсь в потемках,
как немой фейерверк.
Растворяюсь в потомках,
не глядящих наверх.

В отчуждении пылком
неба звездный фантом
подпираю затылком
или даже хребтом.

Невзирая на гордость
пополненьем в полку,
задыхаюсь и горблюсь,
запинаюсь и лгу.

И гляжу, холодея,
в черных луж зеркала,
где душа, как идея,
отраженье нашла.

До абстрактного лаком,
сквернословлю черно
и не вижу, как злаком
прорастает зерно.

С простотой диагноста,
чушью мозг накормив,
все премудрости роста
отвергаю как миф.

На копейки растратил
все, что было во мне.
Провалиться бы в кратер
где-нибудь на Луне.

Чтоб венцом этих странствий
померла не спеша
в безвоздушном пространстве
как идея – душа.

nnn

Мне виделся свет, но другой –
не тот, что в конце умиранья:
как будто объяты пургой
дорога, и пальма, и зданье.

Тревогой сквозь эту пургу
неровно мерцал, словно плакал,
пылавший на том берегу
какой-то костер или факел.

Мне виделись чьи-то черты,
ведущие медленный танец –
они у далекой черты
в неведомый облик срастались.

И в облике этом жила
судьбою отдельной и частной
угроза какого-то зла,
какой-то утраты ужасной.

И факел мерцал у стола,
и некая важная сила
не пульсом – куском хрусталя
в сознанье мое колотила.

И в этой в погоне за мной,
хрустальное делая прочным,
пурга колесила войной
по улицам ближневосточным.

Но я на пороге войны
уснул после длительной муки,
как колиас, снятый с блесны,
на дне палестинской фелуки.

nnn

Молитвы, мольбы, рыдания -
Куда им до просветления!
Нет шансов на оправдание,
Нет шансов на искупление.

С любовью, людьми, юдолью
Не вылепилось сценария.
Осталось родниться с болью,
Существовать, как пария,

Как травма, как место вывиха,
Как жертва трюка, подвоха -
До выхода. То есть – выдоха,
За коим не будет вдоха.

Колыбельная

Ты знаешь, почему я плачу,
Как верба тихая у речки?
А потому, что мало значу
В твоем взрослеющем сердечке...

Когда осеннею порою
листва с дерев сойдет отливом.
Я дверцу в детскую прикрою
И уступлю тебя счастливым.

Пройдут года, другие лица
Заселят ласковую бездну.
И я тебе не буду сниться,
И я исчезну, я исчезну...

nnn

"Один и тот же сон мне повторяться стал..."
Ю.Левитанский

Плывут круги забвенья и тоски.
Сон исхудал от постоянной носки.
И женщина выходит на мостки,
как вечная актриса на подмостки.

Простоволосая, из года в год
она сюда выходит, как на площадь,
и смотрит в слюдяное око вод,
и белое белье в слюде полощет.

Уже и берега сковало льдом,
и хлещет снег нагайками косыми,
но женщина выходит, как фантом,
и белое белье несет в корзине.

Она не уступает никому
застуженную эту авансцену,
как будто только стирка на кону,
а прочее утрачивает цену.

Она стоит на ледяном ветру.
Ее черты расплывчаты и стерты.
В ней не узнать ни маму, ни сестру
сквозь стенки этой слюдяной реторты.

Но в муках узнаванья, вопреки
законам ночи, жаждущей забвенья,
сон добавляет нужные штрихи
и частности соединяет в звенья.

И виден контур белого жилья,
и слышен плач свирели непорочной,
и льется запах белого белья,
напитанного влагою проточной.

А после – мрак. Опять плывут круги,
летят снега и леденеют доски,
и вновь она выходит на мостки,
как вечная актриса на подмостки...

Плывут круги, объятые пургой...
Я стал другим,
но жизни нет другой...

nnn
Стоял у кассы столь загадочный,
что всем казалось – инородный.
Приобретал билет посадочный
на тихоход междугородный.

И сбросив мантию астральную
рябому дворнику под веник,
смотрел на площадь привокзальную,
как муравей на муравейник.

И узнавал ее по голосу,
по говору, по речи плотной –
свою посадочную полосу,
которая не станет взлетной.

nnn

Когда бы люди не знали слов,
когда бы праведники и воры
вели насущные разговоры
на языке, например, ослов,
когда б ходили меж трав они,
жевали жвачку, хребтом скучали
и проводили земные дни
в ослиных радостях и печали –
ослиц любили, ослят пасли,
считали звезды и сновиденья, –
тогда б, возможно, и проросли
сквозь камни вечного отчужденья...

Но только камни уходят в рост.
Их пресловутый язык общенья
настолько ясен, прозрачен, прост,
что и не требует упрощенья...

nnn

Бог не выдал, свинья не съела,
но покоя не нажилось.
Я полвека на свете белом,
словно пуля, прошил насквозь.

Кто-то тащится, кто-то пилит,
кто-то годы сдает в прокат...
Я ж, как пуля, прошел навылет
без оглядки на результат.

Путь мой тёмен, но прям, как спица.
Мне инерции не избыть.
И в кого бы еще вонзиться?
И кого бы еще убить?

nnn

Кипарисовы лапы сухие
кисти хвойные тянут к окну.
Опускаются ночи глухие
на сиротскую эту страну.

Сонный страж запирает калитку
от нечестных и честных людей.
В синагоге сухую молитву
монотонно бубнит иудей.

И заложники толстого слуха,
в колокольнях, где вечная мгла,
языками ворочают глухо
православные колокола.

Кошка серая сладко зевает.
Кто-то шепчет "люблю" за стеной...
Что ж до женщин, то их не бывает.
Или я не встречал ни одной...

nnn

Кто-то умер, кто-то выжил.
Этот пьет, а тот подшит.
Я бы спел, но голос вышел
и вернуться не спешит.

У стола сидит девица -
зубки, детское чело.
Я попробовал влюбиться,
но опять не повезло.

В полуметре от застолья
ад сдается напрокат -
плавят алые уголья
рыхлый полуфабрикат.

Стопудовая корова
превратилась в шашлыки.
Стопудовая корона
давит, давит на виски.

Водка, хлеб... Легко и просто –
хоть белугою реви.
А девица внемлет тостам,
как признаниям в любви.

Мы пьянеем, травим байки
к шашлыку от шашлыка,
пьем во здравие хозяйки,
и закручивает гайки
стопудовая тоска...

nnn

Жадность фраеру отомстила –
не умаслил, не подсластил...
Скольких судей пустил на мыло!
Сколько горьких измен простил!

Сколько каялся и скитался,
колобродил, воображал!
Скольких женщин любить пытался –
ни единой не удержал.

Зло работал, транжирил деньги,
слыл героем и подлецом,
полагался на Провиденье,
Золотым помыкал Тельцом,

возносился, бывал низвергнут
и томился чужой виной,
как томится душистый вермут
горькой сущностью травяной.

Истощенный фантомной болью,
сердцем я плачу по счетам.
Катят слезы горчайшей солью
по моим воровским щекам.

Небо вызвездилось постыло,
побирается Вечный Жид...
Жадность фраеру отомстила,
Но сгубить его не спешит...

nnn

Утро. Ненависть. Стакан.
Кофе цвета кирпича.
Парамедик-истукан –
лоб кирпичный палача.

Эхо лопнувшей струны.
Пытка пламенем и льдом.
Плач сирены. Вой жены.
Переезд в казенный дом.

Утка. Тщательный уход.
Доктор. Чудо в решете.
Стоп-машина. Задний ход.
Вынос тела на щите.

Некрологи. Пресс-релиз.
И – посмертная звезда
в честь перемещенья из
ниоткуда в никуда.

nnn

Гляжу на ливер ювелирного
салона в центре Дизенгоф.
Потопа хочется всемирного,
освобожденья от оков.

Играют нежные органчики,
скучают гирьки на весах,
седые щерятся огранщики
с моноклями во всех глазах.

За электронными прилавками,
алмазный расточая яд,
в цветастых галстуках с булавками
седые юноши стоят.

Седые дяденьки и тетеньки –
поваренная соль земли –
смущаются, что чек коротенький –
никак не уместить нули.

И как же мне блеснуть талантами
и благородной сединой
среди торговцев бриллиантами
и прочей нечисти земной?!

nnn

Скрипит мехами
ночная кузница.
Луна верхами
проходит, узница.

И мы, другие,
без роду-племени,
лежим нагие
вне сна и времени.

Просвет меж нами
волшебно узится.
Луна верхами
плывет, союзница.

Пространство тает,
но страх затмения
не допускает
прикосновения.

Луна верхами
Плывет, пророчица...
Молчим стихами,
а ночь – проносится.

nnn

Да пребудут вовеки со мной
чувства локтя, и когтя, и сна!
Я не плачу о жизни иной –
мне бы эту оплакать сполна.

Разобрать, как остывший движок,
что совсем отказался служить,
и по косточкам в пыльный мешок
с ярлыком инвентарным сложить.

И навьючив с грехом пополам
этот скарб на хребет ишака,
отвезти в персональный чулан,
где ни стен, ни дверей, ни замка.

Там вплетутся в назначенный круг
и вольют полусвет в полумрак
чувство локтя (покинутый друг),
чувство когтя (поверженный враг).

И качнется в хрустальном гробу
на тяжелых цепях золотых
чувство сна, на котором табу,
как табу на Святая святых.

nnn

От событий, соитий и дат,
изживая влюбленность и нервность,
я бегу, как безумный солдат,
присягнувший утратам на верность.

Я учусь ни о чем не жалеть –
разве чуточку, самую малость...
Это бегство похоже на шалость
с перспективой совсем ошалеть.

В упоении гонки сквозной
я не знаю ни счастья, ни горя.
И смыкаются годы за мной,
будто воды библейского моря.

Плоть минувшего вплоть до "вчера"
истощилась, рассохлась, распалась.
Я не помню ни зла, ни добра –
разве чуточку, самую малость...

Запечатав глаза сургучом,
обретенную черствость лелею
и, ослепший, уже не жалею,
что учусь не жалеть ни о чем...

nnn

Будь я в шляпе головой,
я бы помолился
и от ямы долговой –
глядь – освободился.

Но не числится за мной
этих перспектив.
И в коробке черепной
лишь один мотив:

шрам от ямы земляной
средь поляны неземной...

nnn

Поля, отвергнутые злаком,
вулканы, полые внутри...
Кружил по свету и не плакал,
листал свои календари...

Дружил с забвеньем, как со славой
и, засыпая у руля,
глядел, как покрывают лавой
вулканы злачные поля...

Песах-2011

Слепа судьба еврея и превратна –
не различает, где добро, где зло.
Египет! Друг! Возьми меня обратно –
под злое фараоново крыло.

Я не обрел ни равенства, ни братства,
ни молока, ни меда, ни свобод…
Египет! Друг! Верни евреев в рабство!
Чтоб снова им пригрезился Исход -

туда, где каждый слышен, каждый равен,
где Тель-Авив, и Газа, и Хеврон,
где вечным сном Ицхак уснувший Рабин,
и задремавший Ариэль Шарон,

где летчик, изнуряющий гашетки,
и поселенец, строящий барак,
и рав Кахане, и Менахем Шенкин,
и МЕРЕЦ, Перец, Бараке, Барак…

Египет! Друг! Забудь свои обиды!
Уже не расступаются моря…
Нам, право, лучше строить пирамиды
и об Исходе грезить втихаря,

шептать о богоизбранном народе,
песком и пеплом набивая рты…
И пусть мечта о нынешней свободе
не обретет реальные черты!

nnn

Повинуясь порыву,
так присущему сну,
я огромную рыбу
подцепил на блесну.

То ли язь, то ли окунь,
мутных заводей князь,
он из водных волокон,
вылетает, лоснясь,

рассекает, как птица,
голубой потолок…
Темным днищем коптится
на костре котелок.

Будет вкусно и жалко.
Закипает вода.
Говорят, что рыбалка
продлевает года.

Отчего же в витийстве
моего котелка
мысль о самоубийстве
так преступно сладка?

nnn

Когда поэта станет больше,
чем гражданина,
я поселюсь в далекой Польше,
там, где равнина,

где ни пригорков нет, ни впадин,
где меланхолик -
осенний дождь, будь он неладен, -
и тот католик,

где мелок сон, как дно в корыте -
войдешь и выйдешь...
Молиться буду на иврите,
писать на идиш,

и растолковывать, печальный,
проезжим немцам
дорогу в ад мемориальный -
то бишь, в Освенцим.

nnn

Пасхальный вечер. Агада. Бней-Брак.

В тени оливы затаился враг.

Теснятся звезды на небесном своде.

Евреи, не печалясь о былом,

привычно суетятся за столом.

И ветер завывает в дымоходе.

 

Здесь дом с камином. Но не то чудно,

а то, что если выглянуть в окно,

увидишь тень живую под оливой.

Там точно кто-то прячется большой,

с холодною пугающей душой,

и мается в тоске нетерпеливой.

 

Евреи же читают не спеша,

затем поют, и сказка хороша,

так хороша, что хочется заплакать.

Бокал пророка стынет на столе,

душа оливы плавится в стволе,

и изгнан дух злокозненного злака.

 

Салфетки в светло-розовых тонах,

на книжных полках Бялик и ТАНАХ,

Башевис-Зингер, Пруст и Черниховский.

В окне звезда с звездою говорит,

и прорастает сквозь живой иврит

неистребимый злак - акцент московский.

 

Служенье муз не терпит суеты.

Вселенная не терпит пустоты.

И свято место пусто не бывает –

оно всегда заполнено врагом…

И кровь оливы капает в огонь,

и ветер в дымоходе завывает.

 


Рецензии
настоящая поэзия

Виноградов Михаил   30.08.2014 16:48     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.