Светлых сумерек талант

                Олег Ник Павлов

               

                О поэзии Сергея Борисова

1
Какие бы тьмы судеб не проходили над нами, какие бы тучи и флаги не сменяли друг друга, какие бы Пирры не праздновали свои победы – есть все же в нашем мире вещи вечные и неизменные: твердь и небо, жизнь и смерть, свет и тьма, любовь и ненависть. Каждый день рождается Солнце. И каждый день умирает тьма. Каждый миг наполнен страданием Духа человеческого. Над страданием он растет и болью он возвышается. Каждый миг смертной жизни пропитан понятиями Вечности.
Сиюминутное всегда на поверхности. Течет река – сверху по ней кружатся ветки, вращаются листочки, ветер рисует затейливую рябь. Всё здесь течет и изменяется мгновенно. Но чем глубже, чем ближе ко дну реки, тем чище и медлительнее поток её, тем постоянней и значимее слои. На самом дне течения практически нет, а бывает и своё – глубинное течение. Там царят вечные тайны, недоступные плавунцам и водомеркам, бороздящим поле поверхности.

…Мне было виденье одно:
за мутной игрой пелен
я словно увидел дно
в холодной воде времен...

где топовый спит огонь
и шквал якоря не рвет,
где плачет последний дюгонь
беглым ребенком вод...

                “Сон”

Или другой пример. Представьте себя внутри мчащегося поезда. Прямо перед вагоном – мелькание безликих шпал, частых столбов. Дальше, за полотном, пробегают деревья, плывут гребни лесов, ещё дальше – медленно меняются очертания гор. И, наконец, в немыслимой дали совершенно недвижны относительно вас царящие в ночи светила.
Всё, что дальше, глубже и выше, то уже величественнее, и живёт, и измеряется по законам Вечности. Во всяком случае, стремится и приближается к ней.
               
2
Поэзия Сергея Борисова, несомненно, направлена в глубины бытия человеческого и восходит к вершинам духа – то есть стремится к понятиям вечным и истинным.
Нет смысла подходить к его стихам с лекалами сиюминутностными – гражданственными, партийными, или злободневными. У Борисова есть, конечно, и эти категории, но и они совершенно иного порядка. Здесь болит совесть Гражданина Царства Божия, здесь живёт рыцарство Ордена Духа, здесь играют страсти, и пышет злоба не дня, но Зло и Добро Вечности.
Всё это признаки чистой поэзии, чистой лирики.
Только не в той, привитой многим из нас идеологическими демиургами классификации, где «чистая лирика» считается чем-то вроде легкого слабоумия, а в её истинном и первозданном поэтическом значении, для которого не только оскорбительны, но и просто нелепы требования быть «народной, классовой, гражданственной, национальной…» и т.п.
Она абсолютно самоценна и самодостаточна, и имеет совершенно самостоятельное значение, как путь духа к красоте и гармонии, как поиск Бога на земле, в человеке, и как поиск человеческого в божественном…
Возможно, некоторые «гражданственники от поэзии» будут возмущены таким обособлением чистой лирики от милой их сердцу «реальной действительности», и начнут оглядываться на хрестоматийные авторитеты, включая, конечно же, и «солнце русской поэзии». Но пусть внимательнее вчитаются они в пушкинские строки, и, быть может, удивятся тому, что их возлюбленный автор был самым непримиримым и последовательным сторонником именно такого, свободного от требований «полезности», независимого от «целесообразности» звучания поэтической лиры.
Уместно будет вспомнить, что многим современникам Пушкина его лирика также казалась несоответствующей текущему моменту, не модной. Того же мнения были многие критики и о Тютчеве, и о Фете. А потом эти ярлыки доставались Есенину и Пастернаку, Цветаевой и Тарковскому, Рубцову и Тряпкину.
Ну не везёт истинной лирике с признанием «всенародным»! То она, видишь ли, чересчур сложна и непонятна, то – напротив – простоязычна; то архаична, то слишком субъективна, то недостаточно «российственна»… Никак её, понимаешь, к общественной пользе не приспособить – не вписывается она то в благородное дело декабристов, то в вавилонско-советское строительство, то в осчастливленное демократическими гримасами современное общество. А то, что и не должно её никуда приспосабливать, что она сама по себе «существует – и ни в зуб ногой!», об этом судьи суетливые и не догадываются.
Есть, конечно же, и лирика гражданская, и эпическая. Но это уже виды прикладной поэзии, как бывает прикладным или декоративным, например, изобразительное искусство. Однако даже самая изящная, искусно расписанная шкатулка никогда не заменит икону, как сама икона не заменит Бога живого.
Чистая поэзия отличается от любой другой в первую очередь тем, что рождается в мир в минуты откровения, в минуты пророческого состояния души поэта, кое и принято именовать вдохновением. Ни литературные экзерсисы, ни вымороченные эквилибры большинства андеграундистов не имеют к ней никакого отношения.
Чистая поэзия не имеет сюжета. Её невозможно пересказать иначе, попроще, другими словами. Попытайтесь изложить её в прозе – и получится бессмыслица или банальность. Глубина поэтического пространства, многогранность его измерений возникает под воздействием магии ритма, она угадывается благодаря зарницам ассоциаций и объемному сиянию образов.
Чистая поэзия всегда о Красоте, даже если говорит о вещах скорбных и страшных, и о вещах, даже как будто безобразных. Просто в этих случаях она стонет и плачет об отсутствии Красоты, но говорит всё же красивым языком, ибо безобразно (то же, что и безобразно) говорить просто не умеет.

Эти знойные сны террас!
Птицы райские на подносах!
Эти тайные встречи глаз!
Эти розы в меду и осах!..

...Эти проводы в сентябре!
Синь над выжженными полями!
…Это кладбище на бугре,
осененное тополями.

Судьи момента глубин не ищут, и даль светлую не «видют». Они в восторге от случайных комбинаций проплывающего мимо них по поверхности мусора, от ярких пустых фантиков и керосиновых блесток.
Но скинет река мусор, возвратится в русло, станет светлей вода и прозрачней глубина – и души чуткие, которые, конечно же, есть в каждом, даже самом смутном времени, увидят истинные, вечные, чистые токи поэзии. Они никогда не иссякнут, ибо они от Бога и к Богу же нас приводят.
Чистая лирика (после музыки) – точнейшая переводчица души человеческой. Она способна передавать тончайшие её состояния: чувства, ощущения, озарения. Редко это законченная мысль, чаще – только лишь догадка, смятение, вопрос. Но не требуем же мы от музыки точного, однозначного смысла: что, о чём, для чего? «Имеющий уши да услышит!» Лирика, как и музыка, строится из ассоциаций и образов, отголосков и созвучий. Она, конечно же, материальна, но не более, чем материален вздох о любви, чем полет ангела, чем мысль о «горнем мире»…

3
Вера у Борисова, как и у всякого настоящего поэта, далеко не однозначна. Уж во всяком случае, она никак не ортодоксальна. Его Бог – настолько живой, что порой сам полон противоречий – впрочем, как и тот мир, который он сотворил.
Более того, создается впечатление, что не он один повинен  в творении мироздания, поскольку как бы из чьих-то рук «…Господь с улыбкой принял нас, а мир – с любовью…»
Но вот беда – задуманная этим Богом «...замысленная благодать уничижается на вздохе…»
Мир, порожденный в благих побуждениях, порой бунтует и против создателя. Заряженный (или зараженный) огнём плоти греховной, даже крест нательный может отринуть Сына Господнего: «И открещивается крест / от трепещущего на нём».
В пантеоне Борисова Верховная Сущность может и разум вдруг потерять – «…окалина архангелов и птиц, / низвергнутых творцом обезумевшим наземь…», а может вдруг попасть впросак: «…бог замешкался и не спас…»
Такой Господь склонен к розыгрышу – он «…на дерзкие шутки горазд…» и даже нуждается в человеческой поддержке – «…печальный исповедуется бог…». Да и живет он не только в своем недосягаемом запределе, он разлит по всей земле, по всей русской природе – «…и несли хоругви бора / ту, до слез благую весть, / нет которой приговора, / и которой срока  несть…»
И как истинный Отец со своими детьми, он повсюду с людьми – в горе и в радости, он знает каждого лично и о каждом может рассказать, если кто попросит: «…поведай, господь, мою грешную душу…»
Он готов явить благодать храму, воз­веденному на освистанном ветрами поле, готов стать богом бедности, принимая и  «нищие светлицы душ», внимая осанне поэта, спетой даже «богохульным… стихом»…
Но и люди, а прежде всего сам поэт, обязаны отстрадать за такого «своего до гроба» бога по полной программе, как «сыны за отца», поскольку от рождения виновны и в «беспутности сыновней» и в «беспечности дочерней»:

…И мы страдаем – до конца
                и триедино –
   во имя Духа и Отца,
                во имя  Сына.

Как связные между людьми и Богом, ангелы у Борисова  еще ближе к людским страданиям, чем сам Создатель. Они  сопутствуют каждому из нас персонально и связаны с нами буквально кровавой пуповиной, оборвать которую способна лишь смерть. Такие ангелы принимают на себя  все удары людских судеб, они страдают и мучаются вместе со своими подопечными, а порою ими же и мучимы. Они напрямую замешаны в людских грехах, а зачастую подвержены самым что ни на есть земным страстям: «…С нежилых высот сошедший / о любви потолковать / бьется ангел сумасшедший / о тесовую кровать…»
Увы, такой ангел не в силах предотвратить зло или остановить насилие. Присутствуя на садистской казни над  Гармонией мира, он только «…плачется, и путает причёт, и никнет головой…»
Однако, беспомощный изменить судьбу человека, этот ангел принимает её как свою. Пытаясь всё же спасти  человеческую душу, он вместе с ней «ангелом беглым» уходит «от искуса», печётся о ней, «связуя рваные нити» и «источая свет». Как малые дети, ангелы у Борисова радуются хотя бы малым духовным победам своих подопечных: «…и крылья дивные над нами / послушно ангелы скрестят…»
Словом, ангел здесь не баловень небес, не лучезарный голубок, а труженик и страдалец. Он не только страждет за человека, но и гибнет вместе с ним, навек растворясь  в его сущности: 

…Его, как сына блудного, оплачет
осиротевших звезд ареопаг.
И на суде у вышнего престола
его скамья окажется пуста –
Но вслух помянут грешника простого,
в ком канул ангел и замкнул уста.

Вообще религия в поэзии Сергея Борисова не стоит особняком от других тем, не являет собой конкретно теистскую, узкую линию – она проникает всюду и никак неотделима от всего многообразия мира.
И Бог, и ангелы у него не сторонние наблюдатели с небес, а активные участники людской жизни, зачастую далеко не божественной. Несомненно, это христианство, но исполненное еще пантеизма – Христианство того, первозданного, «апокрифического» времени, когда Иисус был ещё одним из людей, когда слово его было не холодно, а дышало огнём, верой и страстью, «…где наново грядущий вседержитель / ещё не отделил добра от зла…»
               
4
С наступлением вечера, с приближением сумерек к автору приходит пора творчества, время поэтического вдохновения. Когда «с неба льётся свет вечерний / лёгкий свет и беспечальный», когда приходит «ночь, державна и тиха», для поэта наступает недолгий «час надежд, кончающийся скоро». В этот час в душу вселяется надежда на новые повороты, а, может быть, и на коренной перелом судьбы: «…Ведь есть ещё надёжа, что выручит меня / шагреневая кожа тускнеющего дня. / И я до третьей стражи, жуя насущный хлеб, / Поспею к распродаже заоблачных судеб…»
И вот он наступил, этот час еженощного бдения, служения стиху, час возрождения духа поэта:

И поздний вечер солнце погасил.
И явственно повеяло из мрака
не бунтом плоти, но восстаньем сил
таинственных, как знаки Зодиака.
И трепет осязаемо живой
вошел в аорту пасмурного древа.
И пала тень божественного гнева
на лик земли и проросла травой…

Памятуя о краткосрочности этого бесценного мгновения, поэт заклинает: «…Когда б достало ночи и чернил / объять простор и сопричислить звуку!..»
Поэт сожалеет о бесплодно текущем ночном времени: «…Но ангел тьмы пера не уронил / в мою ослабевающую руку…»
Тьма здесь не есть отсутствие света или Бога. Бог присутствует в ней непосредственно – то в прекрасном гневе своём, то в величественной красоте вселенских светил. Такая тьма не убивает, а исцеляет мир, скрывает все его язвы, покрывает пологом свежей надежды: «…Вся нищета земли, вся жалость / божниц и скудного жилья / с блаженным стоном погружалась / в пастуший дол небытия…»
И вот в одну из таких ночей, когда «…пыльный посох обихода / ночную свежесть обретал…», когда «…ночь в задумчивости чудной / на лунный посох оперлась…», автору открывается зыбкий, манящий путь «…от скрипа отчего порога / до хора звёздного вдали…»
В этот миг он обретает истинные бесстрашие и мудрость, он – жрец, он – покоритель времён и пространств, он – сталкер между бесконечным числом миров: «…И нет заманчивее риска – / благословенно и легко / шепнуть отчаянное “близко” / о недоступном “далеко”».
В этот миг поэт «…отлучён от суетного мира / нечаянным забвением ума…», в этот час «…пугливым сомнамбулой под / созвездьями бродит рассудок…» обретает язык безмолвная душа и взлетает на крылах любви трепетное сердце. «…И с губ, приоткрытых едва, / слетают без мук и оскала / забытые миром слова, / что сердце в себе отыскало…»
В этом богочеловеческом состоянии высшего вдохновения поэт «…преисполнен светлого страданья / и обречён на вечную любовь…»
Но и вдохновенная ночь не дает идеального искомого результата – всё подслушанное либо чуждо людскому слуху, либо кажущаяся простота не поддается пересказу косным человеческим языком:

Я был чужим в борении ночном
Глухих начал и темных побуждений,
Меня отринул первородный гений,
Мятущийся за сумрачным окном.
И вся моя набольшая тщета
Его забот не трогала ни мало.
И постепенно сердце понимало,
Сколь ум лукав – сколь истина – проста.

Да и не каждая ночь озаряет вдохновением, есть ночи мёртвые, когда только и остаётся, что «...скулы свести... Спать...», когда и вокруг, и в душе – «Подлая темень! Поди разберись, / что в этой бренной судьбе...»
Бесплодная ночь всё же завершается рассветом, в данном случае – порой разочарования, моментом разрушения надежд – «И мчит, равняя день и ночь, / Зари кровоподтек / От глаз невыплаканных прочь, / От сердца наутек...»
Этот момент, миг перехода к новому дню, сопровождается апокалиптическим ожиданием перехода в другое измерение, предчувствием смерти, тоской душевного суицида: «А ну как, бедствия верша / По наущению разлуки, / Проснется спящая душа / И на себя наложит руки...» или вот – уж совсем откровенно: «Когда рассветная тоска / Сжимается в груди, / До помрачения близка / Погибель впере­ди...»
Это-то время, грань перехода ночи к дню, когда «…так отрешённо вздрагивает ночь…», поэт и называет «Безымянным временем»: «Под лукавой зарей навсегда безымянное время, / Как железное древо, на злом облетает ветру…»
Конечно же, это самый опасный, самый шаткий момент, «слабое звено» в жизни Земли и всех земных существ. Известно, что наибольший процент смертей приходится на этот час – «час быка».
Поэт же чувствует это интуитивно – «что грядущее утро подарит – /или молнией черной ударит…», он вздрагивает, признаваясь: «Утра лезвие голубое / На запястье мое скользит…». В это время «по блудной душе изнывает заря», в этот момент келью поэта покидает призрачная птица вдохновения, а опомнившейся душе приходится «…гнаться за призраком, биться в падучей…». Цвет зари, несомненно, ассоциируется с жертвенной кровью – и, в первую очередь, жертвой за краткое прикосновение к Истине становится сам поэт: «В незабудках, в крови, в серебре, / Государев топор на заре…», от удара которого «…В святом негодовании плеснет / живая кровь отрубленного слога…»
Но чаще всего это стремление к гибельному подвигу, принесения себя в жертвенное заклание: «...И лирой в ночи отзывается мгла / На взвод золотого курка... / ...По чести – и кара!.. / Взрывается мир. / Цветет окровавленный ствол».
Откровенная драматичность стыка уходящей ночи и грядущего дня (будня) уже в том, что переход этот не очень-то желанен для поэта, а потому всякий раз имеет риск не состояться.
И всё же стык этот, некий зазор – проблескивает потусторонними, запредельными откровениями. Ради них, ради коротких мгновений, когда дух озаряется высшими откровениями, видениями и предвидениями, лирический герой Борисова бдит все три ночные стражи. Вот-вот вспыхнет заряница... «Я знаю срок, ещё немного – / И звёздный вспыхнет календарь...»
Ещё чуть-чуть, и «...на гране сумрака и света, / как на последнем оселке» вспыхнет краткая и ослепительно чистая дуга Истины...
Но как выразить Её? Какими словами?
И хотя давно уже «…всё сказано – и доброе, и злое – / на все без исключенья времена…» поэт вновь будет умолять Бога: «…Боже, яви мне слово / и подари любовь…» Будет заклинать своего ангела-хранителя:

Помоги мне взмахом крыл,
                провозвестник ночи!
...Взвейся, медленную ночь
                оторопью полня!..

Ибо Слово было в начале, и есть теперь,  и пребудет всегда – в любом начале: дня, любви, жизни, пути… если только этот день, эти любовь, жизнь, путь имеют хоть какое-то отношение  к Богу или божественному.


Рецензии
Очень глубокий, интересный анализ. Чувствуется критик-профессионал. Наверное Вы правы, сейчас самое безобидное писать о вечном. С уважением...

Галина Лазарева 4   18.08.2014 08:11     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 4 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.