Разруха и мы

РАЗРУХА И МЫ

СТИХИ 2012 – 2013 г. НЕ ВОШЕДШИЕ В КНИГИ

               Делает случай нелепый рабами одних,
               а других господами.
               Те и другие песчинкам мельчайшим сродни,
               уносимым ветрами.
                автоэпиграф
 
                В Конце времён никто не ждёт Конца –
                зато полно палёного винца!
                автоэпиграф
         
* * *
Зима. Колючий снег летает.
Бригада (трое мужиков)
морской контейнер разгружает.
Начальник бдит из-под очков:

— А ну, Иваныч!.. Подымайте!..
— Перевернули на попа!..
Как хороши бычки в томате!
Как сладки вольные хлеба!

Ещё чуток и поясницу               
прихватит — грош тебе цена.               
Не повезут лечить в больницу:               
— Ну, раз-два взяли! Обана!

Начальник галочку запишет,
Иваныч кровь утрёт со лба,
достанет «Кент», и тише, тише
снег будет падать, как судьба.
 
* * *
Зверь ключи крутанул на цепочке: — Жирно
вам, ублюдки, в казарму! А ну-ка, взвод,
сесть на корточки!.. Звёзды большие мирно
февраля украсили небосвод.
Так сидели мы посреди вселенной,
и, судьбу отчаянно матеря,
«Эх, давно бы, — думал, — с красоткой Леной
настрогал детишек!» А там заря
над столовой уже занялась. Но мы же
трое суток не спали — какой-то гад
навострил из части глаза и лыжи,
может, в Киев, а может быть, в Ленинград.
И, дрожа от мороза и припадая
то на правую, то на другую, «Чёрт! —
свирепел я. — Страна до чего дурная,
а какое здесь небо!» — Кто, бля, встаёт! —
рявкнул прапор. — Отправить бы вас под пули!
Всю бы роту — у-у, пидоры, ***ые сынки —
мамкам в цинковых ящиках, н***х, вернули…
Звёзды гасли! Те, нелепые, ненужные, огоньки… 

* * *
Открыли тушёнку ненужным штыком,
подкинули доски в костёр,
уселись. — А колокол, знаешь, по ком?..
Гультяев ответил: — Допёр!..

Потом подкатил самосвал, и дерьмо
грузили лопатами мы —
мы, двое солдат, батальонные чмо.
Но звёзды сияли из тьмы.

— Людьё, а не люди!.. — Такое зверьё!..
А сердце металось во мне
под серой шинелью, где хлоркой «моё»
я вывел, и «****ь» — на ремне.

* * *
Опять мне снятся поезда
и маскировочные сети,
на пряжке жёлтая звезда.
Я снова там — я не в ответе!
Вернуться, выпить молока,
заесть гражданским караваем
и вдруг понять: наверняка,
навеки тот незабываем
в спортивном зале рядовой,
забитый ломиками в мясо
за так, за то, что не вписался.
А я вернулся, я — живой.

Живой, но только с головой
беда: всё снится поле, трасса,
то Бабичев, то Черепанов*
с простреленными черепами.

* Бабичев — сержант, отбивавший
мне внутренние органы. Черепанов — командир
полка, при попустительстве которого всё это
происходило.

* * *
Мне бросали повестки в почтовый бокс
двадцать лет каждый месяц, как заводные.
Каждый раз я вздрагивал, словно в бок
впилось что-то, и мысли собрав больные,
пальцы вдавливал в кнопки с тоской. А там
харя злая мне виделась военкома:
«Инвалид я!.. ****ь, шуточки, капитан,
неудачные!» После я долго дома,
словно узник Дахау, смотрел в окно —
в небеса, у которых на справедливость
бесполезно рассчитывать… Но дано
больше, может быть, чем у иных водилось!..

* * *
В линялой шапочке из чёрного акрила,
в дырявой кожанке, в кроссовках «адидас»
я шёл по Невскому — о, жизнь меня любила,
морила голодом и п***ла. А вас?

А впрочем, что же мне завидовать счастливцам?
Едва ли знали вы, как бедная душа
ликует бабочкой, пугается, как Вицин,
и строчку пробует: — У-у, сволочь, хороша!..

* * *
Как хорошо сидеть в пустом парадняке!
Кто стену расписал «Nirvana»? Вот умора!
Обед. Открыл рюкзак и взвесил на руке
погрызенный сухарь, два мятых помидора…

Сижу и осознать пытаюсь: «Не предел
бассейн, и особняк, и две японских тачки».
Я карбамазепин (три непочатых пачки)
достал, но к рукаву прилип непрочный мел.

Стряхнул и загрустил, что я не поп-звезда,
не жирный олигарх, а сочинитель бреда.
Но термос не остыл — хорош чаёк «Беседа»!
Как вьюга, воет лифт, скользя туда-сюда!

* * *
И жизни нет, и смерти нет,
и надо по утрам вставать —
в контору лишний документ,
нести, ворча: «****а мать!»

А там сто двадцать человек —
бойцы, готовые на всё.
Стоишь, утаптывая снег,
и трёшь ладонями лицо,

рисуешь номер на руке,
своё услышав имя, «здесь»
кричишь и думаешь: «Эге,
за мной ещё полсотни есть!»

Без ног воротишься домой,
лицом в подушку упадёшь:
«Живой! Хрена себе, живой!»
Лежишь и песенку поёшь:

«Но вдруг пришла лягушка —
прожорливое брюшко —
и съела кузнеца».

* * *
Размножаются не первый
страшный день в календаре
здесь чиновники, как черви
в трупаке на пустыре.

Сверху — каменное небо,
снизу — горькая земля.
Потом пахнущего хлеба
не хватает нищих для.

Здесь любой, как на канате,
над житейской мишурой, —
то ли жалкий обыватель,
то ли истинный герой.

Он — унылый сумасшедший
диких оргий племенных
оттого, что квохчет Леший
возле скважин нефтяных.

* * *
Ишь, захотел чего, мечтатель!
Порядка? Полно, идиот:
бумажки, справочки, печати!
И вот стоять, который год,

приходишь в тесный коридорчик:
«Вы кто?» Пошлют куда-то в «Ж»!
Упрямый яростный комочек
ещё стучит, но жизнь уже

проходит в битве бесполезной
с машиной в смазке, ****ь, в дыму.
Она гремит стрелой железной,
не подчиняясь никому.

* * *
Упакованный в блистер
белой ночи прозрачной,
сумасшедшинкой Питер
выделяется мрачной.

Дождь ему не в новинку
и в суде волокита.
В голубую кабинку
здесь пускают пиита

за немалые деньги.
А не плакал он чтобы
здесь афиши Ваенги
и проверки на бомбы.

И не то чтобы психам
хорошо на Дворцовой,
а в Степанова тихом
уголочке Скворцова.

Что аквариум рыбкам,
в нём тоска человечкам,
сейф железный — ошибкам,
и могила — словечкам.

* * *
Полюбил бы я, друг мой, всё это:
синий лес да кирпичные здесь
двухэтажки в сыром Мюллепельто,
где в сельмаге мука на развес.

Пусть от ветра ссыхаются губы,
от летящего только вперёд, —
полюбил бы, но всё-таки грубый
страх и скука за горло берёт.
 
Как представишь в протухшем эфире
кровью залитый телеканал…
Слава Богу, что где-то в квартире
припасён у меня веронал.

Я настольную лампу включаю —
не включается… Страшно в ночи.
А в окошке напротив гуляют —
там Киркоров про зайку кричит.

Он кричит, и, под пьяные взвизги
вспоминая Серебряный век,
понимаю: последние книги
скоро выбросят мокнуть на снег.

* * *
Шу-Шу, апокалипсис близок уже —
в гламурном он  явится блеске.
Прими аскорбинку — четыре драже,
и плотно задвинь занавески.

Не надо сегодня смотреть на бульвар.
Там суетны люди и дики,
и даже любовь превратили в товар,
окей у них всё, чики-чики.

Давай же друг другу рассказывать сны
о смелых гребцах Одиссея,
о том, как стихи у Катулла сильны,
как Аттикой станет Расея.

Умрём, под подушку тома положив
Бодлера и, может быть, Блока.
А если останется кто-нибудь жив,
увидит, как небо высОко.

* * *
Он хитёр и, откупорив рислинг,
наблюдает за мной из трюмо.
Говорю ему: «Совесть и мысли —
не слюна человек, не дерьмо
и не сперма. А ты-то? Ну, кто ты?
Что же ты на пятак разменял
гульден жизни, как все идиоты?»
Он молчит, презирая меня.

Больше чёрта боюсь его, гада,
этой маски на месте лица.
— Отъебись, — говорю, — мне не надо
ничего от тебя, подлеца.

* * *
А. Пантелееву

Полдень. Чужой каприз.
Третий этаж. И вниз.
Тело мягче, чем  воск,
и по бетону мозг.
Но хороший конец:
встал — такой молодец —
и снова пошёл пахать.
Поэт? А стране плевать,
что чуть живей мертвеца,
что здесь человек — грязца,
прочнее любых гвоздей.
Откроют потом музей,

будут ходить-вздыхать:
«Ах, ведь мог бы писать!»

* * *
Что ль на старые грабли               
хорошо наступать?               
С девой сесть на кораблик
и поехать в Кронштадт.

Примелькается камень
парапетов Невы.
Можно трогать руками
вертикаль синевы.            

Можно гнуть это время,
как заржавленный гвоздь,
петь любовь от катрена
до катрена, как дрозд.

Дева будет смеяться,
вся в рублях и в духах.         
Жизни красное мясо
брызнет в новых стихах.

Глиной ангельской речи
забросав свою смерть,      
мышца вправе перечить,         
а мотор тарахтеть.               

* * *
Ультрабуки, смартфоны, планшетники…
На пайковые звёзды небесные
мы глядим, как печальные смертники:
угрожают глухие, но честные!

Видно, вовсе не век электроники,
не с ума посходившие роботы,
чудо — это зыряночки тоненький
голосок и поэзии хлопоты,

это в росных слезах гладиолусы
и, приневской волной набежавшие,
у любимой душистые волосы.
— Виртуальные? — Нет, настоящие!..

* * *
Бессовестный плюшевый бегемот,
шотландская кошка, шурует по
обоям когтями — прощай, ремонт!
Сижу и читаю Эдгара По.

В какой это жизни совсем другой
на гак я набрасывал скользкий трос,
в какой мне лупили, хрипя, тугой
перчаткой боксёры в непрочный нос?

Да полно, меня ли учил старлей
напяливать грёбаный ОЗК?
Любимая, солнышко, мне налей
немного дешёвого коньяка!

Он, верно, палёный — не в том вопрос.
Коньяк, понимаешь, — не антифриз.
Я трогаю пальцем неровный нос,
и кошке сквозь редкие зубы «брысь!»

* * *
От кожной болезни целебные мази,
да Бродский на полке, да два табурета,
две кошки, жена и мобильник для связи.
Ну, что ещё нужно для счастья в тайге-то?

А если в письме потеряешь сноровку,
а если Гомер надоест и Овидий,
рюкзак соберёшь и наденешь ветровку…
Да где же тут место тоске и обиде?

Сквозь хмурый, одетый туманами ельник
идёшь на рассвете за спелой черникой.
Звенят комары, и не нужно ни денег,
ни славы на северной местности дикой.

Вернёшься домой, а жена улыбнётся —
и это побольше, чем «форд» и Мальдивы!
А то, что так мало здесь ласки и солнца…
зато мы мудры и, пожалуй, красивы…

* * *
В кухне устроимся — с луком салат,
кильки, лишённые глупых голов,
булки кусок. Вот такие дела.
Кто мы? Достаточно, кажется, слов.

Мы — неудачники. Лузеры — мы.
Мы угодили в глухую тайгу.
Смотрит фонарь одинокий из тьмы.
— Милая, водочки?.. — Ладно, угу!..

— Выпьем за то, чтобы всем хорошо!..
— Выпьем за то, чтобы каждому свет!..
Дождик над серой хрущёвкой пошёл.
Курит в окошке напротив сосед.

* * *
Дождливое выдалось лето —
картошка гнила на корню.
А в тихой Голландии где-то,
в уютном Гаагском краю
поэты не пашут, не сеют —
они сочиняют стихи
совсем не про Рашу-Рассею,
совсем не про наши грехи.

Ну что же, на ржавую тяпку
одна лишь надежда пока,
на лука роскошную грядку,
на то, что, устав, облака
последнюю выплеснут тонну,
что, дёргая с грядки чеснок,
я близко к Предвечному дому
насколько по слабости смог.

* * *
Мухоморы пятнистые,
в паутину одет,
прячет ельник неистово
у себя в бороде.

И бормочется: «Боже, ты
у меня на устах!»
Тихо топают ёжики
в непролазных кустах.

Стонет Леший в болотине,
деревами скрипит
и слезами дремотными
буреломы кропит,

где медведь продирается
меж валежин гнилых,
и звезда загорается
средь миров пожилых.

* * *
Планета свихнулась. И точка.
Но радуют наши сердца
полбанки солёных груздочков,
картошка и два огурца.

Смотри, на глубоком Забытом
я лещика взял на горох,
а мир с мудрецом Гераклитом,
поверь, не особенно плох.

Листаю расхристанный томик.
Шкворчание рыбных котлет
предельно стабильно. А кроме,
течёт всё куда-то, мой свет.

* * *
Осень. Долгие дожди,
обнажился лес печальный, —
вскрылся хаос изначальный
камня, воздуха, воды.

В нём подробна тишина —
эпос долгий с продолженьем.
Грузди служат утешеньем —
шляпка скользкая черна.

Лист прилипший отряхну,
погляжу на паутину:
«Жизнь прошла наполовину.
Что за притча? Ну и ну!

Впрочем, что же я? Верняк,
что ещё денёк не прожит!»
Ветер весь туман створожит
и разгонит просто так.

Я пришёл за ним сюда,
а в душе ни кошки дохлой.
Остальное — сурик с охрой
да небесная вода.

* * *
Как зэка, здесь метели
кипишат на земле.
Даже сны ошалели —
про Монтрё и шале.

В овцебычьем жилете
я прилёг на кровать —
не фонтан в интернете
вечерок коротать:

то ли Гугл неизбежный,
то ли вирус в сети,
а за окнами снежный
океан шелестит.

Может, ангел, Шушара,
выбор этот каприз.
Есть Пекин, и Варшава,
и цветистый Тебриз.

Там от вздоха до вздоха
ветра свежий замес.
Там, возможно, неплохо —
только родина здесь.

Воет вьюга, как баба,
надрывает нутро.
Ничего мне не надо —
ни шале, ни Монтрё.


Рецензии
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.