Между корнями и кроной

1         
         «...за что и подлежит казни через усыновление.» Я вздрогнул и проснулся. Нелепая фраза из чьего-то чужого сна застряла в мозгу. Болела голова, левое колено и все ребра. Еще было холодно и мокро, и крепло ощущение, будто рядом происходит нечто скверное. Я осторожно разлепил веки, стараясь не перетруждаться. Шум стоял как на базаре, но понять что-либо спросонья в полутьме было невозможно. Когда глаза привыкли к слабому зеленовато-серому свету, падающему с набухшего тучами неба, мне удалось разглядеть кое-какие подробности, перечеркнутые косой сеткой дождя. Я лежал, спеленутый по рукам и ногам, в чем-то вроде гигантской авоськи, сплетенной из лиан и подвешенной к толстенной нижней ветви огромного дерева. Неподалеку, на расстоянии двух криков, возвышалась древняя, покрытая мхом зубчатая стена замка, по углам которой торчали сторожевые башни. Несмотря на дождь, штурм был в самом разгаре. Низкорослые типы в мохнатых оранжевых шубах с кривыми мечами в заплечных ножнах ловко карабкались по длинным приставным лестницам, подбадривая себя пронзительными визгами на грани с ультразвуком. Ног у них, по-моему, было больше, чем по две, а с руками дело обстояло еще хуже. Защитника замка, тоже не слишком антропоморфные, в синих балахонах с какими-то пучками веревок на них, суетились на стене между зубцами. Оттуда на головы осаждающих летели камни и стрелы и лилась дымящаяся черная масса, но тем, похоже, было на все наплевать. Некоторых из них задевало, и задетые падали с лестницы, вопя уже басом, но остальные продолжали упорно лезть вверх, туда, где за зубцами стены маячили смутные силуэты защитников. На башне кто-то в черной мантии с алыми концентрическими окружностями – жрец? колдун? – замер, воздев когтистые пальцы к небу. Несколько наиболее одаренных оранжевых уже подобрались к самому гребню стены и, размахнувшись, зацепились за него крючьями. Дела у синих шли, казалось, хуже некуда, но тут хрипло взревела труба, и началось нечто неописуемое. Стена замка, сложенная из огромных плотно притесаных одна к другой гранитных глыб, вдруг зашевелилась и выгнулась, образовав широкую вертикальную вмятину, внутри которой оказались все приставные лестницы с облепившими их оранжевыми. По обеим сторонам вмятины вспучились два вертикальных выступа, отчего осаждающие оказались внутри огромной каменной складки. Затем выступы стали стремительно сближаться со звуком, с каким лезвие ножа трется о точильный камень, только во много раз сильнее. Победные крики сменились возгласами ужаса: осаждающие запоздало сообразили, какая участь им уготована. Часть из них прыгнула с лестниц и разбилась внизу о камни, другая часть бросилась наверх с утроенной скоростью, остальные замерли на месте, парализованные ужасом. Каменные челюсти сомкнулилсь с чавкающим треском, оборвав многоголосый вопль тех, кто оказался между ними. Еще минута – и выступы задрожали и разошлись, стена разгладилась и стала как прежде, за исключением большого красного скользкого пятна с налипшим на нем мясным фаршем (трагедия обернулась фаршем, некстати пронеслось в голове). Жрец на башне обернулся, и я увидел, что из-под капюшона у него торчит огромный черный зазубренный клюв. Этот клюв широко раскрылся, потом оглушительно щелкнул, и длинный коготь колдуна нацелился в меня...
        На этом месте я заорал и проснулся окончательно. Так мне, во всяком случае, показалось, хотя дождь продолжал идти. Открывать глаза, исходя из прошлого опыта, не хотелось, и я некоторое время полежал так. Спустя несколько минут любопытство возобладало. Я осторожно приоткрыл один глаз. Чудовишный замок исчез, а вместо него прямо напротив меня имел место вполне земной и очень знакомый потолок. С потолка лилась вода. Тонкая струйка падала из середины зеленовато-серого пятна размером с оркестровую тарелку прямо мне на лицо. Соседа убью, подумал я. И закопаю с особым цинизмом. Сосед сверху по ночам мыл полы и при этом не жалел воды, которая, повинуясь закону тяготения, к утру иногда просачивалсь вниз, то есть к нам. Днем он, должно быть, эти полы пачкал, и Авгию определенно нашлось бы чему у него поучиться.
        Серый рассвет вставал за окном, заставленным цветочными горшками. На одном из них расположился огромный черный таракан. Он так нагло шевелил усами и выглядел таким самодостаточным, что захотелось врезать ему как следует, да лень было связываться. Из кухни тянуло заманчиво и слышались голоса. Голова все еще побаливала, хотя колено прошло и ребра тоже. Я попытался вспомнить, какой сегодня день, но не смог. Дабы обрести опору если не в пространстве, то хотя бы во времени, я решил пока считать сегодняшний день субботой. А значит, можно было еще спать и спать, но уж очень не хотелось возвращаться в тот же сон. Постонав для порядка, я перелез из кровати в джинсы, погрозил таракану кулаком и поплелся, слегка пошатываясь от пережитого, на звук и запах по узкому темному коридору. В огромной нашей кухне горел свет. За столом сидел Эдик и вдумчиво осваивал солидную горку свежеиспеченных блинов, возвышающуюся на блюде. Блины он брал руками, сворачивал в трубочку и макал в миску с чем-то янтарно-тягучим. Соня стояла рядом и внимательно наблюдала за процессом с видом исследователя, фиксирующего рефлексы у подопытного экземпляра. У окна в углу дивана пристроился Сева. На стоящем перед ним мраморном столике горела настольная лампа и лежал какой-то замысловатый прибор, в котором Сева сосредоточенно ковырял отверткой, мурлыча вполголоса: «Мы шли под грохот канонады, поскольку было очень надо». За его спиной певец в телевизоре беззвучно разевал вместительный рот.
        – Шалом, люди добрые. Что это вам в субботу не спится? Между прочим, жрать блины без меня очень вредно для здоровья, – сказал я, протягивая руку к блинам.
        – Во первых, сегодня пятница. А во-вторых, Эдик проголодался, – Соня провела рукой по лохматому Эдиковому затылку. При этом она, видимо, нажала случайно на какой-то нерв, потому что Эдик неожиданно лязгнул зубами и зажевал вдвое быстрее прежнего.
        – Чем жрать, лучше бы спал ночью. И сам бы смотрел сны свои кошмарные, а не подсовывал другим.
        – А что, опять? – невнятно спросил Эдик сквозь блин.
        – Естественно.
        – Расскажешь?
        – Кофе сваришь – расскажу.
        В свободное время Эдик пишет прозу в жанре нездорового фэнтези. Закончив одну вешь, он тут же забывает о ней и начинает следующую. Он даже не распечатывает их - так и хранит в своем компьютере, позволяя, впрочем, читать всем желающим. По его словам, он, когда пишет, ничего специально не придумывает, а лишь описывает свои сновидения. А сновидения у него такие, что любой писатель продал бы за них свою бессмертную душу, если бы у она него имелась. Сны, как правило, идут сериями по несколько ночей подряд, всегда продолжаясь с того момента, где закончились накануне, и представляют собой нечто совершенно невообразимое по глубине и яркости сцен и по закрученности сюжета. У меня такое ощущение, что сны эти не являются целиком продуктом подсознания Эдика, а транслируются из какого-то внешнего источника. Во всяком случае, когда Эдик бодрствует, его сны запросто могут присниться другим людям, спящим неподалеку. О возможной природе этого внешнего источника я стараюсь не задумываться.
        – Сделаю я тебе кофе, – сказала Соня, открывая дверцу шкафчика. – Правда, у нас только такой остался, без кофеина.
        – Осталось, – уточнил я.
        – Что осталось?
        – Кофе. Без кофеина оно среднего рода. Для меня, во всяком случае.
        Эдик проглотил блин и уставился на меня. Как всегда, под его взглядом возникло нереальное ощущение, будто мой вес разом уменьшился на пару десятков килограмм.
        Я игриво подпрыгнул, встал на пуанты, кончиками пальцами оттянул джинсы на бедрах и пропищал дурным фальцетом:
        – Я маленькая девочка, играю и пою, я Ленина не видела, но Сталину даю!
        Эдик критически оглядел меня и погасил взгляд. Я тут же потяжелел обратно.
        – М-да, – сказал Эдик. – Печальная картина. Музыка бездарная, вокал убогий, хореография сомнительная. И текст устарел.
        – Подумаешь! – гордо ответил я, – Зато какой нравственный заряд.
        – Это – да. Что есть, то есть. Куда там Лолите. Ладно, что у тебя там во сне-то было?
        – Все было. Тебя вот только не было, а жаль. Между прочим, сироп-то кленовый! – я постарался придать голосу осуждающую интонацию, но, похоже, не очень-то в этом преуспел. Возможно, оттого, что одновременно залез своим блином в упомянутую миску. – Поклон от канадских лесорубов.
        – А кто вчера огурцами закусывал? – парировал Эдик. – Гиви узнает – зарэжет. И вообще, кто завтра в ванной мне в тапочки воды с похмелья нальет?
        На это я ничего не ответил, поскольку за огурцы Гиви действительно мог «зарэзать», а во всем, что касалось завтра, Эдик ошибается редко. Правда, у него получается, в основном, предсказывать всякие мелкие пакости, а не, скажем, выигрышные номера «Лото», но и это впечатляет и с непривычки вызывает оторопь. Я, впрочем, уже привык. Интересно, что по субботам у него это не выходит. От прихода и до исхода субботы его дар предвидения загадочным образом отключается. Но сегодня пятница, а значит, судя по всему, мне суждено вечером напиться, дабы, согласно пророчеству, обеспечить себе завтрашнее похмелье.
        – Эдик, – спросил Сева, не поднимая головы. – Ты когда уже, наконец, книжку выпустишь?
        – Точно, – оживился я. – Я бы почитал перед сном. Очень способствует.
        – Не знаю. Пока желающих издать не нашлось.
        – А ты что, уже носил кому-то?
        Эдик свернул очередной блин в трубочку и, прищурившись, посмотрел через него на Севу.
        – Носил.
        – Ну и как?
        – А никак. Выкладки какие-то дурацкие стали мне показывать. И по этим выкладкам получается, что печатать им меня невыгодно. Не просить же их: «Издайте, Христа ради!»
        – А если за свой счет? – кротко спросил я. – Нельзя же лишать мировую литературу такого вклада. Возвышенная проза и все такое.
        – Придется, видно, мировой литературе захиреть без меня, – ответил Эдик, – поскольку на третьей Скрижали – той самой, которую Моисей оставил на горе Синай – среди прочих второстепенных заповедей была выбита и такая: «Не издавайся за свой счет». И правильно, потому что за свой счет издаваться так же безнравственно, как и отдаваться. Это как если бы актер платил театру за то, что он в нем играет. Нет уж, лучше я похожу в безвестных гениях. Тоже звание почетное.
        – Конечно, – согласился я. – Особенно, если сам себя им наградил.
        – Какая разница, кто наградил? Гений – понятие относительное. Для меня, допустим, Шостакович гений, а для кого-то он сумбур вместо музыки. А еще кто-то вообще слушает только попсу.
        – Шостакович, между прочим, для миллионов гений.
        – А для десятков миллионов он сумбур. Что же теперь, на большинство ориентироваться? Лучше уж я сам разберусь, что возвышенно, а что возниженно. Пока ты будешь статистику собирать.
        – Слушай, ты, юноша бледный со взором горящим! Я, между прочим, тебя практически похвалил, а что имею в ответ? Похвала, конечно, тонкая, не всякому писателю доступная, но ведь я готов был снизойти до разъяснений. А теперь все, поезд ушел. Сейчас заберусь к тебе на Олимп и надеру уши.
        Эдик снисходительно оглядел меня. В глазах его заплясали бесенята.
        – Сынок, с кем ты связался? Ты своими небритыми ногами залез в святая святых, в творчество. А там все до боли неоднозначно. Ты на Олимп лучше не забирайся, тут холодно и ветер. И скинуть могут. Сиди вон у подножия, пиши свои программы. Они хоть и проще, зато за них платят. Согласны, сэр?
        – Проще? – удивился я. – Как раз наоборот – сложнее. Видите ли, сэр, тут халтура не проходит, пыль в глаза не пустишь. Если программа не работает, это всем сразу видно. В отличие от романа или симфонии. И никакие аргументы типа «вы до моей символики еще не доросли» тут не канают.
        – Юноша смуглый со взором потухшим, – вздохнул Эдик, – съешь блин и расслабься. Нельзя переть на рожон, толком не проснувшись.
        С этим я не мог не согласиться. Тем более, что весь мой литературный опыт ограничивается одним-единственным рассказом, написанным в шестом классе. Рассказ назывался «Не соло нахлебавшись». В моем тогдашнем представлении это выражение означало, что кто-то нахлебался не в одиночку. Сюжет был прост, но динамичен. Пионер Изя плыл с родителями на прогулочном теплоходе по Волге, а на теплоход напал фашистский авианосец и взял их на абордаж. Все растерялись, кроме, естественно, пионера Изи, который, рискуя жизнью, утопил главный спасательный круг, чтобы тот не достался врагам. Рассказ даже напечатали в школьной стенгазете, только название исправили и пионера переименовали из Изи в Кузю.
        – Эдик, а что это еще за третья Скрижаль? – спросила Соня, ставя передо мной чашку с горячим бесполым кофе. – И почему Моисей ее не взял?
        – Сил не хватило за один раз все унести, Сонечка. Они ведь каменные.
        – Дефицит ресурсов, – авторитетно заявил Сева. – Как следствие неправильного планирования. Я лично считаю: даруешь кому-то заповеди – даруй также и силу если не выполнять их, то хотя бы дотащить.
        – Даем советы Всевышнему? – усмехнулся Эдик.
        – А как же иначе. Если бы он еще им следовал...
        – Ладно, – сказал я, – переживем как-нибудь без третьей Скрижали. Мы и те две не очень-то соблюдаем. Спасибо, Сонечка.
        – Доброе утро, Саша – прошелестел сзади меня тихий голос. Я оглянулся. В кресле, стоявшем в нише между холодильником и буфетом, примостилась, поджав под себя ноги, похожая на куклу Барби девушка Лена, которую я вчера привел сюда. Привел так же, как два года назад привели меня.
         
2         
        Черт его знает, какое время года было два года назад. Помню лишь, что деревья, кусты, трава и все остальные растительные компоненты современного города остервенело зеленели, за исключением цветов, захвативших также и всю остальную область видимого спектра. Я гулял по тель-авивскому парку Яркон и лениво размышлял о своих дальних и ближних перспективах. Как сказал один философ: «Раз уж нам приходится думать, желательно позаботиться о том, чтобы этот процесс проходил как можно менее болезненно». Лично мне лучше всего думается в лесу, хотя в городских условиях приходиться ограничиваться парком. Я шел куда глаза глядят и крутил в руках сосновую веточку с длинными иголками и маленькой остроконечной шишкой.
        Накануне я в компании своего выпуклого отражения в никелированном чайнике отметил год со дня развода с женой. Событие в общечеловеческом понимании печальное, в моем же частном случае – просто упорядочившее взаимоотношения двух далеких друг от друга людей. Телесной близости у нас с ней к тому времени не было уже более полугода, а что касается духовной, то ее, насколько я теперь могу судить, не было никогда. Если, конечно, не считать таковой наши еженедельные визиты к ее сестре с непременным прослушиванием всякий раз новых и неизменно бездарных песен под гитару, сочиняемых мужем той самой сестры в невероятных количествах с энтузиазмом, достойным лучшего применения. Правда, стоило этому графоману (точнее, грифоману) положить гитару, как он мгновенно превращался в тонкого и эрудированного собеседника. Помимо песен, он увлекался историей и генеалогией шотландских кланов. Как сказала однажды в простоте душевной его жена: «Мой Гриша так обожает шотландцев – ни одной юбки не пропускает».
        Сейчас, пытаясь осмыслить все, произошедшее со мной за последний год, я начинал понимать, что добытая мною в бою свобода – это лишь первое звено в той цепи, что опутывает нас по рукам и ногам, и которую так тяжело сбросить. А те из нас, кто все же сумел это сделать, тут же, не успев издать победного крика, рассыпаются на части, потому эта цепь несвобод, оказывается – единственное, что удерживало нас в одном куске. Но до полного осознания этой основополагающей истины было еще далеко. Пока же я неторопливо бродил по дорожкам и анализировал свои ощущения, пытаясь понять, действительно ли мое либидо, нахально продремавшее последние полтора года и тем самым избавившее меня от массы мелких мужских проблем, подарив взамен одну большую, соизволило, наконец, проснуться, или мне это сегодня утром только показалось.
        Я достал сигареты, поискал спички и огляделся вокруг. Неподалеку на скамейке сидели два парня и девушка и вполголоса что-то горячо обсуждали. Я направился к ним, держа сигарету наизготовку для вящей демонстрации несложности и одновременно неотложности своей просьбы, но они были так увлечены своим разговором, что не замечали ни меня, ни моих стараний. Парни (почему парни, подумал я? взрослые мужики) выглядели лет на тридцать пять – сорок. Один из них был очень тощим и, как видно, очень длинным. Скамейка была слишком низкой для него, и он скрючился так, что его острые колени почти упирались в еще более острый кадык. У него были длинные глаза, длинный нос, длинный рот и длинные уши, и все это было увенчано лохматой копной темно-рыжих волос того самого химически недостижимого оттенка, о котором мечтают все женшины, не желающие почему-либо стать блондинками. Всем этим, а также общей ехидностью облика он напоминал клоуна, забывшего разгримироваться после работы. Второй был массивный, в очках и с бородой и в целом походил на физика из тех, что днюют и ночуют в лаборатории, спят на масс-спектрографе, умываются тяжелой водой и варят пельмени с помощью гамма-лазера, а отпуск считают загубленным, если не провисели его на крюке, вбитом в скальную стену где-нибудь у черта на куличках или хотя бы на Памире. Правой рукой он придерживал нечто вроде необструганой березовой дубинки с рогаткой на конце, не производившей, однако, впечатления оружия. Девушка была маленькой, пухленькой и длинносветловолосой. Кругленькая такая русалка. Отсюда было не видно, какого цвета у нее глаза, но что-то русалочье в ней, несомененно, присутствовало. На пышной ее груди лежали крупные бусы, сделанные из кипарисовых шишечек. Рядом с русалкой стоял декоративный цветочный горшок с большим полураскрытым лиловым бутоном в обрамлении темно-зеленых бархатных листьев. Эти листья она осторожно перебирала кончиками пальцев. Название страны исхода, казалось, было написано у всех троих на лбу большими буквами. Они заметили меня, когда я подошел чуть ли не вплотную, разом замолчали и с загадочным интересом уставились на сосновую веточку в моей руке, затем так же синхронно перевели вопросительный взгляд на меня. Глаза у девушки оказались, естественно, зелеными, у физика – карими, а у клоуна я не успел разглядеть, так как он их тут же опустил и уставился на свои ботинки.
        – Простите, у вас не найдется спичек? – спросил я по-русски и небрежно помахал сигаретой как бы в подтверждение того, что спички мне нужны не для поджога окружающей среды, а исключительно для мелкой личной надобности.
        Все трое переглянулись с непонятным разочарованием. Мне показалось, что они ожидали от меня чего-то совсем другого, и я их ожиданий не оправдал. Мысленно ругнув себя за ненаблюдательность, я уже собрался было повторить вопрос на иврите, но бородатый физик кивнул, пристроил свою дубинку между колен, полез в карман куртки и достал зажигалку. Под левым глазом у него имел место слегка запудренный треугольный синяк второй свежести.
        – Мы спичками не пользуемся, – значительно произнес он и перевел взгляд обратно на мою ветку. – Зажигалка подойдет?
        – Да, конечно, – я прикурил и вернул зажигалку. – Спасибо.
        – Не за что, – ответил физик, сунул зажигалку в карман и снова взялся за дубинку.
        Я уселся на ближайшую к ним скамейку. Они снова о чем-то заговорили, незаметно поглядывая на меня. До меня донослилсь обрывки фраз: «...ты уверен...», «...кто мешает спросить...», «...под вторым глазом...». Мне стало любопытно. Наконец, бородатый физик крякнул, поднялся со скамейки и решительно подошел ко мне.
        – Простите... э-э-э... можно задать вам один неординарный вопрос? Разумеется, если не захотите, можете не отвечать.
        – Пожалуйста, – ответил я как можно любезнее.
        – Скажите, зачем вам эта ветка?
        – Так, – пожал я плечами. – Нашел под деревом. Красивая. Вообще люблю гулять с веткой. А что?
        – Еще раз простите, но что значит – любите? Вы испытываете удовольствие, держа в руках ветку? Физическое?
        Он впился в меня глазами, как будто мой ответ был для него невесть как важен. Мне стало интересно. На сумасшедшего парень, вроде, не похож, хотя вопросы задает действительно нетривиальные. Правда, вполне безобидные.
        – Ну, пожалуй, да. Я же говорю, она красивая. Живая, пахнет хвоей. Вы это имеете в виду?
        – Не совсем. Я подразумевал удовольствие... как вам сказать... менее отвлеченное. Более конкретное, что ли. Сродни тому, какое испытывают, держа за руку женщину... Трепет, волнение... так сказать, сексуального характера... понимаете? Когда вы трогаете кору, листья... сладкая тяжесть в сердце... ну, вы меня понимаете...
        Он замолчал, но продолжал смотреть на меня в упор. Все-таки псих, подумал я и открыл рот, чтобы вежливо, но непреклонно послать его подальше, и вдруг замер, потому что понял: этот странный тип в двух словах совершенно точно объяснил, почему я постоянно таскаю в руках какую нибудь деревяшку. А типу, судя по всему, чрезвычайно был важен мой ответ, да и не только ему: клоун с русалкой тоже подались вперед и сверлили меня глазами. Поскольку рот уже был открыт, мне ничего не оставалось, как ответить:
        – Знаете, никогда об этом не думал. Но, кажется, вы правы. Ощущения действительно похожи на те, что вы описали. Хотя, если уж быть до конца откровенным, к женщинам я как раз давненько ничего подобного не чувствовал.
        – Вот! – в сильном волнении воскликнул физик и схватил меня за рукав. – Я же говорил! Идемте к нам!
        Он потянул меня в направлении клоуна с русалкой. В этот момент у меня мелькнула мысль, показавшаяся настолько дикой, что ей воспротивилось даже мое разнузданное воображение. Лезет же в голову всякая чушь, подумал я, присаживаясь на край скамейки. Физик плюхнулся рядом и улыбнулся вполне сердечно:
        – Прежде всего, позвольте представиться: меня зовут Лева. Это – Эдик. А это, – он кивнул на русалку, – Соня.
        – Очень приятно, – сказал я, – Александр. Лучше Саша.
        – Здравствуйте, Саша, – пропела Соня, мечтательно глядя куда-то мимо меня.
        Эдик повернул ко мне голову и слегка поклонился, что показалось мне весьма трудноисполнимым, учитывая позу, в которой он сидел, и посмотрел на меня в упор. Глаза у него оказались совершенно не клоунские и, я бы даже сказал, не вполне человеческие. Ни у кого я еще таких не встречал: радужная оболочка цвета расплавленного золота и немыслимой глубины зрачок – не круглый, а какой-то овальный. Я вдруг почувствовал себя как во время спуска в скоростном лифте. Эдик добродушно хмыкнул и отвел взгляд. Странное ощущение тут же исчезло.
        – Хватит, Эдик, – нетерпеливо сказал Лева. – Человек еще ничего не понимает. Человек еще не привык. Человеку надо объяснить.
        Он повернулся ко мне:
        – Саша, я читаю в ваших глазах невысказанный вопрос. Можете и далее не высказывать, я и так на него отвечу, хотя и несколько окольным путем. Вы, без сомнения, слышали русскую народную трагическую песню «Во поле береза стояла»?
        – Слышал, конечно. А она разве трагическая?
        – А как же! Там самая настоящая трагедия, и состоит она в том, что героиня песни одинока и несчастна. Вспомните: «некому березу заломати». Вы ведь согласитесь, что «заломати» подразумевает нечто другое, нежели «поломати» или, скажем, «порубити»? – я завороженно кивнул. – Ну и славно. Так вот, заломати несчастную березу действительно некому, кроме... – он обвел присутствующих широким жестом, – ...кроме нас с вами.
        – Где вы здесь, в Израиле, березу-то нашли? – растерянно спросил я, не решаясь ни углубляться в тонкости семантики, ни реагировать на подозрительное «нас с вами».
        – Вот это действительно проблема, – вздохнул Лева. – Хотя и разрешимая. В индивидуальном порядке.
        Я осторожно кивнул в том смысле, что вам виднее. Происходящее выглядело некой игрой, правил которой я пока не понимал. Игрой, впрочем, забавной и неопасной.
        Лицо Эдика вдруг стало не от мира сего. Он уставился куда-то внутрь себя и забормотал, будто читая невидимый другим текст:
        – Спустя час после восхода ночного светила опоясать Элонхи пятью поясами, по числу ступеней посвященния дреда, пояса же сплести из трав, собранных у Священного Ручья при звездном свете на изломе Ночи Безвинно Рожденных. Составить ладони одна подле другой на коре Его меж поясами под нижней ветвью, почувствовать кору Его, войти в древесину Его, стать листом Его, раствориться в смоле Его. Произнести мысленно Вопрос, и ждать, не двигаясь, между корнями и кроной. Ответ придет не сразу, но он придет. Посвященному дано услышать и понять его. Услышать Ответ может только тот, кто задал Вопрос. Ответ длится мгновение, услышавший его становиться старше на вечность. Услышавший Ответ обязан запомнить его и потом пересказать непосвященным. Это непросто, ибо ответ приходит не словами, но тот, кто не сумеет пересказать, больше не услышит Ответа...
        – В таком вот разрезе, – подтвердил Лева. Соня задумчиво кивнула и погладила свой цветок.
        Кончилось все тем, что меня, все еще в состоянии легкого обалдения, привели в квартиру на улице Файерберг. Квартира располагалась на третьем этаже старого дома и, как и весь дом, явно нуждалась в хорошем ремонте, зато количество комнат в ней не поддавалось исчислению. Хозяин ее здесь давно уже не появлялся и появляться не собирался, пока ему будут аккуратно вносить помесячную плату – так он сам сказал – а сколько человек живет в квартире, его не интересовало. Собиралась там весьма разношерстная компания. Этих людей зачастую ничто не объединяло, кроме того, что они нуждались в обществе себе подобных – и не просто, а очень подобных. Они оказались довольно плохо приспособлеными к тому, чтобы оставаться один на один со своей, прямо скажем, не совсем обычной сексуальной ориентацией. Говоря «не совсем обычной», я имею в виду, что гомосексуализм, лесбиянство, даже зоофилия на сегодняшний день считаются чем-то вполне обыденным, а завтра, возможно, станут нормой. Но то, что культивировалось в квартире на улице Файерберг, относилось уже, наверное, к послезавтра. Само по себе мне бы такое и в голову не пришло, хотя, как оказалось, именно в моей голове ему было самое место. Я вдруг попал к своим, еще не догадываясь, что живу среди чужих. Покончил со своим одиночеством еще до того, как осознал его.
        «Плантофилия», от латинского planta, что в переводе означает «растение» – так официально окрестил Лева нашу сексуальную специфику. В качестве альтернативы обсуждались также «фитофилия» от греческого fitos и «дендрофилия» от греческого же дендрос. Посовещавшись, высокое собрание в лице Левы и Эдика остановилось на латинском варианте, чем добавили к многочисленным победам римлян еще одну, возможно самую славную. В бытовом общении ребята предпочитали звать друг друга дубоебами, хотя слово «пальма» в том же контексте мне представляется более аутентичным. Девочек же именовали совсем неприлично, пока они, наконец, не выразили протест; таковой был принят, и их стали называть ласково «тычинки».
         
3         
        Хотя в квартире на улице Файерберг не существовало никакой формальной организации и, соответственно, никакой иерархии, вождем племени был молчаливо признан Лева, он же отец-основатель, он же – учитывая его склонность к философским обобщениям – отец-обоснователь. К нему было принято ходить за советами и для справедливого суда. Лева Гульфин приехал в Израиль из города Забродска Калужской области. Он там родился, вырос, закончил школу, поступил в Московский химико-технологический и увлекся альпинизмом и заодно женским полом. На четвертом курсе, делая с тяжелого похмелья лабораторную работу по органике, он случайно что-то во что-то опрокинул и получил в пробирке бледно-фиолетовую субстанцию с ядовито зелеными хлопьями и таким же запахом. Через три секунды субстанция самопроизвольно закипела и выплеснулась ему на руку. Ожог получился глубокий и болезненный и заживал два месяца, в течение которых Леве каждую ночь снился один и тот же сон, столь же дикий, сколь и непотребный. Когда же все кончилось, он с ужасом обнаружил, что к девочкам его больше не тянет, зато тянет к березам в институтском дворе. Прийдя в себя после шока, он некоторое время усиленно соображал, что бы такое смешать, чтобы все стало как прежде. Поразмыслив хорошенько, пришел к выводу, что лучше все же не рисковать: в следующий раз может получиться еще хуже, а березы хотя бы помалкивают. Визит к знакомому сексопатологу ощутимой пользы не принес: тот радостно объявил, что отклонение хотя и неизлечимое, но безобидное, а вот на прошлой неделе у него была пара – никаких имен, старик, ты меня понимаешь! – так вот у них такое, ты понял, это просто охуеть! Он в подробностях описал, что было у той пары, Лева послушно охуел и с тех пор по этому поводу к врачам не обращался. Постепенно он привык не считать свою беду бедой, научился соблюдать конспирацию и ненавязчиво уклоняться от участия в общем трепе на тему: «...и тут я ей кладу руку на...». Тем более, что учебе это не только не мешало, но даже помогало, поскольку на ухаживания теперь уходило значительно меньше времени. После окончания института Лева вернулся домой, так как легально остаться в Москве у него не получилось, а вариант женитьбы с пропиской он, по понятной причине, даже не рассматривал.
        В поисках работы, он обошел весь Забродск, потратив на это три часа, и нашел маленькую фотолабораторию, куда незамедлительно и устроился. Жил у родителей. Каждое лето с несколькими своими бывшими однокашниками ездил штурмовать очередную вершину из тех, что понеприступнее. К женщинам относился бескорыстно, за что был ими весьма ценим и у нескольких даже считался лучшим подругом. По воскресеньям ездил в лес и занимался там любовью с березами. Много их прошло через его руки, пока наконец, не встретилась та самая, единственная, ненаглядная, всего в получасе ходьбы от станции. С тех пор он приезжал только к ней.
        В остальном, жизнь в Забродске, особенно после Москвы, выглядела стоячей, как затянутый ряской пруд. Близких друзей здесь у Левы не было, да и неоткуда им было взяться: люди, с которыми Леве было бы интересно общаться, в Забродске не водились, а если и попадали туда случайно, то в будущем старались таких ошибок не совершать. Понять их было можно. Например, однажды к Леве домой неожиданно завалился его бывший однокашник. Оказавшись проездом в Забродске, он вдруг смутно припомнил, что именно это название фигурировало как-то в одном из студенческих пари, когда Лева Гульфин поспорил со всей группой на десять рублей, утверждая, что никто из них о таком городе никогда не слышал. Телефона Левиного однокашник, понятное дело, не знал, а потому вооружился пословицей «язык до Киева доведет» и занялся опросом местного населения. Язык действительно довел его до Левы, но перед этим чуть было не довел до беды. В маленьком скверике, выглядевшем особенно пыльным в это пригожее субботнее утро, он увидел компанию небритых пожилых пролетариев, завтракавших на траве какой-то бурой жидкостью из большой темной бутылки с неразборчивой этикеткой, и, подзуживаемый каким-то бесом, обратился к ним так:
        – Простите, не будете ли вы столь любезны ответить мне – разумеется, при условии, что вы располагаете такой информацией - на один сугубо важный для меня вопрос: где тут обитает Лев Аронович Гульфин?
        – Этот какой Ароныч? – хмуро переспросили его. – Который с пятнадцатью классами образования? Вон там он живет, в том доме. Скачи быстрей, пока мы тебе харю твою сугубую не начистили.
        – За что?
        – За хамство. Ну, и вообще. Одиннадцатый час уже.
        Дома у Левы был в разгаре ремонт, потому он повел приятеля в кафе возле автобазы. Они взяли пива и брынзы и принялись вспоминать студенческую юность. За соседним столиком сидел какой-то то ли водитель, то ли механик. Он постоянно наклонялся к ним, дышал луком и вмешивался в разговор а потом и вовсе пересел за их стол. Не имея возможности от него отвязаться, Лева попробовал действовать окольным путем и заговорил о современном искусстве, чаще, чем нужно употребляя слова «концептуальный», «квинтэссенция», «эклектика» и тому подобные. Наконец, то ли водителю, то ли механику надоело сидеть порожняком, и он тоже решил принять участие в интеллектуальной беседе:
        – Слышь, – пихнул он Леву в бок, чтобы тот не пропустил самое интересное, – а я тут тоже, знаешь, взял вчера на углу огурцов пару банок. В смысле, две. На этикетке написано «соленые», а сами маринованные. Обалдеть, да?
        – Обалдеть, – вынужден был согласиться Лева. То ли водитель, то ли механик заметно повеселел: беседа налаживалась.
        – Слышь, а эссенцию эту... напрасно ты ее. В смысле, зря. От нее же никакого кайфу, одна горечь. И эклер твой не поможет... Может, лучше скинемся, а? Меня Николаем зовут. В смысле, Колей, – и он протянул руку, предварительно обтерев ее о скатерть, отчего обе стали еще грязнее.
        Кончилось все тем, что они скинулись, так как противостоять Колиному напору было невозможно. А потом подошли еще то ли водители, то ли механики, и встреча институтских друзей завершилась грандиозной попойкой в чужом трудовом коллективе с ночным катанием на автобусе по окрестным деревням, кражей козы и принудительным купанием в речке Сяпе, когда тот, кто лежал за рулем, промахнулся мимо моста.
        Козу они прихватили в какой-то деревене, где та была привязана к забору у околицы. В лучах фар глаза ее вспыхнули жутковатым огнем, бледно высветились рога, делая козу похожей на шайтана из восточных сказок. Коля с приятелями слегка добавили для храбрости, потом на всякий случай перекрестились, вышли наружу, отвязали козу и затащили ее в автобус через переднюю дверь, где была табличка: «Для пассажиров с детьми и инвалидов». Коза упиралась, не будучи, видимо, уверенной в том, что она подходит под какую-либо из указанных категорий.
        – Интересно, чья это была коза? – осведомился Коля после того, как они отъехали на достаточное расстояние. – В смысле, кто хозяин?
        – Ничья. Это уличная коза, – объяснил ему один из приятелей, пытаясь заинтересовать козу стаканом розового крепкого.
        – Уличных коз не бывает, – вяло возразил Коля: его вдруг повело в сон. – Собаки уличные бывают, кошки уличные бывают, а коз не быва...ы-а...ет.
        – Как – не бывает? А это что, по-твоему? Ты же сам видел, Колян, она же на улице стояла!
        – А я говорю – не бывает! Сочувствую тебе, Федя. В смысле, соболезную. Понимаю, что тебе это как серпом по сердцу, но что поделать – не бывает. Собаки бывают, кошки быва-а-а-ы-эх!... – он зевнул так широко, что его собеседник от неожиданности отшатнулся и, потеряв равновесие, уселся прямо на козу. Коза заорала, что называется, нечеловеческим голосом, рванулась из-под Феди и, зацепившись за его ногу, с грохотом врезалась рогами в дверь автобуса.
        – Ты что же это, сука, пасть такую разеваешь без предупреждения?! – заорал Федя, выпутываясь из козы.
        Но Коля уже не слышал его и, повидимому, вообще забыл, о чем шла речь. Он перечислял заплетающимся языком, старательно загибая пальцы и зевая во все лицо:
        – ... волки бывают... зайцы быва-а-ают... ы-ы-ы-а-ах!... крысы бывают... опоссумы бывают... зубры бывают... удавы быв-вают... лопы... в смысле, антилопы... бы-ы-ых... вают...
        Загнув все десять пальцев, он некоторое время с изумлением разглядывал получившиеся кулаки, после чего неуверенно сказал:
        – Все-таки надо было дать ему в рыло...
        С этими загадочными словами он рухнул на сидящего рядом Леву и заснул. А поездка продолжалась. Автобус лихими зигзагами несся по дороге, утюжа на крутых поворотах придорожные кусты. В конце концов, то ли от тряски, то ли от розового крепкого, козе стало плохо. Она блеяла и закатывала глаза. Федя сотоварищи пошли ей навстречу, проявили гуманизм и межвидовую солидарность и высадили ее – правда, совсем не там, где взяли, и вдобавок на полном ходу. Остановить их было некому, так как Лева, его однокашник и Коля к тому времени уже спали безмятежным сном, ногами на заднем сиденьи и головами на полу. Без козы дело пошло еще хуже: буквально через пять минут после того, как она, по словам Феди, «сошла на своей остановке», автобус свалился в реку, и на этом поездка окончилась. Всю ночь они, грязные и мокрые, выбирались на шоссе, а когда добрались до автобазы, там уже полным ходом шел грандиозный скандал, устроенный хозяином козы пенсионером Сидоровым, которому какой-то очевидец сообщил номер автобуса козокрадов. Лева с однокашником в этом скандале так и не поучаствовали, поскольку вовремя вспомнили, что на автобазе им делать совершенно нечего, и зашли в то самое кафе, откуда стартовали накануне. Через открытое окно было хорошо слышно, как во дворе автобазы пенсионер Сидоров громогласно обвинял похитителей в сексуальных домогательствах по отношению к его козе, выражавшихся якобы в том, что они трогали ее за вымя. А те в ответ божились, что это вранье, мол, там и трогать-то было не за что, вымя такое, что и врагу не пожелаешь, и советовали Сидорову заказать для нее на Западе приличное вымя из силикона...
        Уезжая вечером из Забродска, однокашник сказал провожавшему его Леве, что давно так полноценно не проводил время, и теперь ему, слава Богу, будет что вспомнить на старости лет, особенно если он до нее доживет, по поводу чего у него этой ночью были некоторые сомнения.
        Но даже и такие развлечения в Забродске считались редкой и почти недопустимой роскошью для тихой провинции. Спать здесь ложились, самое позднее, в десять часов, а пределом зарубежности считались старые Левины джинсы «Wrangler», в которых он приехал из Москвы. Но время – штука неумолимая, и перемены в городе уже гряли (или грядли? А то и, не к ночи будь сказано, грядули?). Завертелись какие-то выборы, лозунги, митинги и рейтинги. Весной девяносто второго у соседа по лестничной площадке, слесаря Бодунова, начало пробуждаться национальное самосознание. Окончательно оно пробудилось двадцать первого мая в семь тридцать вечера. Без десяти шесть Бодунов вернулся с работы, достал из холодильника бутылку перцовки, бутылку молдавского портвейна и две пива, вылил все это в цветочную вазу, хорошенько перемешал и утолил жажду. В половине восьмого он вышел на балкон и с криком «Жиды Россию пропили!» стал кидать пустые бутылки и другие хозяйственные предметы вниз, стараясь попасть в «Жигули» кооператора Авраамченко, припаркованные у соседнего подъезда. В тот самый момент, когда его старания, наконец, увенчались успехом, появился владелец машины в сопровождении младшего брата. Он быстро оценил обстановку, и братья резвой походкой направились к бодуновскому подъезду. Авраамченко был здоровенный хохол с толстой шеей и непомерными плечами, а его брат был еще шире него, выше его на голову и на нее же глупее; он работал у старшего грузчиком и по совместительству телохранителем. Братья Авраамченко высадили дверь бодуновской квартиры и вступили со слесарем в непосредственный контакт. Когда Бодунов через месяц выписался из больницы, оказалось, что о евреях он теперь отзывается боязливо-почтительно, называя их «товарищи иудеи», а обоих Авраамченко не узнает вообще. Очевидно, братья, среди прочего, приложили его тем местом головы, которое отвечало за воспоминания об их визите, и все, что слесарь теперь помнил – это свои крики про жидов и последующий приход в сознание на больничной койке, каковые два факта он расценил, как причину и следствие. Кстати сказать, в евреях слесарь Бодунов не разбирался совершенно. Да и где, помилуйте, мог он научиться в них разбираться, если евреев, помимо Гульфиных, в Забродске отродясь не водилось, а за пределы Забродска он никогда не выезжал. А самих Гульфиных он как раз евреями и не считал, а считал их, наоборот, киргизами на основании того, что Левины родители в свое время перееехали в Забродск из Ташкента. Леву он, кстати, очень уважал за то, что тот лично бывал в Мавзолее и в Елисеевском гастрономе (этими двумя достопримечательностями полностью исчерпывались сведения Бодунова о столице), и даже как-то приходил к Леве жаловаться на то, что уже неделю в одном и том же окне видит и рассветы и закаты.
        В общем и целом, эта история с хорошим, как у сказки для послушных детей, концом, определила Левино будущее. Она сдвинула что-то в его привычном представлении жизни как о вялотекущем процессе, управление которым лежит вне доступных ему сфер, перетасовала какие-то понятия в его собственной космологии. При этом никакой личной ненависти к потерпевшему Лева не испытывал, справедливо полагая, что после вазы с подобным коктейлем он и сам вполне мог бы отколоть что-нибудь в этом роде. Просто, обдумывая этот инциндент, Лева вдруг пришел к выводу, что Забродск – в широком понимании этого слова – отнюдь не то место, где бы он хотел провести свои лучшие годы, да и худшие тоже. А увидев вскоре надпись на заборе: «Жыды, убирайтеся в Израель!», он сразу догадался, что это не что иное, как замаскированный призыв Сохнута к «товарищам иудеям», и принялся действовать согласно призыву.
        В результате, восемь месяцев спустя, Лева сошел с самолета в аэропорту «Бен-Гурион», щурясь на пылающее зимнее солнце, оросил Святую землю каплями пота из-под замечательной пыжиковой шапки, которую ему какой-то попутчик,– очевидно, по глупости – продал в самолете всего за сорок долларов, и затерялся в шумной толпе абсорбируемых соотечественников. Подругу свою березовую он привез с собой, хотя и не всю, а только нижнюю ветку, самую любимую. Он готовил себя к долгим, тщательным и, возможно, безуспешным поискам собратьев по либидо, но, буквально через две недели по прибытии неожиданно познакомился с Эдиком – точнее, Эдик познакомился с ним. Дальше дело пошло веселее, а с появлением Сони и Севы заметно веселее, так как геометрическая прогрессия, которой подчиняются подобные вещи, гораздо мощнее арифметической.
         
4         
        Эдик занял в компании экологическую нишу, на которую других претендентов быть не могло. Он был недосягаем в своей загадочности. Родители Эдика были этнологами и половину жизни проводили в Москве, а другую половину в разных неудобоваримых местах нашей, тогда еще более необъятной, Родины. Однажды они отправились в Сибирь, в район Кадарского хребта, чтобы проверить, отразилось ли строительство Байкало-Амурской магистрали на фольклоре коренного населения, и сохранилось ли оно (население) после этого вообще. В эту поездку они взяли с собой Эдика, которому тогда едва исполнилось пять лет. Прибыв в означенный район, они угодили в зону лесных пожаров, особенно свирепствовавших тем летом, чудом спаслись, но заблудились в тайге. Шестеро суток плутали, питаясь чем попало. На седьмой день подцепили какую-то лихорадку, во время приступов которой температура поднималась до сорока двух, а то и выше. В конце концев, на них наткнулись какие-то люди, которые их и спасли. Эти люди отнесли полумертвых Эдика и его родителей, в свой лагерь и несколько дней лечили их травяным настоем, содержащим, судя по всему, среди прочих также рвотные, слабительные, одурманивающие и галлюциногенные ингредиенты. Какой именно из них оказался решающим – неизвестно, но подействовало это зелье быстро и неотвратимо. Через два дня лихорадка исчезла бесследно. Придя в себя, родители Эдика с изумлением обнаружили, что находятся в деревне неизвестного племени, находящегося на стадии позднего неолита.
        Все сведения о народе амо, имеющиеся на сегодняшний день в распоряжении ученых, почерпнуты из записей, сделанных родителями Эдика со дня их пробуждения в деревне амо и до их таинственного исчезновения спустя неполных два месяца. Племя амо насчитывало около трехсот человек. Внешность они имели весьма своеобразную: очень высокие, с узкоглазыми скуластыми лицами, длинными носами, гладкими иссиня-черными волосами и зеленоватым оттенком кожи. Зрачки у них были овальной формы, как у кошек, только овал располагался не вертикально, а по диагонали, наклоненные таким образом, что верхние края правого и левого зрачков были ближе друг к другу, чем нижние. Как мужчины, так женщины носили бороды, с тем лишь отличием, что у женщин небольшая бородка начинала расти сразу после совершеннолетия, то есть в шестнадцать с половиной лет, а у мужчин первая растительность на лице появлялась уже годам к десяти. Основным их занятием была охота и рыбная ловля. Амо умели разжигать огонь, устраивать теплые землянки и рисовать углем на бересте удивительно точные изображения людей и животных в изометрии. Железа они не знали и пользовались каменными и костяными орудиями, которые изготовляли с большой сноровкой, свидетельствуюшей о многотысячелетнем опыте. Поначалу амо с опасением поглядывали на незнакомцев, одетых в странную одежду и говорящих на непонятном языке. Но стоило незнакомцам подарить вождю амо топор, пилу и пару ножей из невиданного блестящего материала, которой резал дерево намного лучше любого камня и кости, а шаману – фонарик с изрядно подсевшими батарейками, зеркальце, шариковую ручку и набор презервативов «Три богатыря», как недоверие уступило место осторожной симпатии. Им позволили поселиться в деревне, выделили землянку и даже разрешили участвовать по полнолуниям в ритуальных совокуплениях с Элонхи – священным деревом амо. От ритуальных совокуплений родители Эдика постарались уклониться, за что их вряд ли кто посмеет осуждать, хотя на алтарь науки порой возлагались и не такие жертвы. Зато предоставленную свободу они в полной мере использовали для изучения амо, предвкушая, какую сенсацию вызовет их будущий доклад в Академии наук.
        Несмотря на то, что вождя звали Амо-Двару-Кауни-Эц, что означало дословно «повелитель амо во всех завтра», его должность была скорее номинальной, а основные обязанности сводились к разрешению мелких бытовых споров, возникавших, к слову сказать, нечасто. Реальная власть в племени принадлежит шаману. Это, в первую очередь, обусловливалось тем, что вся жизнь амо была строго подчинена религии. Религиозно-философские воззрения амо оказались неожиданно глубокими для народа, не имеющего даже письменности, и несли в себе ту мораль, которая, как принято считать, могла возникнуть только на определенной стадии развития сознания, достаточно удаленной от каменного века, где все еще пребывали амо. Религия амо представляла собой весьма необычный конгломерат монотеизма и язычества. Амо поклонялись Элонхи, что на их языке означало «Создатель». Это исполинское дерево высотой не менее двухсот метров и диаметром ствола около шести росло в центре огромной поляны, на которой располагалась Амонаа – так называлась деревня амо. Вокруг ствола в радиусе примерно тридцати шагов не росла трава, не ползали муравьи, и даже птицы, казалось, избегали пролетать над этим местом, огороженным низкой оградой из вбитых в землю колышков. Внутрь ограды амо никогда не заходили, кроме как по ритуальным нуждам. Кора Элонхи по цвету и фактуре напоминала выделанную кожу, а блестящие сине-зеленые листья размером и формой напоминали детские ладошки. Других таких деревьев рядом не росло и не рядом тоже, и не было никаких сомений в том, что любой ботаник при виде Элонхи испытает шок, сопровождаемый обильным слюноотделением. Амо верили, что Элонхи, устав от одиночества и однообразия, создал из хаоса Вселенную – Икам, для чего вначале сотворил материю – Оморо и время – Замун (амо все существительные произносят так, как будто они начинаются с заглавной буквы). Потом Элонхи в течение шести дней создал Землю, небесные светила, лес, животных, рыб и, наконец, первых двух амо, которым повелел далее размножаться самим. Затем, приняв облик дерева, Элонхи поселился возле амо с тем, чтобы оберегать их, если они будут жить как положено, а в противном случае – наказывать. Как именно положено жить амо, регламентировалось Юккой – устным сводом законов, который Элонхи презентовал им в честь сотворения. Законы эти частично представляли собой элементарные принципы выживания малой человеческой популяции и очень напоминали знакомые всем нам запреты на убийство, кровосмешение и так далее, с одной только разницей: в формулировке каждого из них имелось то самое загадочное выражение «кауни эц» – «во всех завтра» – присутствовавшее в имени вождя. В целом, Юкка представляла собой весьма развитый нравственный кодекс, из которого следовало, в частности, что незнакомцу, попавшему в беду, следует помочь, и брать с него за это плату запрещено, за исключением того, что он сам предложит в знак благодарности. Для народа, поколениями не видевшего незнакомцев, подобное требование выглядело, пожалуй, несколько надуманным. Правда, у него имелась религиозная подоплека. Среди прочих апокрифов у амо существовал и такой, отдающий своеобразным мессианством, согласно которому однажды появится некто извне – то ли посланец Элонхи, то ли сам Элонхи в человеческой ипостаси – и подвергнет народ амо Великому Испытанию. В чем состоит Испытание – неизвестно, зато известно, что если амо выдержат его, они будут вознесены на верхушку Элонхи и смогут броситься оттуда вниз, где их ждет блаженство «кауни эц». Если же Испытание будет провалено, следующий приход посланца и, соответственно, следующее Испытание произойдет не раньше, чем умрут все участники этого.
        Помимо законов Юкки, амо обязаны были выполнять ежедневные указы, декреты и повеления свыше. Каждую ночь шаман беседовал с Элонхи и наутро передавал его волю остальным амо. Он был весьма неординарной личностью, этот шаман. Лет ему на вид было за двести, при том, что амо вообще редко доживали до пятидесяти. Имени его не знал никто. Носил шаман зимой и летом нечто вроде плаща с клобуком из шкуры неизвестного зверя кожей наружу и чем-то непонятным внутрь. Кожа эта была серой и чешуйчатой и слегка вздрагивала под рукой при прикосновении. Старейшины племени рассказывали, что когда они еще были детьми, он уже тогда был шаманом племени, носил ту же шкуру и выглядел не моложе, чем сейчас.
        Кроме шамана, с Элонхи могли изредка общаться несколько посвященных, так называемых дредов, которые также следили за тем, как амо выполняют основные законы и ежедневные божественные предписания. Простым амо к Элонхи приближаться было запрещено, за исключением полнолуния, когда получившие разрешение члены племени – как мужчины, так и женшины – совершали с ним ритуальное совокупление. Допускались к сакральному действу только совершеннолетние – четверо мужчин и четыре женшины, которых шаман накануне выбирал, руководствуясь какими-то одному ему известными критериями. Счастливчики становились вокруг Элонхи, мужчины – на его «женской» стороне, женщины, соответственно, на «мужской». Остальные члены племени располагались по окружности поляны. Под заунывное пение шамана, сопровождаемое ударами в бубен, избраннники клали ладони на кору Элонхи и начинали ритмически покачиваться, потом постепенно входили в экстаз, сбрасывали с себя одежду. В какой-то момент ровная кора Элонхи взбугривалась, на ней появлялись выросты и утолщения, форма которых на каждой из двух его сторон однозначно сигнализировала о ее (стороны) половой принадлежности. Все, что происходило дальше, напоминало массовую оргию. Заканчивалось все это дело коллективным оргазмом, испытываемым не только участниками, но и отдельными зрителями, и благодарственным песнопением до первого луча солнца, с восходом которого кора Элонхи принимала прежний вид.
        Эдиковы родители за те два месяца, что прожили среди амо, так и не рискнули поучаствовать в этом ритуале. Вместо этого, они в один прекрасный день решили изучить Элонхи поближе. По крайней мере, несколько человек видели их идущими в его сторону, но никому не пришло в голову их предупредить, что заходить за ограду не следует, поскольку ни одному амо в здравом уме такое даже в голову бы не пришло. Больше родителей Эдика никто никогда не видел. Несколько дней мальчик, плача, бродил по деревне и пытался узнать у окружающих, что случилось с его папой и мамой и почему их не ищут. Говорил он тогда на языке амо достаточно плохо, но все же его вопросы были вполне понятны. Тем не менее, на них никто, включая шамана, не желал отвечать, а глаза у спрашиваемого переполнялись таким священным ужасом, что Эдик скоро понял бесполезность всех своих стараний.
        Несколько дней Эдик прожил в опустевшей землянке. Соседи приносили ему еду. Двухлетняя дочка вождя Лоа приходила и дарила игрушки – деревянный фигурки человечков и животных. Фигурки были не вырезаны, а неведомым образом выращены, их покрывала тонкая кора. Эдик очень полюбил девочку, часами играл с ней и учил ее русскому языку.
        Потом осиротевшего мальчика взял к себе шаман. Этот таинственный старик, которого боялись все амо, включая вождя, с самой первой встречи заинтересовался Эдиком и очень быстро привязался к нему, часами разговаривал с ним, обучал его языку амо, расспрашивал его и внимательно слушал, не выражая, однако, никакого удивления, его рассказы о городах, где есть дома выше Элонхи, и люди ездят на самодвижущихся санях с колесами, о железных птицах, в которых люди могут летать выше облаков, и о шведском водяном пистолете, из которого его владелец, вредный Колька из соседнего подъезда, дал Эдику выстрелить всего два раза. Теперь Эдик стал жить у шамана в землянке. С Лоа он встречался каждый день, и они играли в какие-то странные игры, которые придумывали по очереди. Однажды он заплел ее длинные волосы в косичку. Лоа пришла в восторг и никак не могла наглядеться на свое отражение в луже, а потом таинственным шепотом сообщила, что так делают дяди тетям в первую ночь, когда на них женятся. Эдик отнесся к этой информации скептически, но косичку на всякий случай расплел.
        Шаман учил Эдика языку амо. Язык оказался неожиданно сложным: в нем не было настоящего времени, но зато различались тринадцать прошедших и двадцать семь будущих времен, каждому из которых соответствовала своя грамматическая конструкция. Там были, например, такие формы, как несостоявшееся прошедшее, или случайное прошедшее, которого могло и не быть, или давнее прошедшее, вспомнившееся только что, или прошедшее, исчерпавшее себя и тем самым потерявшее влияние на будущее. Из будущих времен – немедленное будущее (отчасти заменяет настоящее), неизвестное будущее, будущее, предсказанное в прошлом, личное будущее, будущее племени, будущее мира и так далее. Имелось даже будущее прошедшее время, описывающее возможность изменение прошлого в будущем. Двадцатью семью будущими, считали амо, исчерпываются все возможные варианты, и правильное их использование ведет к пониманию того, какое из будущих наступит на самом деле. Настоящего же, по их представлениям, нет: есть только миг между прошлым и будущим. А на нет, как известно, и слова нет.
        Очевидно, шаман собирался сделать Эдика дредом, так как помимо прочего, он учил его разговаривать с Элонхи. Он утверждал, что у дреда, где бы он не находился, всегда будет связь с Элонхи, и оно поможет ему, если в этом действительно будет нужда. А однажды он рассказал Эдику, что много лет назад, в день, когда он прошел таинство посвящения и сделался шаманом, было произнесено пророчество. В соответствии с этим пророчеством, следующим шаманом должен будет стать светлокожий человек, не принадлежащий к народу амо, а до тех пор нынешний шаман не сможет ни уйти, ни умереть. Такой человек еще ни разу не появлялся, поэтому он, шаман, и живет так долго в ожидании преемника. И теперь он надеется, что скоро – тут он употребил грамматическую временную форму, соответствующую личному близкому положительному будущему, связанному с будущим племени – лет через сорок-пятьдесят, он сможет, наконец, обрести заслуженный покой.
        – Меня уже не радует жизнь, – сказал шаман, – но еще не берет смерть.
        В конце концов, все произошло не совсем так, как предполагал шаман. То ли он, рассуждая о будущем, употребил не ту конструкцию будущего времени, то ли следовало ожидать появления еще кого-то светлокожего, но однажды осенью – Эдику только-только исполнилось тринадцать – на окраине деревни приземлился вертолет. Оттуда выскочили несколько человек в теплых комбинезонах, вытащили из недр вертолета видеокамеры и разную другую аппаратуру и под руководством самого небритого из них бросились остервенело снимать Амонаа и ее обитателей во всех ракурсах. Перепуганные амо попрятались в землянках. Эдик, напротив, не проявил ни малейшего страха и сам подошел к пришельцам: его заинтересовала аппаратура. Телевизионщики тут же направили камеры на храброго юного сына лесов. Когда остальные амо убедились, что пришельцы ведут себя мирно, они вышли из своих жилищ, и все пошло как по маслу. В какой-то момент этнолог, прибывший со съемочной группой в качестве консультанта, обратил внимание, что юный сын лесов внешне заметно отличается от остальных аборигенов. А когда Эдик произнес несколько фраз по-русски, хотя и со странным акцентом, консультант – его звали Петро Диегович Лопес-Голобородько, и он был сыном мексиканского эмигранта и поэтессы из Харькова – быстренько сопоставил это с тем фактом, что восемь лет назад где-то в этих местах пропали его коллеги, которых он хорошо знал по разным семинарам и конференциям, и понял, с кем его свел случай. Хотя случай ли – неизвестно. Скорее, упорство, с которым он сумел всяческими правдами и неправдами получить доступ к снимкам этого района, сделанным со спутника, и дотошность, проявленную при их расшифровке.
        Петро Диегович основательно расспросил мальчика о родителях и о его жизни среди амо, после чего заявил, что забирает его с собой. Эдик не возражал (покажите мне тринадцатилетнего мальчика, который отказался бы полететь на вертолете, да еще впервые в жизни), зато воспротивился шаман. Он велел Эдику сказать этим людям на их языке, что он, Эдик больше не является (тут он употребил форму исчерпавшего себя прошедшего) потомком своих предков, и что ему суждено другое прошлое (личное будущее прошедшее), которое перейдет в другое будущее (будущее будущее племени). Эдик неохотно, но добросовестно перевел все, кроме временных форм, не имеющих аналогов в русском языке. Петро Диегович озадаченно выслушал получившуюся галиматью и решил, что шаман просто валяет дурака и морочит ему голову, чтобы не лишаться мальчика, восемь лет задарма бывшего у него на побегушках. Он попросил Эдика передать шаману, что сына своих погибших приятелей он обязан вернуть домой. Эдик передал. Шаман ничего не ответил и скрылся в своей землянке. Через полчаса оттуда выползла струйка красноватого дымка. Дымок этот свернулся в маленький смерч, приблизился – не иначе, как повинуясь дуновению ветра – к вертолету и стал медленно описывать вокруг него круги. Он явно не собирался растворяться в воздухе, как сделал бы любой уважающий себя дым. Впрочем, мешать он никому не мешал.
        Через день, отсняв все, что можно было отснять, и вдоволь надивившись на бородатых детей и их бородатых матерей, они забрались в вертолет, посадили туда Эдика, завели двигатели и почти уже улетели, но вертолет вдруг отказался подниматься. Двигатели ревели, вращались лопасти винтов, гнали по земле ветер, но вертолет стоял точно вкопанный. Четверть часа прошло безрезультатно, и тогда Эдик, кое-что понимавший в местных дымах, поделился некоторыми своими соображениями с Петро Диеговичем. В результате, из вертолета выволокли ящик с оставшимися четырнадцатью бутылками огненной воды «Кубанская», и отнесли в землянку шамана. Что там происходило дальше, в точности неизвестно, но примерно через час смерч вдруг побледнел, перестал кружиться вокруг вертолета и некоторое время покачивался на месте, затем неторопливо двинулся обратным ходом к шамановой землянке и втянулся в нее весь. Петро Диегович удовлетворенно крякнул и высказал мнение, что теперь можно лететь. И оказался прав.
        В Москве Петро Диеговича ожидали многочисленные дела. Кроме того, надо было срочно обрабатывать результаты наблюдений, каковая задача осложнилась тем, что все пленки, отснятые в деревне амо оказались почему-то засвеченными. Несмотря на это, он в первую очередь разыскал в Мытищах родителей мамы Эдика и потряс их известием о том, что их внук жив и здоров, а вслед за этим – и самим внуком. Мальчика едва не задушили в объятиях, полили слезами радости и доверху накормили фаршированной рыбой, за умение готовить которую дедушка в свое время женился на бабушке. Дальнейшая адаптация Эдика к цивилизованной жизни проходила быстро и безболезненно для него, чего нельзя сказать об окружающих. Уже на второй день к Эдику подошли во дворе несколько поддатых парней лет шестнадцасти и объяснили ему, что проход через их двор платный, а для жидов – вдвойне. Один из них взял Эдика за ухо и уже совсем было начал взимать с него плату, но Эдик что-то прошептал, чего никто не расслышал, и на этом процесс взимания закончился. Парни разом схватились за животы, скрючились и застонали, после чего с совершенно безумными глазами синхронно бросились в ближайшие кусты. С тех пор к Эдику больше никто не приставал, а его незадачливые оппоненты, просидев дома неделю с тяжелейшим расстройством желудка, в дальнейшем старались вообще не попадать в поле его зрения.
        В остальном, Эдик мало чем отличался от своих сверстников. Акцент его скоро исчез. Учился он хорошо, но в меру. Много читал, хотя не то, что обычно читают в его возрасте. Например, найдя на дедушкиной полке сборник академических трудов по биологии, выучил его практически наизусть и постоянно цитировал с непонятным сарказмом. Обзавелся друзьями из своего класса и параллельного. Девочками не интересовался, зато притаскивал домой какие-то корешки, выкопанные в лесу, и часами возился с ними. И все это время его не оставляло ощущение вины перед шаманом, который столько заботился о нем, обучал его и надеялся сделать своим преемником, и которого он при первой же возможности оставил, можно сказать, предал, пока тот валялся в своей землянке, перепившись «Кубанской». Петро Диегович, с которым Эдик, несмотря на разницу в возрасте, очень подружился, оказался неплохим психологом и приложил немало усилий, чтобы не дать этому чувству вины закрепиться в виде комплекса. В конце концов, он, похоже, сумел убедить Эдика в том, что у того не было выбора: улетать или не улетать. За него все решил он, Петро Диегович, а поэтому ни о каком предательстве речи быть не может.
        Окончив школу, Эдик поступил в МГУ на биофак и за время учебы так сумел обаять заведующего кафедрой ботаники профессора Лежебокова, что тот перед распределением настойчиво уговаривал Эдика остаться у него на кафедре и даже предлагал ему – очевидно, в качестве взятки – бутылку французского коньяка «Энесси», привезенную в Россию еще его прапрапрадедом Антуаном ле Жебо, офицером наполеоновской армии, и бережно с тех пор хранимую, как и подобает семейной реликвии. Звездочек на ней не было, так как Морис Энесси придумал их только в 1860 году. Эдик согласился остаться, но коньяк не взял, мотивировав свой отказ отсутствием опыта употребления подобных раритетов в одиночку. В результате они распили эту бутылку вдвоем у проферссора дома. Какие ощущения они при этом испытали, так никто и не узнал потому, что, просмаковав последний глоток из пузатых рюмок старинного стекла вместимостью ровно 25 куб. см, они с удивлением посмотрели на опустевшую бутылку, потом друг на друга, потом молча вышли на улицу, скорым шагом дошли до ближайшего гастронома, взяли шесть бутылок розового вермута и так надрались в соседнем скверике, что в нем же на следующий день и проснулись, и о том, чтобы вспомнить подробности вчерашнего вечера, уже и речи быть не могло.
        Закончив аспирантуру и защитив диссертацию по психологии растений, Эдик уехал в Израиль. Почему он это сделал, я до сих пор толком и не знаю. На все наши расспросы он неизменно отвечал: «Пальмы тоже люди». Перед отъездом Эдика его шеф осуществил кое-какие контакты с израильскими коллегами, в результате которых талантливого кандидата наук – по местным понятиям доктора – уже ждало место научного сотрудника в лаборатории известной фармацевтической фирмы. Там он с головой погрузился в разработку лекарства нового поколения, которым больные могли бы заражаться друг от друга. В один прекрасный день у него появилось хобби: ежедневно в семь вечера, руководствуясь одному ему известными соображениями, Эдик ходил на бульвар Ротшильд, садился там на одну и ту же скамейку (почему-то она всегда бывала свободна в этот час) и до половины девятого внимательно разглядывал дома напротив. На прохожих он, казалось, не обращал ни малейшего внимания, но через две недели такого вот сидения он внезапно встал, подошел к проходящему мимо бородатому мужику в очках и представился. Излишне говорить, что мужик оказался Левой, прилетевшим в Израиль в тот самый день, когда Эдик начал свои дежурства на бульваре Ротшильд.
         
5         
        – Это Лена! – спохватился я. – Прошу любить и жаловать. По очереди.
        Образовалась тишина, и все с интересом уставилсь на меня. Кажется, я сморозил что-то не то.
        – Вот, видите, – наставительно произнес Эдик. – Джентльмен – он и с дамами джентльмен. Обрати внимание, Леночка: человек с похмелья, но этикет блюдет.
        Я растерянно заморгал.
        – Мы Лену тут уже часа полтора любим и жалуем, – успокоил меня Эдик. – А вчера ты ее представлял нам каждые десять минут. И заодно сам представлялся. Мы уже почти запомнили, как тебя зовут, когда ты вдруг обиделся и лег спать. Прямо на том же месте, где обиделся. Пришлось нести тебя в твою комнату и затаскивать на кровать.
        – А кто вчера мне после водки наливал киршвассер? Моралист херов. Прости, Леночка.
        – Ничего, Саша, – улыбнулась Лена. – Я знаю это слово.
        – Знание – сила! – пробасили из коридора, и в кухню в халате и босиком прошествовал Толик, неся в руках большую китайскую вазу. Из вазы торчало суковатое полено, одетое в маленькую кружевную блузку, какие носят куклы. Верхний сучок был кокетливо перевязан розовой ленточкой.
        – Эпоха Мин, – задумчиво сказала Лена, глядя на вазу. Толик приосанился. В полуосвещенной кухне глаза Лены казались прозрачными. Глядя на нее, я вдруг ощутил невнятное беспокойство, будто некая мысль пыталась пробиться в мое сознание откуда-то изнутри и наталкивалась на запертую дверь. Русское народное состояние «со вчера», подумал я. В доме напротив заиграла музыка в восточном стиле. Марроканская семья, жившая там, не отказывала себе в культуре прямо с раннего утра.
        Толик развалился на диване и пристроил вазу у себя на коленях. Он никогда не расстается ни с ней, ни с этим поленом, за что его и прозвали папой Карло. Никто не знал, где он ухитрился раздобыть это сокровище – я имею в виду вазу. Заработать на нее Толик не смог бы при всем желании, да и желания работать у него отродясь не появлялось. В молодости он закончил Саратовское танковое училище и даже прослужил полтора года на Дальнем Востоке, после чего решил, что созидательный период в его жизни на этом закончен (уж не знаю, что там можно насозидать, командуя танковым взводом) и уволился в запас путем какой-то головокружительной интриги с привлечением разных интересных медикаментов и симуляцией беспробудного пьянства на фоне половой разнузданности. Правда, об истинных своих пристрастиях он на медкомиссии не обмолвился, иначе бы его комиссовали прямиком в сумасшедший дом. С тех пор он больше ничего не делает и не испытывает на этот счет никаких нравственных затруднений, поскольку придерживается собственной теории, заключающейся в том, что материальные и духовные ценности не создаются людьми, а давно уже кем-то созданы, а люди их только перераспределяют, пропуская через себя особым образом, и потому любой так называемый производительный труд есть не что иное, как дележ чужого добра. На вопрос: «Чем ты занимаешься?» он обычно отвечает: «Честь имею». При этом Толик признает за другими право работать и даже ощущать потребность в труде, которую сам считает психическим отклонением, своего рода комплексом на почве неправильного воспитания. Мы высоко ценим Толину толерантность, любим его за легкость характера и постоянную готовность помочь – как правило, советом – и безропотно содержим его, тем более, что потребности у него минимальные: ест что кладут, пьет что наливают и даже стрижется под ноль. Полено, с которым он не расстается, досталось ему от плакучей ивы, с которой у него была большая любовь. Красавица, но с ужасным характером – она, по словам Толика, постоянно изводила его своими капризами. Когда она отказалась ехать с ним в Израиль, он испытал такой прилив отчаяния, что, будучи не в себе, собственноручно спилил ее, восклицая при этом фразу «Не доставайся же ты никому!», прочитанную им когда-то в юности и всплывшую из глубин памяти на поверхность в самый подходящий момент.
        В телевизоре внезапно прорезался звук, и все посмотрели в его сторону. Там шла какая-то передача из серии «Вокруг света» или что-то в этим роде. На неошкуренном бревне на фоне убогой хижины сидел древний старик с трясущейся головой и редкой пегой бородой, одетый в халат и меховую тюбетейку. На вид ему было лет сто пятьдесят. В руках он держал высушенную тыкву с привязанной к ней палкой, на которую была натянута толстая жила. Старик ухватился за палку и повертел ее, после чего подергал струну, приблизив к ней морщинистое ухо, размером и формой напоминающее слоновье. Струна издала глухое дребезжание, по всей видимости, полностью удовлетворившее музыканта. Он закончил настройку, взял в правую руку волосяной аркан, свернутый в несколько раз, и с силой провел им по струне. Раздался звук, от которого у меня заныло в груди и зачесалось в ушах, а в подошвах возникло ощущение, будто я стою босиком на битом стекле. Соня охнула, Эдик поморщился, Сева вздрогнул и уронил отвертку, Толик выругался. Старик в телевизоре прикрыл глаза и минуты полторы вдохновенно возил арканом по струне взад-вперед, потом успокоился и что-то прошамкал в услужливо подставленный микрофон. В нижней части экрана появился перевод: «По мне, так нет лучше инструмента, чем кабук. Наши предки на нем спокон веку играли. В нем хранится душа моего народа. Каков народ – таков и кабук. Вот на этом кабуке еще мой прадед играл. А молодежь нынче пошла не та, не хочет играть на кабуке, ей новомодные инструменты подавай со всякими наворотами». При этом он укоризненно ткнул корявым пальцем куда-то в сторону. Камера повернулась вслед за пальцем и показала нам трех стариков помоложе, лет под сто, сидящих поодаль на другом бревне и уже собравшихся терзать свои тыквы, очень похожие на кабук, но с двумя струнами. Пора было выключать звук, и я оглядел кухню в поиска пульта от телевизора.
        – Кто знает, где пульт, – спросил я? – В ваших же интересах...
        – Дарвин – козел, – неожиданно возвестил Толик, как-то странно извиваясь нижней частью. – Я вот уже две минуты пытаюсь ухватить ногой пульт – и никак. А обезьяна запросто. Где же тут эволюция? Чистый регресс.
        – Чисто конкретный регресс, – лениво уточнил Эдик. – А почему, собственно, ногой? Возьми рукой, не мучайся. И поскорей, а то они сейчас, чего доброго, квартетом сыграют.
        – Рукой каждый дурак сможет. Ты вот ногой попробуй.
        – Разуваться лень. А с Дарвиным я лично никакого противоречия тут не вижу. Верхние и нижние конечности имеют разное предназначение: нижние для ходьбы, верхние для работы. Или, как у тебя, для мастурбации. Поэтому они и должны эволюционировать по разному: нижние конечности приспосабливаются для ходьбы, но перестают быть хватательными. Наблюдается кажущийся регресс.
        – И все же, я думаю, если бы человека создал Дарвин, он бы выглядел по другому.
        – Возможно. Но, к счастью или к несчастью, это задача, которую кроме Бога пока никто не смог выполнить.
        – Тоже мне задача! Большинство из нас это умеют.
        – Я имел в виду, что только Бог смог создать человека, никого при этом не трахнув. Выключай звук, кому говорят!
        Старики в телевизоре взмахнули арканами, но Толик оказался проворнее. Он топнул по пульту, и телевизор затих. Зато ожил мобильный телефон, лежащий на столе. Из него вдруг вырвалась разухабистая мелодия, под которую аппарат стал подпрыгивать и приплясывать. Он был рубаха-парень, этот телефон, особенно на виброрежиме, но Соня схватила его и, ткнув пальцем в нужную кнопку, прервала веселье в самом разгаре.
        – Алё?
        Слова-эмигранты, перешедшие из одного языка в другой, порой меняются до полной неузнаваемости. Чтобы в русском «алё» распознать английское «hello», нужно хорошенько поднатужиться. Чужая языковая среда деформирует слова, приспосабливает их под себя. То же самое происходит и с эмигрантами-людьми.
        – Нет, спасибо, – ответила Соня на иврите. – Нет... Я же говорю – не надо. – Она положила трубку и хихикнула. – Предлагают курс русского языка с углубленным изучением Достоевского и Высоцкого. С марроканским акцентом.
        – Достоевский с марроканским акцентом? – удивился я.
        – Нет. Тот, кто звонил.
        – Неужели среди израильтян находятся желающие? – поинтересовалась Лена.
        – А почему бы и нет? – отозвался Сева, не отрываясь от прибора. – Не у всех же родной язык русский.
        – А как у них, интересно, насчет курса иврита с углубленным изучением Шая Агнона? – спросил я. – С украинским акцентом?
        – Иврит учить – время терять, – изрек Толик.
        У Толика с ивритом отношения сугубо взаимные: Толик не знает иврита, иврит не знает Толика. Это совершенно не мешает ему (Толику) существовать и даже ходить по магазинам, выполняя наши поручения. Он просто показывает пальцем на требуемую вешь и говорит: «Ани царих давар казе» («мне нужна такая вещь») что составляет добрую половину его словарного запаса. Однажды в каком-то посудном магазинчике он хотел купить подставки для яиц, но таковых в пределах видимости не оказалось, и показать пальцем было не на что. Толик немного подумал и сказал: «Ани царих давар казе: бейцим омдим по» («Мне нужна такая вещь: яйца стоят здесь»), чем вывел продавца из строя примерно на четверть часа. Зато, отсмеявшись, продавец сходил в подсобку и принес именно то, что требовалось, так что в качестве аргумента в пользу изучения иврита этот случай не годится.
        – Занятой ты наш, – заметила Соня. – Минутки свободной нет.
        – Просто здоровье жалко, – объяснил Толик. – Говорят, иврит головного мозга неизлечим.
        – И вдобавок очень заразен, – подтвердила Соня. – Поэтому на улицу выходи только в шапке.
         
6         
        Соня приехала в Израиль двенадцатилетним подростком. До этого она жила с родителями в Ташкенте. Отец ее был директором солидного предприятия легкой промышленности, поэтому материальных проблем в семье не ощущалось, и в их огромной, по местным понятиям, квартире у каждого из троих детей была своя комната. Соня с детства выращивала на подоконнике своей комнаты цветы, кактусы, фикусы и вообще все, что росло. Ее старшая сестра, хоть и не слишком интересовалась ботаникой, но к увлечения младшей относилась с уважительным нейтралитетом. А вот младший брат Сони, врожденный дебил, напротив, постоянно ревновал ее к ее растениям и всячески измывался над ними – мочился в горшок с фикусом, ломал иголки кактусам, опрыскивал цветы средством от тараканов и еще многое сверх того. В Израиле Соня вновь завела себе оранжерею на подоконнике, а брат, соответственно, продолжил свои издевательства над ее подопечными. В конце концов, она не выдержала и сбежала в интернат вместе со всеми своими растениями. Закончив его, а затем и курсы секретарш, она устроилась на работу в оффис известного имиджмахера. Ее босс страдал сатириазисом – точнее, наслаждался им – и вожделел всех, кто оказывался в поле его зрения, но Соню он почему-то побаивался и ни разу даже не пригласил взглянуть на акварели Паганини, якобы развешанные у него по всему дому.
        Вскоре она познакомилась с молодым человеком, приехавшим год назад из Америки. Звали его Джозеф Бента. Он был чернокожий, притом еврей и в придачу джазовый музыкант. Его хромосомы содержали такую смесь генов, доставшихся ему от разных интересных предков, за которую любой селекционер-евгеник продал бы душу. По материнской линии там имелась бабушка – солистка оркестра Венской филармонии, польская еврейка, дочь местечкового раввина, любившая скрипку больше Торы, за что и была изгнана из родительского дома на улицу. На этой улице она встретила дедушку, известного гарлемского хулигана, а впоследствии – еще более известного саксофониста, игравшего несколько раз с Армстронгом. Отцовская линия была представлена бабушкой – венгерской цыганкой, чей табор уничтожили немцы под Бачальмашем, и дедушкой-китайцем, прямым потомком личного повара Фердинанда III, короля Германии, Чехии и Венгрии. Музыкальные способности Бенты, видимо передались ему через поколение и со всех сторон, так как в его неповторимые, сладко терзающие душу импровизации через свинг и синкопы порой просачивались щемящие славянские мелодизмы в обрамлении жестоких цыганских арпеджио.
        Мать Сони была против этой, как она говорила, международно-половой дружбы, хотя и воспитывалась в свое время в духе советского интернационализма и даже возглавляла при Доме пионеров кружок борьбы за права американских негров. Собственно говоря, бороться за их права она была готова продолжать хоть сейчас, а вот на близкие отношения своей дочери с объектом борьбы – не готова. Поэтому домой Соня Бенту не приглашала. Они встречались у него или на улице, он водил ее в театры, и музеи они все исходили, благо в Израиле с этим проще, чем, в Париже – где они, кстати, тоже побывали, и не раз. Но одно ее настораживало: он к ней за все время даже пальцем не прикоснулся, только задаривал цветами, завалил ими всю ее квартиру. Между тем, Бента ей очень нравился, и она не возражала бы ни в начале знакомства против робких попыток поцеловать ее, ни впоследствии против самых что ни на есть домогательств, но он ни в какую. Все подруги уже хвастались незабываемыми ощущениями, а ей приходилось их придумывать, используя разного рода литературу, не всегда правильно подобраннную. А однажды она приехала к нему, и дверь была не заперта, она вошла и случайно услышала, как он говорил с кем-то по телефону.
        – Вы не понимаете... – голос его звучал взволнованно. – Я, безусловно, согласен, что люди чудовищны, что они не заслуживают... То есть, я к людям отношусь... как бы это сказать... легитимно, что ли, но о сексе с человеком не могу подумать без содрогания. А растения чисты, они не нарушают нравственных норм, которые сами же и придумали...
        Не дослушав, Соня тихонько ушла и впоследствии ни единым намеком не дала ему понять, что заходила в тот день и слышала этот разговор. Про себя она решила, что Бента – это ходячее воплощение целомудрия, посланное ей в награду за ее добродетель. Почему-то это ее не обрадовало так, как должно было бы. Целомудрия ей уже не хотелось, а хотелось совершенно противоположного. Она ставила возле кровати цветы и воображала за ними его лицо, полускрытое букетом. Постепенно она стала замечать, что ей все больше и больше не хватает не самого Бенты, а именно цветов. Тогда она стала их себе покупать сама. А когда Бента уехал обратно в Америку, не найдя себе в Израиле достойного применения, Соня окончательно пошла по рукам, точнее – по цветам, хотя в человеческом плане чувствовала себя совершенмо одинокой, пока случайно не познакомилась с Севой во время экскурсии в цветущую пустыню Негев.
        Сева приехал из Ленинграда. После окончания школы и юридического факультета он пошел работать в органы внутренних дел, так как с детства отличался обостренным чувством справедливости и твердым убеждением, что именно там, в органах, эта справедливость и куется. Было в нем что-то от Дон-Кихота, и хотя внешне невысокий светловолосый Сева никак не походил на знаменитого идальго, внутреннее их сходство усиливалсь тем, что Сева всерьез увлекался ролевыми играми, и персонаж Сервантеса занимался тем же самым, только с гораздо большим фанатизмом. Севино дон-кихотство однажды чуть не сослужило ему дурную службу. Будучи студентом, он повадился выходить вечерами на улицу и искать там обиженных. Он, видите ли, желал вступиться за них и наказать их обидчиков, благо имел первый разряд по боксу и второй по дзю-до. Неделя прошла в бесплодных поисках. Обиженные все никак не попадались, а может и попадались, но умело скрывали свои обиды от посторонних глаз. Наконец, Сева, у которого справедливость в груди уже бурлила и требовала выхода, прямо подошел в одном из переулков к какому-то парню, озиравшемуся с озабоченным видом, и спросил, не боится ли тот чего или кого, и не может ли он, Сева, ему чем-либо помочь. Парень, внимательно оглядев его очкастую интеллигентскую внешность, сказал, что да, боится. Он тут, значит, как раз снял с нескольких машин аккумуляторы и спрятал в подворотне, а теперь боится, что не сможет в одиночку дотащить их до дома – они, падлы, тяжелые, а нести далеко. А за помощь он готов расплатиться любым аккумулятором на выбор. Сева, разочарованный таким непредвиденным результатом своего благого порыва, грустно набил парню морду, и, выяснив, с каких машин сняты аккумуляторы, взял их и пошел разносить по этим машинам. Тут показался милицейский «уазик». У Севы хватило ума адекватно оценить ситуацию и удрать через проходные дворы. На этом его благотворительная деятельность закончилась. Взамен он увлекся электроникой, живописью и женщинами, что не помешало ему закончить университет с красным дипломом и попасть по распределению в следственный отдел Управления внутренних дел.
        Однажды в город приехал с концертами известный итальянский дирижер. Год назад он уже гастролировал в Лениграде, и тогда от швейцара «Интуриста» поступила информация, что кто-то пришел к дирижеру в его «люкс» на десятом этаже. В надежде, что дирижер может оказаться шпионом, международным валютным спекулянтом или хотя бы наркодилером, за «люксом» срочно установили слежку, а также включили микрофоны и скрытую камеру, предусмотрительно установленные во всех номерах отеля еще при его строительстве. Прослушка ничего не дала, так как маэстро постоянно гонял в комнате джаз на полную мощность. Увидеть что-либо тоже оказалось невозможным: камера все время показывала крупным планом подкладку пиджака с надписью «Ot Versache». А визави дирижера, едва выйдя из номера, непонятным образом испарился, чем кровно обидел двух оперативников, которые, получается, напрасно мыли два часа пол в коридоре на десятом этаже и таки вымыли его на совесть. Зато ко второму приезду дирижера органы подготовились как следует. В оперативную группу попал и Сева, благодаря своему внешнему сходству с маэстро. Сумели засечь разговор дирижера, когда он договаривался с кем-то о встрече, и подослали к нему спецагента Люську-Горгону. Люська, роскошно одетая, в бриллиантах, представилась внебрачной дочерью Ростроповича, пригласила маэстро в свой номер и всыпала ему в вино быстродействующего снотворного, после чего в его «люкс» был запущен Сева, загримированный под дирижера. Контакт пришел в назначенное время, но оказался не резидентом западной разведки и даже не представителем уголовного мира, а всего лишь любовником маэстро. Маэстро, как выяснилось, был пассивным гомосексуалистом, но почему-то не афишировал этого на весь мир. Раскрываться Севе было запрещено при любых обстоятельствах, поэтому ему пришлось доиграть свою роль до конца. Домой он добрался почти утром и с большим трудом, так как избранник дирижера – бывший солист, между прочим, Мариинской оперы – будучи натурой в высшей степени творческой, обнаружил неуемное сладострастие, безудержную фантазию и склонность к садо-мазо. За эту операцию Сева получил благодарность министра, месяц отпуска в Сочи и курс реабилитации у лучшего лениградского психолога, профессора, тайного последователя Зигмунда Фрейда. Психолог дейстительно оказался асом: в течение месяца у Севы полностью пропал страх перед мужчинами. А заодно и – очевидно, вследствие какого-то побочного эффекта – интерес к женщинам.  Вместо этого Сева начал вовсю увиваться за сиренью и жимолостью, не гнушаясь также вербой и черемухой. Из органов он ушел и профессионально занялся тем, что до того времени было его хобби – конструированием разных электронных проборов. А еще через год уехал в Израиль по причинам, скорее всего, экономическим, так как сионизмом в острой форме не страдал и вообще был евреем лишь в той минимальной степени, какая необходима для получения гражданства – по деду.
         
7         
        – По-моему, с Достоевским – это все же была шутка, – неуверенно сказала Соня.
        – Слишком дурацкая она для шутки, – возразил Сева.
        – Слишком дурацких шуток не бывает, – заметил Эдик.
        – То есть как?
        – А так. Чувство юмора не имеет границ. К сожалению
        – Но есть же общепризнанные поводы для смеха, – не сдавался Сева.
        – Кем общепризнанные? – поднял бровь Эдик.
        – Ну... всеми людьми, что ли. Традиционные темы анекдотов, например. Муж пришел домой, а любовник в шкафу. И так далее.
        – Ладно, давай поговорим об общепризнанном, – неторопливо произнес Эдик тоном лектора-просветителя с почасовой оплатой. – Как ты считаешь, музыка Бетховена представляет собой общепризнанную ценность?
        – Конечно.
        – И ты возмешься убедить в этом марроканцев, которые живут напротив? Или музыкального редактора телеканала «Эль-Арабия»?
        – Пожалуй, воздержусь.
        – Охотно верю. И так же точно обстоит дело с юмором. Есть, конечно, какие-то шутки, которым смеются большинство примитивно мыслящих людей всех культур, но эти шутки, как правило, сами грубы и примитивны. Что-нибудь об упавшем на голову кирпиче или внезапной диарее... до чего, кстати, красивое слово, а означает всего лишь понос. А юмор более высокого уровня у каждого народа свой. Так же, как и одежда, кухня, секс, пытки и многое другое. Вот тебе, к примеру, настояший японский анекдот: самурай задолжал в лавке мяснику и булочнику. Денег нет, долг вернуть нечем. Пришел он в лавку булочника и в погашение долга совершил сэппуку. Но живот разрезал не до конца, а до половины... Булочник спрашивает: «А почему не до конца разрезал?» Самурай отвечает: «Я еще мяснику должен, пойду у него дорежу». Ну как?
        – М-да... впечатляет.
        – Поехали дальше. Недавно в Германии вышла книга «Юмор народов мира». Русский юмор там представлен – как вы думаете, чем? В жизни не догадаетесь: «Сказкой о рыбаке и рыбке»!
        – Здорово! – восхитился Толик. – Ай да Пушкин, ай да сукин кот!
        – Сын, – автоматически поправил я.
        – Чей сын? – не понял Толик.
        – Сукин.
        – Кто?
        – Пушкин.
        – Кто сказал?
        – Тоже Пушкин.
        – А-а...
        Соня фыркнула. Эдик терпеливо выждал, пока мы успокоимся.
        – А вот анекдот, над которым смеются датчане, – невозмутимо продолжил он. – «Вы любите устрицы?» «Да, с красной капустой». «Я спросил, вы любите устрицы?» «Да, с красной капустой». Это все.
        В тишине, воцарившейся в ответ на этот образчик юмора, Эдик внимательно оглядел нас и удовлетворенно усмехнулся.
        – Вот так. Можешь поверить мне, друг Сева: чувство юмора настолько индивидуально, что даже у людей, его лишенных, это отсутствие выглядит по-разному.
        – А какой юмор у амо?
        Вообще-то это был довольно бесцеремонный вопрос. Несмотря на то, что Эдик подробно описывал нам свое пребывание у амо, мы стараемся лишний раз не упоминать об этом, подозревая, что его чувство вины перед покинутым шаманом до конца не исчезло. Да еще в присутствии Лены, которая вообще никогда об амо не слышала. Короче говоря, такой вопрос мог задать только Толик.
        – У амо? – удивился Эдик. – Действительно, как я мог забыть! У амо очень своебразный юмор. Например, их очень веселит неправильное использование временных форм. Один из любимых анекдотов амо о том, как охотник, говоря о завтрашней охоте, случайно употребляет форму несостоявшегося прошлого. Пока я не освоил всю эту грамматику, они за мной ходили толпами и потешались. Правда, обиды я не чувствовал. У них тому, над кем смеются, вообще не придет в голову обижаться. Напротив, он еще и гордиться будет тем, что сумел поднять настроение товарищам. Еще очень популярны эротические анекдоты о том, как кто-то перепутал во время ритуала мужскую и женскую стороны Элонхи.
        Мы снова помолчали. Такое надо было переварить.
        – А по-твоему? – спросила Лена.
        – Что – по-моему?
        – Что такое, по-твоему, чувство юмора?
        – Чувство юмора – это способность находить в море правды крупицы истины.
        – Красиво отмахнулся. А как ты определяешь, есть оно у человека или нет?
        – Как определяю? – задумался Эдик. Он уже успел нацепить на свое клоунское лицо постное выражение, способное обмануть любого, кто недостаточно хорошо его знал. – А очень просто. Вот представь себе такую картину: кому-то падает на ногу гиря весом десять килограмм. Смешно, да? – он строго посмотрел на Лену. Та пожала плечами.
        – Смешно! – сурово отрезал Эдик, в котором явно пропадал комический актер. – Кому не смешно, тот может проваливать. А теперь представь, что кому-то другому на ногу падает гиря весом двадцать килограмм. Смешно?
        – Ну, допустим...
        – Так вот: для человека с подлинным чувством юмора второй случай ровно вдвое смешнее первого.
        – Это если оно линейное. – скромно вставил Толик. – А если нелинейное, то только в полтора.
        Лена прыснула, мы тоже. Лекция закончилась.
        Мой взгляд упал на газету, лежащую на столе. Очередной правительственный кризис был в разгаре. Оппозиция угрожала правительству перевыборами, если оно немедленно ее не удовлетворит. Правительство угрожало удовлетворить оппозицию тем способом, какой оно само выберет. Правые обвиняли премьер-министра в левизне, левые – в правизне, ультраортодоксы – в скупости. Премьер-министр срочно сколачивал коалицию. Народные избранники уже столпились вокруг вожделенного пирога, да так тесно, что совершенно заслонили его от тех, на чьи деньги он был испечен. За каждый министерский портфель, включая портфели министров без портфелей, шел смертный бой, победить в котором должен был, как всегда, достойнейший, он же сильнейший и хитрейший. В дыму сражений, заволокшем Кнессет, трудно было разобрать что-либо, но ушлые политические обозреватели, у которых легкие давно уже приспособились дышать этим дымом, а глаза – видеть в нем, сладострастно обозревали все, что шевелится. Кажется, дело шло к очередному размножению министров путем голосования и даже к удвоению поста первого вице-премьера, чего нормальный человек представить себе не в силах. Я перевернул страницу. Криминальная хроника: в Тверии раскрыто зверское убийство, замаскированное под обычное, в Кирьят-Малахи – кража, замаскированная под изнасилование. Теперь виновные получат соответствующие тюремные сроки, а с остальных будут сняты все подозрения. Такой подход мне всегда казался несправедливым: голый кнут и никакого пряника. По-моему, следовало бы, наряду с уголовными наказаниями, ввести также и уголовные поощрения. Скажем, премия за неограбление банка. Медаль «20 лет без взятки». Нет, лучше «20 раз без взятки». За уплату налогов – памятный подарок. За проезд на зеленый свет – благодарность от дорожной полиции. Неясно только, как быть с проституцией. Например, беспорочная служба у них считается отягчающем обстоятельством или, наоборот, смягчающим? Так и не найдя ответа на этот вопрос, я вышел из кухни.
        Дверь в Левину комнату была приоткрыта, и виден был сам Лева вольготно разметавшийся на простынях. У изголовья его кровати в большой кадке растет береза весьма необычной формы: ствол ее волнообразно изгибается, как тело китайского дракона. Я до сих пор не понимаю, как Леве удалось вырастить березу в таком климате. Он ежедневно возился с ней, чем-то поливал, что-то подсыпал, и рявкал на всех, кто неосторожно оказывался в радиусе метра от нее. Сексапильная фигура березы явилась результатом поиска выхода из казалось бы безвыходной ситуации. Сразу после того, как Лева посадил ее, он начал задумываться о том, что будет, когда дерево дорастет до потолока и начнет пробиваться к соседям на второй этаж. Тут существовали два варианта: либо оно проломит перекрытие, либо, если местный бетон окажется достаточно прочным, чтобы выдержать напор заморского чуда, не проломит и далее будет существовать в условиях тотальной несвободы. В первом случае следовало ожидать, что соседи, придя в себя, поступят вполне предсказуемо, а о втором Леве даже и думать не хотелось. Решение предложил Сева, которому Лева в благодарность за это пообещал целый месяц гладить рубашки и даже сгоряча заикнулся насчет стирки носков, но потом одумался и про носки забыл. Сева посоветовал закреплять кадку под углом к полу. Береза, стремясь, как любое порядочное растение, расти навстречу силе тяжести, изгибалась вверх, с целью обрести утраченное направление. Как только ее крона снова начинала смотреть в потолок, Лева наклонял кадку в другую сторону, и обманутому дереву ничего не оставалось, кроме как совершать очередной поворот к зениту.
        На стене висят в рамке репродукции трех «Березовых рощ»: одной левитановской и двух куинджевских. Я не видел картины, более трогательной и одновременно более эротичной, чем «Березовая роща» Левитана. Юные, стройные, прекрасные в своей невинности молодые березки, стыдливо ждущие объятий стволы, раскрытые навстречу поцелуям кроны, листья, что-то шепчущие нежно, и трава пушистым высоким зеленым ковром, и одуванчики в ней. Обе «Березовые рощи» Куинджи тоже великолепны, хотя это уже почти порнография – настолько там все жарче, откровеннее, прозрачный воздух буквально пропитан вожделением, зрелые, все познавшие березы щедро демонстрируют свои прелести...
        Будить Леву мне не хотелось, а вместо этого захотелось вкусить свежего воздуха непосредственно из земной атмосферы. Я прихватил со стола карельской березы – Лева с ним только вчера помирился после очередной размолвки – первую попавшуюся книжку, оказавшуюся сборником рассказов Акутагавы, и направился к выходу, по дороге размышляя о том, как хорошо, что я не живу здесь постоянно. Я прожил в этой квартире несколько месяцев, после чего понял, что больше не могу. Сейчас я провожу здесь выходные и праздники, часто бываю после работы, иногда ночую – все что угодно, но формально я живу в другом месте. По-моему, жизнь и общение – это две разные вещи, и не надо их смешивать, хотя так считают далеко не все: некоторым даже нравится такая помесь жилой квартиры с клубом.
        В полутьме я, конечно, сразу обо что-то споткнулся и включил свет. Это был дипломат Артура. Вот уж не думал, что он здесь появится ближайшие пару месяцев. Последний его приезд сюда обернулся моральной и физической травмой. Он приготовил себе коктейль и открыл морозилку, чтобы взять лед, а оттуда прямо на него выпала мороженная акулья голова и вонзились зубами Артуру в руку. Голову эту купил Лева из соображений кулинарной экзотики; она лежала в морозилке и ждала, пока кто-нибудь с ней что-нибудь сделает, но никто из нас в точности не знал, как поступают с мороженной акульей головой, а сам Лева тоже пока не решил, на каком рецепте остановиться. Вытащить Артурову руку из акульей пасти нам не удалось, так как ее длинные изогнутые зубы впились в плоть, подобно рыболовным крючкам. Кончилось это тем, что Лева, как косвенный виновник случившегося, повез подвывающего от боли Артура вместе с акульей головой, уже начавшей оттаивать, в травматологию, где дежурный врач, рыдая от смеха, освободить ему руку и наложил швы. С тех пор Лева в своих кулинарных изысках стал поосторожнее, но не надолго, а в последнее время увлекся нетрадиционной кулинарией, раздобыл таиландскую кулинарную книгу и стал притаскивать домой из каких-то малоизвестных деликатесных магазинчиков такие вещи, которые даже человек широких взглядов вряд ли назовет едой. Мы старались не подпускать Леву к приготовлению пищи. Когда он все же дорывался, все норовили улизнуть поесть куда-нибудь в кафе или в ресторан, а те, кому не удавалось, стыдливо жарили себе яичницу, стараясь не замечать укоризненных взглядов оскорбленного в лучших чувствах повара. Эдик был единственным, кто иногда соглашался отведать Левиной стряпни, хотя и осведомлялся при этом с невинным любопытством, зачем Лева куда-то ездит и покупает там за бешеные деньги то, чего он мог бы сколько угодно наловить, не выходя из квартиры. После случая с акульей головой Эдик призвал Леву к бдительности и, в порядке предостережения, поведал историю, услышанную им от знакомого судового механика.
        Механик этот двенадцать лет плавал на исследовательском судне «Доктор Фауст». Какими конкретно иследованиями они занимались, он в точности не знал, но «Доктор Фауст» бороздил самые экзотические моря. У нашего механика и его закадычного друга радиста имелось хобби – аутентичная еда. В каждом порту, где они высаживались, они разыскивали какой-нибудь ресторанчик, предназначенный не для туристов, а исключительно для местной публики, и требовали себе там что-нибудь супер-дупер-национальное. Они настолько закалились в этом нелегком для белого человека увлечении, что могли съесть все, что угодно, как бы оно ни выглядело и чем бы ни шевелило. Однажды, будучи в Минделу на Островах Зеленого Мыса, приятели зашли в подходящий ресторанчик и потребовали принести им самое что ни на есть фирменное блюдо местной кухни. Им принесли тарелку, на которой лежал большой лист наподобие капустного, а по листу медленно полз здоровенный коричневый червяк, оставляя за собой блестящуя дорожку слизи. Друзья переглянулись, потом один из них вздохнул, пробормотал «Ну, взялся за гуж...», ухватил червяка поперек туловища и разом откусил половину, а остальное хлебосольным жестом предложил сотрапезнику. Тут разразился жуткий скандал, в ходе которого выяснилось, что фирменное блюдо – это не сам червяк, а та полоска слизи, которую он выделяет при ползьбе. Ее и надо есть, а червяка есть не надо, поскольку червяк в ресторане всего один, стоит огромных денег, и на нем, в сущности, все этот заведение и держится – точнее, держалось. Кроче говоря, они съели шеф-повара. Пришлось одному из гурманов сбегать на судно, пока другой оставался в заложниках, и принести все их наличные деньги, к которым они добавили часы и разные другие мелкие ценности, после чего их отпустили с большой неохотой.
        Внимательно выслушав эту историю, Лева тут же заторопился куда-то и вернулся через два часа с видом крайне разочарованным.
        Возвращаясь к Артуру, хочу заметить, что фрукт он еще тот. Внешне он смахивает на перекормленного Иисуса Христа, хотя и без благородства черт последнего, и эту свою христообразность тщательно культивирует, не осознавая всей ее карикатурности. Сам себя он позиционирует как эстет (полный эстет, говорит Эдик). Вообще-то он педоплантофил. Или плантопедофил, кому как больше нравится. Обожает саженцы. Обожает только что проклюнувшуюся из земли травку. У себя на подоконнике в блюдечке с водой проращивает фасоль, и стоит появиться свежим росткам, как его из дома за уши не вытащишь. Занят, говорит, работой с молодежью, дети – ростки жизни. Не чуждается также садо-мазо и, хотя больше склонен к мазохизму, по поводу чего периодически навещает некое дерево, на котором есть осиное гнездо, присутствует в нем и определенная жестокость. Он может, например, с улыбкой наблюдать, как подстригают кусты в нашем дворе, в то время как остальных от этого зрелища просто воротит, а Соня однажды натурально в обморок упала. Хотя у нее, конечно была особая причина: последние две недели она с этими кустами почти не расставалась. Есть у Артура и другие малосимпатичные качества. Например, деньги, взятые в долг, он возвращает редко, неохотно и не тем, у кого брал. Недавно он пережил двухнедельное увлечение пассивной некроплантофилией и везде таскался с мешком угля, пачкая им окружающих. Хотя это, скорее, палеоплантофилия (надо Леву спросить, он у нас теоретик). А однажды сошелся с древестно-стружечной плитой, о чем я без содрогания даже подумать не могу. В общем, растленный он тип, этот Артур. Его у нас недолюбливают и терпят, в основном, из соображений абстрактного гуманизма. Однажды он, зная, как мы строго блюдем нравственную чистоту, привел к нам здоровенного мрачного типа, оказавшегося любителем кораллов, причем крайне невежественным. Этот зоофил с пеной у рта пытался доказывал принадлежность кораллов к растениям, хотя каждый школьник знает, что кораллы относятся к полипам, а полипы – это животные. В процессе доказательства он размахивал руками и порой задевал ими окружающих. В конце концов, мы объединенными усилиями выдворили Артурова протеже из квартиры. С ним ушла толстая Марина; она жила в комнате, куда потом поселился Толик, но в квартире появлялась редко, поскольку целые дни проводила на какой-то одной ей известной клумбе, опыляя цветы и закатывая им сцены по поводу каждой севшей на них пчелы или бабочки.
        С другой стороны, надо отдать Артуру должное: он единственный из нас, кто сумел найти общий язык с компанией инсектофилов, живущей в соседнем доме, и убедить этих извращенцев не напускать свою саранчу на наш газон. А еще он сочиняет стихи, которые никому не показывает, кроме Севы, а Севе читает вслух и после каждого произведения дотошно выспрашивет его мнение. Сева, будучи человеком одновременно и честным, и деликатным, буквально разрывается между этими двумя несовместимыми качествами и вынужден всякий раз мучительно искать компромисс. (О Севиной интеллигентской рефлексии лучше всего свидетельствует следующая история. Когда началась первая заливная война – я имею в виду войну в Персидском заливе – на Израиль стали падать иракские скады, сопровождаемые угрозами Саддама затопить Иерусалим газом. Первый обстрел произошел глубокой ночью. Севе позвонил его приятель с целью разбудить, поскольку знал, что в препоганом иерусалимском районе Катамоны, где жил тогда Сева, сирена воздушной тревоги была практически не слышна – в отличие от завываний муэдзина из соседней арабсокй деревни. Заспанный Севин голос пробурчал: «Алло». Приятель заорал в трубку: «Воздушная тревога! Ракета летит! Быстро надевай противогаз!». Секунд пять ушло у Севы на осмысление услышанного, после чего он вежливо ответил: «Понятно. А вообще как дела?»). Однажды я оказался невольным свидетелем подобного разговора, происходившего в Севиной комнате, где Артур обычно спит, когда остается ночевать. Я поливал ночные цветы в темном коридоре и случайно услышал их через приоткрытую дверь. Артур декламировал с выражением:
         
        Мне пришлось из России уехать
        Чтобы сразу в Израиль приехать.
        Чтобы все позабыть,
        Чтобы счастливым быть,
        Чтоб лицо свое в море умыть.
         
        – Ну, как тебе? Только честно!
        – Понимаешь... – забубнил Сева (он всегда бубнит, когда чувствует себя неловко), – оно... как бы это выразиться... слегка недоработано. Шероховатости разные, рифмы «уехать – приехать»... э-э-э... слово «чтобы» четыре раза...
        – Да хер с ним, это все технические мелочи, это я потом доделаю. А вообще как?
        – Ну, как тебе сказать... идея, в принципе, не новая... несколько вторичная...
        – Да хер с ней, с идеей, идею я потом доработаю. Ты скажи, как вообще?
        – Ну... там ошибки... ударение в слове «счастливым»...
        – Да что ты к ошибкам цепляешься! Ошибки я потом исправлю. Ты скажи, как тебе стихи вообще? Понимаешь – вообще?
        – Вообще – хорошо. Гражданская, так сказать, лирика...
        – Правда хорошо?
        Пауза. Решительный голос Севы:
        – Правда.
        Артур заметно повеселел:
        – Я знал, что тебе понравится. А вот еще. Деревенская, так сказать, лирика:
         
        Я вижу реки берега,
        Где нивы полей колосятся,
        И гуси кричат «га-га-га!»,
        И свиньи в хлеву поросятся.
         
        Деревня – родимый мой дом.
        Играет пастушья дудка.
        Стоит над замшелым прудом
        Субстанции лодочной будка.
         
        У берега плещет вода.
        В ней девки белье полоскают.
        Мужья их на поле с утра,
        И сеют они, и пахают.
         
        – А это как? В смысле, вообще? Только честно!
        – Хорошо, – довольно уверенно ответил Сева, уяснив, как видно, что означает в данном контексте слово «вообще»
        – Правда хорошо?
        – Правда.
        – А вот из городской лирики:
        На черепицу старой крышы глядя дома моего...
        К счастью, в этот момент я вспомнил, что подслушивать нехорошо.
         
8         
        Лестничная наша клетка напоминает лестничные клетки старых московских и ленинградских домов: на ней всегда горит свет, а между первым и вторым этажами даже имеется подоконник, достаточно широкий, чтобы разложить на нем выпивку и закуску, и достаточно длинный, чтобы разместиться возле него втроем. Что и делают регулярно какие-то тихие личности, не сумевшие, видимо, освободиться от призраков прошлого. Их самих никто никогда не видел, лишь следы ночных трапез свидетельствовуют о их посещениях. Первые три месяца следы были строго выдержанными: бутылка из-под водки «Русская» и банка из-под бычков в томате. Позже ассортимент несколько расширился в пользу полукопченой колбасы. В последнее время эти таинственные посетители, судя по всему, претерпели некую психологическую или финансовую, а то и – кто знает! – национальную метаморфозу, поскольку уже несколько раз мы обнаруживали на подоконнике тарелочки с засохшими остатками суши, в которые были воткнуты палочки для еды, и бутылки из-под сакэ. А вчера, видимо, здесь праздновался какой-то юбилей, так как в углу были сложены горкой пустые устричные раковины.
        Я спустился вниз и заглянул в почтовый ящик. Там лежал дохлый таракан (когда-нибудь я поймаю эту скотину, что регулярно их туда подкладывает!), реклама магазина «Статуя свободы», торгующего женским бельем больших размеров, и конверт. В конверте была записка от Жоржа и приглашение на свадьбу в следующий понедельник. Я вам еще не рассказывал о Жорже? О, Жорж – это наш, можно сказать, светоч, наше знамя и идеал. Истинный джентльмен: всегда в тройке, пенсне, безукоризненные манеры, не рыгает, с деревьями на «вы» – не хватает приличных слов описать все это великолепие! Вдобавок красив как Байрон, хотя в нашей романтике по понятным причинам это не главное. И к тому же порядочен до отвращения. Но сейчас он, похоже, слегка перегнул. После всего, что у него было с этой дубовой колодой, о которой мы столько слышали, но пока не имели счастья лицезреть, он, видите ли, обязан на ней жениться. Ладно, пусть женится, если ему приспичило, но будь я проклят, если появлюсь на этой свадьбе. Кричать горько, знакомиться с трухлявыми «родителями невесты», которых он притащит с ближайшего дровяного склада – это все не для меня. Хотя поздравить, конечно, поздравлю и даже подарок подарю. Вообще-то мы все Жоржа очень любим, даже когда его заносит. Непонятно только, когда это он успел с предыдущей развестись? Такая была идиллия – и нате вам! Может, лишние годовые кольца обнаружились, ранее замаскированные? Или выяснилось, что на ней раньше мясо рубили? Впрочем, это уже не мое дело.
        Решив вдохнуть, наконец, порцию утреннего воздуха, смешанного, как утверждают знатоки, с праной, я вышел из подъезда. Розовоперстая Эос уже уступила место сияющему Фэбу, чья золотая колесница тронулась в свой каждодневный путь среди звезд – то есть, говоря человеческим языком, рассвело. Послышалось шуршание шин. Возле меня мягко притормозил серебристый «Ягуар». Переднее стекло опустилось, Гиви протянул мне для пожатия волосатую длань, украшенную перстнем с огромным рубином, подмигнул и со словами «Прости, дорогой, дэла, мимо проезжал, огурцы там мои полей, да?» нажал на газ и исчез, так быстро, что я даже не успел задать ему традиционный вопрос: «Гиви, ты любишь помидоры» и выслушать традиционный же ответ: «Кушать – да, а так – нэт». В данном контексте этот бородатый анекдот приобретал особый смысл. И хотя на самом деле Гиви помидоров не кушал, в остальном он отвечал чистейшую правду: все знали, что «так» Гиви любил только огурцы. Познакомились мы с ним совершенно случайно, да иначе и быть не могло: наша жизнь протекала в слишком разных социальных сферах: средний класс, к которому относимся мы (за исключением внеклассового Толика) и высший, к которому принадлежит Гиви. Кстати, сам он называет его первым и говорит на эту тему не иначе, как с иронией: «Я живу в первом классе, перейти во второй ума нэ хватает». Знакомство началось с того, что однажды на светофоре он въехал на своем тогдашнем «кадиллаке» в зад Левиной «Сузуки». Пока они с Левой обменивались данными страховых полисов, тот случайно заметил в «кадиллаке» несколько ящиков с огурцами. Интересно, спросил Лева, неужели обладатели таких машин сами ездят в таких костюмах за окурцами в магазин, при том, что их час наверняка стоит дороже, чем вся дневная выручка этого магазина? В ответ Гиви хмыкнул и сказал, что его час стоит дороже, чем весь магазин, но, к несчастью – или, скорее, к счастью – именно это дело он не может поручить никому другому. В тот момент у Левы и забрезжила догадка, которая тут же и подтвердилась. Гиви внезапно почувствовал необъяснимое расположение к Леве и рассказал ему то, что всю жизнь тщательно скрывал от других. В ответ Лева рассказал ему о квартире на улице Файерберг. Кончилось все тем, что они поехали туда и пристроили огурцы в Левиной комнате, а ящики с огуречной рассадой, которыми оказался набит багажник «кадиллака», на балконе. С тех пор Гиви изредка отрывает час-другой от своего многомиллионного бизнеса (он занимался бриллиантами, электроникой, и еще чем-то не менее прибыльным), чтобы заскочить в наш, как он выражался, «дом свиданий». По кавказским меркам и даже по европейским, он человек весьма спокойный. Правда, звереет при виде соленых огурцов, но здесь его можно понять. У него, единственного из нас, есть семья: жена и две дочери. У них тяжелая жизнь, все время в разъедах – месяц в Париже, месяц в Лондоне, два во Флориде, три на Багамах, и так далее.
        Из окна дома напротив послышались позывные русскоязычного радио «РЭКА» и вслед за ними сводка последних известий. Вообще-то я известий не люблю, ни последних ни первых, но этот выпуск оказался для меня нежданным сюрпризом: «Российский Совет Педерации... Федерации, – сказал, среди прочего, диктор, – борется за равенство всех ее субъектов перед законом». Конечно, эта оговорка не могла равняться с той самой, знаменитой, прозвучавшей однажды в новостном блоке какого-то российского радиоканала: «... сегодня две девочки попали в член к пепенцам... в член к чеченцам... в плен к чеченцам», но все же это было лучше, чем ничего. А пресловутая борьба за равенство напомнила мне фразу, сказанную когда-то нашей математичкой на уроке алгебры: «Все кругом борются за равенство, одна я борюсь за неравенства, и вы обязаны мне в этом помочь».
        На газоне, расположенном за домом, стояло старое продавленное плюшевое кресло, о которое постоянно точили когти все местные коты и несколько прикомандированных. Кресло было невероятно драным и столь же удобным. Я забрался в него, закурил и раскрыл наугад Акутагаву. Почему-то каждому, кто знакомится с нашей компанией, кажется, что мы должны прямо-таки зачитываться книгами и журналами по ботанике, где цветные фотографии и все такое прочее. И дрочить на какой-нибудь там эдельвейс альпийский. А на самом деле, почти никому из нас подобная литература удовольствия не доставляет. Все равно, что рассматривать анатомический атлас от большой любви к женщинам. Читаем мы то же, что и все нормальные люди. А особые пристрастия – что ж, они есть у каждого. Соня, например, очень любит сказку Аксакова «Аленький цветочек», хотя и не может читать ее без слез, особенно то место, где ужасное чудовище, дочка купца, сломала прелестный цветок, который выращивало одно очень симпатичное и доброе существо. Я предпочитаю эротические стихи, в особенности - стихотворение в прозе Тургенева «Как хороши, как свежи были розы». А песня моя любимая – это романс «Расцвели уж давно хризантемы в саду…». Там, правда, «отцвели», но я переделал, чтобы было не так грустно. Лева, когда засиживается в туалете, на определенной стадии начинает жалобно подвывать: «Белая береза под моим окном...». Есть еще «Красные маки», когда-то была очень популярна. Ее не только мы любим: одна парочка наркоманов в соседнем доме крутит ее целыми днями. Разница только в том, что мы под нее мечтаем, а они торчат. А от песни: «Миллион алых роз» – кстати, довольно пошлой – все наши дружно испытывают душевный – и не только – подъем. Кроме Гены, конечно. Гена – это такой двухметровый шкаф с широченными плечами и вкус имеет соответствующий: обожает деревья постарше, потолще и покряжистей, причем меняет их чуть ли не ежедневно, за что получил прозвище Баобабник, коим по праву и гордится. Одно время он даже в ботанический сад ходил, а там такие деревья, что пробу негде ставить, и пару раз ему потом приходилось лечиться от какой-то гадости и выводить у себя лобковых тлей. При этом он ревнив как турок и срубил за измену уже несколько эвкалиптов. Цветочками он не интересуется. Читает Гена много – правда, исключительно «Отелло», и ничего кроме него. Он знает его наизусть и цитирует в хвост и в гриву, но все равно постоянно перечитывает. Других писателей он не признает, равно как и других произведений Шекспира. Его голубая мечта – накопить денег и лично навестить несколько деревьев-рекордсменов, список которых, распечатанный из Интернета, он постоянно таскает с собой и всем показывает. Список выглядит следующим образом:
        1.    Самое большое дерево: Секвойядендрон гигантский или мамонтовое дерево (Sequoiadendron giganteum). США, Калифорния. Высота 83 м, окружность 24 м;
        2.    Самое высокое дерево: Секвойя вечнозеленая (Sequoia sempervirens). США, Калифорния Высота 110.3 м;
        3.    Самое старое дерево: Сосна остистая (Pinus aristata). США, штат Невада, в горах на высоте 3275 м;
        4.    Самое толстое дерево: Каштан посевной (Castanea sativa). Сицилия. Окружность пяти сросшихся стволов 64.2 м, возраст 3600-4000 лет.
        Всякий раз, когда Гена заглядывает в этот перечень – очевидно, проверяя, все ли на месте – синие глаза его затуманиваются, а на вытесанном из гранита лице появляется какое-то беззащитное выражение, которое ни в коем случае не следует принимать за чистую монету. Возвращаясь к песням, могу лишь добавить, что любимая песня Гены та же, что и моя: «Я спросил у ясеня». Я готов слушать ее целыми днями... только труба мешает... и дождь идет... и высится замок...
        Очнулся я от укуса в шею, исполненного то ли комаром, то ли еще кем-то маленьким, но подлым. Сигарета давно догорела, успев прожечь очередную дырочку в поролоне подлокотника. Акутагава валялся на траве. Нет, понял я, выспаться мне сегодня, пожалуй, не светит. По крайней мере, пока Эдик не заляжет и не начнет сам смотреть свои жуткие сны. Затем мне захотелось глотнуть пивка. Я выбрался из кресла и дошел до лавки, что на углу Файерберга и Шенкина, поздоровался с хозяином, взял из холодильника три банки «Мартенса» и с сокрушенным видом положил на прилавок стошекелевую купюру. Хозяин долго шарил в кассе, осуждающе качая головой, потом вывалил мне в руку гору мелочи, которая мне была совершенно не нужна, а ему, напротив, нужна, но другой сдачи у него не нашлось. Неплохо бы, подумал я, ввести в обращение отрицательные денежные купюры. Нету сдачи со ста шекелей? Какие проблемы! Добавляешь бумажку в минус десять шекелей – и в расчете.
        Одну банку я прикончил тут же за столиком, две взял с собой. Интересно, что пиво порой оказывает на людей непредвиденное действие. Обычно полагают (и вполне справедливо), что пиво в больших количествах вызывает меланхолию и сонливость и слабо располагает к необдуманным поступкам с сомнительными последствиями. Чаще всего это так и есть. Но иногда получается наоборот, особенно если одним из собутыльников является Эдик, настроенный как следует поразвлечься.
        Помню, однажды в Мюнхене мы с Эдиком сидели в «Хофбрау» – знаменитом мюнхенском «биргартене», пивной таких размеров, что ее следовало бы нанести если не на глобус, то уж, по крайней мере, на карту Европы. Внутри стоял сдержанный шумовой фон, состояший из полузадохшейся музыки, множества негромких необязательных голосов и звона кружек, и витал дивный запах пива и копченого мяса, от которого мгновенно появлялась зверская жажда и такой же аппетит. Немцы и не немцы в количестве, пригодном для заселения небольшого княжества, чинно сидели за длинными деревяными столами, пили пиво и ели сосиски и свиные ребрышки. Никто не приставал к соседям, никто не лежал головой в тарелке, никто не пытался начать пивной или еще какой-нибудь путч. Время от времени кто-нибудь из посетителей флегматично поднимался со скамьи и бережно нес свое переполненное жидкостью туловище в дальний конец зала, скрывающийся во влажном полумраке, а может, и вообще за горизонтом. Я приканчивал вторую литровую кружку одноименного с заведением напитка под сосисочное ассорти и уже поглядывал в сторону третеьй. Нашим соседом за длинным деревянным столом оказался мужчина лет сорока в зеленом костюме и ярко-розовом галстуке. Внешне он не очень вязался с окружающей обстановкой, но пиво пил умело, демонстрируя сноровку и опыт. Элегантным глотком опустошив кружку, где еще оставалась добрая половина, и потянувшись за следующей, незнакомец, будто продолжая прерванный разговор, произнес на чистом русском языке:
        – И все-таки не понимаю я немцев. Шестой год живу тут и до сих пор не понимаю. Вот как по-вашему: в двадцать девятом – или когда все это началось – пива здесь тоже было хоть залейся? И сосисок, и всего остального?
        Он изящно промокнул губы салфеткой:
        – Полагаю, что да. – сказал я. – Не доводилось мне слышать, чтобы в Германии когда-либо с пивом бывали перебои.
        – Тогда какого черта, спрашивается, они тут пивные путчи устраивали? По-моему, для пивного путча может быть только одна причина: табличка «Пива нет». Тут и я бы, пожалуй, поучаствовал. А на немецком языке даже таблички такой, наверное, не существует.
        – Табличку сделать не проблема. – сказал Эдик. – Табличка – это некая условность, сигнал к началу. А сигнал ведь не есть причина. Сражение хоть и начинается после того, как сыграла труба, но не потому, что сыграла труба. Все зависит от субъекта. Скажем, для вас наличие пива и сосисок гарантирует то, что вам не захочется совершать асоциальные поступки – за что я, кстати, вам весьма благодарен – а кому-то этого недостаточно: ему к сосискам надо еще чего-нибудь – например, власти. И это уже причина для путча. А если причина имеется, то и надпись «Мойте руки перед едой» может послужить сигналом. Вы так не считаете?
        – В общем... Да, пожалуй, – усмехнулся незнакомец. – Кстати, вам, как приезжим, я бы рекомендовал оставить это мероприятие – я имею в виду пиво – на вечер.
        – А что, вечером тут лучше?
        – Не в том дело. Просто вы захотите потом еще по Мюнхену погулять, тем более, что тут есть на что посмотреть. А такое количество пива существенно меняет систему ценностей. К архитектуре, например, возникает чисто утилитарное отношение: изумительная ратуша, но вот где, интересно, в ней туалет? И вдобавок почему-то сентиментальным становишься.
        Услышав такое, я сразу же, очевидно, по ассоциации, захотел в туалет. А когда вернулся, тема разговора уже поменялась.
        – ...хотите сказать, – вопрошал Эдика сосед, – что если сейчас кто-то вдруг перевернет вам на голову кружку с пивом, это будет смешно?
        – Конечно, – отвечал Эдик. – Не мне смешно, так другим. Вам, например. А вот если уже и пиво на голову никому не смешно, тогда дело плохо. Либо война, либо чума, либо просто конец света.
        – А вашему приятелю, к примеру, тоже будет смешно?
        – А что он, не человек, по вашему? Конечно, будет. Причем непроизвольно. Ему и неудобно будет смеяться – все же его друга облили – и все равно не сдержится. Не верите – можете убедиться на опыте.
                – Как именно? Опрокинуть вам на голову кружку с пивом?
                – Ну, зачем же так буквально? Вон сколько людей вокруг. Выберите кого-нибудь посимпатичнее.
        – Ну да. А он вызовет полицию, и нас арестуют за нарушение общественного порядка.
        – Ничего. Исследователь должен быть смелым и решительным и уж тем более не отступать перед мелкими трудностями. Действуйте! Вон через два стола сидит почтенная бюргерская семья: папа, мама и сын с дочкой. Подойдите к ним и облейте папу пивом. Его же собственным. А я буду фиксировать реакцию окружающих, в частности, его семьи. Давайте, не стесняйтесь. Только молча, чтобы вышло как можно более неожиданно.
        – А почему я? Вот вы и облейте.
        – Потому, что вы местный и владеете немецким. Возможно, потом потребуется дать объяснения. А я по-немецки, кроме нескольких слов на идиш, знаю только «хенде хох» и «Гитлер капут».
        Казалось бы, нормальный человек на этом месте должен рассмеяться и, шутливо назвав Эдика провокатором, рассказать анекдот в тему. А наш сосед вдруг встал, поправил свой чудовищный галстук, подошел к указанному столику, поднял полную литровую кружку пива и деловито опрокинул ее на голову толстому главе семьи. Пиво потекло у того по волосам, по лицу, по ушам, на одежду – сцена была достойна чаплинского фильма. Немец остолбенел и, судорожно подвигав челюстью, издал звук вроде «Ы-ы-й?..». Его супруга вытаращила глаза и превратилась в соляной столб, чем несколько подпортила стройную Эдикову концепцию. Зато дети не подвели. На мгновение замерев, они тут же закатились безудержным хохотом, хотя глаза у них при этом были испуганные, как у комнатной собачонки, которую забыли вывести – знает, что на ковре нельзя, но терпеть больше не в состоянии. А сосед наш поставил пустую кружку на стол и неторопливо вернулся на свое место. Через пять минут на крики пострадавшего пришло официальное лицо в наглаженной униформе, но у Эдика на этот случай, очевидно, был заготовлен какой-то трюк, поскольку ни посетители, ни полицейский не обратили на нас троих ни малейшего внимания, как будто нас тут и не было вовсе. Официант нас тоже не замечал, поэтому все наши усилия заплатить за пиво и сосиски оказались тщетными, хотя мы честно пытались, чем я до сих пор горжусь. А незнакомец, некоторое время просидев с видом крайне озадаченным и слегка испуганным, вдруг молча встал и быстро, не оглядываясь, ушел. Больше мы его не видели.
         
9         
        На кухне сидели все те же и все так же. Блины уже кончились, и Эдик выглядел умиротворенным. Лена закутавшись в полутень, рассеянно следила оттуда за Севиными манипуляциями. Толик бережно протирал вазу эпохи Мин белой тряпочкой с синими буквами, подозрительно напоминавшей мои новые, ни разу еще не надеванные фирменные адидасовские носки. Соня разливала густой пахучий чай – напиток, употребляя который, мы всегда ощущали известную неловкость, на мой взгляд, излишнюю: табак, например, тоже растение, так что ж теперь – не курить? Телевизор по-прежнему работал без звука. На экране давешний старик или другой, похожий на него как две капли воды, сидел возле костра, над которым висел большой котел, и неторопливо вещал в подставленный микрофон. Перевод внизу экрана гласил: «Вот как градусов станет сто, так вода и закипит. Это у нас уже спокон веку так – и при отцах наших было, и при дедах, и мы тоже ничего менять не собираемся». Я поставил пиво на стол и плюхнулся на диван.
        – Благородный юноша, – торжественно произнес Эдик. – Ты спас нас от жажды. Проси чего хочешь. Остерегаясь, конечно, выходить за пределы нашего альтруизма.
        – Не извольте беспокоится, – ответил я. – Лучше умереть поздно, чем никогда.
        Толик критически оглядел вазу, спрятал мой носок в карман халата и туманно изрек:
        – Смерть не страшна, с ней не раз он встречался в степи.
        Сева закончил ковыряться в приборе и осторожно вставил его в розетку. Оттуда раздался треск и полетели искры. Свет на кухне погас.
        – Отлично! – с чувством сказал Сева и подергал прибор. Тот не поддавался. – Черт, приварило искрой.
        – Я когда-то видел мультфильм «Бытовой электросекс», – задумчиво сообщил Эдик, наливая пиво в стакан. – Там были два персонажа: штепсель и электрическая розетка. Они весь фильм искрометно трахались, отчего во всем доме постоянно гас свет. Ты случайно не его продолжение сейчас снимаешь?
        – Как-то я в Крыму познакомился с одним художником-мультипликатором, – Толик сладко потянулся, покосившись на Лену. – И была в нашей компании одна сдвинутая девица. Она к нему прицепилась: почему, дескать, в мультфильмах персонажи часто падают с каких-то там этажей, по ним машины ездят и так далее. Мол, им должно быть больно и все такое. Мол, зрителям это травмирует психику, а детям – в особенности. Ну, он ее успокоил. Не волнуйся, говорит, наиболее сложные и опасные трюки выполняют дублеры. Мы их рисуем вместо основных пресонажей. Она, кажется, поверила.
        – Классная идея. Сева, ты, часом, не дублера главного героя собрал?
        – Понимал бы что в технике. Этот прибор для тестирования розеток. Он прогнозирует замыкание с точностью до двух часов.
        – У-у-у, а я-то думал – с точностью до секунды, – протянул Толик. – Втыкаешь его в розетку, и все. Замыкание. Вот как сейчас.
        – Дубина ты, – констатировал Сева, видимо, забыв, что в нашем лексиконе это не является ругательством. Он вышел за дверь, пощелкал там, и через несколько секунд загорелся свет. – Стоеросовая, – уточнил он, вернувшись.
        – Сам дрова, – охотно откликнулся Толик, не сводя глаз с Лены. – На работе ты тоже пробки жжешь? Тебя там, небось, уже вся аппаратура узнает и боится?
        Сева – человек чрезвычайно мирный, но вместе с тем он гений электроники, и с этим нельзя не считаться. Однажды он купил себе ботинки. Через неделю у левого отвалилась подметка, и Сева пошел в магазин их менять. Владелец обувного магазина, толстый и волосатый иракский еврей, менять ботинки наотрез отказался, заявив, что при правильной эксплуатации ботинки не рвутся, а если это все же случилось, значит, он, Сева, не так ходит. Сева не стал качать права, а вернулся домой и целый вечер провозился у себя в комнате с какими-то микросхемами и проводочками. В результате он собрал маленькую пластиковую коробочку и на следующий день незаметно прикрепил ее у входа в магазин. С тех пор покупатели почти перестали туда заходить, и через месяц магазин закрылся.
        Фирма, где работает Сева, занимается компьютеризированными системами идентификации людей. Одни системы устанавливаются в местах, где вход разрешен только по пропускам, и призваны заменить обычные магнитные карточки, которые, как уже выяснилось, довольно легко подделать. Системами другого типа предполагается оборудовать вокзалы, аэропорты и прочие общественные места, с целью отлова разыскиваемых преступников и террористов.
        – Тебе хи-хи, а у нас проблема на проблеме, – проворчал Сева, отдирая прибор от розетки.
        – В чем проблемы-то? – поинтересовался Эдик.
        – В разпознавании. Казалось бы, мы все такие разные, такие индивидуальные – а вот поди объясни компьютеру, в чем эта разница. Мы для него как для нас кузнечики. Первые сканеры с трудом шведа от эфиопа отличали. Теперь, конечно приборы куда точнее стали: абрис лица, рисунок ушной раковины – это для них детский лепет. Сейчас учитывают десятки параметров. И при всем при том срабатывает такая штука в тридцати случаях из ста.
        – Что, небось, накладные усы ее с толку сбивают?
        – Ну, усы и борода для системы – ерунда... – тут Сева запнулся, удивленный своим внезапным вкладом в мировую поэзию, но быстро освоился и обвел нас взглядом, исполненным достоинства. – Различные конфигурации усов и бород есть в базе данных, и специальная программа их сама накладывает и убирает при сравнении. А вот конфета за щекой, например, искажает внешность так, что система пасует. Даже с помощью обычного грима можно ее обмануть. В результате мы вообще отказались от визуальной схемы.
        – А если по составу мочи? Он ведь химически индивидуален, а? – спросил Эдик без тени улыбки.
        – Точно! – обрадовался Толик. – Писаешь в баночку и предьявляешь на входе. А если групповой пропуск заказывали, то все делают в общую канистру. Класс!
        – Уринографом мы тоже занимались, – после долгой паузы поведал Сева. – Наша группа его разрабатывала. На выставках демонстрировали, ажиотаж был полный. А покупать никто не хочет. Одна государственная структура купила и все. Конечно, недостатки есть, кто спорит. Процесс идентификации, например, до четырех минут занимает, если у мужчин. А у женщин до семи.
        Позади меня сдавленно хрюкнул Толик. Судя по отзвуку, прямо в вазу эпохи Мин.
        – Послушай, а как же те системы, что уже существуют? – поинтересовалась Соня. – Ну, эти, которые определяют по отпечатку пальца или по рисунку сетчатки? У нас в фирме такая стоит.
        – Устарели они, Сонечка. И ненадежные. Палец можно у кого надо отрезать, глаз можно вырвать, – Сева осторожно потрогал правый глаз. – А вот мы сейчас делаем такую штуку, которую обмануть невозможно. Ментограф. Опознает по ментограмме. Уже почти готов. Осталось с одной хренотенью разобраться, и будешь читать о нас в газетах.
        – По ментограмме – это как? – спросил Толик.
        – Ну, по излучению мозга.
        – А что, он разве излучает?
        – А как же. Излучает в электромагнитном диапазоне, только очень слабо (тут Эдик загадочно улыбнулся, и его длинный нос описал какую-то сложную кривую). Сам прибор похож на ящик с дыркой. Ты в эту дырку думаешь, а специальный датчик считывает частоты излучения мозга. Как выяснилось, они строго индивидуальны. И запоминает их. Это и есть ментограмма. А когда потребуется тебя опознать, ты снова думаешь в дырку, а он сравнивает твою теперешнюю ментограмму с образцом, хранящимся в памяти. И если совпадет, то ты – это ты.
        – А если не совпадет, то я – это не я. Понятно. А о чем надо в эту дырку думать?
        – Вот это как раз и есть та самая хренотень. Оказывается, думать надо точно о том же самом и точно так же, как и при записи образца. В том же настроении, с тех же позиций. А у людей же все постоянно меняется, по крайней мере, настроение. И мы пока еще толком не знаем, что с этим делать. Хотя идеи кое-какие есть.
        – Здорово! Значит, в Кнессете, например ваша штука не будет работать? У наших депутатов позиция меняется еще чаще, чем настроение. И выражение глаз тоже, в зависимости от того, под следствием он или еще нет.
        – В Кнессете своя специфика, это верно. Но безвыходных положений не бывает. Помнишь, я говорил, что один покупатель на уринограф все же нашелся?
        Толик заржал, как кентавр, и уронил вазу. Эдик немыслимым движением вывинтился из-за стола и подхватил ее у самого пола. У Сони тоже оказалась неплохая реакция: она успела ахнуть. Я выразил Эдику свое восхишение с помощью большого пальца правой руки, одновременно Толику – порицание с помощью среднего пальца левой, вышел из кухни, вернулся в свою комнату, сел к столу и стал думать. Мне было о чем подумать. Хотя бы о том, что Лена непроизвольно дернулась в сторону падающей вазы, как будто хотела поймать ее, но сдержалась. И все было бы ничего, если бы она не дернулась на полсекунды раньше, чем ваза начала падать.
        Если бы такое проделал Эдик, я бы не слишком удивился, но в данном случае мои размышления быстро зашли в тупик, поскольку я не знал, как именно следует думать о таких вещах, оставаясь при этом в границах реального, да и где проходят эти самые границы, я тоже представлял себе весьма приблизительно. Зато очень скоро понял, что, помимо только что случившегося, меня беспокоят еще два обстоятельства: откуда, черт возьми, я помню то, чего вчера не было, и куда, дьявол подери, девалось то, что вчера было? Я вдруг понял, что понятия не имею, откуда здесь взялась Лена, а мои воспоминания о вчерашнем с ней знакомстве, судя по всему, ложные. Тут я покрылся холодным потом и стал судорожно вспоминать.
        В моей памяти это произошло в три часа дня. Она стояла на углу улиц Каплан и Леонардо да Винчи в центре Тель-Авива, неподалеку от двух с четвертью небоскребов (небоскребов, естественно, по местным меркам), последний из которых если и достроят когда-нибудь, то, видимо, уже после Третьего Храма. Маленькая, стройная, светлые волосы до плеч, джинсики с вышивкой, сверху что-то белое, облегающее, без рукавов. С ней был огромный букет бледно-розовых гладиолусов. Букет выглядел на редкость одушевленным и самостоятельным: создавалось впечатление, что он с девушкой прогуливается на пару. Держала она его бережно, но цепко, переплетя тонкие пальцаы с длинными стеблями. Медленно погружала лицо в ароматное пространство между покачивающимися чашечками, глаза полузакрыты, губы полуоткрыты… Она сама его себе купила, догадался я. Кстати, кто знает, откуда пошел обычай дарить женщинам цветы? Готов спорить, что никто. А у меня на этот счет есть кое-какие интересные идеи.
        Я осторожно подошел поближе. У меня с собой была веточка вербы, которую только-только стали продавать в Израиле, буквально в нескольких магазинах, в качестве северной экзотики. Я стал покупать ее под впечатлением Севиного рассказа о том, как в России у него был с одной вербой бурный роман, с клятвами и сценами ревности, закончившийся довольно печально: она ушла от него к другому и, по слухам, жаловалась ему на Севину якобы скупость и сексуальную неразборчивость. Тем не менее, я часто ношу с собой веточку вербы, с которой, кстати, очень удобно быстренько перепихнуться в укромном месте, если приспичит. Так вот, я вытащил из кармана эту самую вербу и, поглаживая ее пушистой кисточкой щеку, приблизился к девушке и слегка поклонился.
        – У вас прекрасный букет, – сказал я галантно. – И замечательный вкус.   
        – Спасибо. Вам правда нравится? – она подняла на меня глаза и едва заметно порозовела.
        – Очень. Давно он у вас? Букет, я имею в виду.
        – Уже часа два. Я его купила возле дома. Я не люблю гулять одна, без цветов.
        – И где он, Ваш дом?
        – Там, – она указала в сторону улицы Ибн-Гвироль. – Я как раз иду туда.
        Нечего и говорить, что я увязался ее провожать. По дороге завязался разговор с шутками, намеками, прощупыванием, но я уже понимал, что она – наша. И она, судя по всему, понимала, кто я.
        Теперь, прокручивая в памяти эту встречу, я припомнил некоторые несообразности в окружающей обстановке: блеклые, как в старых фильмах, цвета, машины все, как одна, серые, почти нет людей вокруг, а те, что есть, застыли неподвижно, как манекены, одетые к тому же не по сезону тепло, солнце висит прямо над центром «Азриэли», где оно никогда не бывает, да и вся видимая панорама скорее двух-, нежели трехмерна. Интересно, как я этого всего тогда не заметил. Впрочем, когда «тогда»? Если это ложное воспоминание, иллюзия – значит, никакого «тогда» не было. Точнее, было, но совсем другое, а о том, что произошло со мной вчера на самом деле, я не имею ни малейшего представления, кто-то от меня это спрятал. А раз этот кто-то приложил такие усилия (не хотелось бы думать, что подобные вещи удаются кому-то без усилий), следовательно, вчера произошло что-то в высшей степени интересное. И после этого интересного у нас в квартире оказалась эта странная Лена. И все это вместе есть не что иное, как тщательно продуманная комбинация по внедрению в нашу среду... кого? Кому, ради всего святого, потребовалось внедряться к нам таким диким способом? Полиции? ФСБ? Иранским шпионам? А главное, зачем?! Полная чушь! И попахивает мистикой.
        Тут я вспомнил, что по вопросам, связанным с мистикой, у меня есть к кому обратиться, и немного успокоился. Надо всего лишь пойти на кухню и вызвать Эдика под каким-нибудь предлогом. Так, чтобы Лена не догадалась, зачем он мне нужен. А нужен он мне... нужен он мне... м-м-м... Вот! Он мне нужен, чтобы отдать ему приглашение к Жоржу на свадьбу. Тем более, что Эдик, по его собственному недавнему утверждению, получает удовольствие от подобных мероприятий. Не знаю правда, что он имел в виду, так как в устах Эдика слово «удовольствие» приобретает какой-то особый смысл. Равно как и все остальные слова.
         
10         
        В кухне было накурено и безлюдно. Телевизор работал, как бизнесмен – исключительно для себя. Шла передача под названием «А вот и мы!» В студии за столом сидела, смущаясь, молодая супружеская пара, репатриировавшаяся из Аргентины, а разбитной ведущий страстно доказывал им, что вся латиноамериканская культура зиждется на еврейской, и даже песня «Бесо ме мучо» в оригинале была написана на идиш и называлась «Киш мир ин тухас». Я открыл окно. По квартире пронесся сквознячок. Дверь в Левину комнату приоткрылась с противным скрипом и оттуда донесся разговор. Я подошел, вежливо стукнул пару раз и, не дожидаясь приглашения, вошел.
        Лева в полосатом халате возлежал на разворошенной кровати в позе опытного римского патриция и разглагольствовал, поглаживая еще теплую со сна березовую дубинку. Лена скромно сидела на стуле, руки на коленях – прилежная ученица. Эдик устроился в низком широком кресле, в своей любимой позе, колени едва не выше головы. Он коротко глянул на меня и повел носом в том смысле, что, мол, все в порядке, присаживайся, и снова уставился на Леву.
        – ...тотальный оптимизм, как известно – признак дурака, – Лева произносил слова так, что за каждое хотелось подержаться. – Из этого многие делают неправильный вывод, что тотальный пессимизм – удел умных людей. Я лично не вижу достойных причин для перманентной грусти, кроме каких-то личных обстоятельств. Человек должен быть способен как на печаль, так и на радость, и ничего в этом плохого нет... Эдик, хорош дурью маятся! Отвернись, я по утрам не летаю! – Эдик довольно ухмыльнулся, но взгляд отвел. Лева пощелкал пальцами, ловя улетевшую мысль. – Э-э-э... о чем я? Ах, да. Беда в другом: как в печали, так и в радости, мы стремимся изменить окружающий нас мир. Разумеется, к лучшему – а как же еще. И не просто стремимся, а изменяем, каждый в своем понимании. Каждый из нас точно знает, чего в этом мире не хватает, и каким он должен быть на самом деле. Вот таким, как сейчас, только без войн и комаров. Вот таким, как сейчас, только чтобы никто не болел, и у меня был «мерседес». Вот таким как сейчас, только чтобы Жанна ушла от Пьера ко мне. И так далее.
        – Ты считаешь, что желание улучшить мир, сделать его более совершенным – это ненормально? – тихо спросила Лена.
        – Это ужасно! Грех гордыни в его худшем проявлении. Мир, видите ли, несовершенен! А вдруг то, что мы имеем – это вообще единственный вариант? Или не единственный, но оптимальный? Трудно, конечно, поверить, что всего за шесть дней, за которые нам ни дома не построить, ни, тем более, дерева не вырастить, можно соорудить что-то приличное, но раз уж кто-то этот мир соорудил, то наверняка не для того, чтобы мы в нем что-то меняли. Да и нет никаких доказательств того, что мир вообще мог бы быть иным. А что, если совершенный мир физически невозможен? Если это так, то, подойдя к порогу совершенства, он должен либо взорваться, либо провалиться в черную дыру, либо еще каким-нибудь способом перейти из материальной формы в идеальную. Учитывая это, глупо так уж расстраиваться из-за каких-то недоделок, благодаря которым мы как раз и живем на свете.
        – Ну, это пока предположение. А вдруг все не так уж и плохо? – благодушно осведомился Эдик.
        – В каком смысле?
        – В смысле, что совершенный мир все-таки может иметь физическую структуру. Пока ведь обратное не доказано.
        Лева почесал спину концом дубинки.
        – Допустим. Но даже в таком случае трудно предположить, что человек, являясь несовершенным творением, смог бы существовать в таком мире. И получается, что своим бытием мы обязаны именно ущербности мира. А это значит, что исправлять что-либо в нем опасно: можно доисправляться до того, что мир станет настолько хорош, что нам в нем уже не будет места. Нас, возможно, наградят медалью за ударный труд, но посмертно. Впрочем, мы, хоть и считаем себя венцом творения, навряд ли способны что-то исправить, скорее – напакостить.
        – И тем самым отдалить собственное уничтожение?
        – И тем самым сделать мир слишком плохим для жизни. Другая сторона той же медали.
        – Получается, что и улучшать нельзя и ухудшать нельзя?
        – Конечно. Нельзя вообще ничего трогать. Иначе можно выйти за пределы своей компетенции и запустить какой-нибудь процесс, который потом не удасться остановить. Нельзя уподобляться ребенку, забравшемуся по чьему-то недосмотру на пульт управления атомного реактора и нажимающему там всякие кнопочки. Вот изменим какую-нибудь мировую константу и получим такое, что и в страшном сне не приснится. Кто знает, какова истинная причина Потопа.
        – Ну, мировую константу изменить не так-то просто, – заявил Эдик таким тоном, как будто речь шла о некой трудоемкой, но вполне реальной задаче. – А что касается страшных снов, то, по-моему, ты их недооцениваешь.
        Вот уж воистину, подумал я.
        – Я их еще как дооцениваю – хмуро сказал Лева. – Поскольку не далее, как позавчера... – он поежился и неодобрительно взглянул на Эдика, а тот старательно потупился, как второклассник, застигнутый за надуванием презерватива. – В любом случае, я лично за глобальное соблюдение первой заповеди программиста: работает – не трогай.
        – Так ведь трогают как раз те, кто считает, что не работает, – не унимался Эдик. – А так считают практически все. «И в печали и в радости» – твои слова?
        – Мои, мои. Вот мы и вернулись на круги своя. Поэтому и печали и радости я предпочитаю меланхолию. Уж она-то не способствует излишней активности.
        – Так же, как и религия. Истинно верующий никогда не усомнится в том, что мир создан в наилучшем виде. И тем более не захочет исправлять его.
        – Еще как хотят. А что такое, по твоему, молитва? Господи, сделай то-то и то-то. И хоть бы кто-нибудь когда-нибудь попросил: «Господи, оставь все как есть!»
        – Ну, почему же? Один прямо так и попросил: «Остановись, мгновенье! Ты прекрасно».
        – Видишь, всего один. Да и то после общения с дьяволом. А остальные только и знают – даруй одно, забери другое, помилуй этих, накажи тех...
        – А мать, молящую о выздоровлении больного ребенка, ты тоже осуждаешь? А заложника, захваченого террористами?
        – Нет, конечно. Как я могу осуждать тех, кто использует последнюю надежду спастись или спасти своих близких? Подобные молитвы к попыткам исправления мира не имеют никакого отношения. Я имел в виду других – тех, кто просит Господа привести мир в сответствие с его, просителя, вкусами, а не наоборот.
        – Ну, это еще довольно осмотрительно с их стороны. Не сами ведь лезут кнопки нажимать, а обращаются к эксперту.
        – Бывает, что и сами. Например, режут друг друга – кто во имя Божье, кто во славу Господню.
        – Лева, – вдруг спросила Лена, – ты кем работаешь, если не секрет?
        – Какой уж тут секрет. Химиком в косметической фирме. Духи всякие, кремы, помады.
        – Ну и как же твоя работа укладываются в твою концепцию бездействия? Это что, разве не попытка улучшить мир?
        – Попытка, конечно, – улыбнулся Лева, – но слабенькая. В пределах моей компетенции. Надеюсь, меня за нее простят. А от кнопочек я стараюсь держаться подальше. – Он погладил свою березовую дубинку.
        – Да, – сказала Лена, – интересно вы тут рассуждаете. И часто у вас такие дискуссии бывают?
        – Регулярно, – заверил я. – Особенно, когда наступает очередь господ философов подметать или мыть посуду. Вот тут-то самые дебаты и начинаются.
        – Понятно. А хотите знать, как оно на самом деле?
        – Что на самом деле?
        – То, о чем ты говорил. Как соотносятся человек и мир. И для чего мы на самом деле существуем. Основной вопрос бытия, короче говоря.
        – А ты-то откуда знаешь?
        – Об этом тоже расскажу. В свое время.
        Лева недоверчиво взглянул на Лену, потом ухмыльнуылся и широко повел рукой, как бы приглашая всех желающих принать участие в шутовской дискуссии. Но Эдик внезапно стал очень серьезным. Казалось, они с Левой поменялись ролями. Лена встала со стула и опустилась на ковер, обняв руками колени. Я только сейчас заметил, что она невероятно пластична. Она будто перетекала из одной позы в другую.
        – Дело в том, – начала Лена, сканируя нас поочередно своими прозрачными глазами, – что мир не был сотворен за шесть дней. Он вообще еще не сотворен до конца. За шесть дней был создан лишь прототип мира. Демо-версия. Как и любой опытный образец, его требовалось отладить, исправить ошибки, допущенные при проектировании. Для этого был создан специальный инструмент. Этот инструмент – человек.
        – Всего лишь инструмент? – грустно усмехнулся Эдик, – Я что-то подобное предполагал.
        – Увы! Не венец творения, не пуп Земли и не соль Вселенной, а всего лишь инструмент.
        – И что, игра стоила свеч? Устраивать всю это эволюционную катавасию только из-за того, чтобы создать инструмент?
        – Никакой эволюции не было. По крайней мере, в нашем понимании.
        – А Дарвин?
        – Дарвин ошибался. Как и многие другие великие ученые, чьими теориями мы на сегодняшний день пользуемся.
        – Значит, они плохие инструменты?
        – Не всегда. Иструмент, конечно, может получиться некачественным. Но из Чарльза Дарвина он как раз вышел отличный. Его задача заключалось в том, чтобы придумать и внедрить в головы теорию происхождения видов путем эволюции. И Дарвин с ней блестяще справился. Человечеству еще рано знать правду, поэтому ему подсунули дарвинизм.
        – Значит, те теории, которые Дарвин опровергал, были верными? Почему тогда в свое время не позаботились об их искоренении?
        – Нет, они тоже неверны. Правильная теория еще не создана. И, надеюсь, не будет создана. Потому что она чудовищно оскорбительна. Как для отдельного человека, так и для всего вида.
        – Да уж! Судя по тому, что мы от тебя услышали, почетного для нас в такой теории мало.
        – Это еще не все.
        – Есть еще что-то? – насторожился Эдик.
        – Есть. К сожалению.
        – Расскажешь?
        – Придется. Хотя особой радости вам эта информация не доставит.
         – А какая доставит? Согласно Экклезиасту, степень печали пропорциональна уровню осведомленности.
        – Экклезиаст многое понимал и еще больше чувствовал, – вздохнула Лена. – Ладно, поехали дальше. Человек, как мы уже знаем, это инструмент. Как любой инструмент, он обладает только теми качествами, которые требуются ему для выполнения своей работы. Ничего лишнего. Наш разум, которым мы так привыкли кичится – это всего лишь инстинкт, у которого заблокированы почти все чувства, кроме самых примитивных, необходимых для выживания и воспроизводства. Вместо них нам дали так называемое логическое мышление, чтобы мы могли рассчитывать, проектировать и выполнять другую черную работу. Наподобие компьютера. У компьютера ведь нет никаких чувств, но это не мешает нам использовать его для расчетов. А кое-кто считает, что даже помогает.
        – А наука? – не выдержал Лева. – Ведь этот примитивный, как ты утверждаешь, разум смог изобрести науку!
        – А что наука? Наука – это всего лишь один из способов познания мира, причем далеко не самый удобный. Перед тобой кладут здоровенное уравнение и говорят: «Смотри, это движение Земли вокруг Солнца». Ты смотришь, но ни Земли, ни Солнца там не видишь, одни лишь чернила да бумагу. А ведь есть еще интуитивный метод, и он гораздо эффективнее. Но людям практически недоступен. Так, по мелочам. Хотя он-то и есть самый древний, и все религиозные обряды, связанные с молитвами и прочими медитациями, основаны именно на нем. Кстати, механизм действия молитвы до сих пор не разгадан. А вот некоторые животные – те самые, которые произошли от человека (а вы что думали – наоборот?) – обладают чувствами в такой степени, какую мы даже представить себе не можем, и способны постигать мир на интуитивном уровне – то есть, напрямую, а не через формулы, как мы.
        Этот удар Лева перенес стойко. Или же просто не успел осознать, что является низшей ступенью эволюции по отношению к «некоторым» животным. Во всяком случае, он горой стоял за разум:
        – А как же музыка, живопись, литература, архитектура? Эти твои животные ни к чему такому неспособны!
        – А зачем им все это? Искусство – это суррогат, бледная копия мира, оно нужно лишь тому, кто не в состоянии в полной мере любоваться оригиналом. Что же касается способности людей к художественному творчеству – никак, кстати, не связанной с разумом – то она дана только немногим из нас и только потому, с ее помощью удается иногда значительно улучшить функциональные свойства отдельных экземпляров и целых групп. Что-то вроде смазки, чтобы инструменты не ржавели. И никого во Вселенной, кроме нас, наше творчество не интересует.
        Лева выглядел озадаченным. Эдик был весь внимание. Я нервно хихикнул, но этого, к счастью, никто не заметил. Лена продолжала ровным голосом:
        – Ты во многом прав, Лева. В совершенном мире человеку действительно не найдется места. Хотя и не потому, что он физически не способен в нем существовать, а просто, когда инструмент выполнит свою функцию и доведет мир до совершенства, надобность в нем отпадет. Вот в чем ты ошибаешься, так это в том, что человеку в интересах сохранения своего вида лучше не заниматься улучшением мира. Если инструмент – то есть, человек – не станет выполнять то, для чего он был создан, его ликвидируют. Заменят другим.
        – Его – в смысле, всех нас?
        – А все мы и есть один. Нам просто кажется, что нас много и мы существуем раздельно. На самом деле все люди – одно целое. Как ветви дерева.
        – Ну да, конечно! – подхватил я. – Этнические связи, общий предок. Генеалогическое древо. И так далее.
        – Именно, – кивнула Лена. – Генеалогическое древо. Только с одной лишь поправкой: древо не как схема, а как материальный объект.
        – В каком смысле? – прищурился Эдик.
        – Сейчас обьясню. Представьте себе обычное дерево. Вон то, что за окном. Рассечем его мысленно горизонтальной плоскостью где-нибудь на уровне кроны. Срез каждой ветви выглядит примерно как круг или эллипс, в зависимости от того, перпендикулярна она плоскости сечения или пересекает ее под углом. Все эти круги и эллипсы в плоскости кажутся совершенно независимыми друг от друга. А толкнешь один – закачаются и соседние. Объяснить это, оставаясь в плоскости, невозможно. Но стоит посмотреть вниз – и сразу видно, что ветви соединены между собой: тонкие растут из толстых, толстые из ствола, а тот, в свою очередь, из корня. Движение одной ветки заставляет качаться другие. Стоить только заглянуть в третье измерение – и все становится понятно. Если кто-то подрыл... повредил корни дерева, – ее голос дрогнул, – только взгляд в третье измерение поможет нам объяснить, отчего вдруг все ветки одновременно начали засыхать.
        – Так ты хочешь сказать, что человечество тоже?.. – начал Эдик и замолчал.
        – Да. Человечество устроено аналогичным образом. Разница лишь в том, что люди – это трехмерные срезы некоего всеобщего генеалогического древа, реально существующего в четырехмерном пространстве, и имеющего общий ствол и корень. Мы все растем на одном Дереве. И тот, кто способен заглянуть вглубь, в четвертое измерение, может увидеть разом все его ветви, ствол и корни. А также того, кто их подрывает.
        Снова мне почудилась какая-то странная вибрация в ее голосе, но голова шла кругом и удивляться было некогда.
        – Не спрашивайте меня, зачем понадобилось создавать инструмент такой структуры. Возможно, чтобы им легче было управлять. Или чтобы его легче было уничтожить, когда придет время. Вместо того, чтобы вылавливать нас поодиночке, достаточно обрубить корни. Или заменить... Эдик, что с тобой?
        Эдик подался вперед в своем кресле и смотрел на Лену в упор. Лицо его потемнело и стало страшным, глаза сузились, зубы заострились, жилы на лбу напряглись. Таким я его ни разу еще не видел – ни когда на нас по встречной полосе летел мусоровоз с уснувшим водителем, ни когда пьяные рукоблуды из движения «Дрочи без границ» громили нашу квартиру с криками «Бей дровоебов!» и угрожали нам какими-то штуками, которые они называли мастурбаторами. Его глаза полыхнули золотистым пламенем. В следующе мгновение Лена парировала удар. Их взгляды скрестились, высекая искры. Несколько тысяч миллисекунд длилась эта безмолвная дуэль. Оба противника дрожали от напряжения. Потом Лена начала стремительно меняться. Она как будто стала выше ростом. Выступили скулы, кожа слегка позеленела, нос слегка вытянулся, глаз из голубого стал золотым, зрачки – овальными как у Эдика, только еще более продолговатыми. Волосы выпрямились и почернели, подбородок скрылся под небольшой эспаньолкой. Я впервые видел перед собой амо.
        То ли эта транфсормация высвободила дополнительную энергию, то ли повлиял еще какой-то фактор, но тут Лена, наконец, пересилила. Эдик вдруг побледнел, закрыл глаза и медленно, как задетая неловким актером декорация, повалился в свое кресло. Лена погасила взгляд и перевела дух.
        Надо было куда-то бежать. Срочно что-то делать. Я судорожно вцепился в стул, на котором сидел и не мог пошевелиться. Лева начал медленно, как сомнамбула, подниматься с выражением крайнего изумления на лице, но амо по имени Лена негромко приказала: «Сиди!», – и он оцепенел. Лена стала делать руками плавные движения, как будто наматывала невидимый трос. Эдик со стоном открыл глаза. Через минуту взгляд его стал наполовинну осмысленным.
        – Амо... Кауни эц... – прошептал он. – Лоа!..
        – Да. – она прекратила пассы. – Лоа. Молодец. Когда ты понял?
        – Когда... заговорила о корнях... Что ты... амо... Что Лоа… не узнал…
        – Все равно, умница, – Лена уже полностью оправилась, чего нельзя было сказать об остальных. Лева взирал на происходящее с отвисшей челюстью и выпученными глазами, в которых светилась надежда, что вот сейчас это безобразие кончится, Лоа снова станет Леной, и все вернется на круги своя. Та же надежда робко толкнулась и в мое сознание, но я не дал ей ходу, хотя в остальном, видимо, выглядел не лучше Левы. Слова, казалось, с трудом отклеивались от Эдиковых губ:
        – Я еще вчера... что-то странное в тебе почувствовал, но не мог понять... Ты хорошо маскируешься... Кто тебя научил?
        – Йолты, – произнесла Лоа незнакомое слово, которое – откуда-то я понял – на языке амо означало «отец». – Он тебя ждет. Давно ждет. Без тебя не может уйти.
        – Кто? Вождь? Амо-Двару-Кауни-Эц?
        – Нет, не он. Амо-Двару мне не отец. Он меня только вырастил. Мой настоящий отец – шаман.
        – Шаман – твой отец?!
        Она кивнула и голосом, идущим, казалось, со стороны, раздельно произнесла:
        – Спиной к Элонхи стоя, раздвинуть ноги и наклониться, дабы явить чистоту помыслов своих, стать плотью от плоти Его, водой от воды Его...»
        – ...землей от земли Его, – закончил Эдик. Теперь он выглядел несколько бодрее. – Так это он тебя ко мне послал?
        Лоа кивнула. Эдик положил свою руку на ее.
        – А зачем тебе понадобился этот спектакль, Лоа?
        – Ты очень изменился. Ты почти уже стал дредом тогда, а сейчас ты все забыл. Ты и язык почти забыл. Я должна была заставить тебя вспомнить.
        В коридоре что-то с грохотом упало и послышался крик. Я выскочил из комнаты. Лева, сбросив наваждение, ринулся следом, путаясь в халате и поминая черта. На полу валялись осколки керамического цветочного горшка и сломанный фикус, над которым на корточках застыла Соня в глубоко трагичной позе а-ля ее тезка Мармеладова. Красивые блестящие, как капли росы, слезы поочередно скатывались по ее щекам. Артур стоял, скособочившись, спиной к наружней двери и матерился сквозь редкие зубы. Одной рукой он держал свой дипломат наподобие щита, а другой вслепую лихорадочно шарил по двери, путаясь в замках и задвижках, которые мы в изобилии установили туда после погрома.
        – С-скотина! – всхлипнула Соня, схватила с пола самый крупный осколок и запустила им в Артура. Осколок попал Леве в плечо, и тот от неожиданности икнул.
        – В чем дело? – величественно осведомился голый по пояс Гена, появляясь из ванной с наполовину выбритым лицом. Вот тебе и на! А я-то был уверен, что он все еще торчит возле Кирьят-Шмона: там в Хуршат-Таль, священной друзской роще, растут такие дубы – впятером не обхватишь! Артур уже успел справиться с замками и открыть дверь, но решил, видимо, не удирать без объяснений и попытаться сохранить лицо:
        – Ну, уронил я этот долбаный фикус! Случайно уронил, клянусь! А эта истеричка...
        – Он его ударил ногой! Он его сломал!
        – Не ударял я его! На кой он мне сдался, переросток твой вонючий!
        – И меня чуть не ударил! – Соня зарыдала, что, на мой взгляд, было уже лишним.
        – Да что ты несешь?.. – взвился Артур, но его перебил мощный рык Гены:
        –Ударил? Тебя? Вот эта гнида?! Страшилище, в котором мерзко все?!
        Надвигался вселенский катаклизм. Гена обожал Соню, относился к ней как старший брат и всегда принимал ее сторону, отнюдь не стараясь быть объективным. А употребление цитат из Отелло свидетельствует, как правило, о серьезности его намерний.
        – В смысле...чуть не захотел ударить, – пробормотала Соня гораздо менее уверенно, но было уже поздно. Огромный Гена шагнул к Артуту. Тот поставил дипломат, встал в какую-то замысловатую стойку и приглашающе махнул в воздухе ногой. Гена от ноги уклонился, взял Артура одной рукой за узел галстука и слегка приподнял. Артур немузыкально захрипел и засучил ногами по полу. Гена небрежно приложил свой кулак, размером с дыню, к тому самому лицу, ради сохранения которое Артур и остался, и вынес несчастную жертву судебной ошибки на лестницу. Через несколько секунд оттуда послышался грохот вперемешку с трехэтажным матом. Случайно этажность мата совпала с расположением нашей квартиры или нет, сказать не могу. Внизу раздался звон разбитого стекла, затем отдаленный истошный вопль: «Да заебись ты в доску, короед! Дупло тебе с зубами!» и голос Гены, я бы даже сказал, глас, дополнительно усиленный лестничным эхо: «Я этого обрезанного пса, схватив за горло, заколол – вот так!», после чего Гена вернулся в квартиру и, запирая дверь, добавил не без юмора:
        – Вот ведь бездарь! Шесть лет прозанимался тэквондо, и ни в зуб ногой.
        Затем подошел к всхлипывающей Соне, ласково обнял ее за плечи и погладил по волосам, отчего мне вдруг представилось, что она покрыта толстой дубовой корой. Но у меня хватило ума не делиться вслух своими фантазиями. Во всем, что касается Сони, чувство юмора у Гены отказывает напрочь.
        – Бедный Артур, – вздохнула Соня. В логике ей отказать было трудно. Потом поцеловала своего могучего защитника в щеку и пошла за веником. Гена просиял, благосклонно оглядел нас с Левой и ушел в ванную добриваться.
        – Меня бы кто так опекал, – сказал Лева, потирая плечо. – Вот как Генка Соньку.
        – Для этого ты, друг мой, полом не вышел, – отозвался Эдик. – Для мужчины, с чем бы он не спал, женщина всегда остается женщиной, с чем бы не спала она.
        Этот эпизод, как ни странно, пошел нам на пользу – я имею в виду меня с Левой. Он вернул нас к бытовой реальности, и слава Богу, а то мне уже начало казаться, что я угодил в какую-то компьютерную игру. Хотя на самом деле, если вдуматься, это было больше похоже на сценарий документального фильма ужасов.
        В течение всего дня мы демонстрировали недюжинную психологическую устойчивость. Мы никому не рассказали о том, что произошло в Левиной комнате. Мы не только не впали в депрессию, но даже оживились. Мы пытались острить. Мы дразнили друг друга инструментами, сучками и срезами. Писали записки: «Инструмент Сева, срочно позвони сучку Леве, чтобы купил удобрений, в смысле жратвы! Срез Саша». Толик вовсю увивался за восстановившей маскировку Леной, даже полено свое забросил. Мы с Левой уже начали было плести интригу с целью убедить Лену показаться Толику в своем истинном обличье, но природный наш гуманизм взял верх, и мы ограничились тем, что прикнопили на дверь его комнаты акварель «Мальчик, вынимающий занозу из девочки» кисти Севы, на которой были изображены голые Буратино и Мальвина в нескромных позах. В отместку Толик два часа таскался за Севой по пятам и замогильным голосом читал стихотворение Артура, выпавшее из его дипломата во время экзекуции:
         
        Предназначение поэта
        Не в том, чтоб как все люди жить,
        А чтобы против мнений света
        Восстать, как прежде, и убыть.
         
11         
        Ночью мы с Эдиком сидели у меня в комнате, пили виски и трепались. Двенадцатилетний «Балвени» весьма способствовал процессу общения. Мы с ним уже вторую неделю, не жалея денег, выпендривались друг перед другом односолодовым виски разных марок.
        – Я разговаривал с Лоа, – сказал Эдик. – Оказывается, она здесь уже полгода. Ее послал отец, шаман, чтобы она нашла меня и привезла в Амонаа. Он утверждал, что обо мне говорится в каком-то их пророчестве. Якобы я должен вернуться и что-то совершить. А Лоа добралась пешком до ближайшего цивилизованного места – это оказался поселок Хорогочи – и первому встречному рассказала, что месяц блуждала в тайге. Она умеет убеждать, как ты заметил. Ее накормили и приютили. Люди там простые и гостеприимные, лишних вопросов не задают. Потом она добралась до Тынды и там уже начала всерьез адаптироваться. Ты представляешь себе, что должен с собой проделать человек из каменного века, чтобы выжить в цивилизованном обществе? Правда, русский язык она, благодаря мне, все же знала.
        – Но это же немыслимо!
        – Согласен, немыслимо – хотя, как видишь, возможно. Для амо, по крайней мере. Они очень быстро учатся. А Лоа, по ее словам, помогал еще и Элонхи. И учиться, и поддерживать маскировку, и еще много всякого.
        – Какой Элонхи? То самое дерево в Сибири?
        – Ну да. Он действительно может помочь, уж я-то знаю. Тем более, дочери шамана. Она научилась бегло читать за две недели. Представляешь? Нашла себе частного учителя, наплела ему с три короба...
        – А деньги откуда?
        – Шаман ей дал. А у него откуда – неизвестно. Потом уже сама стала зарабатывать.
        – Чем?
        – Она работала гадалкой. Говорит, от клиентов отбою не было.
        – И все равно, как-то не верится. Ты ведь слышал ее рассуждения. Сколько же она должна была прочитать всего?
        – Лоа – очень непростая особа, – Эдик мечтательно улыбнулся. – Еще когда ребенком была, все у нее по струнке ходили. Кроме меня. Между прочим, в мифологии вуду лоа – это общее название всех духов. А у микронезийцев Маршалловых островов Лоа – это бог-творец, демиург, сотворивший мир с помощью заклинаний. Я не думаю,.что это случайное совпадение. А если не случайное, то каким образом шаман – я не сомневаюсь, что имя ей дал он – знал о вуду и о микронезийцах? Впрочем, с тем же успехом можно спросить, откуда в мифологии амо такие совпадение с Торой. Или почему, скажем, некоторые слова языка амо так похожи на арамейские или ивритские. Кстати, знаешь, как на самом деле Лоа попала в квартиру? Она каким-то образом узнала адрес, и все, что ей оставалось сделать – это дождаться возле подъезда кого-нибудь из нас – чисто случайно им оказался ты – и загипнотизировать, вложив ему в голову «воспоминание» о якобы случайном знакомстве несколькими часами раньше.
        Улучив момент, я задал вопрос, вертевшийся у меня на языке:
        – Скажи, Эдик, ты веришь в то, что она нам рассказала? В этот сюр о всеобщем человеческом Дереве? О человечестве-инструменте? Это же Сальвадор Дали какой-то пополам с Робертом Шекли! Лично мне это больше всего напоминает твои сны.
        – Мне тоже. Понимаешь, с одной стороны, поверить трудно, а с другой... Видишь ли, я в детстве понавидался таких вещей, которые, с точки зрения нормального человека, вообще не должны существовать. Если мы ей не поверим, а она окажется права, дело может кончиться плохо. Для всех. Лучше перебдеть, чем недобдеть.
        – Что именно кончится плохо? И как ты собираешься бдеть?
        – Ну, помнишь, Лоа сказала, что если иструмент не будет выполнять свои функции, его ликвидируют?
        – Помню. А еще я помню, что если он выполнит их до конца, то станет ненужным. Куда ни кинь...
        – Так вот: похоже, что он их не выполняет. Во всяком случае, шаман, по словам Лоа, чувствовал какую-то опасность. Мы – я имею в виду всех людей – делаем что-то не то. Или не так. И нас, в конце концов, уволят. Как вид.
        – Подумаешь! – после стакана «Балвени» мне сам черт был не брат. – А так отправят на пенсию. Как вид. Хрен редьки. А кстати, кто именно нас уволит? – я сделал здоровенный глоток.
        – Тот, у кого есть полномочия, естественно.
        – А у кого есть полномочия? – мой вопрос показался мне на редкость глупым, но я отпил еще, и это ощущение прошло.
        – Откуда я знаю? У кого-то же они должны быть.
        – Что ты все о нем: «кто-то» да «кто-то»! Виляешь? – спросил я Эдика строго, поскольку только что понял, до чего же я умный и справедливый человек. – Так и говори – Бог. Тоже мне, открытие века! Так что теперь, снова потоп? История повторяется?
        – Ну почему обязательно Бог? Чуть что – сразу Бог! Стоит перебрать немного – и без Бога никуда. А может быть, дьявол? Или какая-нибудь сверхцивилизация? Давай условимся так: есть некто – Бог, демиург, называй как угодно – то ли создавший нашу расу для каких-то своих целей, то ли получивший над ней контроль. Перед нами стоит некая задача, за невыполнение которой нам придется отдуваться. Как именно отдуваться – не существенно. Какая тебе разница, потоп нам устроят или что-нибудь другое? В любом случае мало не покажется. А что действительно важно, так это понять, в чем эта задача заключается и что нам надо делать, чтобы ее выполнить. Если уж в нас это знание по какой-то причине не вложили при изготовлении.
        – Что нам надо делать? – я задумался. – Прежде всего, нам надо выпить, – я выпил. – А еще... э-э-э... если я правильно себе представляю... вообще-то, к инструменту должна прилагаться инструкция...
        – Правильно. Инструкция к человечеству где-то есть, не может не быть. Вопрос – где. Люди всю свою историю ее ищут и до сих пор не пришли к согласию, что считать инструкцией. Одни полагают, что она заключена в законах природы, которые надо изучать, так как основная задача человека – познавать окружающий мир. Другие – что она зашифрована в священых книгах, которые, опять-таки, надо изучать, так как основная задача человека – познавать Бога. Поскольку для вторых окружающий мир есть проявление Бога, то оба этих утверждения, в сущности, равнозначны. Третьи считают, что познавать надо самих себя. Четвертые вообще не думают о познании, а свою задачу видят в том, чтобы оставить после себя побольше потомства. Пятые – чтобы бороться со стихиями. Шестые – есть, пить и спать. Седьмые – бить восьмых. Перечислять можно до бесконечности. И у каждого есть свои доводы, с которыми поди поспорь.
        – А вдруг это все в совокупности и есть выполнение задачи? Каждый, так сказать, на своем месте, и все, так сказать, в едином порыве?
        – Не знаю. Вряд ли. Тогда бы к нам претензий не было. А они есть. Проблема в том, что мы не знаем, что именно из того, чем занимается человеческая раса, относится к основной ее деятельности, а что, так сказать, к отходам производства.
        – А может, наша задача – это думать? Ведь смотри, во всем, что ты перечислил, это присутствует. Ну, почти во всем. А что, если совокупность мыс... мыслительных процессов оказывает на мир какое-то воздействие? Не зря же мы разумны, в конце концов, а? Я тебя спр-р-рашиваю?
        Эдик мягким движением усадил меня обратно на стул.
        – Разумны, говоришь? А ты помнишь, что Лоа о разуме говорила? То-то же. Я не исключаю, что все гораздо проще, и от нас требуется, например, чтобы все мы, поголовно, до обеда умножали на девять, а после обеда рисовали солнце зеленой краской, стоя при этом на голове. Или вывели на околоземную орбиту двадцать восемь тысяч зеленых помидоров. Или убивали каждого рыжего, усомнившегося в том, что у кошки четыре ноги, а позади у нее длинный хвост. Бесконечное число ответов, и не за что зацепиться. Любая чушь может в действительности оказаться правдой.
        – Подожди, подожди... – в мозгу у меня давно уже кружилась разноцветная мозаика, но только теперь плящущие точки начали складываться в некий контур. – Здесь слишком много степеней свободы. По-моему, ни один из этих твоих соблазнительных вариантов не может быть правильным. Понимаешь, все эти вещи одинаково абсурдны. Должно быть что-то более однозначное.
        – Что, например?
        Контур приобрел вполне конкретные очертания. Кажется, я вдруг протрезвел.
        – Дерево!
        – Какое дерево?
        – То самое. Наше общее Дерево. На котором мы все растем, по теории Лоа. А что, если наша задача в том, чтобы его поливать? Или опрыскивать от вредителей? Где-то внизу на нем растет наш праотец... Или не растет... – мои мысли слегка разбегались. – У народа должен быть где-то праотец, иначе он растет беспраотцовщиной.
        Эдик фыркнул, но лицо его оставалось сосредоточенным.
        – Поливать... опрыскивать... Ты хочешь сказать, что задачей инструмента может быть содержание самого себя в рабочем состонии?
        – А может, мы не инструмент вовсе? Может, мир оказался так напичкан разнообразными дармоедами, что тот, кто умеет сам о себе позаботиться, уже заслуживает права на существование? А вдруг наша функция чисто эстетическая – чтобы нами кто-то любовался? Или этическая – чтобы нам кто-то подражал?
        – Однако! – удивился Эдик. – Полюбуйтесь на него! Еще и литра не выпил, а скромности уже на все два.
        – А ты можешь доказать, что я не прав? Можешь?
        – Нет, – честно признался Эдик.– Не могу. Но я бы не хотел близко познакомиться с тем, для кого мы являемся эстетическим и, в особенности, этическим эталоном.
        – Знаешь, я тоже. А что говорит по этому поводу Лоа?
        – Она говорит, что... Черт, я не все могу адекватно перевести. Мы разговаривали на языке амо, а там все эти времена... Как ни странно, она говорила похожие вещи. Мало конкретного, много догадок. И тоже упоминала Потоп, хотя и в условно прошедшем времени. И еще она сказала, что видела того, кем нас собираются заменить. Нашего Сменщика. И больше его увидеть не хочет.
        – Где видела?
        – Этого я, признаться, и сам толком не понял. В каком-то таком месте, которое и не место даже. А потом она сказала, что мы должны ехать туда. И как можно быстрее.
        – Куда туда?
        – В Амонаа.
        – Зачем?
        – Затем, что разгадка находится там.
        – Откуда она знает?
        – От своего отца. А шаман слова зря не скажет.
        – И ты собираешься...
        – Да. И ты тоже. И остальные.
        – А они разве знают?
        – Узнают завтра. Я им расскажу.
        – Они не поедут.
        – Поедут, – спокойно сказал Эдик. – Никуда не денутся.
        – Ну, хорошо. А эти... соплеменники твои?
        – Кто, амо?
        – Ну да, кто же еще. Они как, ничего? Не ударились часом в каннибализм за время твоего отсутствия? А то как построят нас и – на первое-второе рассчитайсь.
        – Не бойся, тебя всего лишь засолят. По моей личной протекции.
        – А если серьезно: тебе не кажется, что мы лезем не в свое дело? Вот прихлопнет нас этот твой демиург какой-нибудь молниией, и поделом. А против Божьего гнева не то, что тебе или Лоа, а пожалуй, что и шаману возразить нечего.
        – Не бздимо, сэр. И от гнева защита существует.
        – Как же, как же. Бронежилет, окропленный святой водой.
        – От тебя я, скорее, ожидал святой водки. А вот что, по-твоему, изобрел Франклин?
        – Э-э-э... громоотвод?
        – Именно. Устройство для отвода Божьего гнева в землю.
        – Ну, раз так... – я взял бутылку и наполнил стаканы на три четверти. Разговор у нас получался настолько ни с чем не сообразный, что налить меньше просто рука не поднялась. Кроме того, меня все еще грызли понятные сомнения, которые срочно требовалось растворить.
        – Слушай, а почему именно мы должны этим заниматься? Ведь есть же ученые, всякие там экстрасенсы... Брюсы Уиллисы, наконец.
        – Я думал, ты уже догадался.
        – Клен ты мой опавший! Неужели из-за ориентации?
        – Конечно. У плантофилов с растениями связь не только телесная, но и духовная. Друиды, например, благодаря ей, умели делать поразительные вещи.
        – Слушай, Эдик, а мы точно в своем уме? Ведь это просто какой-то «Властелин колец» получается. Идем, значит, спасать человечество? Бред сивой кобылы в лунную ночь!
        – А что – оно, по-твоему, того не стоит?
        – По-моему, нет. Но черт с ним, дадим ему еще шанс.
        Мы чокнулись и выпили. Мне вдруг стало весело. Наверное, оттого, что десятилетнего «Гленморанжa» оставалось еще почти половина. Что же касается пустой бутылки от «Балвени», то я ее уже давно убрал со стола.
        Проснулся я за полдень. Похоже, вчера мы с Эдиком несколько перефилософствовали. Я вылез из кровати, сунул ноги в тапочки и пошел в душ. Лучше всего в такой ситуации вымыть голову с шампунем – сразу ощутишь себя другим человеком. Я сделал поправку на количество выпитого и вымыл голову дважды, после чего действительно почувствовал себя если и не другим, то, во всяком случае, человеком. Это ощущение несколько портили мокрые тапочки: душевой шланг проявил сегодня какую-то особенную увертливость. Сняв тапочки, я установил, что они не мои, а Эдика. Очевидно, он, уходя спать, забыл их в моей комнате. Я вспомнил его вчерашнее предсказание и преисполнился оптимизма: все шло своим чередом.
        В квартире никого не было, кроме Толика и Лены. Они сидели в салоне и, мило улыбаясь, вешали друг другу лапшу на уши. Кажется, они делились воспоминаниями об отдыхе на Канарских островах, где, насколько я понимаю, ни тот, ни другая отродясь не бывали. Хотя, что касается Лены, то в ее биографии сам черт ногу сломит. Полена при Толике не было. Мы поздоровались, я отвесил Лене наскоро сочиненный комплимент и получил в ответ ее ослепительную улыбку и ревнивый взгляд Толика.
        – Все поехали в лес Бен-Шемен, – сообщила Лена. – Артур с Жоржем тоже туда поехали. И даже Гиви.
        – В зад к природе, – нетерпеливо добавил Толик. – И ждут тебя там. Так что поторопись.
        – Съем что-нибудь и пойду, – сказал я. – И даже твои талантливые путевые заметки слушать не буду.
        – Талант не пропьешь, – неопределенно отозвался Толик. – К сожалению. Потому что больше нечего.
        Я сделал вид, что не понял намека, и удалился на кухню. Соорудил себе яичницу с помидорами и сыром и кофе, позавтракал, полил на балконе Гивины огурцы, попрощался, вышел на улицу. Погода была идеальной для прогулок по лесу, но в Бен-Шемен я не поехал и звонить никому не стал. Хотя лес этот я люблю и часто там бываю (помню ужас, охвативший меня прошлым летом при известии о лесном пожаре, свирепствующем в том районе. К счастью, с ним удалось сравнительно быстро справиться. Кто-то, не помню кто, рассказывал, что одного сотрудника пожарной службы тогда нашли в состоянии крайнего остолбенения: он стоял перед горящим кустом, и вместо того, чтобы его тушить, взирал на него с таким благоговением, как будто ему из этого куста объясняли, куда дальше вести народ Израиля – в Америку или в Канаду). Но сегодня ехать в Бен-Шемен мне не хотелось. Я догадывался, что Эдик там сегодня проводит большую разъяснительную работу среди остальных. Ему предстояло обрисовать ситуацию, причем так, чтобы другие не решили, что он спятил. Ему предстояло убедить их взять отпуска, бросить дела и немедленно лететь всем вместе в Россию, да еще в Сибирь, при том, что он сам толком не знал, чем им там придется заниматься. Честно говоря, я не представлял себе, как он это сделает, и не испытывал желания при этом присутствовать – с меня хватило вчерашнего. Вместо этого я поехал домой в Раанану и засел за компьютер. Завтра мне предстояло выпрашивать на работе отпуск, а для этого надо было как минимум доделать программу, с которой я возился уже почти неделю.
        На следующий день в восемь я уже был у себя в оффисе, что для меня является громадным достижением. В компьютерной фирме, где я работаю, сотрудники могут приходить когда хотят и уходить когда хотят, при условии, что они работают двадцать четыре часа в сутки. Это, конечно, преувеличение, хотя любой, кто знает, что такое старт-ап, согласится со мной, что оно не слишком большое. В таких условиях получить от босса десятидневный отпуск, хотя бы и за свой счет, представлялось мне делом, гораздо более безнадежным, чем вытребовать себе служебный «феррари». На деле, однако, все оказалось намного проще. У меня даже возникло ощущение, что он был к этому внутренне готов, а значит, дело не обошлось без Лоа, а то и без Элонхи, в которое мне до сих пор верилось со скрипом. С другой стороны, босс мой был человеком непредсказуеым. Однажды он попросил меня с еще одним моим коллегой съездить куда-то неподалеку и привезти компьютер. Когда мы уже садились в машину, босс как раз выходил из здания и вдруг заметил нас. Успев напрочь забыть о своей просьбе, он спросил, куда это мы собрались.
        – В паб, – ответил коллега серьезным, я бы даже сказал, деловитым тоном.
        – В какой паб? – возмутился босс. – У нас через час совещание!
        – Через час мы вернемся, – так же деловито сказал коллега. Босс ошарашенно кивнул, и мы, не выдержав, расхохотались.
        Так или иначе, с завтрашнего дня я мог считать себя на отдыхе. Ни билетов на самолет, ни российских виз у нас не было, но зато у нас был Гиви с его необъятным кошельком и колоссальными связями. Это вселяло надежды, так как возможности Элонхи в области доставания авиабилетов и виз оставались неясными. Хорошо, что хоть паспорта были у всех, включая Толика. Эдик позвонил мне накануне и кратко изложил результаты совместной прогулки по лесу. Не знаю, что он им там наговорил, но убедить он сумел всех. Даже Жоржа, у которого свадьба на носу. Даже Гиви, великого бизнесмена, махрового реалиста и сугубого практика. Впрочем, Гиви и сам, возможно, своим непревзойденным деловым чутьем уловил некую грядущую опасность для человечества, а значит, и для своего бизнеса. Толик хоть в лес и не ездил, но с ним и так все было ясно: в течение определенного периода кормить его в Израиле не будут, а будут кормить в России – стало быть, вопросов нет.
        По дороге домой я заскочил на улицу Файерберг. У тротуара стоял Гивин серебристый «ягуар». Я запарковал свою «мазду» перед ним. На морде «ягуара» появилось презрительное выражение.
        – Ничего – сказал я ему, – потерпишь. Ближе надо быть к народу. Учись вон у хозяина.
        «Ягуар» недобро сверкнул тонированными стеклами, но промолчал. Я поднялся в квартиру. Там царила суматоха. В каждой комнате шли лихорадочные сборы. По всей квартире были раскиданы вещи. В кресле посреди салона, задрав ноги на журнальный столик, вальяжно раскинулся Гиви. Он курил огромную светлую сигару и говорил по-грузински в мобильный телефон. Увидев меня, он подмигнул и показал сигарой на ящик, стоявший рядом на полу. Ящик был уставлен бутылками «Реми Мартен».
        – Это с собой, – прикрыв ладонью телефон, кивнул Гиви в сторону коньяка.
        Я понимающе закатил глаза. Гиви никогда не унижался до «Дьюти-фри» предпочитая все нужное покупать заранее. Скидки его не интересовали.
        Лева в своей комнате заканчивал укладку огромного рюкзака. Эдик помогал Соне застегнуть сумку. Сева с отверткой в руках склонился над своим чемоданом и каким-то хитрым образом укреплял на нем тонкую пластинку с крошечными проводками – волновую защиту от воров, как он объяснил. Лена отсутствовала. Толик сидел на кухне в обнимку со своим поленом, гладил его по торцу и объяснял что-то виноватым шепотом. Я был тут явно лишним, тем более, что практически все мои вещи находились у меня дома. Пора было ехать собираться. Вылет завтра в пять утра. Регистрация, соответственно, в два. Короче, не позже трех.
         
12         
        Вылет самолета компании «Эль-Аль» задержался на сорок минут из-за опоздания Жоржа. Нам это стоило нервов, а Гиви – пятиминутного телефонного разговора на грузинском языке, три минуты из которого, как мне показалось, заняли приветствия. Наконец, примчался запыхавшийся Жорж. Одной рукой он волочил за собой чемодан, другой ловил падающее пенсне и при этом ухитрялся сохранять элегантность. Он церемонно пожал всем руки, и произнес приличествующие случаю извинения, а пока его регистрировали, то и дело оборачился и махал рукой кому-то в толпе.
        – Невеста провожает, – пояснил Жорж, не вдаваясь в подробности, за что я ему стал весьма признателен.
        Больше всего на свете мне хотелось спать, поэтому я уснул раньше, чем «боинг» вырулил на взлет. Мне приснилось, что я нахожусь в большом супермаркете, а вокруг тишина и ни души. Низкие стеллажи заставлены абсолютно незнакомыми коробками, пакетами и банками. Я наугад снял с полки банку с этикеткой «Зуляпии по-качурски». Там лежали бледные шевелящиеся стручки, залитые сиреневой опалесцирующей жидкостью. Когда я приблизил лицо к стеклу, чтобы получше их разлядеть, они задергались и стали сбиваться в клубок, явно пытаясь от меня спрятаться. Я поспешно вернул банку на полку и осторожно заглянул в один из пакетов, на котором было написано «Штяки домашние». Содержимое ее напоминало пельмени, поросшие густым рыжим волосом. Рядом со штяками стояла открытая коробка размером как из-под корнфлекса, но безо всякой этикетки. Коробка выглядела соовершенно пустой, хотя весила подозрительно много. На всякий случай я засунул в нее руку, и тут же за мой палец ухватилось что-то невидимое, но цепкое. Я почувствовал боль, как от ожога, выругался и рефлекторно отдернул руку. Коробка упала на пол, полежала мгновение, потом мелко завибрировала, подползла к полке и с громким щелчком запрыгнула на свое место. Я спрятал руки от греха подальше в карманы и огляделся по сторонам. В проходе между стеллажами стояли тележки, пустые и с продуктами, если то, что лежало на полках, можно назвать продуктами. Самые обычные тележки, только маленькие, словно не на взрослых людей рассчитаны, а на детей лет семи-восьми, и ручки у них были какой-то странной формы. Я пошел вдоль стеллажа и вышел прямиком к мясному отделу. На кафельной стене висел плакат с заголовком наверху: «Схема разделки туши». Под заголовком была изображена анфас и в профиль красная человеческая фигура, поделенная линиями на части, отчего она напоминала собранный пазл. Каждая часть были снабжена надписью: «грудинка», «филе», «огузок», «ступня» и так далее. Пальцы руки были сложены в тщательно выписанный кукиш и так и назывались – «кукиш». Внутри прилавка-ходильника были аккуратно разложены на поддонах упомянутые выше куски с ценами на них. Кукиши лежали отдельно и стоили дороже всего. Голов не было.
        Пока я все это с ужасом рассматривал, зазвенел звонок, до отвращения похожий на школьный, и магазин вдруг оказался наполненным продавцами, и покупателями. При первом же взгляде на них я понял, что здесь мне больше делать нечего. Но тут продавец из мясного отдела стал внимательно меня разглядывать – если то, что я принял за глаза, действительно являлось таковыми. Затем продавец издал звук, с каким заводится мотоцикл, извлек из-под прилавка огромный топор размером в половину себя и, поигрывая им, двинулся в мою сторону. Настало самое время заорать и проснуться, что я, к счастью, и сделал:
        – Эдик, имей совесть!
        Эдик сладко посапывал в соседнем со мной кресле и не подумал даже проснуться от моего крика. А раз он спал, значит, сон был мой собственный, к нему отношения не имеющий! Что-то я раньше не замечал за собой подобной распущенности. Или Эдик научился делиться снами, что было бы для нас просто катастрофой. Леву бы в тот супермаркет, подумал я. Он бы оттуда все вынес, за исключением разве что человечины, да и то потому, что в его кулинарной книге она не упоминается. И слава Богу, что книга у него хотя бы таиландская, а не, скажем, племени яли, что обитает на острове Папуа-Новая Гвинея. Тут уж я с ним в одной квартире точно не остался бы.
        Шереметьево-2 встретил нас длинным рядом застекленных дверей, платными багажными тележками и обилием надписей на русском языке, словно где-нибудь в Ашдоде или на Брайтон-Бич. Несколько десятков человек штурмовали единственную незапертую дверь. Они протискивались, пихали друг друга и громко переругивались на разных языках. Примерно так, наверное, происходила выплата аванса на строительстве Вавилонской башни после смешения языков.
        Мы прошли паспортный и таможенный контроль, где наш коньяк поначалу вызвал нездоровый интерес, но Гиви что-то шепнул таможеннику в руку, и интерес тут же пропал. Затем мы вышли из аэровокзала под апрельский слепой дождичек. К нам со всех сторон бросились люди с предложениями различного рода услуг. В основном, они осаждали Гиви, безошибочно угадав в нем серьезный финансовый источник. На лицах у одних из них была написана корысть, у других вообще ничего не было написано. С трудом отбившись от навязчивого сервиса, мы нашли маршрутное такси и спросили водителя, не едет ли он в Домодедово. Тот кивнул и назвал цифру, даже Гиви показавшуюся чрезмерной. Мотивировал ее водитель тем, что, во-первых, Домодедово к его маршруту не имеет никакого отношения, а во-вторых, из-за нас ему придется отказать законным паасссажирам, буде таковые появятся. Всю дорогу он рассказывал жуткие истории о людях, которые, прилетев во Внуково, пожалели денег на такси и так в аэропорту и сгинули. Повествование свое он вел сплошным матом, что позволило нам слегка восстановить силы.
        Вообще-то мат всегда считался неотъемлемой частью русского языка и не более того. Но недавно мне попалась статья не помню кого в российском журнале «Языкознание – сила», где автор доказывал, что русский мат на самом деле представляет собой набор особого рода мантр, или заклинаний, способных, при надлежащем использовании, оказывать физическое воздействие на окружающие предметы. Принцип действия мата основан на преобразовании психической энергии того, кто его произносит, в кинетическую. Именно поэтому, утверждал автор, люди интуитивно прибегают к мату при решении проблем, связанных либо с большими физическими нагрузками,  вроде переноски мебели, либо чисто механического характера, таких, как заедание ключа в замке или невлезание пуговицы в петлю. Кроме того, мат обладает обезболивающим действием, что хорошо известно каждому, кто когда-либо попадал себе молотком по пальцу или хотя бы при этом присутствовал. Но правильно применять мат умеют очень немногие; большинство, как правило, расходуют свою энергию без всякой пользы для себя, а то и во вред, так как неуправляемый постматерный эффект может привести к нежелательным последствиям. Так, автор, по его словам, лично наблюдал случай, когда пятикратное использование мантры «****ый шуруп» привело к тому, что доска раскололась. Зато на окружающих мат оказывает объективно-тонизирующее действие, хотя и маскируемое порой субъективным ощущением дискомфорта, особенно с непривычки. Автор советовал, по возможности, не избегать обильно матерящихся субъектов, как поступает большинство людей, а, наоборот, стараться держаться поближе к ним, чтобы впитать хотя бы часть энергии.
        В Домодедовском аэропорту Гиви велел нам сторожить вещи, а сам куда-то исчез и вскоре вернулся с билетами на рейс до Читы. Время до полета мы провели в ближайшем ресторане, где официант настойчиво рекомендовал нам какой-то фирменный огуречный салат, а мы успокаивали Гиви, пока Эдик доходчиво объяснял официанту, что все мы поголовно хищники и разную траву в рот не берем. Полет в Читу выдался на редкость долгий и нудный и вдобавок усугубленный местным сервисом, и если бы не наш «Реми Мартен», я расценил бы эти восемь часов как бесполезно прожитые. Сзади меня сидели Гена с Артуром и всю дорогу громким шепотом и с использованием непарламентских выражений спорили, кто кого позавчера больше обидел. Гиви достал из сумки миниатюрный ноутбук, включил его, вызвал на экран какие-то таблицы и углубился в них, периодически запуская руку в карман своей кожаной куртки, где у него наверняка лежал большой пупырчатый огурец, из тех, что Гиви особенно любит. Эдик сидел, закрыв глаза, в соседнем со мной кресле и едва слышно шептал что-то вроде: «...между корнями и кроной смешать свое семя с семенем Его...». Лева с Севой резались в крестики-нолики на бесконечной доске, фальшивя в два голоса «..как жену чужую, обнимал березку». Лена с Соней шушукались над своими открытыми сумочками, откуда они по очереди доставали какие-то баночки и тюбики и вдохновенно их разглядывали. Жорж в деталях рассказывал Толику историю знакомства со своей будущей супругой. Сон ни к кому не шел, а ко мне в особенности. В читинском аэропорту Гиви снова оставил нас караулить барахло в зале ожидания и вернулся через полчаса с известием о том, что пассажирские самолеты в Тынду из Читы не летают. Полюбовавшись на нашу реакцию, он хлопнул подвернувшегося Толика по плечу и велел нам взять вещи и идти за ним. Тут выяснилось, что Жорж куда-то делся. Мы немного подождали, потом Гена с Толиком прочесали наиболее вероятные места его пребывания, но ни в буфете, ни в туалете Жоржа не было. Гиви начал сатанеть. Наконец, доедая на ходу яблоко, появился Жорж. От него разило коньяком, костюм был в каких-то пятнах, узел галстука съехал на бок. Наши претензии он вежливо, но решительно отклонил, заявив, что даже в тюрьме разрешают свидания, а он всего лишь звонил невесте из автомата, поскольку в этом захолустье его мобильник не работает, а спутниковый, как у некоторых буржуев – он показал огрызком на Гиви – ему не по карману.
        – Не спит. Говорит, соскучилась, – с довольным видом шепнул он мне и интимно подмигнул. Я, честно говоря, не очень понимаю, как отличить спящую колоду от бодрствующей, но в пол-четвертого утра у меня уже не было сил, чтобы достойно испортить ему настроение.
        Снаружи ждал микроавтобус. Он довез нас по взлетному полю до небольшого двухмоторного самолета, имевшего не слишком пассажирский вид. Возле кабины маячил человек в кожаной куртке, летном шлеме и сапогах. При виде нашей компании, возглавляемой Гиви, он буркнул что-то похожее на «богатые и волосатые», ожесточенно высморкался и полез в кабину. Гиви велел нам забраться внутрь, где мы, с несколько меньшим, чем хотелось бы, комфортом, разместились на чемоданах и мешках с почтой. Сам Гиви забрался в кабину пилота, что мы приняли как должное. Весь полет нас трясло и болтало, а после «Реми Мартен» отсутствие пергаментных пакетов ощущалось особенно остро.
        В Тындинском аэропорту мы затащили наш багаж в длинное приземистое здание, на двери которого желтой краской было написано «Сюда», расселись по скамейкам в полутемном тесном зале ожидание, и Гиви, как водится, ушел. Чуть поодаль сидел на скамейке лысый небритый мужик в пиджаке на голое тело и оранжевых женских рейтузах. На коленях у него лежала связанная курица. Левой рукой мужик придерживал курицу, а правой прикладывался к бутыли с чем-то мутным, но, как видно, хорошим, поскольку смачно крякал после каждого глотка. На ближашей ко мне стене жирным красным фломастером была написана загадочная фраза: «Колбасее сыра только вермишель». Чуть пониже красовались два схематичных рисунка на библейскую тематику, а конкретно – фрагментарные изображения Адама и Евы до грехопадения, когда они еще не знали, что некоторые части тела следует прикрывать.
        Появился Гиви в сопровождении плотного краснолицего мужчины, похожего на городничего из «Ревизора», если того одеть в сталинский китель и голубые вареные джинсы. Он и вел себя, как городничий в присутствии Хлестакова – что-то подобострастно объяснял, загибая толстые пальцы. Гиви остановил его небрежным жестом и, достав бумажник, осведомился тоном розничного покупателя:
        – Так почем вертолет?
        – Сейчас все устроим! – засуетился городничий, открывая перед Гиви обитую дермантином дверь с полуосыпавшейся табличкой «Д рект р». – Пожалуйте сюда, в кабинет.
        Лысый мужик глотнул из бутылки, крякнул и сипло сказал, обращаясь к курице:
        – Вот, извольте лицезреть: Билл Гейтс собственной персоной. Видишь, падла, как люди живут? Гляди и учись! С тебя ведь, помимо бульона, хер что получишь.
        Курица наклонила голову и посмотрела на нас круглым глазом. Дверь кабинета отворилась, оттуда высунулся краснолицый директор и оглушительно заорал:
        – Коган! Коган!!! Иди сюда, быстро!!
        – Иду! – отозвался низкий женский голос из глубины коридора. Вслед за голосом выплыла дородная женщина в цветастой шали, накинутой на плечи.
        – Вот! – с гордостью сказал директор. – Рекомендую. Фира Коган – лучший наш пилот. Наша пилот, – поправился он.
        Мы уставились на Фиру Коган так, словно она только что продемонстрировала нам практическую левитацию. Фира скромно потупилась, украдкой разглядывая нас из-под длинных ресниц. Ей было около тридцати. Высокая, полная, миловидное лицо, матовая кожа, пышные черные волосы. Шаль ей очень шла.
        Первым пришел в себя Гена.
        – Очень приятно! – объявил он от имени всех. Мы закивали, как китайские болванчики, в том смысле, что да, очень приятно. Фира оглядела нас, решила что мы не шутим и подарила каждому из нас лучезарную улыбку и не по-женски стальное рукопожатие. Взгляд директора упал на наш багаж в углу.
        – А вот чемоданы в вертолет взять не получится. Не взлетит.
        Гиви вздохнул и полез за бумажником.
        – Нет, деньги тут не помогут. Вертолету хоть миллион баксов покажи, а толку что. Ми-2 рассчитан на семь пассажиров, а вас и так десять. Не взлетит – и все! – сказал директор с каким-то даже злорадством: дескать, осталось еще хоть что-то на свете, чего вы, толстосумы проклятые, не можете купить. – Так что вещи придется оставить здесь. К сожалению, – опомнившись, добавил он и с означенным сожалением проводил взглядом исчезающий в Гивином кармане бумажник.
        Я испытующе посмотрел на Эдика.
        – Даже и не думай! – отмахнулся тот. – Я тебе что, джинн из сказки? На вертолет у меня точно сил не хватит. Грохнемся где-нибудь в тайге, и все дела. И вовсе не факт, что я смогу воздействовать на то, внутри чего сам нахожусь.
        – А вещи... не пропадут? – нерешительно спросил Сева директора.
        – Не извольте беспокоиться! Все будет в полной сохранности. Лично присмотрю. Сейчас отнесем их в диспетчерскую. Она всегда заперта, никто там не бывает, разве что зять иногда ночует. Человек кристальной души. Обстоятельства, знаете ли...
        Судя по Севиному лицу, такой ответ удовлетворил его лишь частично.
        – Ладно, дэлать нечего, – философски заметил Гиви. – Берем только коньяк.
        – Разбирай чемоданы! – скомандовал Лева, демонстрируя полное равнодушие к обстоятельствам, по которым человеку кристальной души приходится ночевать в диспетчерской своего тестя.
        – Ни в коем случае!! – закричал директор так, как будто мы собрались его грабить. – Вудрайтис! Шварц! Тейру... как тебя там... оглы!
        Три человека возникли, как из-под земли. Они были одеты в одинаковые грязновато-синие комбинезоны и похожи, словно братья-близнецы.
        – Отнесите чемоданы в диспетчерскую и сложите там! – приказал директор.
        – Вертикально или горизонтально? – спросил один из них.
        – Опять умничаем, Шварц? – угрожающе спросил директор. Шварц невозмутимо взвалил на спину Левин рюкзак, подхватил мой и Севин чемоданы и, не торопясь, зашагал по коридору. Его двойники молча разобрали оставшиеся вещи и двинулись следом за Шварцем. Директор проводил интернациональную бригаду строгим взглядом, долженствующим засвидетельствовать его, директора, принципиальность и бдительность, после чего вернул на лицо давешнее услужливое выражение и открыл перед нами дверь с надписью «Служебный выход». Гена согнул руку калачом и галантно предложил ее зарумянившиейся Фире со словами: «Среди красивых глупых не бывает»; другой рукой он без видимого усилия поднял с пола увесистую сумку с «Реми Мартен». За Геной тронулись мы, едва волоча ноги от усталости. Директор семенил рядом с Гиви и преданно заглядывал ему в лицо, бормоча: «максимальная дальность... потолок... крейсерская скорость...» и прочие технические характеристики. Гиви благосклонно кивал.
        – Куда летим-то? – деловито спросила Фира, когда мы вышли наружу.
        – Я покажу, – сказала Лена. За истекшие сутки она сильно изменилась. Видимо, в такой непосредственной близости от Амонаа, всего в нескольких стах километров от места, где она родилась и выросла, ей стало гораздо труднее сохранять маскировку. Она была уже скорее Лоа, чем Лена. Толик больше к ней не лез, а держался поодаль и поглядывал в ее сторону с некоторым страхом. От вопросов он, как и остальные, благоразумно воздерживался.
        – Понимаешь, – шепотом объяснил мне Сева, – все это барахло в моем чемодане гроша ломаного не стоит. Пропадет – и хрен с ним. А боюсь я за волновую защиту. Экспериментальная модель на базе нанотехнологии, стоит немыслимо дорого. Если, не дай Бог, сопрут, я за нее лет пять рассчитываться буду.
        – Зачем же ты ее поставил?
        – Просили испытать в реальных условиях. А чтоб ее не украли, глаз с чемодана велели не спускать.
        Вертолет стоял где-то на отшибе, почти у кромки леса. Он действительно выглядел слишком маленьким для того, чтобы мы все в нем поместились. Но мы поместились, хотя комфортом это не назовешь. Кабина пилота отделялась от салона (или как это называется у вертолетов) раздвижной плексиглазовой перегородкой. В кабине у ветрового стекла был укреплен пучок стеблей папоротника. Казалось бы, мало ли кто как украшает свое рабочее место, но я в последнее время меньше всего был склонен списывать что-либо на случайности. Я толкнул локтем Эдика и показал ему глазами на папоротник.
        – Вижу, – вполголоса сказал он. – Кстати, а где Жорж?
        Мы огляделись. Жоржа не было.
        – Это тот ваш товарищ, который в костюме? – обернулся к нам директор. – Он попросил разрешения позвонить домой из моего кабинета. Говорит, очень срочно, буквально два слова. Не беспокойтесь, говорит, я вас догоню.
        Эдик чертыхнулся с такой силой, что рядом с ним закрутился небольшой смерч и уплыл в сторону леса. От аэровокзала уже кто-то несся к нам, поднимая ногами тучи пыли. На счастье Жоржа, это оказался он. Запыхавшись, он влетел в утробу вертолета с таким виновато-счастливым видом, что ни у кого из нас не поднялся язык высказать ему все, что он, безусловно, заслужил и без чего должен был почувствовать некую незавершенность ситуации. Фира просунула голову в дверь, оглядела нас и спросила:
        – Приходилось когда-нибудь на вертолете летать?
        – Приходилось, – гордо ответил Эдик. Остальные скромно промолчали.
        – Ну, ничего, – весело сказала Фира. – Долетим с ветерком. Главное – внутри не пачкайте, а то убирать некому.
        С этими ободряющими словами она подобрала юбку и ловко залезла в кабину. Директор тоже заглянул, сказал: «Желаю удачи», закрыл снаружи дверь и прощально махнул рукой. Фира нацепила на голову наушники с микрофоном и проворно защелкала переключателями, как ткачиха-многостаночница из производственных фильмов советской эпохи. Взревел двигатель, лопасти дрогнули и начали вращаться, сначала медленно, а потом все быстрее и быстрее. Ветер от винта погнал пыль по земле. Вертолет качнулся, оторвался от земли, и стал набирать высоту. В окне мелькнула фигура директора в облаке пыли и пропала.
        Шум в вертолете стоял адский. Фира обернулась, подмигнула нам и вопросительно посмотрела на Лоа. Та показала пальцем куда-то вбок. Фира кивнула и лихо двинула штурвал. Вертолет заложил глубокий вираж, который я долго не забуду, и рванул в указанном направлении. Соня взвизгнула, Гиви уронил свой огурец. Я истинктивно ухватился за какой-то выступ, обрел равновесие и выглянул в окно. Вверху повисло просторное небо бледно-синей расцветки, какую не каждый художник может себе позволить. Внизу до самого горизонта раскинулась тайга. Под нами проносились сопки, поросшие соснами и лиственницами. Верхушки деревьев едва не царапали днище вертолета. Фира явно не склонна была тратить время на набор лишней высоты.
        Мне вдруг пришло в голову, что никто из нас, за исключением, может быть, Лоа, не представляет себе, что мы должны будем делать, когда прилетим на место. Забавно, с каким равнодушием я ждал того-не-знаю-чего, что должно произойти уже в ближайшие часы. Кажется, я так до конца и не поверил тому, что услышал от Лоа и Эдика, и подсознательно отнесся к этому, как к роману, скажем, Стивена Кинга: закручено, конечно, здорово, но в жизни такого, слава Богу, не бывает. Видимо, сработал некий психологический барьер, встроенный в нас природой – или кем-то еще – для защиты сознания от чрезмерных потрясений. А то вдруг доведется узнать такое, что если сразу, без подготовки, поверить в это, останется только один выход: рехнуться полностью и окончательно.
        – Эдик! – крикнул я ему в самое ухо, не слыша самого себя за ревом двигателя. – Как ты им объяснил, зачем мы туда летим?
        – Я сказал, что есть уникальный шанс увидеть Амонаа и Элонхи! – проорал в ответ Эдик. – И заодно отсрочить всеобщие кранты.
        – А они не решили, что ты окончательно свихнулся? На почве первобытного детства и непосильных литературных трудов?
        – Нет, они оказались вполне восприимчивы к моим доводам. Я лишь слегка помог. Незаметно.
        – Знаем мы твою помощь! А Лоа найдет это место?
        – Конечно. Даже я нашел бы, а у нее связь с Элонхи гораздо сильнее, чем у меня.
        Надсаживать глотку больше не хотелось, и я, от нечего делать, стал размышлять над вопросом, что ждет человечество с большей вероятностью: пенсия за хорошую работу или увольнение за плохую. Пожалуй больше я склонялся ко второму варианту, хотя не исключал и первый. Оба они показались мне настолько неприглядными, что я нащупал сумку с «Реми Мартен», вытащил бутылку, сделал несколько убедительных глотков, и стал соображать, о чем бы мне таком подумать более приятном. А потом, как видно, задремал, потому что проснулся от пронзительного крика Лоа, перекрывшего шум двигателя:
        – Смотрите! Смотрите! – она указывала на что-то за окном. – Эдик, что это? Неужели мы опоздали?!
        Вертолет приземлялся. Колеса коснулись земли, лопасти замедлили вращение и, наконец, застыли. Мы сидели неподвижно. Наверное, надо было сразу выскакивать, рассыпаться цепью, кричат «Ура!» или как там полагается спасать человечество, но мы просто сидели и молчали, и в глазах наших застыло отрицание, и кожа наша стала гусиной. Всего лишь корпус вертолета отделял нас от того, во что не хотелось даже верить – не то, что увидеть. И Лоа молчала, нервно теребя эспаньолку, украшавшую ее зеленоватое длинноносое лицо с узкими глазами. У Эдика на лице обозначились углы, зрачки вытянулись. Он плавным хищным движением открыл дверь и бесшумно спрыгнул на землю. Лоа встрепенулась и с каким-то сдавленным писком бросилась за ним. Тут и Гена очнулся, подхватил сумку с коньяком и выскочил следом, а за ним и все остальные. И великий пилот Фира тоже вылезла из кабины, увидела то же, что и мы, и так же, как и мы, оцепенела. Гена выронил сумку, внутри которой что-то коротко звякнуло. Соня вскрикнула, пошатнулась и схватила Севу за руку, чтобы не упасть. Гиви, с остановившимся взглядом, судорожно терзал огурец. Артур оттолкнул Толика и, подвывая, начал было забираться обратно в вертолет. Гена небрежным рывком сдернул его обратно. Артур шлепнулся на землю, как лягушка, и замолк.
         
13         
        Легендарная Амонаа выглядела довольно непрезентабельно. По крайней мере, с точки зрения архитектуры. По краю поляны диаметром около полукилометра негусто росли холмики, покрытые мхом – землянки, сообразил я. Возле них валялись какие-то предметы, кое где виднелись поленницы дров, сложенные так же, как и в обычной российской деревне. Нежилую середину поляны покрывала редкая кустарниковая поросль, а в центре ее... В центре поляны возвышалось Элонхи. Ничего подобного я никогда не видел, ни вживую, ни на фотографиях. Ствол дерева заслонял собой изрядный кусок пейзажа, а крона закрывала полнеба. Почти осязаемая тишина повисла над поляной. Казалось, звуков больше не существует в мире, и когда под моей ногой треснул сучок, я почувствовал это, но не услышал. И тела кругом, десятки тел. Зеленоватая кожа лиц, иссиня черные волосы. Тела амо. Все они они выглядели одинаково неправдоподобно еще и потому, что лежали спинами вверх, уставившись при этом открытыми глазами в небо, будто кто-то одним и тем же движением свернул им всем шеи. На их лицах застыло одинаковое выражение, и это было выражение не испуга и не страдания, а, наоборот, полнейшего покоя и умиротворения. Над каждым телом на гибком хлысте, вырастающем из середины спины, безмолвно покачивался огромный черно-красный цветок, жадно склонив свою разверстую чашечку размером с волейбольный мяч к запрокинутому лицу. Звуки стали медленно возвращаться. Сухой треск сучка достиг, наконец, моих ушей. Позади меня кого-то вырвало. Меня тоже замутило, но я сдержался. Лоа, жалобно вскрикивая, металась от мертвеца к мертвецу, тормошила, заглядывала в лица, избегая, однако, прикасаться к цветам.
        – Эдик! – прошептал бледный, как сметана, Сева. – Что здесь произошло? Кто их убил? Кто им свернул шеи?
        – Не знаю, Сева, ничего не знаю... – хрипло отвечал Эдик, внимательно разглядывая ближайший труп. – Хотя с шеями как раз все в порядке. Амо умеют поворачивать голову на сто восемдесят градусов, даже чуть больше. Как совы.
        – А цветы эти жуткие!..
        – Погоди... – прервал его Эдик, вытянув шею и как будто прислушиваясь – Кажется, шаман жив... Так. Всем ждать здесь, никуда не отходить! Саша – за мной!
        Он сорвался с места, я за ним. Когда я пробегал мимо неподвижного тела с цветком над ним, его чашечка дрогнула и слегка повернулась в мою сторону. Землянка шамана находилась на ближнем к нам краю поляны. Вход в нее был узким и шел под уклоном градусов тридцать. Протиснувшисаь через него вслед за Эдиком, я оказался в круглом помещении диаметром метра три с земляным полом и стенами и низким потолком, сложенным из жердей, между которыми торчали пучки мха. В потолке было отверстие, сквозь которое проникал слабый свет. У стены стояла кровать в виде прямоугольной рамы, связанной из четырех тонких стволов деревьев, и натянутой на нее облезлой шкурой какого-то животного. На этой кровати лежал на спине старик, укрытый по грудь странной чешуйчатой тканью – скорее даже кожей, едва заметно шевелящейся на его груди. Руки его были сложены поверх одеяла, и от них, равно как и от морщинистого лица с коричневыми веками, веяло невообразимой древностью, словно от египетской мумии, единственное существенное отличие от которой заключалось в том, что он был жив. Голова его была повернута вбок, и неподвижные глаза смотрели на нас. Несмотря на то, что взор старика был, казалось, расфокусирован, он заметил нас в тот самый момент, как мы вошли, точнее, втиснулись внутрь. Увидев нас, шаман вздохнул, как мне показалось, с облегчением, обратил лицо вверх, закрыл глаза и медленно задвигал челюстями, будто жуя что-то. Из угла его рта стекала темная струйка слюны и терялась в длинной бороде, белой до полупрозрачности. У изголовья на полу стояла грубо слепленная глиняная миска с какой-то бурой массой. Рядом лежали несколько странных блестящие сине-зеленых листьев, напоминающих по форме детские ладошки. Несколько поленьев и подобие этажерки из жердей, перетянутых полосками коры, довершали интерьер. На одной из полок этажерки я увидел предмет, который вначале принял за стоящую вверх дном кастрюлю, а, приглядевшись, решил, что это, скорее, бубен. Никаких цветов в помещении видно не было.
        – Все как тогда, – прошептал Эдик. – Ничего не изменилось. Как будто время в этой комнате не движется.
        Он присел на корточки рядом с изголовьем, положил руку на лоб шамана и что-то сказал. Старик еле слышно пробормотал в ответ несколько слов. Эдик спросил еще что-то. Шаман ответил.
        – Йолты, – выдохнула Лоа за моей спиной. Я и не заметил, как она вошла.
        Лоа проскользнула мимо нас к ложу. Старик заговорил быстрее. Я почувствовал, как Эдик и Лоа насторожились. Шаман выкрикнул напоследок какое-то длинное слово и замолчал, тяжело дыша. Лоа склонилась над ним.
        – Хам, – тихо, но отчетливо произнес шаман. – Засранец...
        Теперь насторожился и я: уж больно язык амо оказался похожим на русский.
        – Хам... гнида... будешь над отцом смеяться... пьяным... Прокляну... Убирать навоз за слонами... Шем, дристать всех наверх... Йефет, лево руля... воля твоя...
        – Эдик, что это он несет? – обомлев, спросил я. – Он что, бредит? И почему по-русски?
        – Может, и бредит. – отозвался Эдик. – Кое-кого, я думаю, очень бы заинтересовал этот бред... Да нет, не бредит он. Не тот он человек, чтобы бредить в такой момент. А по-русски... Видимо, для того, чтобы ты тоже понял. Он никогда ничего не делает просто так.
        – А что это тогда, если не бред? Откуда он это взял? Вряд ли он читал Танах, как я понимаю?
        – Какой к лешему Танах, откуда! Кроме того, он вообще читать не умеет. Лоа, твой отец умеет читать?
        Лоа помотала головой, не отрывая взгляда от отца.
        – Так кто же он, на самом-то деле?! – возопил я шепотом.
        – Нет, – сказал Эдик после паузы. – Это было бы уже слишком. Да и море здесь было черт-те сколько миллионов лет назад. Впрочем, с этим стариком никогда ни в чем нельзя быть уверенным. Но давай сейчас об этом не думать. Надо спешить.
        – Куда спешить? – я все еще ничего не понимал. – Что он тебе сказал перед тем, как под Ноя закосил?
        – Он сказал, что надо идти к Элонхи.
        – Но ты ведь говорил, что к нему нельзя приближаться! Мы же погибнем, как твои род... ох, прости, ради Бога!
        – Ничего, бывает. А погибнуть мы не должны. Шаман сказал, Элонхи нас ждет.
        – А что с амо? От чего они умерли?
        – Они ближе к корням.
        – Ничего не понимаю. Ты можешь мне объяснить в двух словах, что происходит?
        – В двух словах: нам каюк. О чем говорила Лоа, помнишь? Дерево, на котором мы все растем? И если кто-то повредит корни, то нам крышка? Так вот, судя по всему, это и произошло. И первыми жертвами оказались те, кто ближе всех к корням – амо. Позже дойдет и до остальных.
        – Когда – позже?
        – Неизвестно. Может, через месяц. А может, через час.
        – Но почему именно амо ближе к корням?
        – Потому, что они были созданы первыми. Тебе, небось, и не снилось когда-нибудь увидеть первосотворенных? Вот они, настоящие Адамы и Евы. Точнее, прямые их потомки.
        – А кто подрыл корни?
        – Наверное, тот, кто должен придти нам на смену.
        – Но почему?! Мы что, окончательно потерпели фиаско? Почему нас заменяют кем-то? Или не заменяют? Может, причина другая? Может, просто мир стал совершенным?
        – Понятия не имею. Какая тебе разница? – нетерпеливо сказал Эдик. – Нам не причину надо искать, а Дерево спасать, пока наши ветки не засохли. Нам надо к Элонхи, и срочно.
        – То есть, Элонхи и есть то самое Дерево?!
        – Вот именно. Точнее, не совсем оно, а его проекция на наше пространство. Само Дерево, скорее всего, выглядит совершенно иначе. Пошли!
        Мы выбрались наружу. Эдик пронзительно свистнул и помахал рукой остальным, ждущим у вертолета. В другой руке он держал бубен, тот самый. Я окинул взглядом картину, напоминающую поле боя, и вдруг у меня в голове сложился какой-то пазл.
        – Постой! – закричал я. – Ты же сам рассказывал нам о мифологии амо. Помнишь – Великое Испытание? А вдруг оно уже состоялось, амо не выдержали его? Ведь следующее будет только тогда, когда все умрут! Может, они потому и умерли?
        – Говорю тебе, не знаю! Все может быть. Вот тебе еще версия: они выдержали Испытание, прыгнули с верхушки Элонхи и теперь блаженствуют «кауни эц». Вполне логичная, кстати, версия. Ведь никто, включая шамана, не знает, как это самое блаженство должно со стороны выглядеть. Может быть, как раз именно так: лежишь себе на животе лицом назад, и сквозь тебя цветок растет. Тем более, что это объясняет, почему Лоа жива. Если Испытание было недавно, она в нем не могла участвовать, поскольку ее здесь больше года не было.
        – А шаман почему жив?
        – Не берусь объяснять. Он тот еще тип. Пожалуй, самая загадочная на свете личность. Я даже не уверен, амо ли он. Ты обратил внимание, что он не очень-то похож на амо?
        – Он и на человека не очень-то похож. Сколько ему, по твоему, лет?
        – Боюсь даже предположить. Люди столько не живут, кроме как в сердцах благодарных потомков. Знаешь, он сказал еще одну интересную вещь: оказывается, в языке амо существует не двадцать семь грамматических форм для будущего времени, как я думал, а двадцать восемь. И эта двадцать восьмая форма означает момент, когда движение времени закончится. Самую последнюю точку на временной шкале. Между прочим, Лоа этого тоже раньше не знала. Такие дела. А вот и ребята.
        Эдик окинул скептическим взором приближаюшийся отряд по спасению человечества. Отряд выглядел бледным и вполне потрясенным, а в глазах у бойцов было столько же вопросов, сколько и страха получить на них ответы. Эдик воздел руку таким движением, как будто хватался за поручень в автобусе.
        – Дамы и господа! Сейчас вы все быстренько идете за мной и не о чем не спрашиваете, потому что ответить мне вам все равно нечего. Понятно? Чудненько! Фира, а вы что тут делаете? Ваше место разве не в вертолете?
        – Как хотите, – ответила Фира Коган дрожащим голосом. – Я там одна не останусь!
        – Ладно, идемте с нами. Не волнуйтесь, бойцы, прорвемся!
        В этот момент зазвонил мобильник. Мы даже вздрогнули от неожиданности, настолько этот звук показался здесь неуместным. Гиви сунул руку в карман, достал трубку и поднес к уху.
        – Слушаю, – сказал он. Затем брови его удивленно поднялись, он сказал: «Пожалуйста» и протянул трубку Жоржу. Тот схватил телефон и заорал в него:
        – Да! Да, дорогая это я! Все в порядке, не беспокойся! Скоро увидимся... Нет, не холодно... Питаюсь хорошо... Прости, не могу больше говорить. Люблю! Целую! Пока!
        Он смущенно вернул трубку Гиви.
        – Прости, я дал твой телефон. Мой здесь не ловит... а она волнуется. У нас в понедельник свадьба, ты же знаешь, я тебе приглашение посылал...
        – Все понимаю, – флегматично кивнул Гиви. – Мне разве жалко? Пусть звонит.
        За спиной Жоржа Сева покрутил пальцем у виска.
        Колоссальная вспышка озарила все вокруг. Я вздрогнул и посмотрел вверх. Еще одна ветвистая молния рассекла небо, и тут же от страшного удара грома заложило уши. Мохнатая черная туча нависла над нами, хотя всего несколько минут назад небо было безоблачным. В лицо мне ударила здоровенная капля. За ней вторая и третья. А еще через несколько секунд на нас с неба обрушился настоящий водопад. Мы вымокли мгновенно. Серые струи плотно исчертили пространство, а в нескольких метрах от меня вода, казалось, стояла стеной. Из этой стены внезапно появилась Лоа.
        – Сюда! – кричал Эдик, направляясь к центру поляны. Мы тащились за ним, скользя по раскисшей почве. Я с трудом различал его спину впереди себя. Несколько раз я спотыкался обо что-то и падал, все больше и больше становясь похожим на те пироги из глины, которые я, по словам моей мамы, так любил печь в детстве. Остальные, по-моему, выглядели не лучше. Еще хорошо, что ливень частично смывал грязь с лица. Я чуть не налетел на труп амо. Цветок, растущий из него, полностью накрыл его лицо своей чашечкой. В какой-то момент дождь ослаб, и в образовавшемся просвете перед нами показалсяЭлонхи. При виде древесного великана мы застыли, как вкопанные.
        – Сюда! Быстрее! – кричал Эдик, перешагивая через низкий заборчик, огораживающий площадку вокруг ствола радиусом метров двадцать, абсолютно сухую и без единой травинки.
        Ствол Элонхи выглядел так, как будто он был обтянут мягкой серой кожей, из какой шьют дорогие дамские сапоги. Мощные корни, напоминающие слоновьи хоботы, уходили в почву. Нижние ветви, толщиной с автомобиль, отходили от ствола в трех метрах от земли. Плотная масса пятипалых сине-зеленых листьев закрывала все, что было выше. Дерево выглядело поникшим. Даже не выглядело – скорее, оно порождало некую волну, сигнал, с помощью которого пыталось сообщить о своей беде. Непонятно каким чувством я ощущал, что ему плохо.
        – Быстро! – заорал Эдик. – Ближе к Элонхи! Нет, не все сразу! Гиви, Жорж, Толик и я – с этой стороны. Остальные мужики стоят на месте и не двигаются! Лоа, Соня!.. Черт, еще двух барышень надо!..
        Его взгляд упал на Фиру, которая круглыми от изумления глазами взирала на происходящее.
        – А ну, Фира, давайте сюда быстренько! Без вас никак.
        – Что быстренько? – не поняла Фира.
        – Сейчас мы вместе с вами будем отдаваться Элонхи. Вот этому дереву. Бояться не нужно, все будет хорошо. Вам даже понравится.
        – Дереву? Отдаваться? – она растерянно оглянулась на Гену, но тот сделал жест, означающий, что все путем.
        – Фира, ну вы же все понимаете! У вас же папоротник в кабине, Фира! Идите сюда!
        – Причем тут папоротник! – взвизгнула Фира. – Какое вам дело до моего папоротника?!
        – А такое, что мы без вас не можем, поймите, несчастное растение нуждается в нашей любви и в вашей тоже, мы его спасем, а оно нас!.. – заговорил Эдик голосом, каким обычно говорят с испуганными детьми. Глаза его сузились и воткнулись в Фиру. Несколько секунд та беззвучно открывала и закрывала рот, потом внезапно расслабилась и, опустив очи долу, покорно двинулась к Элонхи. Сверкнула молния, ослепив нас на целую вечность, грянул гром, и ливень обрушился с новой силой, что нам не слишком помешало, так как мы уже находились внутри ограды. Крона Элонхи была совершенно непроницаемой даже для такого дождя.
        – Так. Нужна четвертая женщина.
        Эдик огляделся, взгляд его скользнул по нам и остановился на Артуре.
        – Артур! – позвал Эдик. – Арту-ур!
         – А я тут при чем? Чуть что, так сразу Артур! – взъелся Артур. Ход мысли Эдика ему явно не понравился.
        – Артурчик! – ласково сказал Эдик. – Ты же у нас пассивный, так?
        – Какой я пассивный! Так, иногда, для разнообразия!.. – заныл Артур, переводя испуганный взгляд с Эдика на Элонхи и обратно.
        – Вот и будет тебе разнообразие, да такое, что на всю жизнь. Артур, не в службу а в дружбу: ты встанешь с женской стороны Элонхи. Без обид! Небходимо, понимаешь? И побыстрее!
        – Иди ты в жопу! – истерически завизжал Артур. – Да ты посмотри на него! Это же монстр! Что я, псих, такому подставляться?!
        – Артур, у нас нет времени, – вздохнул Эдик и вдруг заорал так, что у меня зазвенело в ушах. – Ты думаешь, это просто дождь, козел?! Это же Потоп начинается!! Вставай к дереву!!!
        – Сам вставай! – окончательно взбеленился Артур. – Опустить меня решил, ****ь, с помощью этого корнеплода ****ого?!
        Гена угрожающе кашлянул и сделал шаг вперед.
        – Подожди, Гена, я сам, – остановил его Эдик и вперил в Артура тяжелый взгляд. – Ну, что?
        – Хорошо! – быстро сказал Артур. – Я согласен! Но под твою ответственность! И если что-нибудь.. если я...
        – Заметано! – оборвал его Эдик. – Иди сюда!
        Бедняга Артур, подумал я, до чего же сложное чувство я к нему испытываю. Тут и жалость к нелегкой его доле, и негодование на то, что он, подлец, тянет время, и благодарность за то что он, пусть и не добровольно, взял это на себя, а иначе кому-то из нас бы пришлось, и... в общем – все, кроме зависти.
        Избранные – точнее, назначенные – приблизились к стволу. Я видел, как Эдик показывает каждому из них, куда встать. Снова сверкнуло и ударил гром, да так, что я невольно пригнулся. Окружившие Элонхи люди стали сбрасывать с себя одежду, и тут дерево зашевелилось. Это не было качанием от ветра – я не уверен, что и ураган способен покачнуть Элонхи – нет, это было самостоятельное движение. Я не могу сказать, что именно у дерева двигалось – ствол ли, ветви ли, но в этот момент оно производило впечатление живого сушества. В сгустившемся сумраке едва можно было различить, как припавшие к стволу восемь человек вздрогнули и синхронно задвигались, образуя вместе со стволом нечто единое и пульсирующее. «О, Господи!» – прошептал кто-то сзади меня, кажется, Сева. Голос Гены с чувством произнес: «Когда бы вас она могла губами так угощать, как языком меня...». Не могу сказать, сколько длился этот инородный танец: чувство времени покинуло меня. Наконец, громкий вопль вырвался из глоток облепивших Элонхи людей и одновременный второй, гораздо более громкий, звук, напоминающий по тембру голос самой большой органной трубы, раздался откуда-то сверху, из гущи ветвей и листьев. Люди задергались в корчах и в изнеможении отвалились от ствола. Один из упавших тут же поднялся на ноги и принялся торопливо натягивать на себя мокрую одежду. Это был Эдик. Закончив одеваться, он выпрямился, держа в руках бубен. Глаза его блеснули расплавленным золотом. Теперь перед нами был дред. Он поднял левую руку с бубном, совершил кистью правой несколько неуловимых движений, и бубен охнул, ахнул и забормотал высоким тоном, рассыпая невидимые орехи из мешка. Я снова ощутил исходящий от Элонхи сигнал, и сигнал этот безусловно свидетельстовал о том, то дереву стало лучше.
        – Мужики, следующая четверка! – заорал нам дред, становясь обратно Эдиком. – Давайте сюда, быстрее! Элонхи желает еще! – и, обернувшись к лежавшим: – Девочки по второму разу! Артур! Ты что, не понял? Я сказал: девочки по второму разу!
        Листва Элонхи зашумела под порывом ветра, а может, и сама по себе. В моей груди возникла теплая упругая волна, разошлась вверх и вниз и мягко ударила в голову и в пах. Внезапно я почуствовал вожделение, настолько сильное, что опрометью бросился к дереву, путаясь в скидываемой одежде и замечая краем глаза, что остальные невенчанные – Лева, Сева и Гена – делают то же самое. Я прижался к стволу и положил руки на кору. Больше всего мне хотелось обнять ствол, хотя, ввиду его толщины, это было бы равносильно попытке обнять стену. Кора оказалась теплой и на ощупь напоминала мой любимый кожаный пиджак, купленный в позапрошлом году в Париже на бульваре Сен-Мишель. Вдруг кора зашевелилась и набухла, как будто изнутри ее что-то распирало. Метаморфоза заняла несколько секунд. Кора приняла форму, не оставляющую сомнений, на какой стороне Элонхи я нахожусь, и дерево издало мурлыкающий звук. Меня приглашали к соитию. Я качнулся вперед и прижался к стволу. Древесина – или плоть? – разошлась под моим напором и приняла меня в себя. В следующее же мгновевние я целиком растворился в урагане чувств, подобного которому я раньше и представить себе не мог. Наслаждение и боль, радость и отчаянье, любовь и ненависть – все смешалось теснее, чем в доме Облонских. Я перестал быть самим собой, сердце колотилось в виски, колени стучали о зубы, хвост ударял по жабрам, я чувствовал себя одновремено делящейся амебой, роящимся ульем и цветущим кустом, и в какой-то момент это ощущение стало настолько невыносимым, сладостным и безысходным, что лопнула – я почти слышал хлопок – мембрана, закрывавшая отверстие между тем бредом, что всю жизнь поджидает нас на границе сознания, и самим сознанием. Чудовищный оргазм обрушился на меня, смял, раздавил, выкрутил, как белье. И, хоть я этого и не видел, но всеми органами почувствовал, как тот же – тот же! – оргазм сотрясает тела остальных, выгибая их в припадке безумного наслаждении. Господи, за что?! Что я содеял такого, что Ты послал мне эту пытку?! Что я содеял такого, что Ты послал мне это счастье?!
        И вдруг все кончилось. Громадная волна, качавшая меня на гребне и одновременно бившая о дно, схлынула. Едва я успел наполнить воздухом сплющенные легкие, как откуда-то сверху свесилась гибкая, толстая, похожая на змею лиана, проворно обмоталась вокруг моей груди и мягко, но настойчиво потянула меня вверх. Ноги оторвались от земли и я повис. Страха не было, как не было и всего остального. Я был пуст, чист и совершенно необходим, как только что купленный ночной горшок. Ствол перед глазами стремительно заскользил вниз, мимо меня проносились ветки во-о-от такой толщины и более тонкие, ни за одну из которых я, как ни странно, не зацепился. Снизу послышался удаляющийся крик Эдика: «Сашка, держись! Мои поздравления!..» и совсем уже еле слышная цитата, как нельзя более к месту выхваченная Геной из его любимого «Отелло»: «Я кончил. Сеньор, прошу вас, перейдем к делам».
        Через несколько мгновений я осознал себя висящим в переплетении ветвей, надежно поддерживаемым сотнями клейких сине-зеленых листьев-ладошек. Я поднял голову и посмотрел вверх. Между листьями просвечивало серое небо... нет, голубовато-серое... нет, уж голубое... Туча стремительно таяла. Судя по всему, меня втащило практически на вершину Элонхи, откуда, насколько мне помнилось, следовало броситься вниз и обеспечить себе блаженство «кауни эц». Я поглядел вниз. Земли за ветвями не было видно, но она там была, и бросаться вниз мне совершенно не хотелось. «Об соспрыгнуть не может быть и речи», – вспомнилось очень кстати. Не знаю, как там насчет блаженства, а вот по закону всеобщего притяжения от меня только брызги... хотя, может быть, закон этот полностью соблюдается только в правовом государстве, а Россия пока еще... Это ж надо, какая ерунда в голову лезет, поразился я, и в этот момент ладошки Элонхи, так хорошо до этого меня державшие, вдруг мягко разжались, и я с криком полетел вниз. Именно полетел, а не упал. Как в замедленной съемке, перед глазами проплывали ветки, снова ветки, опять ветки, они прощально махали мне своими листьями-ладошками, и еще ветки, потом показался ствол, он утолщался, утолщался и, наконец, уходил в землю, раскорячившись щупальцами корней. Ожидаемого мною удара о землю не последовало, а вместо этого почва у самых корней разверзлась, разъехалась в стороны. Трещина, стремительно раскрываясь, побежала в глубину, понеслась с бешеной скоростью в центр Земли, откуда на меня пахнуло тысячелетним смрадом, и на миг приоткрылись жуткие глаза, в которых плавал сонный, еще не познавший себя разум. Издав очередной вопль, я успел ухватиться рукой за длинный тонкий корень, росший на краю трещины. Корень оборвался, и я ухнул в бездну...
        Я падал в немыслимую даль, зажав в руке подлый корешок, меня трепал во все стороны неизвестно откуда взявшийся ветер, за спиной у меня чавкало и сморкалось, чья-то когтистая трехпалая лапа игриво потрепала меня за подбородок, молния ударила меня в левый глаз и вышла из правого, я утонул и сгорел одновременно, меня мелко нарезало и раскидало по странам и континентам, запах прокисшего навоза и цветущей сирени заполнил мои ноздри, и чей-то гнусавый тенорок перечислял правила переноса в русском языке. Я летел со скоростью тысяча километров в секунду, а может, и миллион, и все же иногда успевал, подобно Алисе в Стране Чудес, увидеть то, что проносилось мимо меня. Многое из этого я просто не в состоянии описать, а кое-что было знакомо мне по предыдущим снам. Там был огромный гусь в темных очках с крыльями от «Боинга» и крокодильими зубами, замок, штурмуемый существами в оранжевом, мятый и грязный мужской костюм, состоящий из брюк с тремя штанинами и пиджака с пятью рукавами, полосатое небо, завязанное морским узлом, таблица результатов деления всех простых чисел на ноль и многое другое...
        – Что-то ты долго падаешь, – сказал ехидный голос внутри меня. – Не надоело еще?
        – Надоело, – ответил я. – Еще как надоело! И ты еще тут со своими вопросами.
        – А хотел бы перестать падать? – не отставал голос.
        – Конечно, хотел бы. А что толку?
        – Так возьми, да перестань, – посоветовал голос и рыгнул.
        – Еще бы знать, как.
        – Вот мудила! – прошептал голос с какой-то очень знакомой интонацией.
        Я обиделся и стал придумывать достойный ответ. Когда таковой, наконец, был полностью готов и отредактирован – «от мудилы слышу» – я вдруг обнаружил, что уже не падаю. В следующее мгновение полностью исчезло все то безобразие, что творилось со мной и вокруг меня, включая и непрошенного советчика. Мои внутренности, разбросанные немыслимым вихрем по всем странам света, снова собрались вместе и мирно улеглись в животе. Трещина с грохотом захлопнулсь, и я со стоном повалился на взрытую землю у подножия Элонхи – тело отдельно, сознание отдельно, и в этом отдельном сознании я отыскал ма-а-аленький темный уголок и, весь дрожа, забился туда. А там меня уже ждали.
        Вот вы и вернулись к корням, сказал тот же голос, и заодно доказали свою состоятельность, теперь у вас есть отсрочка. Чем доказали, спросил я, она же там сидит, внизу, жуть эта, Лоа ведь о ней рассказывала, я как ее увидел, чуть в штаны не наделал, она и подрывает корни, как же мы ее остановим? Все в порядке, сказал голос, раз Потоп прекратился, значит, никто ничего не подрывает, прекратился Потоп – все отныне тип-топ, как говорят в народе, так что о Сменщике можешь пока забыть. Забудешь такое, как же, сказал я, ну хорошо, а что с амо, неужели они действительно умерли, неужели ничего нельзя поправить? Отчего же нельзя, ответил голос, все можно поправить, кроме непоправимого, для этого как раз и существует в языке амо случайное прошедшее время, означающее прошлое, которого могло бы не быть, надо только правильно употребить его. Так употреби, сказал я, ты же это можешь, шаман. Нет, сказал шаман, мое время истекло, теперь придется это делать вам – Эдику, Лоа и тебе. Но я же не умею, сказал я, при чем тут вообще я? Сумеешь, сказал шаман, ты побывал и на вершине, и у корней, ты теперь даже больше амо, чем Эдик, а не веришь – поверни голову на сто восемдесят градусов и убедись сам. Но я не знаю языка, сказал я. Выучишь, сказал шаман, Эдик и Лоа тебе помогут. А эти, спросил я, они что, так и будут лежать на поляне с этими жуткими цветами и ждать меня, они же там попросту сгниют. Не волнуйся, сказал шаман, не сгниют, для того и цветы. А пива, спросил я, пива мне хотя бы можно холодного, неужели я на пиво не заработал? На пиво заработал, сказал шаман, на что другое – вряд ли, а на пиво – без сомнения, вот проснешься и получишь пива, а пока спи. Я не засну, сказал я, какой уж тут сон. Ничего, сказал шаман, начни считать годовые кольца у Элонхи – и сам не заметишь, как заснешь. Ну, хорошо, сказал я, спать так спать, только вы тут как без меня, справитесь? Вот смеху-то, сказал шаман, да ты, кажется, всерьез решил, что мир спасаешь, ладно, не бери в голову, мы иногда пошутить любим, не обижайся, разыграли тебя, а теперь спи...
         
14         
        Я открыл глаза. Надо мной был знакомый потолок с темным пятном, из центра пятна капала вода. Потолок выглядел таким родным, как будто я тысячу лет его не видел и все это время только о нем и мечтал. Судя по всему, я лежал на своей кровати в квартире на улице Файерберг. Голова была такой легкой, что казалось: тронешь – зазвенит, как богемский бокал. И я ничего не помнил. Последним моим воспоминанием был этот странный диалог с шаманом, каковой диалог мне, скорее всего, просто померещился. А потом провал. Но ведь как-то же я оттуда выбрался, прилетел обратно в Израиль и так далее. Или меня привезли, что более вероятно. Только вот зуд этот непонятный. Уж не заболел ли я часом?
        Во всем теле было очень странное ощущение, похожее на легкий зуд, но не на коже, а где-то внутри. Точнее, везде внутри. Все во мне как будто немного чесалось – кости, мыщцы, сухожилия, сосуды, нервы, клетки, ДНК. Ничего подобного я никогда не испытывал и потому, признаться, слегка испугался, мысленно перебрал все известные мне болезни и не нашел ничего похожего. Ну хорошо, подумал я, давай рассуждать логически: если все так плохо, почему я не в больнице, а дома? Почему не видно капельницы, кислородной маски, шприцов и чем там еще пользуются для экстренного лечения? Позаботиться обо мне уж как нибудь нашлось бы кому, умирать не бросили бы. Видимо, все не так уж и страшно, прямой угрозы для жизни нет, а косвенными нас на арапа не возьмешь. Но откуда тогда этот противный зуд, как будто каждый атом чешется?
        И тут меня осенило: да ведь это же не что иное, как мутация! Ведь я же прошел через весь этот кошмар, разве мог я остаться таким, как прежде? Логично предположить, что нет. Я же побывал и в таких измерениях, и в сяких, и на меня на генном или еще каком-нибудь уровне воздействовали факторы, которые людям, наверное, и не снились, и вот я мутирую или уже мутировал и теперь, наверное, смогу летать и читать мысли, и становиться невидимым, и что там еще полагается делать мутантам... От надвигающихся перспектив у меня по спине побежали мурашки. Ладно, подумал я, там видно будет. А сейчас лучше вообще не двигаться: может, у меня какая-нибуть там стадия закукливания или, наоборот, раскукливания...
        Отворилась дверь и вошел Эдик, держа в руках две запотевшие бутылки «Хугардена». За ним проскользнула Лоа. Выглядела она точно так же, как и в тот день, когда мы с ней познакомились.
        – Любимец богов изволили проснуться? – весело осведомился Эдик. – Кто-то, помнится, заказывал пиво.
        – Тише! – зашептал я. – Не сейчас. У меня, кажется, началась мутация.
        Они изумленно уставились на меня
        – Какая еще мутация?
        – Обычная... ну, то есть, не знаю, какая. У меня все чешется внутри. Подожди с пивом. Вот домутирую, и тогда...
        Он рассмеялся с явным облегчением:
        – Какая еще к черту мутация! Начитался всякой ерунды. А я уж испугался, думал – осложнение на мозг. Нет, на самом деле все гораздо обыденней. Ты просто-напросто подцепил в тайге энцефалитого клеща. У тебя был серьезнейший энцефалит. Причем не обычный вирус, а какой-то скоротечный штамм. Развивается буквально за несколько часов. Ты был почти на грани, счастье еще, что Лоа с такими вещами справляется на интуитивном уровне. А твои ощущения – это просто последствия лечения. Побочный эффект. Ей пришлось основательно с тобой повозиться. На редкость подлый вирус оказался. Кстати, тебе не кажется, что слова «подлый» и «подлинный» от одного корня?
        – Подожди с корнями. Когда я заболел?
        – В вертолете, на обратном пути. После твоего знакомства с Элонхи и вояжа на его вершину ты был практически без сознания. Что и понятно: потрясение было сильнейшим. Остальные пришли в себя почти сразу и тут же захотели еще. Еле-еле мы с Лоа убедили их, что сеанс окончен, и Элонхи больше ничего от нас не надо. Они стали почти невменяемыми, потребовались все наши силы, чтобы их успокоить. И знаешь, кто бесновался больше всех? Артур! Он орал, что это его истинная любовь, что он отсюда никуда не уйдет и все остальное в том же духе. Еле его утихомирили и уговорили залезть в вертолет, и остальных тоже. Цветы начали проявлять активность, и нам надо было убираться оттуда как можно скорее.
        – А пилот Фира?
        – Пилот Фира – умница. Но давай мы подробности оставим на потом, а сейчас я тебе доскажу в общих чертах, чтобы ты не лопнул от любопытства и не забрызгал все вокруг.
        – А что это все-таки за цветы?
        – Я сам не очень-то понимаю. Знаю только, что они каким-то образом растут из того же корня, что и Элонхи, и на этом уровне с ним связаны, хотя и способны к самостоятельным действиям. По-видимому, это какие-то охранные устройства. Точнее сказать не могу.
        – А со мной что было?
        – Мы тебя погрузили в вертолет, а на обратном пути, вместо того, чтобы придти в себя, ты начал бредить, и температура поднялась аж до сорока двух. Хорошо, у Лоа в сумке оказались листья Элонхи, отец ей дал на прощанье. Прилетели в Тынду, и она сразу сделала тебе отвар. Ну и общую, так сказать, астральную терапию. А когда везли тебя в самолете, ты такое нес всю дорогу, что лучше и не вспоминать. И корень не отдавал.
        – Какой корень?
        – А вот этот, что у тебя в руке.
        Действительно, в левой руке у меня был зажат белый корень толщиной с карандаш и длиной сантиметров тридцать. Я посмотрел на него и спрятал под подушку.
        – А что шаман? Остался лежать у себя?
        – Да, – сказала Лоа и тихо добавила: – Из него тоже вырос цветок.
        – То есть... он что, тоже умер? – я боялся на нее взглянуть.
        – Нет, не умер. Они все... я не знаю, как сказать... они живы, хотя и по-другому. Не так, как мы. Точнее, не тогда, когда мы. Это такое будущее время... – она умоляюще взглянула на Эдика, – может, ты знаешь, как перевести на русский?
        – Это непереводимо, – отозвался Эдик. – Ничего. Вот займемся с Сашкой языком, и он быстро все поймет. А теперь – подъем! Встают мутанты на пуанты. Держи свое пиво, но помни: тебе сегодня еще водку пить предстоит и не только. Так что знай меру.
        – Это в честь чего?
        – В честь свадьбы Жоржа. Ты что, забыл?
        – Так она же в понедельник!
        – А сегодня, по-твоему, что?
        – То есть как? Сколько же я дней провалялся?
        – Ровно столько, сколько надо для полного выздоровления. Ладно, разговоры оставим на потом, а сейчас собирайся. Твой костюм, рубашки, туфли, носки – все в шкафу. Севка за ними специально в Раанану ездил. И нам уже одеваться пора. Нехорошо опаздывать. А я к тому же еще и свидетель. Пойдем, дриадочка, не будем мешать человеку.
        – Постой, Лоа...
        Она обернулась.
        – Ты теперь... осталась одна? Из всех амо?
        Она слабо улыбнулась:
        – У меня есть вы.
        – Точно, – подтвердил Эдик. – Мы есть. И еще Толик. Он уже у меня спрашивал, чего это Лоа в моей комнате живет, неужели ей больше негде? А вчера я видел, как он свое полено на антресоли запихивал.
        – По-твоему, это из-за меня? – встревожилась Лоа. – Но ведь я же... он что, не понимает?..
        – Да ты не волнуйся, – успокоил ее Эдик. – Он уже не первый раз так делает. Через пару дней он его оттуда достанет и попросит прощения. И полено его, конечно же, простит, потому что кроме Толика у него никого нет. Ты еще сцену примирения увидишь, если повезет. Душераздирающая, что твой бразильский сериал. Ну все, мы пошли.
        – Постой! Еще один вопрос, последний.
        – Ну не репей, а? Знаешь, Лоа, ты тогда иди, не трать время. Видишь, меня тут еще насиловать собираются. Потом увидимся, – и он повернулся ко мне. – Так что за вопрос?
        – Скажи, меня действительно разыграли?
        – Кто разыграл? Когда?
        – Когда я был там... ну, внизу, что ли... шаман сказал, что меня разыграли. Что они пошутить любят. Это что, правда? И кто это – они? Амо?
        – А, вот ты о чем. Слушай, какая тебе разница? Ты там был, дело свое сделал. Пережил, между прочим, такое, что не каждый выдержит. Вот скажи сам: похоже это было на розыгрыш?
        – По-моему, не очень...
        – Вот и мне так кажется. Между прочим, бывают розыгрыши, которые заключаются именно в том, что кому-то говорят, будто его разыгрывают. А шаман... да что шаман? Пожилой человек, ему лет сто назад уже пора было впасть в маразм.
        – Ну да, такой впадет, как же. Ты сам говорил, что он слова зря не скажет.
        – Ну хорошо, допустим, разыграли. Что, кстати сказать, вовсе не факт. Но – допустим. Так ведь не только тебя, а всех нас, включая Лоа. Из чего следует... что из этого, по-твоему, следует?
        – Откуда я знаю.
        – Из этого следует все, что угодно. Например, то, что весь наш мир – это один сплошной розыгрыш. Как тебе концепция, а? Такую мы с тобой еще не рассматривали. Представь себе: мир был создан в порядке шутки, чтобы нас посмешить. У Создателя, стало быть, имеется чувство юмора, хотя и довольно специфическое. Такой вариант тебе нравится?
        – А тебе?
        – Мне нравится. Хотя бы потому, что мы в нем фигурируем отнюдь не как инструмент, а как адресат и ценитель юмора Создателя. Роль, что и говорить, гораздо более престижная и приятная к тому же. Только что из этого следует?
        – Вот заладил: что следует, да что следует! Ты же видишь, я еще в себя толком не пришел.
        – Да ну? Судя по твоей настырности, ты уже в полном порядке. Ладно, скажу: из этого следует то, что если мы хотим продолжать существовать, то должны смеяться над этим миром – даже если нам совсем не смешно, даже через силу, даже сквозь слезы. Поскольку в этом и заключается наша главная функция. А если перестанем смеяться, то с миром поступят так, как поступают со старой, надоевшей остротой: сотрут, забудут и придумают новую. Где нас уже не будет. Что ты на это скажешь?
        – Что я могу сказать? Бред, сэр. Как говорят англичане, «зе брэйд оф сив кейбл».
        – Бред? Возможно, сэр. Но уж очень в этот бред хорошо все укладывается: и то, что тебе сказал шаман, и то, что мы узнали от Лоа, и вообще все. Подумай над этим на досуге. А завтра или послезавтра мы с тобой выберем время, сядем и все как следует обсудим.
        – С виски?
        – Я же сказал: как следует. А теперь я пойду, а ты смейся, не давай миру скиснуть. Не то, чего доброго, опять придется ехать его спасать.
        – Было бы над чем смеяться. Лучше я поищу в твоей мировой шутке долю правды.
        – Ты свою долю там поищи, этого за тебя никто не сделает. А главное – смейся. Не найдешь над чем – посмотрись в зеркало.
        Он вышел, а я действительно встал и посмотрелся в зеркало, но ничего смешного там не увидел, а увидел щетинистую, как кабаний бок, морду, с которой как нельзя лучше гармонировало все остальное. Впрочем, я ведь еще не умывался. А как можно умываться, если я еще пиво не пил.
        В общем, через сорок минут я, мытый, бритый и пиво питый, в смокинге, белой рубашке и галстуке-бабочке, был готов хоть на прием к королеве Нидерландов, хоть на свадьбу к Жоржу. Последнее весомее, так как все известные мне свадьбы, где Жорж фигурировал в качестве жениха, отличались повышенными требованиями к форме одежды. Кстати, с чего это я вдруг совсем недавно так критически отнесся к его приглашению? В конце концов, семья – это не что иное, как ячейка общества. Какое общество, такая и ячейка.
        Я немного повертелся перед зеркалом, попутно удивляясь легкости, с какой мне удалось разглядеть собственную спину, потом вышел из комнаты и прислушался. Народ, как всегда, тусовался в кухне. Стараясь ступать неслышно, я двинулся по коридору. Дверь в Эдикину комнату была слегка приоткрыта, и там, внутри, плавно перемещалась стройная фигурка. Я остановился и стал смотреть. На Лоа были узенькие лифчик и трусики. Она подошла к шкафу и открыла дверцу. Вынула оттуда, сняла с плечиков и надела облегающее платье цвета ореховой коры. Застегнула, немыслимо изогнувшись, молнию на спине. Потом высыпала из пакета на стол охапку блестящих пятипалых листьев, отобрала с десяток и стала накладывать их спереди на платье. Клейкие ладошки сами прилипали к ткани. Края их немного топорщились, создавая на ткани иллюзию второго, теневого слоя под каждым листом. Покончив с листьями, Лоа вынула из вазы пучок маленьких зеленых колосков и укрепила на поясе. Повертелась перед зеркалом, оглядела себя со всех сторон, безо всяких усилий поворачивая голову на сто восемдесят градусов. Одобрительно хмыкнула. Оставался, по-видимому, последний штрих. Она взяла со столика шкатулку, открыла, достала оттуда мохнатую гусеницу золотистого цвета с двумя темно-красными полосками по бокам и посадила на левое плечо. Гусеница осторожно пошевелилась, выгнула спинку, сползла чуть ниже и замерла. Теперь все было в порядке.
        Я мысленно извинился перед Лоа за подглядывание и осторожно пошел дальше. В кухне низкий женский голос – я не сразу сообразил, кого он мне напоминает – пропел со сладким надрывом:
         
        Милый смотрит полово,
        есть либидо у него.
        Только я с соседом пью –
        у него большой ай-кью.
         
            Раздался общий смех, потом сквозь него прорезался голос Толика:
        – А все таки Артур – герой! Настоящий дубоеб с большой буквы «Б»! Без него и Сашка бы ничего не сделал. Ах Артур, ах сладострастник! Дай я тебя облобызаю... Ну и что? А ты представь, что я пень. С вот таким сучком.
        – И я облобызаю! И я! – раздались восторженные крики.
        В ответ послышался горделиво-скромный голос Артура:
        – Ну, что вы, ребята! Ребята, да ладно вам, так на моем месте поступил бы каждый!..
        В коридор выскочил Сева зажимая себе рот ладонью.
        – Я сейчас умру! Он уже пятый день так... – простонал он и затрясся в беззвучном хохоте, держась за косяк. И вдруг увидел меня. Я прижал указательный палец к губам, показывая ему, чтобы молчал.
         – Сашка! – шепотом заорал он. – Блин! Оклемался, наконец! Какого ты хрена тут затаился? Там тебя все уже заждались, героя хотят чествовать.
        – Я тебе дам героя! – прошептал я в ответ. – В гробу я видал такой героизм. Да и смокинг весь помнете.
        – Ладно, ладно, не тронем. Будем благоговеть на расстоянии. Ну что, идем?
        – Пошли.
        Мы шагнули в кухню навстречу восторженному воплю. Лева, Соня, Толик, Фира – черт возьми, действительно, Фира! – и Артур радостно взвыли и полезли обниматься; к ним, виновато пожав плечами, присоединился Сева. Эдик потряс над своей головой каким-то гремящим и звенящим предметом, в котором я с удивлением признал тот самый бубен. Гена хлопнул меня по плечу с такой силой, что я чуть было не сложился внутрь себя, как башенка из домино, и пророкотал: «Как все-таки удачлив толстогубый!» – каковая цитата показалась мне во всех отношениях несколько преувеличенной. Все были разодеты в пух и прах, дамы в вечерних платьях являли собой верх изящества, джентльмены в костюмах поражали элегантностью, и даже Толик щеголял новыми кроссовками. Ото всех веяло какой-то иррациональной энергией, а в глазах пряталась небольшая дополнительная, сверх общенациональной, печаль – очевидно, результат прикосновения к истинному блаженству. В общем и целом, смотреть на них было приятно и поучительно. На столе лежало что-то большое и прямоугольное, упакованное в бордовую с золотом бумагу и перевязанное белой атласной лентой с золотыми буквами на ней «...и Жоржу от друзей в день свадьбы». Начало надписи пряталось за изгибом ленты.
        Ко мне протиснулся Толик и протянул вазу эпохи Мин, в которой что-то плескалось.
        – Давай! – велел он. – Штрафная. За четыре дня опоздания.
        Я принюхался.
        – Неужели «Реми Мартен»?
        – Он самый. Последняя из того ящика.
        – Да вы, я вижу, времени тут зря не теряете!..
        Я запрокинул вазу и сделал хороший глоток. То ли возраст напитка сложился с возрастом посуды, то ли еще что-то, но такого коньяка я не пробовал никогда.
        – Кстати, а где Гиви? – спросил я.
        – Ты что, не знаешь Гиви? – закричали все наперебой. – Он занят! У него бизнес! У него приход! У него расход! Короче, он приедет прямо в ресторан!
        – А что это мы такое дарим красивое? – я протянул было руку, чтобы отогнуть ленту и прочитать начало надписи, но снаружи мощным септаккордом пропел клаксон. Соня выглянула в окно и радостно воскликнула:
        – Приехали!
        Толкаясь и мешая друг другу, мы бросились к окну. У подъезда стоял белый «Линкольн». Открылась дверь, и на тротуар ступил Жорж в белоснежном костюме и таких же туфлях, цилиндре и перчатках. Он запрокинул сияющее лицо и послал нам воздушный поцелуй. За его спиной в глубине салона угадывался белый край фаты. Мы дружно рявкнули «Ура!» и побежали вниз знакомиться с невестой.


Рецензии
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.