И то, как плыл грандиозный корабль по морю-океану,
И то, как он исчерпывающе тонул, показав нам блеск и нищету людей,
И камера по замыслу режиссера учила, но так и не научила наших болванов,
Как нужно снимать широкоформатные фильмы.
И я вспомнил Ди Каприо, но не глянцевого полубога таблоидов,
А яростного романтика и художника здесь, где он конгениален,
И, конечно, полет свирепокрылых драконов у неземных водопадов,
Бесконечно более реальных, чем Манхэттена небоскребы.
Представляю, как Джеймс Камерон, погружаясь в Байкал,
Превращается из человека в аватара байкальской нерпы —
Дно изучать наших грез, разные эндемики и разломы
Сна золотого, если правды святой найти не сумеем…
Купание слона
Слон, вселенноподобный, купается в мутной от ила реке,
Словно самое первое слово в начале времен,
Весь коричнево-бурый, местами похожий на землю в безвидной воде.
Весел в воде колыхается, хоботом плещет, играется.
Следом погонщик на древнем наречье что-то кричит
Слезть со слона не успевшей туристке — как раз из России,
Или задумано так, чтобы с радостным визгом, сидя на холке могучей,
Ила и мутной библейской воды нахлебавшись, выныривать.
Погонщик простой вселенноподобного слова,
Понял я смысл исполинский слона,
Пусть тебя искупает, Россия, могучее древнее слово, в солнцеволосой воде,
Путь ведь обратно не близкий.
Вечность. Погонщик простой, божественноокое слово купаю,
Весь в допотопных брызгах миров.
Словно самое первое слово, огромное, вечное
Слово купаю.
Гуцынь китайская гитара
Странников двое, калик перехожих, скитальцев,
Странные двое, идут, спотыкаясь, толкаясь, наверно, слепые,
С ними один на двоих инструмент музыкальный, похожий на гусли,
Снимет один его с плеч, а второй помогает.
Сядут на корточки, длинные струны настроят,
Всякий услышавший звук остановится, чтобы послушать,
Перебирая волшебные струны в четыре руки, запрыгают пальцы,
Перья свои распушив, словно соколы бить лебединую стаю.
Словно четыре, когтями, тигриные лапы
Плавно и мягко, играя о чем-то, вонзаются в тело,
Будто, подосланы ночью, крадутся с ножами четыре убийцы
Так, что поджилки трясутся у рядом стоящих прохожих.
И впрямь музыканты слепыми перстами играя так ловко —
Ушам не поверить, умом не понять, — что-то знают такое,
Что у стоящих толпой волосинки встают на дыбы, шевелятся,
Штопором с неба их душ, как подкошены, падают птицы.
Ветер свирепый срывает у душ зазевавшихся стяги,
Смерти над ними устали держать колесниц боевые порядки,
Многие, кто оказался поближе, сегодня домой не вернутся,
Но, заколдованы звуками струн, об этом не знают...
И никакой ведь вокруг не имеется силы
Им, музыкантам бродячим, их музыке выстоять против,
Нет никого, кто поймет глубоко их, скитальцев, искусство,
Где им, бессмертным, найти на земле сокровенное ухо?
Похороны Эдди
Гроб, ай да гроб смастерил брат твой Эрик, плотник великий,
Гром тамтамов, музыку сфер, вопль черноокой вдовы
Заслонила огромная рыбина с серебряной чешуей,
Заполонила хижину бедного рыбака.
Да, ослепительную мечту твою
Дарят тебе родственники и друзья на прощанье, Эдди,
Укладывают в нее тебя, как в люльку,
Баюкают в последний путь песнями и плясками.
Проснись! — поет вдова. — Вставай, лентяй!
Просят твои детки голодные рыбы кусочек!
Ну же, иди и поймай нам немного еды!
Нужен ты нам, черный верзила!
Только не слышат его черные уши нежные речи,
Толстые губы не вытянутся до этих ушей от улыбки,
Рыбу-гроб несут пьяные друзья его и понарошку дерутся,
Ибо любил Эдди выпить и, конечно, подраться.
Оп! и рыба слегка накренилась и двинулась вспять,
Окрики сзади: “Вертаемся, Эдди что-то дома забыл — духи велят!”
Так двигается траурная процессия то вперед, то назад,
То распевая черные псалмы, то приплясывая...
Воспоминания о несбывшейся Айрин
Где, подъезжая к городу, во влажную духоту, ощущаешь
Тело свое мокрое, будто попал в утробу Чуда-Юда Рыбы-Кита,
А уезжая домой, на родину, шепчешь:
Ау, дорогая, где ты, ау...
Нежная кожа цвета рдеющей вишни,
Нега в миндалевидных темных глазах,
Смоль черных, как космос, волос,
Смотрит — не то европейка, не то азиатка,
И мы едем кататься по бухте Виктория,
Имя ее повторяя — Айрин, — любуюсь богиней на фоне огней
40 небоскребов,
И поклонился я, наконец, статуе Брюса,
Ибо форева Брюс Ли, форева!
Как гость, дипломатичный и тонкий,
Каркаю на картавом — Гонконг, вери велл!
Вторя умчавшимся дням, доносится шелест ее лепестков:
Сорри, мне нравится больше родной Тайвань...
И вот, такая трогательная, ведешь меня в Диснейленд,
Ивовой веткой раскачиваешься на карусели,
Чувствую, как до сих пор бестолково колотится сердце —
Чу! — в тридевятом Гонконге, в руках Микки-Мауса.
Автопортрет
Чистое золото орд моего лица,
Чик узкоглазым, как лезвие, взглядом — и нету его, супротивника мово!
Вырастил я нос да не нос, приплюснутый кувалдой,
Выпрастал из-под жестких волос ушки на макушке — слушать
топот судьбы.
Если захочешь стать ханшей моих широких скул, богиней моих
алчных губ,
Есть один способ, есть:
Влюбиться в этот боксерский нос-дикорос,
Включиться, как лампочка, об этот чиркающий по тьме взгляд.
Проблема, ее решенье
Когда наваливается перекати-валун, и ты
Кажешься сам себе, что
Катишься сам себе, что
Каркают уже тебе, что
Камень спирает грудь и страх
Мороком обступает и
Молча, молча, все делает молча с тобой...
Молись всем богам — ты только наделаешь хуже,
Молот судьбы остановишь лишь сам...
Сам ты смеялся чайкой над морем,
Саамы на белых оленях счастья пели тебе свои песни,
Самаритянки поили тебя с далеких ладоней любви...
Отпускаю,
О, отпускаю, на волю богов ласточек моих страхов, синиц моей боли,
Осознаю, с помощью теплых рук добрых людей как отвалить этот камень, —
Освобожденье...
Камни
Утесом, песчинкой, Каабы быть камнем,
Утки в желудке, в океане, в траве,
Как, утрами, река свою вечность несет - любоваться,
Как веками волна за волной припадает народ.
Как идут караваны, как поют свои песни самумы,
Катит скарб свой нехитрый задумчивый жук-скарабей
Городами из камня, вавилонами ввысь горделивыми, шумными,
Тротуарами и мостовыми из булыжников и валунов.
И вершинами снежными с космосом вечным общаться,
Исполинами быть стародавних эпох,
Чтобы магмой и пеплом на землю вернуться
Океанов со дна, испарившихся вновь.
Грохотать под ударами тверди безбожной,
Клокотать, в бесконечность вперив раскаленные жерла свои,
Быть кометой, которая станет Землею,
Дать огонь гоминиду в первобытной пещере его.
И лететь из пращи, и греметь жерновами,
И гореть драгоценными гранями неподвижно в глаза,
В тесаке у воителя, в рюкзаке у геолога,
Во вселенной у юного бога-творца…
Танец гусеницы
Родные тебе до боли, как дети, танцуют Здравствуй!
Земляные первые люди,
Нутряные щелчки – их слова повторить невозможно,
Нужен слух абсолютный - есть он у каждого сердца.
Первородный язык, поющий, щелкающий, всего целующий,
Пением в животе, оказывается, можно сказать – Живи!
Восемьдесят три разных, во время беседы, щелчка издают в глубине Калахари,
Вот бы и мне – о бездне времен говоря - так уметь!
Похотливый бабуин поджидает в зарослях тростника,
Пой, громче, сестрица, пой! -
Женщины по зернышку, по корешку собирая,
К ужину чтобы успеть, прогоняя разбойника, поют.
И вот, прилегла, вся коричневая от миллионов лет,
Игры и танцы, облокотившись о голую землю, задумчиво наблюдает,
Рядом другие, на корточках, словно в песочнице, посреди саванны,
Ряженные в одни лишь бусинки да набедренные шкурки.
Ни кола. ни двора у них нет, и не надо!
Нищие духом, ибо их есть царство небесное,
Живут под открытым небом, то звездным, то синим,
Идут гуськом, танцуя приветливую гусеницу.
Всеземля
О, эта легкость кита в океане,
Облака лет в пламенеющей бездне,
Очи, горячие очи зебры летящей в саванне,
Ос невесомость тончайшей работы…
Не возлюбить, не обнять, не у сердца взлелеять -
Нет ей конца, тесноте этой, ибо.
Небо и звезды, земля, океаны
Не обратить - круговерть остановишь ты разве?…
Не укротить, как в гречихе жужжанья –
Смертно так, никогда, ни в какую,
Неповторимую, не приручить для любви, бесконечность
Не воскресить, о душе уповая.
Как невозможно, ударившись оземь,
В камень, в траву обратиться, в планету
Не возлюбив, не пожертвовав ради
Снегом, дождем, золотыми лучами…
У реки
В сельве Амазонии -
Вселенной на Божьей ладони -
Дедушка в гамаке из листьев, с трубкой в правой руке, а левую под голову подложив,
Девочке восемь лет, стебелек в мочку уха продет,
Мальчику уже семь, губа не болит совсем ( ниточку-оберег недавно туда продели),
Малыш поплакал возле дедушкиного гамака и успокоился,
Да и как тут поплачешь – птицы смеются, солнце щекочет,
Дай нам тебя поцеловать! – подшучивают цветы лиан,
Старый шаман, от жизни и смерти пьян, спит в гамаке с трубкой в правой руке,
Стая жар-птиц пролетает мимо, джунгли тут как тут, все сплетни свои плетут,
Одиннадцать тысяч лет крокодил в эту реку продет,
Лыбится крокодил, видать кого-то опять проглотил,
Деревушка луки у самого края,
Девушка из реки, нагая...
Радуйся дед одиннадцать тысяч лет,
Рая и ада, болезней и бед во сне твоем нет.
Бродяга
Человека, влюбленного в землю, в планету Земля,
Бредущего по ней босиком в сентябре, 10 сентября,
Я догнал у метро и узнал, что его зовут Эрик
И что он французский поэт, когда он немного ко мне привык.
Я немедленно сфотографировался с ним на сотовый телефон,
Босы ноги в пыли, обликом Иешуа Га-Ноцри был он.
Так вот, оказывается, как гуляли боги по земле планеты Земля,
Отказавшись поесть, сказал, что заночует в кустах возле Кремля.
Константин Кравцов
Оптика познавшего блаженство
Амарсана Улзытуев. Анафоры
Амарсана Улзытуев. Анафоры. — М.: ОГИ, 2013.
Говоря об Амарсане Улзытуеве, ловишь себя на мысли, что упоминание фамилии излишне: просто — Амарсана. Звучит как боевой клич или осанна. «Познавший блаженство» — так переводится это боевое и солнечно-радужное имя на русский, и этими двумя словами можно ограничиться, характеризуя автора книги «Анафоры». Кстати, анафора — не только поэтический прием, но и центральный момент главного из христианских таинств — Евхаристии, не только «возвращение, единоначатие, скреп», но и «возвышение»: три многозначных смысла включают в себя четвертый. «Евхаристия» же переводится как «благодарение», которое и естественно для «познавшего блаженство»: оно — в том, чтобы делиться познанным-как-блаженство. Блаженство жить и познавать посредством блаженства, как то было до катастрофы, известной как грехопадение. В чем оно? В присвоении себе принадлежащего всем, в потребительском отношению к дару, то есть бытию, в замыкании на себе. Книга «Анафоры» — свидетельство о возможности возращения в райское состояние и в наше давно отторгнутое от вечности, а тем самым и Смысла, время, причем сегодняшние реалии в книге Амарсаны не игнорируются, а претворяются в картины того же рая, просвечивающего сквозь что угодно. Внимание поэта сосредоточено не на бессмысленном и пошлом «мировом уродстве» — зрение его избирательно и останавливается на том, чем можно восхищаться или умиляться. Например, на телеведущей трэвел-программ, у которой «пьяняще ароматный, как французское красное сухое, голос». Ее предшественница в русской поэзии — очаровательная в своей непосредственности «американка» раннего Мандельштама. Здесь она становится телеведущей, что «хочет о чем-то прекрасном и вечном сказать, говоря о кокосе», оказываясь не только «нимфой глубоководной голубого эфира», но и эфирной субстанцией — «дочерью попутного ветра с перстами пурпурными Эос».
Не будь книги Амарсаны, такую оптику сегодня можно было бы счесть невозможной. Как и такую чистоту звука, соответствующую такому райскому мироощущению — осознанному и выстраданному, найденному как противоядие торгашеской антицивилизации, искореняющей последние ростки мыслящего и живого. Поэт, однако, не удостаивает ее своим вниманием: ставшее повсеместной нормой зло не заслуживает того, чтобы задерживаться на нем взглядом — это опасно для дара. Как заметил Вергилий Данте по поводу недостойных ада «потребителей»: «они не стоят слов: взглянул — и мимо». Слова даны поэту для другого, его дело — как напомнил Рильке — славить, что и делает Амарсана, различая в псевдореальности осколки реальности подлинной — райской, целостной.
Книгу открывает стихотворение «Купание слона», заставляющее вспомнить буддистскую притчу. Слон — метафора мироустройства, о котором мы беремся судить, изучая лишь хвост, хобот или ухо, тогда как поэт — «погонщик простой вселенноподобного слова». Он «на древнем наречьи что-то кричит слезть со слона не успевшей туристке — как раз из России» и не исследует слона — он его купает. И тот «весел в воде колыхается, хоботом плещет, играется».
«Познавший блаженство» делится познанным, говоря о мире вечных смыслов. И это не столько «лирический герой», сколько культурный герой вроде Орфея, или просто — герой, не меняющийся от века к веку. Он всегда воин и всегда — «дикарь»:
Поэт, прежде всего, индеец,
Полет его песни подобен полету свободолюбивой стрелы,
Зорко он охраняет свои территории
Зорь краснокожих и прерий диких…
Потом и кровью полны его будни,
Поэт, прежде всего — богатырь,
Поит с шелома, кормит с копья свои песни…
В поле он серым волком, сизым орлом под облаком,
Половцам сгинувшим вслед растекаючись мыслью по древу,
Рыцарь, самурай, индеец, богатырь…
Западу не сойтись с Востоком? Для поэта традиционного миропонимания, чей мир заключает в себе все времена и все традиционные культуры, будучи вечным и лишь постольку-поскольку — сегодняшним, все сходится, просвечивает одно сквозь другое. Ригведа не исключает, а подразумевает Псалтирь, которые вместе и есть «актуальное искусство», если понимать под последним то, что было и будет актуальным всегда, а не только сейчас. Цивилизации сменяют друг друга, оставляя артефакты, но не вещи разового использования, характеризующие сегодняшнюю антикультуру, оставляемую Амарсаной без внимания. Да и заслуживают ли в самом деле какого-то внимания все эти «кризисы смыслов» и прочие процессы всеобщего распада? «Взглянул — и мимо». Куда-нибудь в Калахари, где «ряженные в одни лишь бусинки да набедренные шкурки» туземки
Нищие духом, ибо их есть царствие небесное,
Живут под открытым небом, то звездным, то синим,
Идут гуськом, танцуя приветливую гусеницу.
Куда-нибудь в Забайкалье и дальше — в Гималаи. Впрочем, и в той же Германии есть еще чем любоваться:
Дай обниму вас, бурятские сопки баварские,
Аккуратные челки нежно поглажу черепичных крыш деревушек и городков,
Ахтунг! — вынянченные с умом
Гениев, познавших блаженство,
Гегеля и моего учителя Канта, и других совершенномудрых…
Баварские сопки — они же и бурятские, принципиальной разницы нет. Они — родные, как и все живое, подлинное, в чем являет себя «нежная гармония вселенной». Потому-то первый раздел книги и называется «Всеземля», а время, в котором живет Амарсана, можно было бы назвать «всевременем». Это единое для всех и вся сакральное пространство-время, изначальное и безнадежно утраченное человеком, чья модель вселенной — дурная бесконечность, лишенная центра, а значит, и возможности ориентации.
Ситуацию постмодерна и постыстории, в которой мы живем, можно назвать и поствременем — временем «после культуры», иссыхавшей и приказавшей долго жить после разрыва с Трансцендентным. Так зеленая ветка, отсеченная от дерева, какое-то время сохраняет свою зелень и свежесть, после чего мертвеет и не годится ни для чего, кроме костра. То же самое происходит со смыслами, оторванными от Смысла и теряющими всякий смысл. Смысла, о котором и напоминают написанные, как гимны, «Анафоры» Амарсаны Улзытуева.
Бурят и буддист, он русский и европейский поэт в традиционном понимании этого титула. Национальный и наднациональный. То, что зачастую оборачивается искусственным и творчески бесплодным синкретизмом при попытке соединения разных религиозно-культурных традиций, для Амарсаны органично и потому животворно. Например, стихотворение «Семейские», где речь идет о старообрядцах, живущих бок о бок с бурятами, кончается так:
Остается, однако, одно, как сибирскому кедру в мороз загребущий,
Отстоять и молиться Ом Мани! и Да святится имя Твое.
Для Амарсаны такая форма славословия вполне естественна по причине его открытости как Востоку, так и Западу, как монгольским степям, так и России — целостному природно-культурному универсуму, «всеземле». И здесь уместно заметить, что кроме язычества и мировых религий существует «вечная религия» (она же — Традиция с большой буквы), примиряющая их все в плодотворном для каждой и дополняющем каждую синтезе. В Священном Писании она олицетворяется фигурой Салимского царя и первосвященника Мельхиседека, благословляющего Авраама, и это о ней говорит блаженный Августин как о «христианстве до Христа». Речь идет об изначальном, данном человеку свыше Знании, по-разному преломляющемся во всех религиозных доктринах и практиках, сосуществующих, если воспользоваться богословским термином, «неслитно и нераздельно» и выражаемом на языке поэзии. Что и делает Амарсана, славословящий Божий мир, как делал бы это самый первый поэт, который еще не язычник, не иудей, не христианин, не мусульманин и не буддист. И вместе с тем — все они сразу.
Он — дитя, в евангельском смысле. «Если не станете как дети, не войдете в Царство Небесное» — что это значит? Ключ к пониманию дает другая заповедь: «Будьте чисты как голуби и мудры как змии». Это не только открытость чудесному детства и юности, а сохранившая их зрелость и обретенная свобода, благословляющая все живое. Поэт ничему не учит — он поет. И это наилучшая из форм обучения для тех немногих, кто еще способен ему внимать.
Александр Люсый
Поэтическое отмывание России по Борхес-Хану
Амарсана Улзытуев запустил аватара на дно Байкала
Не только поэзия, как будто бы вся Россия съежилась, чтобы собраться во что-то цельное под пристальным взглядом Байкала, когда Амарсана Улзытуев начал громогласно скандировать свои стихи. Так, после ряда поздравительных выступлений началась в клубе «Виндзор паб» презентация его поэтического сборника «Анафоры», представленного главным редактором издательства «ОГИ» Максимом Амелиным.
Амарсана когда-то родился на берегах этого бурят-монгольского вертикального океана, в который «неглубоководный аппарат «Мир-1» пожаловал «в гости к омулю». Амарсана признается в стихах: «То Титаник и Аватар в душу мою погружаются один за другим, / Топят лукоморье мыслей моих, вспучивая воображение». Отсюда и истинно байкальское цунами в манере исполнения. Происходит как бы обратная экранизация, аккустизация знаменитого фильма Камерона «Аватар», не зря само стихотворение называется «Джеймс Камерон погружается в Байкал».
Вытесненное и возведенное Байкалом воображение создает «звериного стиля миры», населяет окрестности неожиданными созданиями. В стихотворении «Купание слона»: «Слон вселенноподобный купается в мутной от ила реке», и это предстает как лучшая самохарактеристика автора.
Вселенноподобен сам масштаб поэзии этого автора, равно как и его манера исполнения своих произведений, поскольку такое симфоническое звучание возможно только посредством горла крупнейшего из живых существ, с которым погонщик слился в единое целое: «Погонщик простой вселенноподобного слова». В таком смыслоедином качестве погонщик готов к отмыванию поэзии и к поэтическому отмыванию России как таковой: «Пусть тебя искупает, Россия, могучее древнее слово в солнцеволосой воде, / путь ведь обратно не близкий».
Путь куда? В авторском предисловии поясняется, что выход из ощутимого поэтического тупика заключается в возвращении к исконной безрифменной традиции русского стиха, в развитие которой поэт применяет в своих поэтических опытах анафору и переднюю рифму как систему, предполагая на этой основе рождение новой формы большого стиля, приходящего на смену рифме. И этому движению не противоречит опыт традиционных пастбищ нерифмованной бурят-монгольской поэзии, извлекающей «из гиперпространства кумыса броженье». Это дает основание переквалифицировать не только поэтическое, но и общекультурное состояние мироздания, как это происходит в «Классификации по Борхесу». Пространство Байкала, включающее природный ландшафт и вписанных сюда историей обитателей, в исполнении Амарсаны – образ реального, а не идеологически сконструированного евразийства: «Чьи это в селах самые длинные улицы в мире, / Чисто помытые – вплоть до ставен резных – чьи деревянные избы? / Сарафаны у женщин краше царских палат, в кокошниках кички,/ Сами в каменьях янтарных, еще с берегов прибалтийских.// Мужики их не пьют и не курят, но сеют и пашут исправно,/ Кулаки их сжимают пароконные польские плуги, да бурятские плетки,/ Борозды ладят – по тайге да по сопкам – сказочные микулы селяниновичи, / Бороды носят – по скитам и заимкам – ссыльные протопопы аввакумы.// У бурят научились есть буузы, шти готовить самих научили,/ Говорят по-бурятски – тала, то есть друг, всё старинные песни поют…/ Иногда на бурятках женились, за местных парней выходили,/ Инда у бабки скуластой моей нездешнего цвета глаза…»
Читатель, а особенно слушатель стихов Улзытуева, невольно становится Аватаром, достигающим и собственное, и байкальское дно («Дно изучать наших грез, разные эндемики и разломы / Сна золотого, если правды святой найти не сумеем»), и так же легко взмывающим в космос. Ведь достижение реального дна – залог прорыва в космос.
Вышла книга стихов Амарсаны Улзытуева 0
Текст: Павел Басинский
13.12.2013
Амарсана Улзытуев родился в Улан-Удэ. В 1985 году окончил Литературный институт имени Горького. В 1986 году вышла первая книга стихов "Сокровенные песни" с предисловием Евгения Долматовского. Затем публиковался в журналах "Арион", "Юность", "Дружба народов", "Журнал поэтов", "Байкал", "Литературная Россия". В 2002 году вышел сборник "Утро навсегда", в 2009-м - книга стихов "Сверхновый" с послесловием Александра Еременко. Как и все буряты, считается прямым потомком Чингисхана. Пишет на русском. "Любопытный образчик симбиоза бурятского шаманизма и западноевропейского модернизма", - отмечает критика. А сам поэт пишет о себе:
"Да азиаты мы, да скифы мы, и не только потому, что это сказал великий, а потому, что тысячелетиями существования мы обязаны гортанным песням наших в том числе и протомонгольских предков, певших зачины своих сказов..."
"Анафора" по-гречески - "возвращение, единоначалие". В теории стиха "анафора" означает начальную или "переднюю" рифму, когда рифмуются не последние слова строк, а первые. И это, как считает коллега Улзытуева по поэтическому цеху Бахыт Кенжеев, отнюдь не только игра формы. "Прекрасная книга, живая и своеобычная... - пишет он. - Используя этот нехитрый прием, поэт освобождается не только и не столько от традиционной метрики и концевых созвучий, сколько от балласта литературной традиции".
Впрочем, сам поэт считает, что он-то как раз сверхтрадиционен. Его анафорические созвучия более свойственны бурятской и монгольской поэзии. Перенесенные в русскую поэтическую систему они взрывают ее изнутри, но и напоминают нам о том, что традиционное русское стихосложение было традиционным далеко не всегда: "...русская поэтика... в результате переноса европейского стиха на русскую почву после двух веков русской поэзии выплеснула с водой и младенца". Отсюда возникло, по выражению Бродского, "недомогание формы", когда все приемы традиционного русского стиха уже исчерпаны. А вот "анафора" - это "выражение торжества бесконечного сознания над конечным, "смертным"..." - пишет Улзытуев в предисловии к своей новой книге.
Впрочем, все осталось бы только теоретическими словами, если бы не сами стихи...
Если не сможешь ты
Ясли смертей пройти,
Ветер снова станет дыханьем твоим,
Светел и млечен путь станет из рос и звезд.
Коли не сможешь ты
Кости свои уберечь,
Див из чащи лесной весь из зверей и птиц,
Девять тысяч жизней твоих
снова он заберет...
В стихах Амарсаны Улзытуева безусловно есть отголоски шаманства, но это и делает их живыми, свежими, будоражащими застоявшуюся кровь русской поэзии.
В то же время они изысканны:
О эта легкость кита в океане,
Облака лет в пламенеющей бездне,
Очи, горящие очи зебры,
летящей в саванне,
Ос невесомость тончайшей работы...
Две поэтические стихотворные культуры - русская европейская и бурятско-монгольская - сталкиваясь, разумеется, конфликтуют, но и рождают искру. Стихи Улзытуева искрят неожиданными метафорами, звучат необычно, "варварски", но, вчитываясь в них, замечаешь и кропотливую работу автора над стихом. Это серьезная работа, но все-таки работа вдумчивого ребенка. "Редко попадаются такие стихи, насыщенные веселой энергией, словно песня шамана. Сборник этот - отличный образец плодотворного взаимодействия несхожих культур", - пишет Бахыт Кенжеев.
«...чтобы белый стих не превратился в аморфное образование типа западного верлибра... я применяю в своих поэтических опытах анафору и переднюю рифму как систему. Ранее использовавшиеся лишь окказионально в русской поэзии, они образуют новую форму поэтического большого стиля. Возможно, когда-нибудь эта форма придет на смену конечной рифме. Поскольку анафора — это выражение торжества бесконечного сознания над конечным...» — я не стану всерьез спорить с этим запальчивым манифестом Амарсаны Улзытуева, открывающим его книгу «Анафоры» (М.: ОГИ, 2013), но кое-какие соображения и сомнения все же выскажу.
Предельно упрощая ситуацию, можно сказать, что в классическом рифмованном стихе мы имеем дело с целенаправленным движением в намеченную точку («учесть через строчку — вот распоряжение»), а в анафорическом — «растекаемся по древу» вариаций. И то и другое имеет свои недостатки и преимущества, о которых можно говорить долго. Но вот что важно: анафорический стих — как система — для русской поэзии, исключая некоторые фольклорные мотивы, безусловно нов, и это безусловно дает стихотворцу новые обширные возможности. Важно и другое: в этом стихе акцент неизбежно смещается на первое слово, заставляя нас радикально перестраивать свой поэтический слух, заточенный под восходящую интонацию стиха с концевой рифмой. К слову сказать, в монгольских и бурятских словах ударение как правило падает на первый слог, что, очевидно, сыграло роль в анафорическом устройстве монгольских и бурятских стихов.
И еще важное подмечено в вынесенном на обложку отзыве Бахыта Кенжеева: «...поэт освобождается не только и не столько от традиционной метрики и концевых созвучий, сколько от балласта литературной традиции».
К этому замечанию мы еще вернемся, а пока что — собственно стихи. В книге три раздела: «Всеземля», «Забайкалье» (родина поэта) и «Автопортрет». Вот из первого:
Родные тебе до боли, как дети, танцуют. Здравствуй!
Земляные первые люди,
Нутряные щелчки — их слова повторить невозможно,
Нужен слух абсолютный, он есть у каждого сердца.
Первородный язык, поющий, щелкающий, всего целующий.
Пением в животе, оказывается, можно сказать — Живи!
Восемьдесят три разных во время беседы щелчка издают в глубине Калахари,
Вот бы и мне, о бездне времен говоря, так уметь!
Это из стихотворения «Танец гусеницы», а вот из стихов, давших название разделу, то есть, отчасти, программных:
О эта легкость кита в океане,
Облака лёт в пламенеющей бездне,
Очи, горячие очи зебры летящей в саванне,
Ос невесомость тончайшей работы...
В книжке напечатано «лет», т.е. как бы «облака; лет»; я на свой страх и риск, цитируя, поставил «лёт», будучи вполне уверен, что здесь сработало стандартное небрежение наборщика буквой «ё». Потому что этим гимнам (а видимо, только так и можно определить жанр, в котором работает Улзытуев) очевидно противопоказаны какие бы то ни было локальные метафоры и метонимии, и действительно — во всем объеме книги поэт называет попавшие в его поле зрения вещи и фигуры прямыми именами. А в его поле зрения, надо сказать, попадает очень многое: и купание слона, и разделка барана, и китайская гитара гуцынь, и ведущая трэвел-программ, и негритянские похороны, и африканские танцы, и птица киви, и амазонская сельва, и горы Гималаи, и бурятские шаманы, и гуннское городище близ Улан-Удэ, и омулевая бочка...
Михаил Айзенберг в своем отзыве (также на обложке) пишет: «во второй части автор реализует свой редкий темперамент природного эпика не фундаментально, а в неожиданной фактичности отдельных эпизодов». По мне же во всех трех частях книги автор предстает несомненным лириком, но его лирика предельно объективирована; повествовательные сгущения «Забайкалья» и «Автопортрета» нисколько не выпадают из границ обозначенного выше жанра — торжественная песнь, гимн.
Вот стихотворение с характерным названием «Эпоха», которое, мне кажется, уместно привести полностью:
Мальчиков ученица 9-го «Б» еще сторонилась,
Мама с Гражданской войны еще до конца не пришла в себя,
Мало ей было с белыми воевать — теперь светлое
будущее всего человечества строит,
Марш Энтузиастов, как океан, так тревожно и сладко еще
бушует в СССР...
Это было, когда еще звали друг друга товарищ,
Эра милосердия должна была наступить вот-вот,
Эхо революции было в те дни еще звонким, как девичий смех,
Эх, а завтра — Великая Отечественная война.
Эзра Паунд еще не якшался с фашизмом,
Эзоповым языком Зощенко еще вовсю соловьем заливался,
Эсэсовцы еще не повесили этих девчонок,
Эту по имени Искра и ту по имени Зоя...
Статья Аркадия Шпытеля:
Трагический контекст эпохи («Эпохи»), мне кажется, отчетливейшим образом выявляет главный мотив поэзии Амарсаны Улзытуева. Этот мотив — изумление. Я бы даже сказал детское, едва ли не младенческое, то восторженное, то смятенное, но неизменно сочувственное изумление перед огромным противоречивым миром. И вот это чувство младенческого изумления, вдохновляющее поэта, удивительным образом соотносится с пока еще младенческим состоянием принятой им стиховой системы. Возвращаясь к отзыву Бахыта Кенжеева, замечу, что литературная традиция — это не только и не столько балласт, сколько система многообразных межтекстовых и межавторских связей и перекличек. Смелый проект Улзытуева так или иначе предполагает выход из этой «ризомы», возвращая нас во времена если не доломоносовские, то уж, по крайней мере, хлебниковские. Вряд ли этот проект (как, впрочем, и хлебниковский) будет иметь для русской поэзии глобальное значение, но расширению поэтического сознания несомненно послужит. Одного незаурядного автора улзытуевский проект уже дал.
Мы используем файлы cookie для улучшения работы сайта. Оставаясь на сайте, вы соглашаетесь с условиями использования файлов cookies. Чтобы ознакомиться с Политикой обработки персональных данных и файлов cookie, нажмите здесь.