Ана Бландиана, пер. с румынского Анастасии СтаростСИЮМИНУТНОЕ СОЛНЦЕ Талант жить, находящийся очевидным образом на стадии исчезновения у народов Европы, - из тех понятий, которые трудны для определения, потому что отличаются от подобных им не всегда уловимыми нюансами. Сказать ли - как говорит ученик, не выучивший урок, что талант жить - «это когда…», - но я понимаю, что и таким образом не смогу все разъяснить надлежащим образом. Выражения вроде бы близкие - «жить припеваючи» или «уметь жить» - при более внимательном анализе оказываются вовсе не близкими: тогда как первое относится целиком к обладанию материальными вещами, и числом поболее, а второе некоторым образом призывает не упускать того, что идет в руки, - талант жить не есть действие или осуществление, а просто-напросто состояние. Оно есть расцвет глагола быть, тогда как два другие зависят от глагола иметь, и это разница не в видимости, но в сущности. Я заметила, что осень - единственное время года, когда я перестаю спешить, когда - каким-то чудесным и уж по крайней мере необъяснимым образом - истерическое чувство нехватки времени, которое терроризирует меня и зимой, и весной, и летом, тает в безотчетном, ласкающем блаженстве, в покойном и плавном, без конца и цели, витании. Как если бы - после того, как я безжалостно растранжирила, в исступлении, замкнутая на своих проблемах и книгах, - месяцы, через край переполненные цветами и плодами, солнцем и соками, дни и недели, когда юность года казалась беспредельной, а, значит, погружение в нее можно было отложить на потом, - вдруг торжественно бухнул колокол, что срок вышел, и разбудил меня в мире тем более прекрасном, чем он ближе к концу. И все, что следует за этой минутой откровения, откровения о пределах, принимается с признательностью и волнением, как нечаянный дар. Именно потому, что я пропустила лето, даже этого не заметив, я безусловно отдаюсь послеполуденному теплу осени; именно потому, что каждый цветок может быть последним, не тронутым инеем, я радуюсь каждому, каждый рассматриваю, и он открывается мне. Весь мир предстает мне в ореоле моего же внимания, испуская ту тихую радость, которая мне знакома по минутам вдохновения. Первобытные народы никогда не были уверены, что за зимой последует весна; опыт предыдущих лет ничего не значил, поскольку самоуправство богов могло повернуть все по-своему. Когда под Новый год ходишь в легком плаще, а летом из-за насморка пьешь горячий чай, начинаешь задумываться, не слишком ли мы уверены в себе и в совершенном, не допускающем погрешности, механизме природы. Гулкое дыхание неба из-под завала звезд - цикады существуют, чтобы выразить усилие хаоса быть красивым. Нежность, как и нервы, как и страдание, может надоесть. Счастье, неконвертируемое в дело, не превращенное во что-то, счастье в чистом виде, невоплощенное, утомительно и даже ядоносно. У понятия «медовый месяц» нет множественного числа не потому, что зло мира и тяготы жизни не дают ему продлиться, а потому, что внутренние ресурсы счастья ограничены и, при его избытке, токсичны. Сплин высшего класса, повторяемый на всех ступенях цивилизации, как и меланхолия общества потребления, переводят эту истину с уровня психологии на уровень истории. У нас есть душевный лимит не только на страдание, но и - еще более урезанный - на счастье. Душе хорошо, только когда состояния чередуются, когда ее прибивает то одному, то к другому берегу. По прошествии лет на фотопленке все цвета превращаются в розовый, как если бы сама техника конкурировала с идеализацией прошлого. Искусство общения, которому удается сохранить нетронутым одиночество, - чтение есть, как и любовь, парадоксальная, победная демонстрация того, что один плюс один равняется не двум, а все равно единице - высшей сущности, где уживаются общение и уединенность, двое вместе и каждый по отдельности. Знаменитый желтый цвет Ван-Гога - следствие того, что больной художник принимал дигиталис; «Капричос» Гойи - результат интоксикации свинцом; улыбка Моны Лизы происходит от пареза лицевой мышцы, которым страдала Джоконда, - втолковывал мне один ученый человек, по-взрослому довольный моим инфантильным удивлением, не замечая, что меня изумляет не эта гипотетическая медицинская подоплека шедевров, а убеждение, что так можно объяснить необъяснимое, что, разоблаченные таким образом, чудеса превращаются в мошенничество… Когда я поняла, что болезнь нашего века, болезнь, которую мы больше всего боимся и от которой чаще всего умираем, есть не что иное, как мятеж клеток, отказывающихся быть смертными, отказывающихся впредь подчиняться законам старения и деградации тела (медицинский термин - чем не поэтический? - звучит как «иммортализация клеток»), - я взглянула на явление, как на страшноватую, но постижимую метафору. Клетки начинают размножаться анархическим путем, не прислушиваясь больше к нуждам организма, и кажется, что они в состоянии - даже отделившись от тела, которое убивают своей чрезмерной витальностью, - продолжать жизнь в лабораторных условиях, десятки и десятки лет, множась, становясь бессмертными. Я увидела в этой биологической экстравагантности подхват в материальном, а, значит, через свою конкретность, более высоком регистре, восклицания поэта: «Nonomnismoriar»Мальвина. И вот, странным образом, это сближение с известной мне областью, которую - при всем ее злом качестве - я наперед воспринимаю с восхищением, успокоило во мне и ослабило, до примирения, страх перед обезумевшими клетками. «Сенека, кончающий с собой в бане» - называется картина Рубенса, на которой изображен старик, опустивший ноги в таз. В первую минуту наступает недоумение, и ты думаешь, что тут какая-то ошибка, потом понимаешь, что в бесконечно большей степени, чем смерть римского стоика, холст выражает представление европейца XVII века о том, что такое баня. Я думаю, что люди - по крайней мере, в цивилизованных обществах, где вкус человеческой крови много поколений назад ушел из повседневного меню, - что люди делятся только на две категории (а уже две эти главные категории дробятся потом на бесчисленные пункты и подпункты): на тех, кому легче убивать, и тех, кому легче быть убитым. Мне возразят: кто-де может заречься, что не убьет, пока не попадет в ситуацию, когда убивают его? Но я считаю, что обмануться здесь невозможно, и даже если окружающие еще могут сомневаться, то сам человек точно знает о себе, к какой категории он принадлежит. Мне возразят: сегодня-де среди людей преступление происходит разве что в последней, маловероятной инстанции. Положим, и все же в рутине из рутин - на песке пляжа, за столиком в ресторане, в очереди, на улице, в театре - я вижу эти две главные категории человечества, избывающие свои судьбы, заложенные в них от сотворения мира, и могу, не моргнув глазом и с бесконечно малой возможностью ошибки, сказать: вот этот - убийца, а вот этот предпочитает быть жертвой. Я не феминистка, точно так же, как не расистка и не националистка, и это потому, что я отказываюсь судить скопом большие категории людей, о которых знаю, что они неоднородны, состоят из личностей, бесконечно между собой различающихся. Для меня каждый индивид - особенный, разнится от всех других того же пола или той же культуры или того же языка, - и к каждому надо подходить поштучно. Так категорически я декларирую свои принципы, чтобы меня не поняли неправильно и в то же время чтобы утолить непреодолимое желание переписать несколько фраз, которые меня совершенно пленили, когда я на них наткнулась. Речь идет о коротком пассаже (воспроизведенном Титом Ливием) из речи, которую произнес в римском сенате великий Катон, несгибаемый муж, неумолимый консерватор, защитник республики и традиций Древнего Рима. Вот этот пассаж: «Вспомните все регламентации, введенные нашими предками, чтобы подчинить женщин их мужьям. Даже скованных по рукам и ногам, вам все равно трудно их укротить. Что же было бы, если бы вы вернули им свободу, если бы дали пользоваться теми же правами, что и вы? Вы думаете, что сможете тогда быть им владыками? В тот день, когда они станут равными вам, они станут выше вас» (Titus Livius, XXXIV, 3). А ведь Цицерон, подумать только, упрекал Катона в отсутствии чувства юмора! Чувство странное и парадоксальным образом мне льстящее, что это не я пишу, а кто-то пишет через меня вещи, о которых я даже не думала и еще за миг до их написания даже не подозревала. Надо бы, наверное, оскорбиться - чт; это за полная зависимость от каких-то неподвластных мне сил, - но я чувствую себя счастливой и гордой, как придворная дама, которой король даровал ребенка. © Copyright: Ирина Безрукова 2, 2011.
Другие статьи в литературном дневнике:
|