Ана Бландиана, пер. с румынского Анастасии Старост

Ирина Безрукова 2: литературный дневник

СИЮМИНУТНОЕ СОЛНЦЕ


Талант жить, находящийся очевидным образом на стадии исчезновения у народов Европы, - из тех понятий, которые трудны для определения, потому что отличаются от подобных им не всегда уловимыми нюансами. Сказать ли - как говорит ученик, не выучивший урок, что талант жить - «это когда…», - но я понимаю, что и таким образом не смогу все разъяснить надлежащим образом. Выражения вроде бы близкие - «жить припеваючи» или «уметь жить» - при более внимательном анализе оказываются вовсе не близкими: тогда как первое относится целиком к обладанию материальными вещами, и числом поболее, а второе некоторым образом призывает не упускать того, что идет в руки, - талант жить не есть действие или осуществление, а просто-напросто состояние. Оно есть расцвет глагола быть, тогда как два другие зависят от глагола иметь, и это разница не в видимости, но в сущности.
Большой соблазн сказать - и, думаю, не так уж я ошибусь, - что талант жить - это свойство юности и, может быть, даже наивности; раскрывается он чаще в нежном возрасте, и его легче обнаружить у первобытных народов. Но не впаду ли я в упрощение? Если близость к естеству принять за гарантию этого божественного дара, то придется предположить, что, например, все без исключения звери - его счастливые обладатели. Однако же не только вид от вида, но и особь от особи отличаются по степени и качеству обладания им. Собаки, по всей очевидности, не столь талантливы в жизни, как кошки. И это не только потому, что с такими известными их свойствами, как верность и преданность, труднее жить, чем с великолепным эгоизмом, в котором подозревают кошачью породу, но и потому, что у них нет способности (в отличие от кошек) смаковать каждую секунду, нет гения отбирать из бесконечного ряда событий только сиюминутное солнце. Я всегда считала доказательством глубокомыслия идею египтян обожествить кошку, это животное, столь расположенное к сну и к абстрагированию ото всего, в высшей степени способное отделять то, что существенно для счастья, от того, что несущественно.
Талант жить, как мне кажется, - более, чем черта животного мира, - есть следствие тонкости устройства, которое может быть присуще или не присуще в равной мере людям и животным, существам молодым и старым, развитым и неразвитым, цивилизованным и нет. Талант жить, как все таланты, - это врожденный дар, который можно культивировать и который может загубить среда. И, по моему разумению, некоторый внимательный покой духа, к которому стремились все религии и все философские течения, - это его sinequanon, условие того благословенного состояния, когда каждый лист, который падает, каждая травинка, касающаяся босой ноги, каждый миг сна, каждая капля воды на губах, каждая ягода, тающая под сводом рта, даже каждая боль принадлежат цельности и полноте и дают пищу для жизни. Тот покой духа, который скорость транспорта и галдеж massmedia считают нужным высмеивать и гнать.



РАДОСТИ ОБРАТНОГО СЧЕТА


Я заметила, что осень - единственное время года, когда я перестаю спешить, когда - каким-то чудесным и уж по крайней мере необъяснимым образом - истерическое чувство нехватки времени, которое терроризирует меня и зимой, и весной, и летом, тает в безотчетном, ласкающем блаженстве, в покойном и плавном, без конца и цели, витании. Как если бы - после того, как я безжалостно растранжирила, в исступлении, замкнутая на своих проблемах и книгах, - месяцы, через край переполненные цветами и плодами, солнцем и соками, дни и недели, когда юность года казалась беспредельной, а, значит, погружение в нее можно было отложить на потом, - вдруг торжественно бухнул колокол, что срок вышел, и разбудил меня в мире тем более прекрасном, чем он ближе к концу. И все, что следует за этой минутой откровения, откровения о пределах, принимается с признательностью и волнением, как нечаянный дар. Именно потому, что я пропустила лето, даже этого не заметив, я безусловно отдаюсь послеполуденному теплу осени; именно потому, что каждый цветок может быть последним, не тронутым инеем, я радуюсь каждому, каждый рассматриваю, и он открывается мне. Весь мир предстает мне в ореоле моего же внимания, испуская ту тихую радость, которая мне знакома по минутам вдохновения.
Думаю, что в этом нежном общении со всем, что еще живо, чудном и бесценном, поскольку оно есть дар, кроется и ответ на одно из крупнейших моих недоумений, связанных с душевными механизмами. Меня всегда удивляло, что - хотя субъективный ритм времени ускоряется по мере приближения старости - у стариков тем не менее есть время, они не торопятся, они не считают минуты. И это не только потому, что они уже не так заняты, как раньше, или просто не в состоянии торопиться, а в силу гораздо более тонкого и глубокого чувства, заставляющего их ощупывать каждую минуту, прежде чем выпустить ее из рук и дать соскользнуть в песочные часы, которые перевернуть уже нельзя. У них «есть время» именно потому, что они уже знают: времени у них нет.
По-детски моргая безоружными отныне глазами, грея темечко на щадящем солнце, среди хризантем и кистей винограда, еще не схваченных ночным холодом, я питаю надежду, что мое сравнение истинно, а мое понимание верно, и, значит, я могу спокойно и без страха думать о радостях обратного счета.



ФРАГМЕНТЫ


Первобытные народы никогда не были уверены, что за зимой последует весна; опыт предыдущих лет ничего не значил, поскольку самоуправство богов могло повернуть все по-своему. Когда под Новый год ходишь в легком плаще, а летом из-за насморка пьешь горячий чай, начинаешь задумываться, не слишком ли мы уверены в себе и в совершенном, не допускающем погрешности, механизме природы.


Гулкое дыхание неба из-под завала звезд - цикады существуют, чтобы выразить усилие хаоса быть красивым.


Нежность, как и нервы, как и страдание, может надоесть. Счастье, неконвертируемое в дело, не превращенное во что-то, счастье в чистом виде, невоплощенное, утомительно и даже ядоносно. У понятия «медовый месяц» нет множественного числа не потому, что зло мира и тяготы жизни не дают ему продлиться, а потому, что внутренние ресурсы счастья ограничены и, при его избытке, токсичны. Сплин высшего класса, повторяемый на всех ступенях цивилизации, как и меланхолия общества потребления, переводят эту истину с уровня психологии на уровень истории. У нас есть душевный лимит не только на страдание, но и - еще более урезанный - на счастье. Душе хорошо, только когда состояния чередуются, когда ее прибивает то одному, то к другому берегу.


По прошествии лет на фотопленке все цвета превращаются в розовый, как если бы сама техника конкурировала с идеализацией прошлого.


Искусство общения, которому удается сохранить нетронутым одиночество, - чтение есть, как и любовь, парадоксальная, победная демонстрация того, что один плюс один равняется не двум, а все равно единице - высшей сущности, где уживаются общение и уединенность, двое вместе и каждый по отдельности.


Знаменитый желтый цвет Ван-Гога - следствие того, что больной художник принимал дигиталис; «Капричос» Гойи - результат интоксикации свинцом; улыбка Моны Лизы происходит от пареза лицевой мышцы, которым страдала Джоконда, - втолковывал мне один ученый человек, по-взрослому довольный моим инфантильным удивлением, не замечая, что меня изумляет не эта гипотетическая медицинская подоплека шедевров, а убеждение, что так можно объяснить необъяснимое, что, разоблаченные таким образом, чудеса превращаются в мошенничество…


Когда я поняла, что болезнь нашего века, болезнь, которую мы больше всего боимся и от которой чаще всего умираем, есть не что иное, как мятеж клеток, отказывающихся быть смертными, отказывающихся впредь подчиняться законам старения и деградации тела (медицинский термин - чем не поэтический? - звучит как «иммортализация клеток»), - я взглянула на явление, как на страшноватую, но постижимую метафору. Клетки начинают размножаться анархическим путем, не прислушиваясь больше к нуждам организма, и кажется, что они в состоянии - даже отделившись от тела, которое убивают своей чрезмерной витальностью, - продолжать жизнь в лабораторных условиях, десятки и десятки лет, множась, становясь бессмертными. Я увидела в этой биологической экстравагантности подхват в материальном, а, значит, через свою конкретность, более высоком регистре, восклицания поэта: «Nonomnismoriar»Мальвина. И вот, странным образом, это сближение с известной мне областью, которую - при всем ее злом качестве - я наперед воспринимаю с восхищением, успокоило во мне и ослабило, до примирения, страх перед обезумевшими клетками.


«Сенека, кончающий с собой в бане» - называется картина Рубенса, на которой изображен старик, опустивший ноги в таз. В первую минуту наступает недоумение, и ты думаешь, что тут какая-то ошибка, потом понимаешь, что в бесконечно большей степени, чем смерть римского стоика, холст выражает представление европейца XVII века о том, что такое баня.



Тест


Я думаю, что люди - по крайней мере, в цивилизованных обществах, где вкус человеческой крови много поколений назад ушел из повседневного меню, - что люди делятся только на две категории (а уже две эти главные категории дробятся потом на бесчисленные пункты и подпункты): на тех, кому легче убивать, и тех, кому легче быть убитым. Мне возразят: кто-де может заречься, что не убьет, пока не попадет в ситуацию, когда убивают его? Но я считаю, что обмануться здесь невозможно, и даже если окружающие еще могут сомневаться, то сам человек точно знает о себе, к какой категории он принадлежит. Мне возразят: сегодня-де среди людей преступление происходит разве что в последней, маловероятной инстанции. Положим, и все же в рутине из рутин - на песке пляжа, за столиком в ресторане, в очереди, на улице, в театре - я вижу эти две главные категории человечества, избывающие свои судьбы, заложенные в них от сотворения мира, и могу, не моргнув глазом и с бесконечно малой возможностью ошибки, сказать: вот этот - убийца, а вот этот предпочитает быть жертвой.



О равенстве


Я не феминистка, точно так же, как не расистка и не националистка, и это потому, что я отказываюсь судить скопом большие категории людей, о которых знаю, что они неоднородны, состоят из личностей, бесконечно между собой различающихся. Для меня каждый индивид - особенный, разнится от всех других того же пола или той же культуры или того же языка, - и к каждому надо подходить поштучно. Так категорически я декларирую свои принципы, чтобы меня не поняли неправильно и в то же время чтобы утолить непреодолимое желание переписать несколько фраз, которые меня совершенно пленили, когда я на них наткнулась. Речь идет о коротком пассаже (воспроизведенном Титом Ливием) из речи, которую произнес в римском сенате великий Катон, несгибаемый муж, неумолимый консерватор, защитник республики и традиций Древнего Рима. Вот этот пассаж: «Вспомните все регламентации, введенные нашими предками, чтобы подчинить женщин их мужьям. Даже скованных по рукам и ногам, вам все равно трудно их укротить. Что же было бы, если бы вы вернули им свободу, если бы дали пользоваться теми же правами, что и вы? Вы думаете, что сможете тогда быть им владыками? В тот день, когда они станут равными вам, они станут выше вас» (Titus Livius, XXXIV, 3). А ведь Цицерон, подумать только, упрекал Катона в отсутствии чувства юмора!


Чувство странное и парадоксальным образом мне льстящее, что это не я пишу, а кто-то пишет через меня вещи, о которых я даже не думала и еще за миг до их написания даже не подозревала. Надо бы, наверное, оскорбиться - чт; это за полная зависимость от каких-то неподвластных мне сил, - но я чувствую себя счастливой и гордой, как придворная дама, которой король даровал ребенка.



Другие статьи в литературном дневнике:

  • 19.09.2011. Ана Бландиана, пер. с румынского Анастасии Старост