Станции

Тихое плавание.
Колыхание волн.
Черный экран. Сразу после щелчка.

Набережная напротив ЗиЛа.
Облокотившись на решетку ограждения, смотришь на ту сторону реки.
Там высятся новоявленные (наваял же кто-то), еще в процессе предварительного зашкуривания, иконические здания с золотыми арками на пустынных улицах, вычерченных в честь художников авангардистов. Тут же опрокинутые урны, ржавые, не до конца выкорчеванные, заводские фонари, истово сражающиеся дряхлой тенью с синтетической светодиодной иллюминацией. За спиной, еще на этом берегу - стеклянные двери модной пивной, где подают сильно парфюмированный стаут, а по телеку гоняют «гравити фоллз». За стойкой бородатые мальчишки в цветастых гавайках. Гавайки весело шлепают по складкам отложенного про запас жирка, что перетянутым шариком постаревшего под союзмульфильмовской аркой Пятачка, предательски вспучивается над растянутыми резинками полуспущенных шорт хозяев, сонно проживающих передний рубеж неумолимого ко всем кризиса среднего возраста.
Вспоминаешь: подавали бургер, он был так же чем-то надушен. Облокотясь на кованную решетку, ловишь ртом воздух.
«Человеку нужно воздуха, воздуха», вопиет Михалыч, тобой же озирая вполне оформившийся профиль нагатинского затона, питерская интеллигенция и тогда презирала московские разносолы. Федор Михалыч... А Петр Ильич, в своей «Британии» на Неглинке с датской увертюрой в честь Дагмары, не так ли корчился он над рюмкой горькой с жестким бифштексом?
Теперь же - водка «Чайковский» с привкусом питерской холеры. Накося, выкуси...

Проплывает Синичка, по набережной проносится парочка, она - на размохрившихся роликах, он - на всхрипывающем электросамокате, зажеванная кассета «Назад в будущее», когда-то фантастика, ныне - обыденность. Хочется ли жить обыденностью, если жизнь всегда где-то там, за полосой воды?
Снова вздыхаешь.
Еще немного.
Дождаться щелчка.

[Как у Теннеси Уильямса:
«Щелчок в голове, после него наступает покой».
Или как у уильямсовского корешка Трумена Капоте:
«Когда человеку некуда больше пойти, он устремляется в небеса. Без виски в облаках не повитаешь».
Бедолага Орилли, сломанный клоун...]

Головою обляпать небо, отраженное грязной водой.
Их миллионы переправ, там, где недремлющий бодхисатва – переправщик жестом требует прекратить поиск.
Но ведь я пока еще на этом берегу...

Мак на газетном, бок о бок с галереей Самсунг, в проссаном толчке салунные двери, ныне уже покойный сосед клептоман передает мне под створку синюю упругую сиську джин - тоника, мы сидим на кортах спиной к спине, разделенные забрызганной фанерой. Я - единственный из всей общаги, у кого он не стырил ничего, кроме рулона туалетной бумаги. Позади пол-литра «Мороза» и несколько часов уборки сугробов, в одном из которых я схоронил добрые часы с циферблатом цвета топаза. От накатившей тоски и обиды, я наклоняюсь вбок и выблевываю проглоченный джин в столичное чрево, выступают слезы, но легче, все становится гораздо легче. В дверь начинают колотить. Мальчишка в кепке со шваброй скользит плечами по ссутуленным бокам справляющих нужду мужчин. Капли звонко стучат по сбитым носкам разношенных ботинок, здесь и там ребра писсуаров вьются кудрями выдранных в спешке волос, мальчишка в кепке сплевывая в ведро плюхает шваброй по коричневому кафелю и бьет в дверь, видя торчащие из-под салунной дверцы коленки растянувшегося соседа.
Рваный рулон сдавленного мата.
Наверх лестница и бугристо вшивая бочина телеграфа, с его деревянными таксофонными кабинками, жетонами, перфокартами, аллокартами, поклонами перед захарканными окошками операторш. Теперь же ночь и совсем некуда звонить. Это грустнее всего, время - когда нигде не ждут твоего звонка. Мы плетемся по тусклому камергерскому, мимо забитых корявыми слепками окон института валяния, чертежных выкриков примитивных шрифтов МХАТа, и некстати потухшей вывески продовольственного магазина, где можно было бы купить сигарет поштучно. Не скоро, еще совсем не скоро здесь станет не протолкнуться от мажоров с подстилками, с их вялеными декольте, аккуратно выложенными на столы модных едален. Теперь же под покровом ночи мы идем в никуда. Идем уже не первый раз.

На Чистых, в каком-то углу, такие же бородатые мальчишки, гнут пальцы и корчат рожи, как не крути, - центр, смотреть можно, руками нельзя, на кранах какая-то кислятина со вкусом хазелната. Будто я перелистал братьев Гримм в душный день. Крепкий орешек Кракатук для самой страшненькой принцессы. Что они пьют, чтобы какать радугой? Почившая, год-сейв-зе-квин, будучи наследницей, по слухам, заливалась в пабах рабоче-крестьянским пенным. Так ли круто она смотрелась бы в антураже наших согбенных ларьков, взятых в осаду сутулыми мужиками, вооруженными эмалированными, местами в жестоких коцках, литровыми бидончиками, или стеклянными банками без крышек? Благоговейная тишина, и глубокий взгляд в себя, единение в отсутствие давления обстоятельств. Здесь, в этой очереди, как в больнице, все ровесники, все друг с другом на ты.

Ну, а после - рогами цепляться за не пересекаемую запараллеленность просевших проводов, звуки реле, сцепился-расцепился, урчание электромотора, тумблеры по штуке на дверь, выдвижная полочка для грошей, коричнево - эбонитовая или черная, ледяные ладошки над загадочной надписью БОР на катке уставшего к отражениям грязного окна, медленные развороты, бронхиальная астма железной рации в бахроме синей изоленты, отжимающей г-образный штырек, размыкающий цепь неразборчивых звуков, схрапывающих в морозном оцепенении салона, теряющие окончания, названия остановок. Никто тогда не напишет на ржавом борту: это, дескать, рогатый троллейбус. Напишут - занос полтора метра и мазнут по грязи пальцем вечное заклинание из трех букв. Чтоб никто не сглазил.

Бока же метромостов лают лозунгами, текстами, вкрученными в яичные органайзеры хештегов, для показа на вагонных телекранах, пускающим слюни пролам, что разорванными сосудами выпученных глаз слизывают корявые буквы «победивших в конкурсе» фотографий. О-па, мультипликация, теперь смотрите мультики, как некто разукрасил полуциркульным монтенем условный мост в районе условного нагатинского затона.
На экране в вагоне метро рисованный электробусик (черт бы побрал этих простофиль дизайнеров, стыривших у таких же китайских простофиль из шанхайского метро идею развлекать современных детишек с СДВГ дебильными персонажиками,) машет подобием лапки и поздравляет с днем отца. Что это как не издевка над всеми нами, стоящими, сидящими, лежащими в этот полуночный час в вагоне метро, теми, кто потерял или так и не обрел отца, ведь нас таких много. До рвоты мы ненавидим вас, никчемные дизайнеришки, спускающие с цепи разбитых школьных сортиров непрожитые детские и юношеские травмы. Напротив меня, шатающегося с мятым зайцем Бенаквисты, выдернутым из-под лапок таракана с верхней полки обнесенного букинистического, парочка помятых трудяг на угловой полке опорожняют замотанные в крафтовую бумагу сиськи изжожного перекресточного пива, теперь только так, кругом камеры.
А еще - сраные электробусики.
Ты время от времени посматриваешь в окно на растущие Мумбаи, окно в окно, квадратиш-практиш-гут, коробки Корнелла с пришпиленными по кривым стенам донорами повышенных процентов налоговых отчислений в казну, которой всегда хочется жрать.

[А тогда, - срывающийся в юношеских петухах, голос кузена. Платформу поперек перейти и на лестницу, где под ногами стиральные доски спин, захарканных с лестницы, вагонов, берущих разгон прыжка в кроличью нору. Потом по Варшавке куда-то в новые братеевские человейники. Кто тогда знал, что где-то здесь я осяду на полтора десятка лет, а потом сгину где-нибудь еще?
Теперь же - скутер, подростковый рейв, льющийся серой, наполовину размагниченной, лентой из пахнущего жжеными проводами двухкассетника, одеколон Коза Ностра и Доллар, чтобы не воняло сигаретой, передаваемой после каждой второй затяжки по кругу]



[- Помнишь, как у Капоте:
«Любовь - это цепочка привязанностей, так же как природа - это цепочка жизней».
- Из «Голосов травы». Мисс Долли, что боялась испугать ближних своей радостью. Она будто Эмили Дикинсон.
- Представь, познакомить ее с Хайямом, чтобы каждый писал четверостишье друг за другом, какой бы вышел узор?
- С Хаямом?]

Остановка.
Ангара, дочь Байкала, камни водораздела, тут уже все по-взрослому, футбол по телеку и кружка подслащенного вайса, индусы разевают пасти.
Побитые молью тигры дешевых фудкортов, великие махараджи дизентерии.

Тяжелый день, тяжелая ночь. Читаешь в стыке плит потолка. Тянет выкурить сигарету, но головная боль и память тухлятины во рту останавливают на раз распаковывать спрятанные в пыльном книжном шкафу пачки. Здесь кубинские с северокорейскими, хлам двух чужих друзей, искателей приключений, оставшийся после дележки впечатлениями от военных спецбортов, дешевых проституток, громких песен, на русском, в том числе.
Пачка китайского «Нанкина» (это уже мои запасы), с одного из пекинских переулков, где водка с красной звездой по очереди в стеклянном ларьке соседствует с огромным коричневым гробом трамвая, скользящим по стальным нитям, бережно вправленным в пяльца образцово-показательного урбанистического нарратива. Как они пьют эту гадость из волчьей ягоды?

Дедов брат отворяет тяжелую тесанную дверь амбара, и я вижу ряды разноцветных бутылок всех возможных калибров, на самый взыскательный вкус, на зиму провиант заготовлен, вокруг тайга и 30 километров до ближайшего города, мы с кузеном, побросав короткие удочки в быстротечную речушку, спорим лежа на мху где слаще девицы, в тамошнем Холбоне, или в далеком отсюда Ярославле, кузен зашелся и сыплет, что слово «есть» легитимно лишь в условиях воинской повинности, когда же мы только что на жарехе вылавливали из глубины тарелок щетинистые куски свина, то жральня наша может быть определена лишь одним только словом - «исть». Я спорю, конечно, но мечтаю о том, как бы зацепить рогатиной Хариуса, тут недалеко можно попробовать, говорит кузен, в чистой воде. Мы будто карверовские пацаны даем друг другу слово делить еще не пойманную добычу строго поровну, тебе хвост, а мне голову, забываем, что удочки наши уже давно валяются без дела в кустах на берегу.

«Сон во упокоение немощи нашей»
Сумасшедшее раздолье для блуждающей по гармониям лютни во второй части осени старика Вивальди.
Одна бездарная тварь, в обязанности которой входило тихо сидеть за клавиатурой синтезатора, изображая чембало, умудрилась нажать на кнопку включения румбового бита. Зал подпрыгнул, а наши длинноты заполнила изжога разминающего хвост чумного кубинского беса на разбросанных повсюду лохмах скирд Терраферм.
«И ослабление трудов многотрудной плоти».
Пьяный сон Ноя, предательский сон апостолов
(«Питер, Джон, Джеймс»)
богоборческий сон Иакова.
Но иногда даже сон бежит.

Дрянной виски и головная боль. Под утро, клюя носом, листаю старые тетради, с детских лет демон записных книжек мне друг, и чем громче повсюду смеялись над моей писаниной, тем крепче я стискивал в руке карандаш. Я или демон. Да и вам-то какое дело?
Итак, «Волен», мне лет шестнадцать. Как мальчика для музыкальных утех, меня зашвыривают в ресторан на днюшку бандюгана, с личной яхтой и виниловой коллекцией старого питерсоно-эллингтоновского джаза. Мои кураторы, я столуюсь у них время от времени, затащившие меня сюда, сами в сезон гоняют яхту именинника, ну а мне, голодной зверушке со скрипочкой, только и остается что работать за еду. Они не узнают с какой ненавистью я делаю это, покорно улыбаюсь и делаю. Как допьют и приглушат свет, расчехляю футляр с разошедшейся по краям молнией, чтобы в который раз сыграть бухим богатым и рогатым уродцам «Мурку» напополам с «Боже, царя храни».
Ваша дочь играет на синтезаторе? Может Авемарию Гуно?
О, для меня это пустяки!
Что?
Ах да, пусть играет по нотам. Конечно!

Кончено.
Еще один сет попозже, возвращают свет в зал. Складываю дудку. Сегодня я не только зверушка, но и полноценный гость, холеная девчонка официантка, немногим старше меня, наливает мне из кувшина какое-то невероятно ароматное красное. Я немедленно пьянею и влюбляюсь. Украдкой чиркаю в блокноте (Ржу над этим блокнотом теперь. Вот):

«Хлебну вина целомудрия!
Тошнит!
Вечность вновь потеряли, каучуковым мячиком стукнулась она в лбы счастливцев и взрыла замерзшие лужи косым сколом упавшей навзничь звезды.
Чирк!
Глаза ее улыбались мне, безумцу, ведь в руках ее ручеек не живой и не мертвой воды, но хлебнув той воды я стану таким же как все. Все вокруг.
И холмы ее грудей, холмы чьих-то чужих холеных пальцев. Морозный день, снег, пьянь, бильярдные шары высекают искры, расцарапать бы полотнище стола, взрыть это зверство симметрии!
Чирк!
Увы, мне выпало лишь отовсюду уходить по мягким коврам чьих-то судеб, опустив голову, поглубже спрятав руки в карманы брюк.
Но как хорошо было бы пронестись по тем холмам!»
Такой вот у меня в руках остался хлам.

С луком, конечно, переборщили, и я стараюсь запенить изжогу барным жигулевским, глядя из окна на проступающую сквозь вечные леса надпись на боку торчащей рухляди: «мы строим коммунизм».
Справа плешка, регулярно, через, золотую пару, на платном, эякулирует шумными полу левитами от Маммоны, с немытыми патлами и грязными ладошками, вымешивающими тесто соцсетей во благо грядущего, обещающего или не обещающего быть томным, вечера. Слева, через два жутких перехода, парк Горького, с непотопляемыми катамаранами на фоне неустрашимой цитадели, все больше используемой в качестве гардеробной, для развешивания в ней, на несгибаемые плечики, кителей, обремененных яркими и острыми звездами высшего офицерского начальства. Этой машине жрать хочется намного больше.
Столица уже несколько недель лишает жителей горячей воды, и в метро хочется плакать от вони повсеместно тлеющей плоти. Уставившись в книжку, борешься с мыслью: неужели там наверху, зажатые в километровых пробках, они так же воняют в своих прогнивших машинах? По распотрошенным патлам рядом стоящей томящейся мамзели бежит муравей, а из окошка с надписью о слонах кто-то пристально наблюдает за тобой. Поворачиваешь голову и улыбаешься. Что делает двойник, когда он вне зоны видимости?
Тенор надрывается а капелла, ты устал ковырять в ладошке мякотью первых фаланг, чтобы сохранить должную влажность, смотришь поверх борта в лица людей, но там вылепленный склеп квиновского «Иннуэндо».
Зажмуриваешь глаза.
Пластилин с рифленым пластиковым ножичком в полосатой картонной коробке.
Белое безветрие с отсутствием всякого смысла.

Упершись лбом в сортирное зеркало занюханного провинциального клуба, выскочив из хоровода потных спин, ты против воли анализируешь жин-жиновскую «Снегом стать», бьющую сабвуфером в средокрестие из-за приоткрытой двери. Пока нафаршированный танцпол обращается вокруг себя со скоростью патефонной пластинки, ты не можешь высморкать в желтую раковину растянувшиеся аллюзии на смерть поэта от затяжной болячки, внезапно, неким озарением, предвиденной в облаке газа столичной пробки, будто бы сквозь мутное стекло.
«Падать к дому твоему».
И это задолго до модных развеиваний праха над загодя заданными координатами знаковых локаций, [тут, вместо рекламы, декартовская усмешка из сизых глубин чеширского «когито эст»].
Впрочем, так же нелепо скособочиться переломанной рулеткой в почти закрывшейся на ремонт гостинице, из окон которой виден собственный дом, в ожидании тебя, выгнавшей меня за дверь тесного душа, дергая ручки, поймать савичевский «Привет», бороздящий утреннюю радиоволну, и в созвучиях синтезаторных клавиш понять, что там за дверью, ты уже окончательно решила опрокинуть мой трак на обочину ближайшего зарубежного рейса.

И в какой-то перелет, как назло, опять происходит щелчок. Возникая очередной вариацией потускневшего образа, привычным для себя щелчком шторки иллюминатора, ты возвращаешь небо с волнами облаков вверх ногами на привычное место. Разница лишь в цвете глаз. И в возрасте. Я уже давно не пью кислятину из каталогов скайшопа, и на вопрос «какие напитки предпочитаете», просто смотрю на тебя в упор как будто уже в хламину пьян.
Прелесть мизансцены в том, что я еле сдерживаюсь, чтобы не выпалить тебе в лицо стишок девицы Дикинсон:
«Я так хочу тебя любить,
Чтоб без тебя всю жизнь прожить.
Любил ли Иисус
Людей-
Как я тебя-
Или сильней?»
Но меня клинит, и ты, напряженно улыбаясь, отворачиваешься к соседу в противоположный ряд.
Судя по бейджику твоя небесная покровительница тоже поигрывает зубастым колесом тележки. Значит разница не только в цвете глаз и возрасте, но и в имени.
Сколько еще раз ты собираешься приходить ко мне, устраивая этот маскарад?

«Сок, вода, газированные напитки»

И наконец рынок Святого Квентина, рядом с восточным вокзалом, не тот который нынче сожгли как давеча Нотр-Дам, тот поближе к Сите; молодое португальское под сброшенные небрежно в исчерканную тарелку из лоснящегося чугунка потрошенные шампиньоны. Суточная рвота в опустившемся до бомжатника Париже. Не так я представлял себе фразу - увидеть Париж и умереть. Хотя и я здесь не первый раз.
На Севастополе при свете дня местные чистят лики цвета битума другим ровно таким же. А я, выблевав душу, под вонючим отельным одеялом, чередую отключки с приемом смекты под бургундское, и смирно прощаюсь с последней возможностью выбраться в Сен-Шапель к сладостному цвету.
Святой Квентин, покровитель всех кашляющих и раздувающихся от водянки, не благоволит мне, позволив в этот раз влить в пасть, как когда-то ему уксус, - виньо верде не первой свежести хрипящей и одетой в хрестоматийную тельняшку с беретом мамзели за прилавком.
Ибо молодому вину потребны новые меха.

В какой-то момент, так же внезапно, начинается возвращение. Лодка, краем просипев по мякоти настырной ряски, в повороте, кладет упругий борт вровень с осклизлым обрывом берега, весла давно высушены, но одно, инстинктивно, ты выбрасываешь чтобы вырулить, свободной рукой подтягивая леску. Теперь, ты знаешь это досконально, все будет происходить согласно инструкции, калька с пропечатанной по полям шкалой, чуть сдвинутая плашка чертежа и фатальная неспособность нарисовать за пределами схемы свободный скетч.
Что ж, остается ждать поклевки, здесь, в квадратных кавычках утомительной трезвости, до щелчка, мерно скользя по поверхности мертвой реки.


Рецензии