Invitatio ad infernum. Глава III Адвокат дьявола
Адвокат дьявола. Апофеоз
Тюремщик стоял на пороге камеры, провожая взглядом женщину, которую два стражника в тёмных кожаных одеяниях, с лицами, сокрытыми под глубокими капюшонами, вели к месту казни.
Адвокат не шелохнулся. Он смотрел вслед её стройной фигуре, покуда все трое не скрылись за поворотом каменного коридора. Ещё некоторое время доносились удалявшиеся шаги, затем и они стихли, но он продолжал глядеть в ту сторону, словно не замечая присутствия тюремщика.
— Ваше Высочество… — нерешительно произнёс тот.
Ответа не последовало.
— Я ведь не по собственной воле, — прибавил тюремщик, переминаясь с ноги на ногу. — Приказано-с. Время назначено. Да и люди уж собрались…
Адвокат обратил на него взгляд, столь спокойный, что тюремщик предпочёл бы, пожалуй, услышать самую страшную брань.
— Ступайте.
— Слушаюсь-с.
Тюремщик поспешно поклонился, однако, уже взявшись за ручку двери, обернулся.
— А сударыня-то… — начал он и запнулся.
— Что сударыня?
— Хорошая женщина-с.
На лице Адвоката не дрогнул ни один мускул.
— Ступайте.
Тюремщик вышел в коридор, осторожно притворил за собою тяжёлую дверь и повернул ключ в замке. Вскоре его торопливые шаги стихли вдали, и лишь некоторое время ещё доносилось знакомое позвякивание ключей.
Адвокат остался один.
Тишина, воцарившаяся в камере, была не похожа на ту, какая обыкновенно следует за уходом последнего посетителя. В ней чудилось нечто недосказанное, словно вместе с женщиной исчезло не только живое существо, но и некое обстоятельство, от которого зависел самый порядок вещей.
Он медленно поднёс руку к губам и коснулся их кончиками пальцев.
На них ещё сохранялось воспоминание о её поцелуе.
Столь ничтожное прикосновение, которое для смертного человека могло бы сделаться лишь одним из многих воспоминаний, ныне обладало над ним властью, какой прежде не имели ни молитвы праведников, ни проклятия умирающих, ни мольбы тех, кто готов был отдать ему всё ради единственного лишнего часа земного существования.
Он знал человеческую любовь во всех её проявлениях. Видел, как ради неё отрекались от родителей, предавали друзей, нарушали клятвы, проливали кровь и добровольно принимали смерть. Слышал признания, произносимые в темноте спален, и последние слова, срывавшиеся с уст умирающих. Ему были ведомы и ревность, и страсть, и то мучительное желание обладать другим существом безраздельно, которое люди столь охотно принимают за доказательство глубины собственного чувства.
Но никогда прежде он не испытывал столь странного неудовольствия оттого, что женщина, которую он мог удержать одним движением руки, ушла по собственной воле.
Он мог бы возвратить её. Мог бы остановить стражников, распахнуть ворота крепости, рассеять толпу и обратить в прах самый эшафот. Ему ничего не стоило бы даровать ей ещё сорок, пятьдесят или сто лет жизни.
И всё же она ушла.
Всякий раз, когда мысль о её возвращении возникала в его сознании, он вспоминал спокойное упорство, с каким она отвергала спасение, ежели за него требовалось заплатить отречением от самой себя. Он мог принудить её остаться, мог исполнить любое её желание, кроме одного: не мог заставить её, утратив свободу, сохранить то расположение к нему, которое было даровано добровольно.
Сие обстоятельство представлялось ему особенно досадным.
Впрочем, досада его заключалась не только в том, что впервые за многие столетия ему пришлось отступить перед волею смертной женщины. Гораздо неприятнее было сознание, что он сам не вполне понимал, чего желал от неё в последние мгновения их свидания. Победы ли, благодарности, покорности или чего-то такого, чему в неисчислимом множестве известных ему человеческих страстей не находилось надлежащего названия.
Патефон, давно умолкший, вдруг издал тихий треск, и из его медного раструба полились звуки того самого вальса, под который женщина совсем недавно кружилась с нелепым тюремщиком. Но теперь музыка звучала иначе: медленнее, глуше, словно доносилась из залы, где давно окончился праздник и где остались лишь погасшие свечи да увядшие цветы.
— Вы, разумеется, решили, что я предложил ей жизнь, — произнёс Адвокат, обращаясь, по-видимому, к кому-то, находившемуся за пределами видимого пространства. — А затем, быть может, и любовь. Как трогательно! Какое утешительное завершение печальной истории! Адвокат, тронутый несчастием своей подзащитной; женщина, нашедшая любовь на пороге смерти; великодушие, явившееся там, где его менее всего ожидали… Не правда ли, господа присяжные, подобное повествование могло бы доставить немалое удовольствие вашим чувствительным сердцам?
Вальс продолжался, хотя игла патефона уже давно должна была достигнуть конца пластинки. Музыка словно утратила всякую зависимость от механизма, породившего её, и сделалась принадлежностью самой камеры, подобно сырости её стен и тяжёлому запаху старого камня.
— К сожалению, я вынужден разочаровать вас. Я не принадлежу к числу существ, которых принято почитать великодушными, и если на мгновение вам показалось, будто даже мне доступно сострадание, не торопитесь поздравлять себя с сим открытием. Человеческое сердце необыкновенно охотно наделяет благородными побуждениями всякого, кто сумел хотя бы на краткий миг вызвать его расположение. Посему, прежде нежели приступить к делу, я должен выразить вам признательность за ваше присутствие. Вы оказали мне честь дослушать сию историю до конца, хотя, смею предположить, не единожды находили поведение её действующих лиц предосудительным. Вы осудили судей, вознегодовали на обвинителя, пожалели несчастную женщину и, быть может, даже почувствовали некоторое расположение ко мне. Последнее, признаться, особенно лестно, хотя и свидетельствует о том, сколь легко человеческое сердце бывает обмануто наружностью.
Между тем за окном утренний свет начал меркнуть. Не облака заслонили солнце и не наступил вечер; само небо словно утратило способность светить, и над крепостью разлился странный лиловый сумрак, какого не бывает ни на рассвете, ни после захода солнца. По каменным стенам побежали трещины, сквозь которые проступила сырость, а в воздухе распространился тяжёлый запах старого дерева, плесени и чего-то давно преданного земле.
Крепость постепенно обнажала своё подлинное обличье.
— Итак, господа, кого же вы намерены признать виновным? Государство? Закон? Суд? Быть может, того почтенного сановника, чьё самолюбие оказалось столь чувствительным, что для его успокоения потребовалась человеческая жизнь?
Он выдержал небольшую паузу.
— Ах, закон! Какое великолепное изобретение! Скольким людям он доставил возможность совершать поступки, на которые они никогда не решились бы по собственному побуждению! Закон требует, запрещает, карает; закон, как принято говорить, не знает жалости. Однако, господа, я имел удовольствие наблюдать за вашими законами в течение многих столетий и должен признаться, что ни разу не видел, чтобы хотя бы один из них собственноручно подписал смертный приговор. Для сего ему необходим человек, и, к счастью для самого закона, в людях никогда не ощущалось недостатка.
На столе по-прежнему лежал лист с неподписанным признанием. Белизна бумаги странным образом сохранилась среди наступавшего сумрака.
— Один составляет обвинение, другой удостоверяет его законность, третий выносит приговор, четвёртый распоряжается казнью. Находится также человек, которому надлежит привести приговор в исполнение. И каждый из них с величайшею добросовестностью исполняет свою часть общего дела, нисколько не желая принимать на себя ответственность за его исход. Когда же всё окончено, оказывается, что никто, собственно, не желал смерти несчастного. Все лишь исполняли обязанности. Превосходно! Человек мёртв, а виновного нет!
Адвокат рассмеялся, и смех его, весёлый и совершенно непринуждённый, отозвался под каменными сводами.
— Впрочем, не станем судить их слишком строго. Один имеет жену и детей, другой дорожит службой, третий опасается немилости государя. Четвёртый же, быть может, от природы столь добросердечен, что не способен зарезать даже курицы, однако без малейшего затруднения подпишет бумагу, обрекающую на смерть человека. И знаете почему? Потому что бумага не кричит, господа! Она не умоляет о пощаде, не смотрит вам в глаза и не оставляет крови на пальцах.
В эту минуту одна из трещин на стене расширилась, и за нею обнаружилась узкая галерея, уходившая в темноту. По обе стороны её стояли высокие зеркала в потемневших рамах. Ни одно из них не отражало камеру одинаковым образом: в одном виднелась тяжёлая дверь, в другом — пустой стол, в третьем — узкое окно с решёткою.
Самого Адвоката не было ни в одном.
— Однако вы ошибётесь, ежели решите, будто мне особенно приятны злодеи. О, нет! Грубый убийца, признающийся в собственном преступлении, представляет для меня весьма скромный интерес. Он знает, что совершил, и, как правило, не слишком затрудняется объяснением своих побуждений. Гораздо занимательнее человек, который поступает подло, но при этом сохраняет полнейшую уверенность в собственной добродетели.
В ближайшем зеркале возникло изображение большой комнаты, освещённой свечами. За длинным столом сидели люди в нарядных одеждах; они беседовали, смеялись, поднимали бокалы и, судя по всему, находили общество друг друга чрезвычайно приятным.
— Полюбуйтесь на сие почтенное собрание! Здесь присутствуют люди воспитанные, благочестивые, пользующиеся всеобщим уважением. Среди них находится господин, которому недавно удалось погубить своего соперника. Не убить, разумеется! Убийство — дело грубое, совершенно не соответствующее обычаям столь изысканного общества. Он лишь распространил несколько слухов, намекнул на обстоятельства, которых никто не проверял, и своевременно выразил сожаление о том, что вынужден сообщить столь неприятные сведения.
В зеркале один из гостей наклонился к соседу и что-то прошептал. Тот улыбнулся, а затем передал услышанное третьему.
— И вот человек лишился доброго имени. От него отвернулись друзья, ему перестали доверять, двери, прежде открывавшиеся перед ним, ныне затворяются. Но виновного, как водится, нет. Один всего лишь передал услышанное, другой не имел оснований сомневаться, третий счёл необходимым предостеречь знакомых. А тот, кто положил начало всему делу, теперь с особенным усердием рассуждает о том, сколь губительны бывают злые языки.
Изображение исчезло.
— Ах, господа, вы любите представлять зло чудовищем! Вам непременно надобны окровавленные руки, отвратительная наружность, лицо, искажённое ненавистью. Как удобно! Стоит лишь придать злодею обличье чудовища, и всякий порядочный человек может быть совершенно спокоен за себя. Между тем наиболее преуспевающие из ваших злодеев обладают превосходными манерами, нежно любят своих детей, исправно посещают храм и никогда не забывают поздравить знакомых с праздником.
Он приблизился к одному из зеркал.
— И что особенно восхищает меня в людях — они непременно желают назвать своё малодушие добродетелью. Человек промолчал из страха, но объявляет своё молчание благоразумием. Не помог ближнему, опасаясь лишиться расположения сильных мира сего, и именует сие осторожностью. Предал друга, но впоследствии уверяет, будто действовал ради общего блага. И чем постыднее поступок, тем благороднее наименование, которое он для него отыщет!
— Скажите мне, господа, отчего вам так трудно признаться: «Я испугался»? Отчего непременно надобно прибавить: «Я поступил мудро»? Разве страх сам по себе не заслуживает снисхождения? Я, во всяком случае, никогда не требовал от человека безупречного мужества. Напротив, человеческая слабость доставляет мне величайшее удовольствие. Но когда слабость сия, облачившись в одежды добродетели, принимается поучать окружающих, я готов рукоплескать!
В глубине галереи темнели высокие зеркала, в потускневших стёклах которых уже ничто не напоминало о недавно явленных картинах человеческих прегрешений.
— Позвольте же поговорить о совести. Сие слово вы произносите чрезвычайно охотно. Оно украшает ваши речи, придаёт благородство вашим поступкам и служит превосходным средством осуждать ближнего. Но, признаться, я всегда находил странным, что человек, столь охотно требующий совести от других, нередко испытывает крайнее неудовольствие, когда собственная его совесть осмеливается потребовать объяснений.
— И вот тогда на помощь приходит одно из самых замечательных человеческих изобретений: уверенность в том, что выбора не существовало. «Я не мог поступить иначе», — говорит человек и произносит сие с таким достоинством, словно сама судьба избрала его орудием своей непреклонной воли. Но стоит появиться другому, который в подобных обстоятельствах поступил иначе, как первый тотчас объявляет его безрассудным, гордым, тщеславным, а подчас и опасным для общества. Ибо мужество другого человека есть самое неприятное свидетельство против собственной трусости.
За спиною Адвоката стена медленно разошлась, открыв огромный зал, подобный тому, в котором утром происходило судилище. Каменные плиты тюремного пола продолжались теперь далеко за пределами прежних стен, переходя в широкие проходы между рядами кресел. Своды зала терялись во мраке, а ряды кресел уходили в такую глубину, что невозможно было определить, где оканчивалось помещение.
Казалось, здесь собрались бесчисленные свидетели, но ни одного лица нельзя было различить.
— Вот хотя бы женщина, которую ныне ведут на казнь. Не воображайте, будто она была лишена человеческих слабостей. Она боялась смерти, желала жить, хотела ещё раз увидеть солнце, услышать шум моря, проснуться утром и знать, что впереди её ожидает новый день. Более того, однажды она уже уступила страху и впоследствии горько сожалела о своей слабости.
Он на мгновение умолк.
— Я предложил ей жизнь. Я напомнил обо всём, что она теряла, о годах, которых ей не суждено прожить, о старости, которой она никогда не познает. Я предложил ей нежность, утешение, избавление от одиночества. И поверьте, господа, я умею быть весьма убедительным, когда нахожу сие необходимым.
В словах его вновь послышалось прежнее весёлое самодовольство.
— Она могла бы согласиться. Довольно было нескольких слов, одной подписи, ничтожного отречения от того, что она почитала истиной. И всё же она отказалась. Не потому, что не любила жизнь, но потому, что уже знала цену подобной сделке.
Адвокат машинально коснулся губ, однако тотчас опустил руку.
— Вы, быть может, назовёте её поступок безрассудством. Прекрасно! Я и сам употребил немало красноречия, стараясь убедить её в том же. Но есть одно обстоятельство, которого вы не можете изменить никакими рассуждениями: она сделала выбор, которого никто из вас не сумел предвидеть. И тем самым лишила меня удовольствия одержать победу.
Среди призрачных кресел постепенно обозначились человеческие лица. Мужчины и женщины, старики и юноши, люди благородного происхождения и простолюдины — все сидели неподвижно, устремив взоры на Адвоката.
— Ах, как вы любите возлагать на меня ответственность за собственные прегрешения! Человек предаёт друга — его попутал Дьявол. Судья осуждает невиновного — вмешались тёмные силы. Толпа требует крови — разумеется, без моего участия здесь не обошлось! И всякий раз вы оказываетесь существами невинными, обманутыми, достойными сожаления, тогда как я один должен отвечать за ваши поступки.
Он широко развёл руками.
— Господа, не льстите мне! Даже моё тщеславие не настолько велико, чтобы присваивать себе все ваши заслуги. Неужели вы полагаете, будто мне надлежит лично присутствовать при каждой клевете, каждом предательстве, каждой подлости? Помилуйте! Я не располагаю столь большим количеством свободного времени. Вы превосходно справляетесь и без меня!
Под сводами зала разнёсся его смех.
— Более того, признаюсь вам в одном обстоятельстве: порою мне достаточно лишь наблюдать. Человек сам отыскивает подходящее искушение, сам назначает себе цену, сам составляет оправдание и, наконец, сам же поздравляет себя с тем, что сумел поступить достойно. И всё сие без малейшего моего содействия! Право, господа, я начинаю опасаться, что однажды вы вовсе оставите меня без занятия.
Он прошёл между рядами кресел, и призрачные лица поворачивались вслед за ним.
— Но самое забавное заключается в том, что вы искренне почитаете себя добродетельными. Вы не любите жестокости, пока она не приносит вам выгоды. Презираете ложь, покуда правда не становится опасною. Восхищаетесь мужеством, пока оно не требует от вас самих хотя бы ничтожной жертвы. И особенно охотно рассуждаете о справедливости тогда, когда её торжество ничем вам не угрожает.
За стенами раздался далёкий удар колокола.
Адвокат остановился.
На мгновение перед ним возникла площадь, залитая августовским солнцем. Вокруг эшафота теснилась толпа; торговцы перекликались между собою, дети пробирались между ногами взрослых, а женщины, заслоняя глаза ладонями, старались рассмотреть происходившее.
— Полюбуйтесь, господа! Какое великолепное собрание! Здесь есть добрые отцы, любящие матери, почтенные ремесленники, благочестивые старухи. Многие из них никогда не причинили зла даже бездомной собаке. Однако все они пришли посмотреть, как лишат жизни женщину, которая не пожелала солгать.
— Завтра они будут вспоминать случившееся с надлежащей печалью. Станут рассказывать, сколь ужасно было зрелище, как мужественно держалась осуждённая, какое тяжёлое впечатление произвела на них её смерть. А затем пообедают, поспорят с соседями, займутся домашними делами. И жизнь продолжится, как продолжалась прежде.
Он вновь посмотрел на площадь.
— Я не осуждаю их. Человек смертен, и ему не дано оплакивать каждую чужую смерть. Но какое необыкновенное зрелище представляет собою толпа, которая приходит наслаждаться казнью, а возвращается домой с убеждением, будто исполнила некий печальный общественный долг!
Теперь площадь исчезла, и в огромном зале сделалось темнее.
— Итак, господа, мы приблизились к окончанию нашего разбирательства. Я не стану спрашивать вас, добры ли вы. Вы, разумеется, ответите утвердительно. Не стану спрашивать, осуждаете ли жестокость, ибо и здесь ответ ваш известен мне заранее. Позвольте лишь осведомиться, что происходит с вашей добродетелью в ту минуту, когда она начинает представлять для вас неудобство?
Но никто не ответил.
— Случалось ли вам соглашаться с человеком, которого вы презирали, лишь потому, что он был могущественнее вас? Случалось ли хвалить поступок, который втайне почитали низким? Молчать, когда следовало возразить, и говорить, когда следовало промолчать? И не бывало ли так, что спустя многие годы вы всё ещё придумывали оправдание поступку, о котором, по собственному уверению, давно позабыли?
Он оглядел неподвижные лица.
— Не беспокойтесь, господа. Я вовсе не требую признаний. Напротив, я с удовольствием выслушал бы ваши оправдания. Уверен, многие из них оказались бы столь убедительными, что даже мне пришлось бы признать необыкновенную изобретательность человеческого рассудка.
Где-то вдали вновь послышался удар колокола, однако на сей раз звук был ближе.
Адвокат возвратился к столу, на котором по-прежнему лежало неподписанное признание, совсем недавно предъявленное женщине в надежде склонить её к отречению от истины.
Он взял лист, от которого, казалось, зависела вся её земная участь, и поднёс к пламени свечи.
Бумага вспыхнула. Огонь медленно пожирал строки, которых женщина не пожелала признать истинными; буквы чернели, сворачивались и исчезали, покуда от листа не осталась лишь горстка пепла.
— Несколько слов, господа! Всего несколько слов, способных сохранить человеческую жизнь. Как ничтожна бывает цена спасения, ежели судить о ней по количеству чернил, необходимых для подписи! И сколь велика она оказывается, когда за сими чернилами скрывается отречение от собственной совести.
Он стряхнул пепел с пальцев.
— Впрочем, оставим эту женщину. Она уже сделала свой выбор, и ни вы, ни я не в силах убедить её изменить решение. Мне же надлежит завершить наше разбирательство.
Свечи одна за другою начали гаснуть. Огромный зал погружался во мрак, и лишь высокие зеркала вдоль стен сохраняли тусклое сияние.
— Вы, вероятно, полагаете, будто всё сие время были зрителями. Сидели в безопасности, наблюдали за чужими страданиями, судили, сочувствовали, негодовали. Вы прекрасно знали, кто прав, кто виновен, кто достоин сострадания, а кто — презрения. И ни разу вам не пришлось отвечать за собственное решение.
Он остановился перед ближайшим зеркалом.
— Какое завидное положение! Осуждать чужую трусость, ничем не рискуя. Восхищаться чужим мужеством, не испытывая собственного. Требовать справедливости, когда она уже ничего не может стоить вам самим!
В чёрной глубине зеркала отражались высокие своды зала, последние мерцающие свечи и бесчисленные ряды кресел, однако самого Адвоката, стоявшего перед ним, словно вовсе не существовало.
— Но я вынужден разочаровать вас, господа. Вы не были зрителями. И присяжными, строго говоря, тоже не были. Всё сие время вы находились здесь в качестве свидетелей. И свидетельствовали не против меня, не против судей, не против несчастного обвинителя, которого ныне, быть может, уже разыскивают на крыше какого-нибудь дома.
Он улыбнулся.
— Вы свидетельствовали против самих себя.
В зале воцарилась тишина.
— Не торопитесь возмущаться. Я не намерен отнимать у вас доброе имя, не желаю лишать вас спокойствия и уж тем более не собираюсь наставлять вас на путь добродетели. Сие занятие предоставим тем, кто имеет к нему надлежащее призвание. Я всего лишь напоминаю, что память человеческая обладает одним весьма досадным свойством: иной раз она возвращает человеку именно то, что он с наибольшим усердием старался забыть.
— Я не стану уверять вас, будто совесть непременно восторжествует. Напротив, нередко человек до самой смерти сохраняет полную уверенность в собственной правоте. Он умирает окружённый уважением, оставляет детям доброе имя, а потомки вспоминают его как достойного гражданина. Подобные случаи встречаются весьма часто. Однако не каждому удаётся прожить свой век в столь благополучном заблуждении. Иной раз бывает довольно самой ничтожной случайности: знакомого голоса, случайно услышанного имени, письма, найденного среди старых бумаг.
— И вдруг память возвращает ему всё. Не так, как он привык рассказывать о случившемся, не в том благопристойном изложении, которое много лет предлагал знакомым и самому себе, но именно так, как всё было. И человек вновь видит себя в том самом мгновении, когда ещё мог поступить иначе.
По зеркальным стёклам одна за другою поползли тонкие трещины, разветвляясь и переплетаясь, покуда все зеркала не покрылись густою паутиною изломов. Затем в глубине каждого из них вспыхнуло яркое пламя и тотчас угасло, словно некая невидимая сила разом погасила огни, заключённые в стёклах. В тот же миг исчезли и призрачные слушатели.
Адвокат остался один посреди огромного зала, лишённого света и всякого признака жизни.
— Вот сие, господа, и есть одно из самых неприятных свойств истины: она не обязана исчезать только потому, что вы устали её помнить.
Где-то далеко вновь повернулся ключ.
Звук сей, столь обыкновенный для тюрьмы, ныне приобрёл странную значительность.
— Слышите? Кто-то вновь исполняет свою обязанность. Кто-то подписывает бумагу, кто-то предпочитает промолчать, а кто-то уже приготовил себе превосходное оправдание. И когда спустя много лет его спросят, почему он поступил именно так, он с достоинством ответит, что не имел выбора, что времена были тяжёлые, обстоятельства — исключительные, а долг требовал повиновения.
В глубине зала вновь послышались звуки вальса, столь тихие, словно музыка доносилась из давно минувшего сна.
Адвокат поднёс руку к губам, но на сей раз не коснулся их.
— Быть может, он прибавит, что никогда никому не желал зла, что не питал ненависти к несчастному, что сам глубоко сожалел о необходимости совершить столь неприятное дело. И всё сие, господа, может оказаться совершенною правдою. Ибо для совершения зла вовсе не обязательно ненавидеть того, кому его причиняешь. Иногда довольно лишь пожелать, чтобы собственная жизнь продолжалась без неприятностей.
Музыка оборвалась.
— И когда в следующий раз вы скажете: «Я всего лишь выполнял приказ», — не удивляйтесь, если однажды вас спросят…
— А приказ кто выполнял?
Свидетельство о публикации №126103100629