UNA NOX. Главы третья и четвёртая
История о море, которое, по уверению некоторых людей, не хранит человеческих следов
— Прежде всего, господа, — начал Гийом Ларош, — я должен просить вас не судить слишком строго человека, о котором намерен рассказать. Ибо весьма легко рассуждать о добродетели, сидя возле доброго огня, с полным желудком и чашею вина в руке. Совсем иное дело — рассуждать о ней на пустой желудок, когда у тебя нет ни крова, ни ремесла, ни единого денье за душою.
— Вы уже говорили нам о голоде, — заметил Рено.
— И ещё скажу, господин рыцарь, ибо, к величайшему сожалению, голод не исчезает оттого, что о нём однажды упомянули.
Монах одобрительно кивнул.
— Продолжайте, сын мой.
— Так вот, жил некогда в одном приморском городе юноша, столь бедный, что, когда ему случалось найти на улице медную монету, он почитал это за особенное благоволение Провидения. Отца своего он не помнил, мать похоронил ещё ребёнком и с ранних лет добывал хлеб всевозможными трудами. Был он грузчиком, носильщиком, прислуживал в харчевнях, а иной раз нанимался разгружать корабли. Но сколько бы ни трудился, к вечеру неизменно оказывался столь же беден, как и на рассвете.
— Немудрено, — заметил брат Мартин. — Не всякий труд приносит богатство.
— Вот именно! — воскликнул Гийом. — И позвольте мне сказать, святой отец, что это обстоятельство всегда представлялось мне величайшей несправедливостью. Один человек с утра до вечера гнёт спину, а к ночи едва имеет чем утолить голод. Другой же, унаследовав от отца дом и сундук с серебром, проводит дни за столом, пьёт доброе вино и почитает себя достойным всяческого уважения. Отчего так?
— Оттого, — отвечал монах, — что мир земной не есть Царствие Небесное.
— Превосходный ответ! Но, согласитесь, весьма неудобный для голодного человека.
— Я не сказал, что он удобен.
— А я полагаю, что истина, от которой человеку нет никакой пользы, едва ли способна его утешить.
— Вы смешиваете истину с выгодою, — заметил Этьен.
— Нисколько, господин рыцарь. Я лишь утверждаю, что выгода иной раз бывает убедительнее истины.
— Для кого? — спросил Этьен.
— Для того, кто вынужден выбирать, — отвечал Гийом.
— Между чем и чем?
— Между голодом и сытостью, бедностью и богатством, зависимостью и свободою.
Этьен покачал головой.
— Вы называете свободою возможность обладать серебром?
— А вы полагаете, что нищий свободен?
— Бедность сама по себе не делает человека рабом.
— Неужели? — Гийом наклонился вперёд. — Тогда скажите, господин рыцарь, свободен ли тот, кто вынужден кланяться всякому, у кого найдётся для него кусок хлеба? Свободен ли человек, который не может отказаться от унизительного труда, ибо завтра умрёт с голоду? Свободен ли тот, кому даже собственная жизнь представляется вещью, принадлежащей другим?
Этьен задумался.
— Нет, — произнёс он наконец. — Такого человека нельзя назвать вполне свободным.
— Вот видите!
— Но из этого ещё не следует, что он вправе отнять свободу у другого.
Гийом улыбнулся.
— Вы торопитесь, господин рыцарь. Я ведь ещё не дошёл до того, что произошло.
Он отпил вина и продолжал:
— Итак, юноша нанялся матросом на торговое судно, отправлявшееся из Акры к берегам Италии. Судно было старое, капитан суровый, пища скудная, однако наш герой впервые за многие годы получил нечто похожее на постоянное занятие. По крайней мере, ему было известно, где он проведёт следующую ночь и откуда возьмётся завтрашний хлеб.
Среди пассажиров находился один купец, торговавший серебром. Человек уже немолодой, весьма состоятельный, но, надобно отдать ему справедливость, не заносчивый. Он охотно беседовал с матросами, расспрашивал их о прежних плаваниях и, случалось, делился с ними вином.
Особенно расположился он к нашему юноше.
Отчего — сказать трудно. Быть может, тот напоминал ему кого-нибудь из молодых родственников, а быть может, старому человеку просто наскучило общество людей своего звания.
Они беседовали почти каждый вечер.
Купец рассказывал о Генуе, о торговых домах, о ремесленниках, изготовлявших серебряные чаши и подсвечники, о богатых заказчиках и о том, как человеку, обладающему достаточным капиталом, можно за несколько лет умножить его втрое.
Юноша слушал.
И чем больше слушал, тем отчётливее понимал, что между ним и этим человеком лежит не столько различие способностей, сколько различие обстоятельств.
— Он завидовал купцу? — спросил пилигрим.
— Разумеется, завидовал. А разве зависть есть чувство, неведомое христианам?
— Неведомым его не назовёшь, — отвечал Мартин. — Но оттого оно не перестаёт быть грехом.
— Ах, святой отец! Ежели бы человек переставал испытывать всякое чувство, объявленное греховным, едва ли у него осталось бы достаточно чувств, чтобы прожить хотя бы один день.
— Вы опять оправдываете человеческую слабость, — возразил Мартин.
— Нет, я лишь признаю её существование, — ответил Гийом.
Гийом повернулся к остальным.
— Итак, однажды вечером, когда судно уже приближалось к итальянскому берегу, купец и молодой матрос оказались вдвоём возле кормы. Море было спокойно. Над горизонтом стояла луна. Остальные матросы занимались своими делами, а капитан находился внизу.
Купец рассказывал о доме, который собирался приобрести.
Он говорил, что устал от странствий, что желает провести остаток дней возле жены, что денег у него довольно и пора, наконец, подумать о покое.
Юноша снова слушал.
И вдруг ему пришла в голову мысль.
Гийом умолк.
— Какая мысль? — спросил Мартин.
— Мысль, святой отец, которая, вероятно, приходила в голову многим людям, но не всякий решался признаться себе в её существовании.
— Выражайтесь яснее, — сказал Рено.
— Юноша подумал: отчего одному человеку дано всё, а другому ничего? Отчего этот купец, который уже прожил большую часть жизни, должен и дальше владеть богатством, тогда как он сам, молодой и полный сил, обречён состариться в нищете?
— И что же? — спросил Этьен.
Гийом посмотрел на него.
— И он подумал, что судьба, быть может, ожидает от него некоторой решительности.
— Судьба? — переспросил молодой рыцарь.
— Именно.
— Вы хотите сказать, что он решил убить купца? — прямо спросил Этьен.
В зале сделалось тихо.
Торговец несколько мгновений смотрел на Этьена, затем улыбнулся.
— Господин рыцарь, вы обладаете удивительной способностью добираться до конца истории прежде, чем рассказчик успеет приблизиться к её середине.
— Я лишь спросил.
— А я отвечу: да. Такая мысль пришла ему в голову.
— И он осуществил её? — спросил Этьен.
— Он толкнул купца за борт, — ответил Гийом.
Мартин перекрестился.
Пилигрим опустил глаза.
Рено нахмурился.
— Подлое убийство, — произнёс он.
— Погодите, господин рыцарь. Ведь мы ещё не знаем, погиб ли купец.
— Вы сказали, что его столкнули в море, — возразил Рено.
— Сказал, — подтвердил Гийом.
— Ночью.
— Да.
— Вдали от берега.
— Не столь уж далеко, — заметил торговец.
— И вы находите здесь обстоятельство, смягчающее преступление?
— Я нахожу здесь обстоятельство, не позволяющее нам с уверенностью утверждать, что человек погиб.
Рено посмотрел на него с явным презрением.
— Вы играете словами.
— А разве слова не имеют значения?
— Имеют. Особенно когда ими пытаются скрыть истину.
Гийом перестал улыбаться.
— Что ж, господин рыцарь, быть может, вы и правы. Но позвольте мне окончить.
Он продолжал:
— На следующее утро купца не обнаружили. Никто не знал, что с ним случилось. Молодой матрос, между тем, успел завладеть частью его денег и серебряных изделий. Прибыв в гавань, он сошёл на берег, а вскоре начал собственную торговлю.
Поначалу дела его шли трудно. Но он был молод, сметлив и не боялся риска. Через несколько лет у него появился собственный склад, затем лавка, потом товарищи в других городах. Он сделался богатым человеком.
— И жил спокойно? — спросила хозяйка.
Это были первые слова, произнесённые ею за всё время рассказа.
— Совершенно спокойно, сударыня.
— Никто его не заподозрил? — спросила хозяйка.
— Нет, — ответил Гийом.
— А сам он? — продолжала хозяйка.
— Что — сам? — не понял Гийом.
— Не заподозрил ли он в себе человека, с которым прежде не желал бы иметь дела?
Гийом усмехнулся.
— Сударыня, вы задаёте весьма странные вопросы. Человек этот был бедняком, а сделался купцом. Разумеется, он переменился.
— Я не о богатстве, — сказала хозяйка.
— А о чём?
— О том, стал ли он иным человеком после той ночи.
Гийом задумался.
— Полагаю, да.
— И лучшим? — спросила старуха.
— Во всяком случае, более удачливым, — ответил Гийом.
— Это не одно и то же, — возразила хозяйка.
— Для людей, сударыня, различие не всегда заметно.
Старуха слегка наклонила голову.
— Продолжайте.
— Продолжать нечего. Человек разбогател, женился, приобрёл дом и прожил многие годы, не испытывая особенных угрызений совести.
— А что стало с тем купцом? — спросил пилигрим.
— Я уже сказал: никто не знает.
— Но ведь он мог утонуть, — произнёс пилигрим.
— Мог, — согласился Гийом.
— И, вероятнее всего, утонул.
— Вероятнее всего, — повторил торговец.
Пилигрим помолчал.
— Тогда всё его богатство было куплено чужою жизнью.
Гийом резко повернулся к нему.
— Куплено? Вы употребили любопытное слово. Разве купец согласился продать свою жизнь?
— Нет, — ответил пилигрим.
— Стало быть, никакой покупки не было, — заключил Гийом.
— Вы прекрасно понимаете, что я хотел сказать.
— Понимаю. Но не согласен.
Он положил обе руки на стол.
— Скажите мне, господа, что изменилось бы в мире, если бы тот юноша не воспользовался случаем? Купец продолжал бы богатеть, молодой матрос остался бы бедняком, и никто из вас никогда не услышал бы этой истории. Один человек прожил бы несколько лишних лет, другой, быть может, умер бы в нищете. Вот и всё.
— Вы называете человеческую жизнь несколькими лишними годами? — спросил Этьен.
— А чем же она является, если смотреть на неё без украшений?
— Даром Божьим.
— Несомненно. Но Господь отнимает этот дар ежедневно. Одни погибают на войне, другие от болезни, третьи тонут в море. И никто не требует от моря объяснений.
— Море не обладает волею, — произнёс Этьен.
— А человек обладает? — спросил Гийом.
— Да, — ответил Этьен.
— Всегда?
— Пока находится в здравом рассудке, — произнёс молодой рыцарь.
— Тогда скажите, отчего мы столь охотно объясняем человеческие поступки обстоятельствами, когда речь идёт о нас самих, и столь редко соглашаемся делать это, когда речь идёт о других?
Этьен не ответил сразу.
Рено же произнёс:
— Потому что человек обязан отвечать за собственные поступки.
— Даже когда они совершены по необходимости? — спросил Гийом.
— Особенно тогда, — ответил Рено.
Гийом рассмеялся, но смех его прозвучал несколько сухо.
— Вот оно, рыцарское благородство! Вы говорите о необходимости так, словно она есть одна из тех дам, перед которыми можно учтиво поклониться и пройти мимо.
— А вы говорите о ней так, словно она способна оправдать всё, — возразил Рено.
— Не всё. Но многое, — ответил Гийом.
— Убийство безоружного человека?
— Бывают обстоятельства... — начал торговец.
— Какие? — перебил Рено.
Гийом умолк.
Рено смотрел на него не отрываясь.
— Назовите мне хотя бы одно обстоятельство, при котором человек вправе убить другого ради его кошелька.
Торговец медленно поднял чашу.
— Господин рыцарь, вы слишком торопитесь выносить приговор. Я ведь не утверждал, что поступок того матроса был добродетельным.
— Вы утверждали, что он был необходимым.
— Для самого матроса, — уточнил Гийом.
— Но не для купца, — возразил Рено.
— Разумеется.
— Стало быть, вы признаёте, что один человек присвоил себе право решать, кому жить, а кому умереть?
Гийом пожал плечами.
— А разве на войне происходит не то же самое?
Рено побледнел.
— На войне человек исполняет долг, — произнёс Рено.
— Вот видите! — воскликнул торговец. — Стоило мне упомянуть войну, как убийство тотчас обрело другое имя.
— Не смейте сравнивать рыцарское служение с подлым преступлением!
— Почему же? Потому, что одно совершается во имя короля или Господа, а другое — во имя собственной выгоды?
— Именно! — отрезал Рено.
— Но убитому, господин рыцарь, едва ли становится легче оттого, что человек, лишивший его жизни, имел благородные намерения.
Этьен поднял голову.
Рено с силою поставил кубок.
— Довольно!
Гийом откинулся в кресле.
— Как угодно.
Несколько мгновений никто не говорил.
Потом брат Мартин, до сих пор слушавший спор с заметным беспокойством, произнёс:
— Господа, вы оба забываете одну весьма существенную вещь.
— Какую же, святой отец? — спросил Гийом.
— Что ни богатство, ни воинская слава, ни даже добрые намерения не освобождают человека от суда собственной совести.
Торговец посмотрел на него с любопытством.
— А если совесть молчит? — спросил Гийом.
— Тогда человеку надлежит опасаться ещё более, — ответил Мартин.
— Отчего?
— Оттого, что молчание совести может означать не невиновность, но её омертвение.
Гийом задумался.
Потом усмехнулся.
— Странное дело, святой отец. Вы называете совесть величайшим благом, но, судя по вашим словам, человек, обладающий ею, обречён на мучения, тогда как лишённый её способен жить совершенно спокойно.
— До поры, — ответил Мартин.
— А если эта пора никогда не наступит? — спросил торговец.
Монах хотел ответить, но не нашёл слов.
И тогда старуха, до сих пор молча слушавшая спор, произнесла:
— Вы полагаете, господин Ларош, что человек может прожить всю жизнь, не услышав собственного голоса?
— Почему же собственного? — удивился торговец. — Я слышу его ежедневно.
— Я не о том голосе, которым мы разговариваем с другими.
Гийом взглянул на неё.
— А о каком?
— О том, которым человек разговаривает с самим собою, когда рядом никого нет.
Торговец некоторое время молчал.
Потом рассмеялся.
— Сударыня, я человек занятой. Мне редко случается оставаться одному.
— Это я уже поняла, — тихо сказала хозяйка.
Она больше ничего не сказала.
Гийом допил вино.
Но, поставив чашу, вдруг спросил:
— А вы, сударыня, верите, что мёртвые способны помнить?
Все посмотрели на него.
Вопрос был столь неожиданным, что даже сам торговец, казалось, удивился собственным словам.
Старуха не ответила тотчас.
За окнами ветер ударил в ставни.
— Не знаю, господин Ларош, — произнесла она наконец. — Но живые, несомненно, способны забывать.
Торговец улыбнулся.
— Вот и прекрасно.
Он потянулся к дорожному мешочку, куда прежде убрал кости.
— Ну что ж, господа! Кто следующий?
Глава четвёртая
В которой брат Мартин рассказывает историю, а некоторые слова оказываются тяжелее, нежели представлялось прежде
Гийом вновь достал кости из дорожного мешочка. Гости по очереди бросили их на стол.
Меньшее число выпало брату Мартину.
— Ах, господа! — воскликнул он. — Вот уж поистине Господь не оставляет нас без развлечения. После рассказа о море и серебре мне придётся поведать вам нечто из монастырской жизни, которая, к величайшему сожалению, не всегда бывает столь занимательна.
— Напротив, святой отец, — заметил Гийом. — Я всегда подозревал, что за монастырскими стенами происходит немало такого, о чём мирянам знать не полагается.
— Ты слишком подозрителен, сын мой, — ответил Мартин.
— Торговля приучила, — отозвался Гийом.
— И, вероятно, отучила от многих добродетелей, — заметил монах.
— Не от всех, — возразил торговец. — Я, например, никогда не обманываю человека, если могу получить от него деньги совершенно честным образом.
Мартин рассмеялся.
— Вот уж добродетель, достойная отдельного жития!
Он поудобнее устроился в кресле.
— Итак, господа, много лет назад довелось мне жить в одной обители, расположенной среди холмов, где земля была плодородна, виноград сладок, а братия, хотя и не отличалась особенной строгостью, всё же исправно исполняла положенные молитвы.
— Вы говорите об этом с сожалением? — спросил Этьен.
— О чём именно? — спросил Мартин.
— О недостатке строгости, — пояснил Этьен.
— Нет, сын мой. Строгость хороша в меру. Человек, который проводит жизнь в постоянном страхе согрешить, иной раз оказывается настолько занят собственною душою, что совершенно забывает о ближнем.
Этьен задумался.
— В этом есть истина.
— Разумеется, есть! — довольно отвечал Мартин. — Я ведь не всегда говорю глупости.
Он продолжал:
— В той обители имелся большой сад. Среди яблонь и груш росло старое дерево, столь высокое и раскидистое, что летом под ним могли укрыться от солнца человек двадцать.
Дерево это было любимым местом молодых послушников. Они читали там, переписывали книги, а иной раз, признаюсь, предавались разговорам, не всегда соответствовавшим строгости монастырского устава.
Однажды утром одного из них нашли повешенным на нижней ветви.
Монах замолчал.
Гийом перестал улыбаться.
— Самоубийца? — спросил Рено.
— Да, — ответил Мартин.
— Молодой? — продолжал Рено.
— Совсем юный, — тихо сказал монах.
— И что же привело его к столь страшному греху? — спросил Рено.
Мартин пожал плечами.
— Кто знает тайны человеческого сердца?
— Быть может, он был одержим бесом, — заметил пилигрим.
— Быть может, — согласился монах.
— Или отчаялся, — тихо произнёс Этьен.
Мартин посмотрел на него.
— Отчаяние, сын мой, также может стать дверью, через которую входит дьявол.
— Но отчего человек отчаивается? — спросил Этьен.
— Причин бывает множество, — ответил Мартин.
— А если причиною становится другой человек? — не отступал молодой рыцарь.
Монах медленно поставил чашу.
— Что вы хотите сказать?
— Ничего особенного. Я лишь подумал, что иной раз человек причиняет другому такую боль, которой тот не в силах вынести.
— Случается, — согласился Мартин.
— И тогда виновен ли один только погибший?
Монах долго молчал.
— Нет, — произнёс он наконец. — Не один.
Старуха сидела неподвижно.
— А как звали послушника? — спросила она.
Мартин повернулся к ней.
— Кого, сударыня? — переспросил монах.
— Юношу, — пояснила хозяйка.
— Лука, — ответил Мартин.
Он произнёс имя тихо, почти не разжимая губ.
— Лука, — повторила хозяйка. — Красивое имя.
— Да, — подтвердил монах.
— Вы хорошо его знали? — спросила хозяйка.
Монах помолчал.
— Довольно хорошо.
— Каким он был? — продолжала старуха.
Мартин отвёл глаза.
— Тихим. Послушным. Любил книги.
— И петь? — спросила хозяйка.
Монах вздрогнул.
— Откуда вы знаете?
Старуха посмотрела на него с удивлением.
— Разве я сказала, что знаю? Я лишь спросила. Молодые люди нередко любят петь.
Мартин опустил голову.
— Да. Он пел.
— Хорошо? — спросила она.
— Очень хорошо, — ответил Мартин.
В зале стало тихо.
Монах долго смотрел на огонь.
Потом произнёс:
— У него был удивительный голос. Когда он пел во время службы, даже самые старые братья переставали кашлять.
Он попытался улыбнуться.
Но улыбка не удалась.
— И что же случилось после его смерти? — спросил пилигрим.
— Похоронили его за монастырской оградой. Таков был обычай.
— А дерево? — спросил пилигрим.
— Осталось стоять, — ответил Мартин.
— Его не срубили? — удивился странник.
— Нет. Настоятель сказал, что дерево не виновато в человеческом грехе.
— Мудрые слова, — заметил Рено.
— Да, — ответил Мартин. — Мудрые.
Он помолчал.
— Только, признаться, я всегда находил в них нечто несправедливое.
— В чём же? — спросил Этьен.
— В том, что дерево оставили стоять, а юношу похоронили за оградой.
Никто не ответил.
Мартин поднял чашу, но не отпил.
— Видите ли, господа, — продолжал он, — когда человек молод, ему кажется, что жизнь бесконечна. Он делает глупости, совершает дурные поступки, говорит слова, которых не следовало говорить, а потом думает: пройдёт время, и всё забудется.
— Но ведь многое действительно забывается, — заметил Гийом.
— Многое, — согласился монах. — Только не всё.
— А что не забывается? — спросил торговец.
Мартин посмотрел на него.
— То, что другой человек унёс с собою в могилу.
Торговец усмехнулся.
— Странное рассуждение, святой отец. Если человек умер, разве не умерла вместе с ним и его память?
— Его память — быть может.
— Тогда что же остаётся? — спросил Гийом.
Монах долго молчал.
— Наша, сын мой.
Он опустил глаза.
Некоторое время спустя, когда Матьё принёс ещё дров и разговор возобновился, Гийом вновь обратился к монаху:
— Скажите, святой отец, вы ведь прожили долгую жизнь?
— Достаточно долгую, чтобы не желать начинать её заново, — ответил Мартин.
— И много ли совершили грехов?
Мартин улыбнулся.
— Столько, что, ежели бы вздумал перечислять их по порядку, нам не хватило бы этой ночи.
— Но вы раскаялись? — спросил Гийом.
— Стараюсь, — ответил монах.
— Во всех? — не отступал торговец.
Монах посмотрел на него.
— А отчего вы спрашиваете?
— Из любопытства. Вы столь уверенно рассуждали о совести, что мне захотелось узнать, насколько хорошо вам знакомы её мучения.
Мартин помолчал.
— Довольно хорошо.
— И она всегда говорит правду? — спросил Гийом.
— Совесть? — уточнил Мартин.
— Да.
— Думаю, да, — ответил монах.
— Тогда отчего люди столь часто с нею спорят? — продолжал Гийом.
Монах поднял голову.
— Потому что не желают её слушать.
— А если она ошибается? — возразил Гийом.
— Совесть может быть помрачена, — сказал Мартин.
— Чем? — спросил торговец.
— Страхом. Гордостью. Желанием оправдать себя.
Гийом довольно улыбнулся.
— Вот! Именно это я и хотел услышать. Стало быть, даже совесть не всегда надёжна.
— Я не это сказал, — возразил Мартин.
— Но ведь если человек способен принять за голос совести собственный страх, то как ему узнать, где одно, а где другое?
Мартин задумался.
— Быть может, по тому, к чему этот голос его призывает.
— Прекрасно, — сказал Гийом. — Но если он призывает человека признаться в преступлении, совершённом много лет назад, когда признание уже никому не принесёт пользы, а самому человеку причинит величайшее несчастье, следует ли повиноваться?
Монах побледнел.
— Вы задаёте странные вопросы.
— Нисколько, — ответил Гийом. — Мы ведь рассуждаем о нравственности.
— Признание может быть необходимо для спасения души.
— Даже если оно погубит человека? — спросил торговец.
— Да, — ответил Мартин.
— Даже если он уже давно живёт добродетельно? — продолжал Гийом.
— Да, — повторил монах.
— Даже если его преступление никому не известно? — спросил торговец.
Мартин закрыл глаза.
— Да, — едва слышно ответил Мартин.
Гийом усмехнулся.
— Тогда, святой отец, я начинаю понимать, отчего люди столь редко бывают откровенны на исповеди.
Монах резко поднял голову.
— Что вы знаете об исповеди?
— Ровно столько, сколько всякий добрый христианин, — ответил Гийом.
— Тогда не рассуждайте о том, чего не понимаете.
В голосе Мартина впервые прозвучала настоящая резкость.
Гийом удивлённо посмотрел на него.
— Простите, святой отец. Я вовсе не хотел вас оскорбить.
Монах тяжело дышал.
Потом медленно произнёс:
— Нет. Это вы меня простите.
Он опустил голову.
— Я старый человек. Иной раз мне недостаёт терпения.
Старуха поднялась и подошла к камину.
Она взяла щипцы, поправила полено и, не оборачиваясь, сказала:
— Терпение, святой отец, — странная добродетель. Мы охотно требуем его от тех, кому причинили боль, и с трудом находим его для собственной.
Мартин посмотрел на неё.
Но она уже вернулась в кресло.
Позднее, когда разговор перешёл на монастырские обычаи, монах вдруг заговорил о том, как трудно человеку судить собственную молодость.
— Вот вы, господа, — сказал он, — все ещё сравнительно молоды. Даже вы, господин Ларош, хотя и не столь юны, как желали бы казаться.
— Благодарю за любезность, святой отец, — отозвался Гийом.
— А я уже старик. И, знаете ли, что удивляет меня более всего? Не то, что я совершал в молодости глупости. Это естественно. Меня удивляет, что я помню их так ясно, словно всё случилось вчера.
— Но ведь юность многое извиняет, — заметил Гийом.
Монах поднял глаза.
— Вы так полагаете?
— Разумеется, — ответил Гийом. — Молодой человек горяч, неопытен, подвержен страстям.
— Да, — тихо произнёс Мартин. — Подвержен.
— И разве справедливо судить старика за поступок, совершённый им много лет назад? — продолжал торговец.
Монах долго смотрел на торговца.
— Я сам так думал, — сказал он наконец.
— А теперь? — спросил Гийом.
— Теперь не знаю, — ответил Мартин.
Он помолчал.
— Бывает, человек говорит себе: «Я был молод. Я не понимал. Я не желал причинить столько зла». И повторяет это год за годом, пока не начинает верить, что молодость его была не обстоятельством, но оправданием.
— А разве это не так? — спросил Гийом.
Мартин покачал головой.
— Нет, — ответил Мартин.
Он вдруг поднялся.
— Простите меня, господа. Мне нужно немного пройтись.
И, не дожидаясь ответа, направился к дальнему окну.
Там он остановился, опершись ладонью о холодный каменный подоконник.
За стеклом была тьма.
Но старому монаху виделась совсем иная ночь.
Он видел узкую монастырскую келью, низкую постель, маленькое окно, за которым шумели листья.
И юношу по имени Лука.
Он помнил, как однажды позвал Луку к себе в келью, пользуясь старшинством и доверием послушника. Юноша пришёл без опасения: он привык видеть в старшем брате наставника и защитника. Но Мартин, поддавшись постыдному вожделению, принудил его к плотской близости против его воли. Он помнил испуг Луки, его слёзы и мольбы отпустить его. Помнил и то, что не остановился.
Наутро Мартин не попросил прощения. Он избегал встреч с юношей, убеждая себя, что случившееся останется тайной и со временем забудется. Он думал о своём сане, о позоре, который мог обрушиться на него, но не о том, как жить дальше Луке.
И когда спустя несколько дней послушника нашли мёртвым, никто в обители не знал, что произошло между ними. Мартин же знал, какую тяжесть возложил на беззащитного человека, хотя и не мог с уверенностью судить обо всём, что привело юношу к последнему отчаянию.
А ещё помнил утро, когда братия нашла Луку на дереве.
Мартин тогда первым делом подумал не о погибшем.
Он подумал, не оставил ли тот письма.
И, убедившись, что письма нет, испытал облегчение.
Именно это облегчение было для него самым страшным воспоминанием: узнав о смерти Луки, он прежде всего обрадовался тому, что его собственное преступление осталось скрытым.
Впоследствии он совершил немало добрых дел. Ухаживал за больными, кормил голодных, утешал умирающих. Но всякий раз, когда ему случалось назвать себя грешником, он делал это с некоторою охотою, ибо слово «грешник» было достаточно широким, чтобы скрыть в себе любое определённое преступление.
Он говорил на исповеди о плотской слабости, о гордости, о невоздержанности.
Но ни разу не произнёс вслух того, что совершил с Лукой.
Теперь, стоя у окна, он впервые ясно понял, что боялся не столько Божьего суда, сколько человеческого знания.
И это открытие показалось ему страшнее всего остального.
— Святой отец, — раздался за спиною голос Этьена.
Мартин вздрогнул.
— Да, сын мой? — ответил Мартин.
— Вам нездоровится? — спросил Этьен.
— Нет. Благодарю, — ответил монах.
— Вы очень побледнели, — заметил рыцарь.
Монах попытался улыбнуться.
— Старость, сын мой. Всего лишь старость.
Этьен некоторое время смотрел на него.
— Странное дело, — произнёс он. — Вы говорили, что человек может скрывать преступление от других, но не от собственной совести.
— Да, — ответил Мартин.
— А если он скрывает его ради исполнения клятвы? — спросил Этьен.
Мартин медленно повернулся.
— Какой клятвы? — спросил Мартин.
— Данной именем Христа, — ответил Этьен.
— Всё зависит от того, что именно он поклялся скрывать, — сказал монах.
Этьен опустил глаза.
— А если зло?
Монах посмотрел на него внимательно.
— Сын мой, клятва, данная ради сокрытия зла, не становится священною оттого, что человек произнёс имя Господа.
Этьен побледнел.
— Вы уверены? — спросил Этьен.
— В этом — да, — твёрдо ответил Мартин.
Молодой рыцарь отвернулся.
И брат Мартин, ещё недавно мучительно боявшийся чужих вопросов, вдруг с ужасом почувствовал, что его собственные слова могут оказаться приговором другому человеку.
Свидетельство о публикации №126102708085