C
Кэтлин слушала эти разговоры краем уха и думала о своем. С некоторых пор она обнаружила, что война имеет обыкновение вторгаться в самые неудобные места — в кухню, где нечем было накормить гостей, в спальню, где приходилось штопать чужие рубашки, в гостиную, где мисс Хэмптон с замиранием сердца резала последнего петуха, приглашая соседей разделить с ней эту роскошь, — и что от этого война становилась не благороднее, а только противнее. Дэниел Кроуфорд, который заглядывал к ним все чаще, находил в этом какое-то мрачное удовольствие. Он сидел на веранде, играл с маленьким Уэйдом, будто во всем мире не было ничего важнее деревянной лошадки, и с той же невозмутимостью, с какой говорил о ценах на хлопок, объяснял, что у Шермана сто тысяч человек, а у Джонстона — сорок, и что арифметика, увы, не патриотична. Доктор Уитфилд вспыхивал и говорил о Фермопилах, о священной земле Джорджии, — и Кэтлин смотрела на его дрожащие руки и думала, что если бы священная земля умела говорить, она бы, наверное, сказала что-нибудь очень простое и очень грустное.
А потом пришли известия, от которых даже самые стойкие умолкли. Янки обошли Джонстона с фланга, и его армия отступила — сначала на пятнадцать миль, потом еще, потом еще, — и вот уже Атланта оказалась не в тылу, а на передовой, и в город хлынули раненые и беженцы, и больницы переполнились, и частные дома начали принимать чужих людей, потому что больше их деть было некуда. На улицах пахло карболкой и страхом, и этот запах был куда откровеннее всех газетных передовиц. В один из таких дней Кэтлин вышла из госпиталя, где провела утро, помогая перевязывать людей, и ее мутило от вида крови и от собственного бессилия. Она стояла на крыльце, обмахиваясь веером, и тут к ней подошел Дэниел, который всегда появлялся именно тогда, когда его меньше всего ждали, и с насмешливой учтивостью предложил прокатиться.
— В такую погоду? — сказала Кэтлин, хотя погода была прекрасная, жаркая и ясная, и именно это казалось ей оскорбительным.
— Именно в такую, — ответил Дэниел. — Пока не началось то, что начнется, я хочу посмотреть на город, который еще стоит.
— Нет-нет… Но да!
Она села в коляску, потому что устала спорить, потому что от госпиталя ее тошнило, и потому что в глубине души ей было любопытно, что он задумал. Они ехали по Пичтри-стрит, мимо домов с закрытыми ставнями, мимо магазинов с пустыми витринами, мимо женщин, которые стояли на тротуарах и смотрели в небо так, словно ждали оттуда чуда, — и Дэниел говорил о том, что железная дорога — это единственное, что еще связывает Атланту с миром, и что именно поэтому Шерман будет рваться к ней так же упорно, как рвется человек к последней двери в горящем доме. Кэтлин слушала и вдруг поняла, что он говорит не для того, чтобы ее напугать, а для того, чтобы она перестала обманывать себя, и от этой мысли ей стало холодно в самый разгар лета.
Потом они услышали канонаду. Она началась где-то далеко, на юго-востоке, за городом, — глухие, тяжелые удары, похожие на отдаленный гром, — и Кэтлин вздрогнула, потому что в этих звуках не было ничего от грозы, и все же они были до странности знакомыми, как будто она слышала их всю жизнь. Дэниел остановил лошадь и прислушался.
— Это не гроза, — сказал он спокойно, и в его голосе не было ни насмешки, ни сочувствия, а только констатация факта. — Это то, о чем доктор говорил, что этого не случится.
Они свернули на холм, откуда открывался вид на город и на зеленые гряды за ним, и там уже стояли люди — женщины с зонтиками, старики, мальчишки, — и все смотрели в одну сторону, где над деревьями поднимался тонкий, почти прозрачный дым. Кто-то говорил, что это горят фермы; кто-то — что это армия жжет мосты; кто-то — что это просто пыль, поднятая обозами. Кэтлин смотрела на этот дым и думала о том, что где-то там, в этой дымной дали, сейчас стоят люди, которые еще живы, а к вечеру, может быть, их уже не будет, и что она не знает их имен, и что это незнание почему-то кажется ей самым страшным.
Дэниел молчал. Он стоял рядом, держа вожжи в руках, и его лицо было непривычно серьезным, без тени той иронии, которая всегда выводила ее из себя. Потом он сказал, не поворачивая головы:
— Слышите? Это не только пушки. Это еще и поезда. Железная дорога еще работает, но это ненадолго. Шерман не дурак, он перережет ее, и тогда город станет мышеловкой.
— Вы всегда говорите такие приятные вещи, — сказала Кэтлин, и голос у нее дрогнул, хотя она этого не хотела.
— Я говорю то, что есть, — ответил он. — Вы можете не слушать… Но вы же слушаете!
Они вернулись в город к вечеру, и на улицах было еще оживленнее, чем утром: со станции шли обозы, куда-то маршировали солдаты, и в этом движении было что-то лихорадочное, как в последние часы перед балом, когда все уже знают, что утро будет тяжелым, но все равно дотанцовывают последний тур. Кэтлин вышла из коляски у дома мисс Хэмптон и, прежде чем войти, обернулась. Дэниел смотрел на нее с той же непроницаемой учтивостью, с какой всегда смотрел, и она вдруг поняла, что он не уедет из Атланты, хотя мог бы, и что в этом решении нет ни капли патриотизма, а есть что-то другое, чему она не знала названия.
— Вы останетесь, — сказала она, и это был не вопрос.
— Останусь, — ответил он. — Мне еще нужно увидеть, чем все это кончится.
Он уехал, а Кэтлин вошла в дом и долго стояла в темной прихожей, слушая, как в гостиной мисс Хэмптон тихо плачет над письмом от какого-то дальнего родственника, и как где-то наверху Мэри поет колыбельную своему ребенку. За окном все еще слышалась канонада — глухая, ровная, как биение чужого сердца, — и Кэтлин подумала о том, что теперь эта музыка будет с ними надолго, и что они все будут жить с ней, есть под нее, спать под нее и делать вид, что ничего особенного не происходит.
Свидетельство о публикации №126102705330