Сергей Поганкин. глава 67. Розги
— Живой? — спросил он только.
— Живой, — ответила она. — Яким вытащил. В лазу сидел, за дверью. Свеча потухла, он и кричал, и царапался… — голос её сорвался. — Еле нашли.
Сергей Иванович молча прошёл в дом. Не раздеваясь, не умываясь, сел на лавку в горнице и долго сидел, глядя в пол. Феврония стояла рядом, не смея заговорить. Она знала этот его взгляд. Знала, что сейчас в нём кипит.
Утром он позвал Юрку.
Мальчишка вошёл, бледный, с опухшим от слёз лицом, и сразу понял: сейчас будет. Юрка хорошо знал отца. Знал, что если он молчит — значит, худо.
— Подойди, — сказал Сергей ровно.
Сын подошёл. Ноги у него дрожали.
— Ты знаешь, за что? — спросил отец.
— Знаю, — прошептал Юрка.
— Что ты знаешь? — Сергей Иванович повысил голос, и в нём уже закипала та самая ярость, которую он сдерживал всю ночь. — Что ты знаешь, а? Ты знаешь, что мать твоя чуть с ума не сошла?! Что брат твой Яким в эту дыру лез, где и мужик-то здоровый еле пролезет?! Что тебя там камнем завалить могло — и всё, и не нашли бы! Ты это знаешь?!
— Знаю… — выдохнул Юрка, и слёзы уже текли по его щекам.
— Не смей лазать где попало! — загремел Сергей Иванович, и голос его разнёсся по всему дому. — Слышишь меня?! Не смей! Я тебе покажу, как в землю лезть, где тебе не положено!
Он шагнул к сыну, схватил его за плечо и потащил к лавке. Юрка не сопротивлялся. Он знал: если отец сердится за дело — спорить нельзя. Так учили и церковь, и «Домострой», и вся жизнь. За проступок наказывать обязательно, иначе из ребёнка не вырастет ничего путного.
Сергей Иванович взял розги — те самые, что всегда висели в углу, на гвоздике, наготове. Не для каждого проступка, но для такого — как раз.
— Ложись, — приказал он коротко.
Юрка лёг. Лицом в лавку, сжав зубы. Он не кричал — знал, что кричать бесполезно, — только вздрагивал всем телом, когда розга свистела в воздухе и опускалась на его худые плечи.
Феврония стояла в дверях. Она видела всё. Видела, как сын её, маленький, беззащитный, вздрагивает от каждого удара, как сжимаются его кулачки, как он пытается не заплакать — и не может. Она не выдержала. Молча выскочила во двор, прижалась к стене сарая и, закрыв лицо платком, заплакала сама.
Она хорошо знала Сергея. Если он сердился за дело — спорить было нельзя. Да она и не стала бы. Она сама всю ночь не спала, сама передумала самое страшное, сама молилась, чтобы Юрка нашёлся живым. Но смотреть, как его наказывают, — этого она вынести не могла. Материнское сердце разрывалось, но материнский разум понимал: отец прав. Надо. Иначе в следующий раз мальчишка полезет куда-нибудь похуже — и не вытащат.
Когда всё закончилось, Сергей Иванович вышел во двор. Он был бледен, и руки у него дрожали — может, от гнева, а может, от чего-то другого. Увидев жену, плачущую у сарая, он подошёл, остановился рядом.
— Полно, — сказал он тихо, и голос у него был уже не тот, что в горнице. — Полно, Феврония. За дело ведь. Сам знаешь.
Она кивнула, не отнимая платка от лица.
— Знаю, — прошептала она. — Знаю, Сергей Иванович. Только сердце-то не камень.
Он постоял ещё немного, потом тяжело вздохнул и пошёл обратно в дом — к сыну, который лежал на лавке, уткнувшись лицом в рукав, и плакал тихо, беззвучно. Сергей Иванович присел рядом, положил тяжёлую руку ему на плечо.
— Ну, будет, — сказал он уже мягче. — Будет, Юрка. Я тебя не для того наказывал, чтобы извести. А чтобы ты живой был. Понял?
Юрка кивнул, не поднимая головы.
— Понял, батюшка.
— То-то же. А теперь вставай. Умывайся, да за стол. Мать вон вся извелась. Не годится это.
И он вышел, оставив сына одного — с болью в теле, с обидой в душе, но и с тем странным чувством, которое приходит к детям, когда они понимают: наказали не со зла, а от страха за них. От любви.
И тут Сергей вспомнил. Было ему тогда лет десять, может, двенадцать. Он с мальчишками залез в чужой сад за яблоками — не потому, что голодный был, а так, ради удали. Их поймали. Стыдно было так, что до сих пор помнил. Отец не кричал. Он молча снял со стены розги, сел на лавку и сказал:
— Иди сюда, Сергей.
Он подошёл. Лёг. И началось. Розга свистела, опускалась на его худые плечи, и отец приговаривал — не зло, а как-то буднично, словно дело делал:
— Наука тебе, сынок! Это любя! Чтоб человек вырос настоящий!
Сергей тогда плакал. Не от боли — от обиды. Ему казалось, что отец его не любит, что он жестокий, что вот у других отцы — добрые, а у него — палач. Он не понимал тогда, что «любя» — это не пустое слово.
А отец, закончив, отложил розги, посадил его рядом и сказал, уже мягче, глядя прямо в глаза:
— Будет время — будешь и ты сыновей своих учить розгой. В нашем деле и кнут и пряник — ой как нужны, пока вас вырастишь! Думаешь, мне легко? — он помолчал, потом добавил тихо: — Я тебя не для того бью, чтобы больно было. А чтобы ты запомнил. Чтобы человек из тебя вышел. Понял?
Сергей тогда не понял. Кивнул, шмыгнул носом — и убежал. А понял много позже, когда сам стал отцом. Когда Яким впервые пришёл домой с разбитым носом, а Иван — с чужой вещью, которую не смел брать. Когда Юрка в первый раз соврал, глядя честными глазами. И тогда он, Сергей Иванович, доставал розги — и бил. И приговаривал те же слова, что слышал от отца:
— Наука тебе, сынок! Это любя!
И вот сейчас, Сергей Поганкин вдруг остро, до боли, почувствовал: отец был прав. Во всём прав. И кнут, и пряник — всё нужно. Пока вырастишь — семь потов сойдёт. И любовь — она не в том, чтобы жалеть да баловать. Она в том, чтобы человек вырос настоящий.
Свидетельство о публикации №126102506117