Лессировка Безумия. Проза

ГЛАВА I: НУЛЕВОЙ КИЛОМЕТР https://vk.ru/id_dima_irkitov

 
Часы в углу моей комнаты тихо отсчитывают гробовые минуты вселенной и мой холодный навигатор - интеллект - послушно фиксирует время. Двадцать три часа сорок пять минут. Для социума, запертого в сухие бюрократические схемы из-за панического страха перед темнотой, этот хронограф означает лишь завершение очередного производственного цикла. А для меня это рубеж, на котором дневной логос, этот аристократ сухого рацио, уступает свои права моему Теневому Двойнику.

Днем я вынужден, как и все остальные, носить безупречную, зеркально гладкую маску рассудительности. Я цитирую Лосева, препарирую Вебера, раскладываю вязкие геополитические нарративы на строгие чертежи, графики и формулы. Социум видит во мне сдержанного аналитика, этнографа, человека обсидианового клинка. Мой ум остер, логика безжалостна, а лицо не выражает ничего, кроме академического покоя. Но они не знают, что этот голый интеллектуализм только дневная клетка. Прочная, выверенная до миллиметра клетка, которую я сам себе построил, чтобы не сойти с ума от избытка живой, первозданной, клокочущей энергии.
Но стоит мне натянуть на визуальный мир черную портьеру, как маятник делает свой фатальный взмах.

Я подхожу к зеркалу и всматриваюсь в бледный силуэт, тонущий в густом полумраке низкого ключа. Кто я в эту секунду? Каин, упивающийся своим вечным одиночеством и сублимирующий чужую пульсирующую жизнь в чернила? Или Дамьен, запертый в склепе собственных воспоминаний, поэт, чьим единственным читателем стала сама Смерть? Вместо сухих современных истин я призываю тех, кто веками исследовал Бездну. Проводя пальцами по старым переплетам, я цитирую сквозь зубы Шарля Бодлера, его «Цветы зла», о, этот сладкий яд увядания и тоски, где каждая строчка сочится горьким экстатическим восторгом. А за ним, из глубины веков, восстает безумный Уильям Блейк, шепча мне о бракосочетании Рая и Ада, о том, что тигр и ягненок сотворены одной рукой, и что истинный гений должен созидать свои миры, дабы не стать рабом чужих систем. Они мои истинные братья по крови и перу.

Я беру карандаш. На белую простыню листа ложится первая строчка, такая густая, тяжелая, цвета запекшейся крови. Я взращиваю розу безумной красоты из падали черной. Я заставляю абстрактный экзистенциальный ужас обрести свою плоть, анатомически точно вскрывая вены собственным стихам. Разум кричит мне о рисках, о нецелесообразности, о том, что грани между фактом и смыслом размыты. Но я не слушаю свой навигатор. Я танцую на лезвии дня, зная, что под моими ногами застыла сама бездна. Это не депрессия. Нет. Это катарсис. Черное причастие, где я выпиваю свой собственный дух, чтобы остаться самим собой.

Стук сердца. Короткая судорога прошивает тело. Голод утихает, хаос приручен и заперт в строгие рамки классического стихотворного метра.

Я перевожу взгляд на окно. Там, за чертой моего чернильного колодца, горизонт на востоке внезапно вспыхивает жидким золотом. Ослепшая ночь отступает. Я выхожу из дома. Шаг за шагом бреду вглубь сонных аллей, где воздух прозрачный, чистый, живой. Утренний сад умывается росой и красные костры тюльпанов нежно ласкают мое уставшее лицо. Бездна закрылась до следующей полуночи, оставив на моих губах привкус терпкого вина, железа и прощения.

Я тот человек, который заколдовал этот мир обратно.

Но эта хрустальная тишина весеннего простора обманчива. Печально, но это так. Время не прямая линия, а холст, покрытый десятками прозрачных слоев. И если присмотреться сквозь жидкое золото рассвета к лаку реальности, можно увидеть, как под толщей красок проступает первоначальный, страшный и прекрасный рисунок. Там, в самой глубине, лед сознания только начинает трещать. Сквозь эмаль рацио пробивается рокот игольных колес и три призрачные розы застывают в паутинной раме.

Мой разум делает шаг назад, сквозь лессировки времени.

Пространство сжимается, сыреет, теряет контуры благородного сада и проваливается в глухую ноябрьскую стужу четырехлетней давности.

Туда, где всё только начиналось.

 
ГЛАВА II: МАГИЯ ИСХОДНОГО ДНЯ

Двадцать пятое ноября две тысячи двадцать второго года. Мой личный Нулевой километр.

Реальность этого дня не имела вкуса абсента или аромата черных роз, она пахла только сыростью и полным, абсолютным одиночеством. В тот день внешнее пространство было не просто холодным - оно было чужим и агрессивным. Дневной мир, этот глянцевый карнавал сытых глупцов, вытолкнул меня вон со словами: Исчезни и не порть праздник. Социум, к которому я пытался взывать, оставался хладнокровен к моей внутренней тектонической катастрофе. Земная рана от разлуки, крах наивной, чистой веры в любовь до гроба в одночасье превратили меня в изгнанника.

Я шел в никуда. Был сильный мороз и сухой снег скрипел под ногами, словно суставы старого мертвеца. Луна, как замерзшее око, смотрела на грешную землю равнодушно. В этом белом, бескрайнем кошмаре хрупкий иней ложился на мои уставшие плечи, и весь мир вокруг становился похож на один сплошной, гигантский саван, готовый присыпать остатки моей идентичности. Мысли о горьких утратах кружились тогда в моей голове, сгорая, как искры в густой, удушающей белизне.

Моя душа горела от невыносимой боли и самым легким выходом было бы просто сдаться. Лечь в этот рыхлый ноябрьский снег, закрыть глаза и позволить стуже заполнить земные пределы, закутав в полное забвение мой короткий, пройденный путь.

Но мой разум отказался замерзать. Вместо пассивной гибели он выбрал яростный и титанический бунт. Если мир стал для меня склепом и саваном, я решил стать хозяином этого склепа.

Я бежал от человеческой глупости и насмешливого карнавала на руины своей собственной внутренней башни. В полумраке, при слабом, дрожащем свете одинокой свечи я сел над ветхим свитком в тишине немой ночи. В ту минуту я впервые взял в руки перо не как инструмент для фиксации фактов, а как некромантический жезл. Тогда я понял, чтобы рана перестала кровоточить, её нужно превратить в искусство.
Я начал чертить круги из пепла, замешивая свою горячую, сочащуюся кровь с горькой, вязкой тьмой подсознания. Мой разум преобразился в Некроманта. Пусть дрожат живые, сытые души, чуя могильный холод моих рук, - я свой обет не нарушу, замыкая этот черный круг - стиля и формы. Из ропота могил, из шепота тех, кто спал во мне веками, я начал извлекать первые потаенные слова заклятия. Хаос должен был подчиниться строгому ритму.

И Бездна ответила.

Чернокнижная, тяжелая энергия ритуала мгновенно кристаллизовалась. Из пепла и крови на руинах башни соткался первый, величественный и пугающий миф. В астральной пустоте моих готических снов родилась Она - Ночная Муза, первородная Искусительница, Вампир. Её глаза были бездонными озерами, в которых навсегда пропадал дневной свет, а уста источали сладкий, обманчивый мед. Она приходила ко мне только в объятиях мертвой тишины, со вздохом грустным и порочным.

Я смотрел, как луна надломленной монетой блестит сквозь кружево гардин в моем готическом зале. Мой собственный пульс под кожей бился робко, как пойманная птица в клетке из костей, а за окном выла сырая топка из черных, спутанных ветвей. Бледная и прекрасная Кармилла, о этот злой дух далекой Штирии, укутанный в туман, подошла ко мне. Она вонзила свои клыки в мою шею с безжалостной усмешкой, выпивая земную жизнь до последней капли моей духовной крови, оставляя только изможденную экстазом оболочку.

Но это не было смертью. Это была инициация. Напившись моей боли, как сока граната, разбавленного густой тоской, Муза подарила мне шелк старинного проклятия и пепел древнего стиха. Часы в готичном зале замерли, а восковые свечи были выпиты пустотой. Именно тогда я окончательно умер для социума. Стерся из его памяти. Но я знал, что я просто очнусь в серой коме, в своей новой, безмолвной стороне. Под сводом склепа, где время пятится назад, я стал вечной, прекрасной и циничной репризой того, кто добровольно выбрал этот ад.

А на следующий день, двадцать седьмого ноября, когда мир попытался дотянуться до меня своими плебейскими руками, высмеивая мою готическую изоляцию, я выставил против них свой новообретенный щит. Я изрыгнул им в лицо ледяное, ветхозаветное заклятие: Пусть покойник в дом придет к тебе, и пойдешь ты прахом по сырой земле! Будешь проклят ты навеки в муках адского огня и сожрут твои останки вурдалаки хохоча!

Я запер тяжелые кованые двери своего чертога. Мои враги остались гнить в удушливом дыму собственного невнимания, а я, ведомый Теневым Двойником, развернулся лицом к великой, леденящей пустоте. Впереди меня ждал Провиденс. Впереди меня ждал Говард Лавкрафт и тугие медные замки его Некрономикона.

Я растворяюсь без следа и молча катиться слеза.


ГЛАВА III: КОСМИЧЕСКОЕ СМЕЩЕНИЕ

Черный круг был окончательно замкнут, но удержать в нем распадающийся мир человеческих отношений оказалось невозможно. Земная рана требовала слишком много живой крови, а мой мертворождающий жезл еще слишком сильно дрожал в слабых пальцах. Тогда мой разум совершил второе, еще более глубокое смещение. Если готический замок казался слишком тесным, то я решил раздвинуть его стены до масштабов леденящего космического вакуума.

В конце ноября две тысячи двадцать второго года я эмигрировал из человеческой реальности в Провиденс Говарда Лавкрафта.

Этот поступок не был ментальной игрой или изящной уайльдовской стилизацией, напротив, это было осязаемое, почти физическое бегство. Мой затихший старый дом на окраине превратился в ту самую обитель, где одинокий джентльмен с лицом бледнее лунных скал плел в ретортах своего рацио иные, чудовищные миры. Я сознательно отказывался от человеческого тепла. Я внушил себе, что за гранью дня нет и не может быть милосердия, нет жизни, нет спасительного огня. Есть только холод вечности и голодный оскал пустоты, который я, подобно затворнику из Род-Айленда, покорно принимал в своих снах.

Мой быт сузился до размеров старого дубового стола, заваленного сухими бюрократическими чертежами и единственной тусклой лампы, которая коптила, словно безумная Лампа Альхазрета источая вокруг себя тлетворный свет. В карманах моих поношенных пиджаков свистел голодный ветер, а реальность вокруг напоминала глухой, промокший до костей подвал, где камни сочатся немой чернотой. Но именно там, на полях моих сухих аналитических тетрадей, пыль созвездий густо вливалась на страницы неровным почерком. Я вскрывал медь тугих замков своего личного Некрономикона, вчитываясь в его ядовитые глаголы и напевы, похожие на стон мертвецов.

Из пучины этих черных вод на меня глядел Ктулху, беззвучно вливая эманацию безумия в мой хрупкий, истощенный болезнью мозг, а над всем этим хаосом, где время стелилось, как горький вязкий дым, слепой бог Азатот безумно бил в свой барабан на пике Кадата. Моя рука была тверда, хотя сердце постепенно леденело. Шаг за шагом я описывал то, что скрыто под волнами моего подсознания, возводя трон своего величия посреди роковой бездны.

Но космос Лавкрафта был слишком колоссален для одного человека и уже к декабрю Бездна снова потребовала интериоризации - спуска в потаенные глубины человеческой психики. Двадцать третьего декабря две тысячи второго года мой космический кошмар устремился в даль. Проекция внешних монстров рухнула внутрь моего персонального «Я».
Помню, я посмотрел в зеркало и зафиксировал диагноз: В душе пустота, ты давно одинок. Остатки души проглочены тьмой. Тогда мой рок определился окончательно - одиночество, иного не жди. Но именно в тот декабрьский день мой разум совершил великий упреждающий маневр. Чтобы спастись от этой разъедающей изнутри болезни, я спрятал свое лицо за траурным, расшитым покрывалом Донны Беневиенто.Я накинул черную вуаль на свой обреченный разум, добровольно предав себя забвению. Я создал иллюзии, фальшивые и страшные, зная, что в них нет спасения, но это был единственный способ не дать пустоте сожрать меня целиком.

Тогда же, на самом дне этого душевного ада, я оставил себе тайный шифр-пророчество. Я написал: Лишь только прошедший твой путь до конца, познавший всю боль, что терзает тебя, поймёт и заполнит собой пустоту, даруя луч света, в душевном аду. В тот самый момент я наивно полагал, что этот спаситель придет извне. Но как я ошибался. Я не знал, что этим спасителем стану я сам - мой Теневой Двойник, которого я так терпеливо взращивал под черной вуалью.

Прошел год. Наступила осень две тысячи двадцать третьего года. Мой инкубационный период подходил к концу. Октябрь заставил накопленную под вуалью энергию взорваться.

Двадцать четвертого октября две тысячи двадцать третьего года я заключил пакт Фауста со своим гением. Сначала был страшный минутный крик - стихотворение «Горю в огне». Мой дух плавился от мук, страха и одиночества, мечтая лишь об одном: стать белым прахом и уснуть мертвым сном под хладной рукой ветра, которая сотрет с памяти портрет поэта и глупца. Но уже через несколько часов этот пожар переплавился в люциферианский бунт. Я отказался быть жертвой. Я восславил мятежный дух Денницы, который первым бросил вызов небесному диктату. Тьма была официально провозглашена источником Свободы от оков дневного социума.

В тот же вечер люциферианский огонь материализовался в готическую плоть Ночного Охотника. Мой Теневой Двойник, мой Nosferatu наконец то сбросил цепи злого дня и вышел на охоту под багряной луной, воя от тоски в мертвой тишине. Он парил над шпилями спящих крыш, укрывая своим черным крылом прекрасные, пахнущие розами и теплом создания дневного мира, вонзая клыки в их шелковые шеи и выпивая их жизнь, как сок граната, который разбавлен густой тоской. С его последним поцелуем дневная реальность издавала протяжный стон перед концом, а у меня на губах застывал пепел древнего стиха.

А уже первого декабря две тысячи двадцать третьего года я принял земную присягу. Я написал свой мета-манифест «Судьба поэта». Я осознал, что поэзия - это мой драгоценный крест, мой суровый жребий. Пусть мой быт оставался нищим, а чертог по прежнему пустым, пока слова сияли в чистом небе, я был не бедняком, я был созидателем и богом. Мои замки из прозрачной тени были построены. Я согласился сжигать свое сердце в пламени свечи, зная, что через годы моя рожденная в плену страстей строка будет греть чьи-то остывающие руки сквозь века.

Я был готов служить своему единственному дню - дню, когда моя строка обернется для кого-то светом и теплом.

Я заснул в этом пустом чертоге декабря двадцать третьего года, убаюканный шелестом платьев февральских вампирских дев, пьющих терпкое вино в каминном зале. Мой четырехлетний миф был полностью сконструирован и заперт в сундуках с землей отцов в сырых подвалах. Я думал, что приручил Бездну. Я думал, что лавкрафтовский воск моего разума окончательно застыл в серебряных латах академического метра.

Я не знал, что впереди меня ждет две тысячи двадцать шестой год. Год, когда лед треснет в мартовском бреду, черные врата распахнутся прямо посреди моего сознания, а кукла Энджи сорвет покрывало с безмолвной Донны и начнет свой безумный, удушающий хохот, заливая мое горло раскаленным свинцом жгучей паники.


ГЛАВА IV: ВЕЛИКИЙ СЛОМ И ЛЕССИРОВКА

Зимний анабиоз двух тысяч двадцать третьего и двадцать четвертого годов создали хрупкую иллюзию безопасности. Мне тогда казалось, что выкованные из лавкрафтовского холода серебряные латы надежно защищают меня от мира, а готический замок в горах, где три вампирские девы застыли в паутинной раме, навсегда изолировали мои раны от внешних насмешек. Днем я продолжал безупречно препарировать нарративы, раскладывая социум на чертежи. Мой обсидиановый клинок рацио был чист.

Катастрофа грянула тридцать первого марта две тысячи двадцать шестого года.
В этот роковой весенний день лессировка, которую Старый Мастер наносил на холст моего сознания слой за слоем, внезапно пошла глубокими, смертельными трещинами. Это не было сюрреалистическим видением - это происходило прямо здесь, в моей строго обставленной комнате аналитика, между стопками книг Лосева и сухими графиками. Стены глухого невнимания дали тяжелые, удушливые ростки и черные розы страдания мгновенно оплели мое сердце, впиваясь шипами до самых костей.
В холстах сознания трещины раскрылись, как лед на речке в мартовском бреду. Цвета, что радостью тогда томились, начали молча стекать в пустоту. Это был тотальный, физиологический распад ментальной брони. Сначала я услышал шорох - легкий, вкрадчивый гул шагов на границе слуха. Затем разум, запертый в тиски своих собственных оков, перестал видеть свои границы. За слоем слой смывалась черта, отделяющая правду жизни от больного нарыва. Кричит с полотен злая пустота, превращая мою хваленую дневную реальность в безумный, рваный ритм.

Кисть подсознания тянула след, но вместо линий выходил чистый, дикий страх, разъедающий память, словно концентрированная кислота. Прежний готический миф, всё мое четырехлетнее творчество рассыпалось прахом, оставив в самом центре сознания зияющие черные врата. Порыв и бред слились в один сплошной кошмар. Каждый образ становился острым и резал изнутри, как битое стекло.

Мой разум задыхался. Воздуха не было. Паника ритмично била по сознанию раскаленным свинцом, горло сжимала невидимая тень одиночества. Разум в безумии начал пожирать собственную плоть. На белизну ладоней стылых, где жизнь замерзла, не дыша, моя безумная душа роняла вполне реальные, тяжелые капли алой крови - чернила моих будущих стихов.

Именно в эти минуты кукла Энджи - мой Теневой Двойник, которого я так долго сдерживал, теперь окончательно сорвала траурное покрывало с безмолвной, оцепенелой Донны Беневиенто. Она вырвалась наружу безумным, истерическим хохотом, полностью подчинив себе мертвый штиль моего дневного «Я». Я стал фантомом в собственном доме. Мир стал чужим и ненавистен. Зачем искать дорогу, к чему стараться выйти в свет, когда душа привыкла к слогу, в котором правды больше нет?

Я сделал этот отважный шаг в неизвестность, прямо в открывшиеся черные врата. И в вечерних сумерках тридцать первого марта сквозь эти врата в мои чертоги хлынули Призраки. Коридоры квартиры заполнились дыханием веков. Я смотрел в их взгляды - колодцы немой пустоты, слышал их шепот, похожий на шелест увядшей листвы. Этим мертвецам истории, запертым в каменной тюрьме времени, отчаянно хотелось вернуть хотя бы блик живого тепла. И в этом кошмаре, на самом пике панического слома, во мне снова проснулся виталистический бунт. Ужаснувшись бесплотности этих теней, я закричал им и самому себе: Так пей же жизнь жадно, лови каждый вдох! Люби и гори, чтобы в смерти обрести свой покой!

Но за мартовским прорывом последовал ледяной экзистенциальный удар мая две тысячи двадцать шестого года. Девятого мая мой дневной разум аналитика заглянул за край бытия и содрогнулся от сухой, стирающей всё пустоты небытия. Я понял, что человек - лишь краткий монолог, оставленный историей без ответа. Мы живы, пока наш почерк на сухих листах не стерся под чьим-то пытливым взором. Но лишь затихнет памяти прибой и мы уступаем вечности немой, как будто нас никто и не придумал.

Этот страх перед полным исчезновением заставил меня четырнадцатого мая заключить окончательный, пакт Фауста с Бездной. Я добровольно опустился в этот ад ради Музы бледной и святого ремесла. В подвалах памяти, где сырость, порок и душно от смолы, я начал кормить своих внутренних чудовищ из собственной руки. Они хрипели и требовали парного мяса слов, они грызли мне душу, словно ржавый нож. Я отдавал им кровь своих заветных снов, превращая их безумный голод в спасительную мифологическую ложь искусства. Это мой драгоценный крест - изрыгать нектар бессмертия из желчи и тоски.

В ту же ночь мой «Вампирский поцелуй» закрепил эту сделку. Моя душа превратилась в пораженный склеп, где каждый вздох рождал дикий крик. Роковая Муза-палач прильнула к моему плечу, вонзая клыки и выпивая жизнь, как терпкое вино. Кровь текла на бархат ночи ниц и под тихий шорох траурных ресниц мы приступили вечности порог.
Двадцать шестого мая две тысячи двадцать шестого года разум окончательно уснул, породив чудовищ. В колодцах души застыли зеркала, где черный мак упрятал сонный гений. Холодный ужас шелковой змеей скользил по венам, разум заглушая. Двойник из тьмы, рожденный бездной века, встал со дна, окончательно разрывая оковы дневного логоса. О, как легко было в этом безумии молчать, стирая след и тень от человека! Часы стучали в груди ослепшей ночи и рок пророчил смерть моим уставшим снам.

Я был полностью распят обилием грехов, лишен сил, надежды и богов. Мой разум превратился в выжженную, черную пустыню, укрытую лессировками безумия. Я полностью растворился в своем Теневом Двойнике. Мы сидели в темноте готического зала, слушая, как Квазимодо-червь грызет ночной набат, сзывая бледных дев на пир святых возмездий. Завеса упала. Реальность дня была стерта.

Но именно из этой точки абсолютного нуля, из этой кровавой пены подвального кошмара, ровно через четыре месяца должен был прорасти мой великий, завершающий триумф.


ГЛАВА V: КАТАРСИС

Переход не был мгновенным озарением, он походил на изнурительное, медленное остывание раскаленного обсидианового клинка, опущенного в ледяную колодезную воду. Ночной пожар, бушевавший во мне с весенних майских пактов, начал угасать сам, истощив запасы сырой человеческой боли. Мой Теневой Двойник - этот безумный Калибан, проливший кровь на театральной сцене подсознания - сыграл свою партию до конца. Наступил сентябрь две тысячи двадцать шестого года.

Ну вот окончен снова бал. Театр пуст, разбиты маски. Безумный актер доиграл аккорды своей страшной сказки.

В удушливых и зловонных тупиках парижских стоков, где годами стыла слизь веков и бредил бледный ум у черного причала, вдруг воцарилась хрустальная, сакральная тишина. Я посмотрел на свои ладони - капли алой крови больше не падали на простыни листов. Они кристаллизовались. Они превратились в строгий, чеканный пятистопный ямб и безупречный анапест. Мой разум совершил то, ради чего я шел в этот ад четыре года, начиная с уайльдовских гостиных и лавкрафтовских подвалов: он взял первородный хаос за горло и запер его в жесткие, нерушимые рамки классического стихотворного метра.

Это была наша последняя, метафизическая дуэль. Любовь и ненависть, страх и вечность сплелись под куполом моего черепа в финальном поединке. Твой нежный взгляд, мой Теневой Гений, как опытный хирург, вскрыл мою грудь только ему свойственной безжалостной манерой. Мы были палачами и жертвами на одном костре, где пламя лизало кружево дурмана. Пускай в садах, укутанных в туман, гнили старые цветы, предчувствуя кончину, - я все же выпил по капли этот яд, этот возвышенный обман, благословляя сладкую кручину. Я сберег разорванный бутон нашей безумной, яростной связи.

И из этой переплавленной желчи, из падали черной и гнили могильной, сила моего укрощенного духа вырастила розу безумной красоты.

Это был великий «Танец на лезвии дня». Настоящий гений танцует именно там - на самой тонкой грани между бытием и небытием, между абсолютным рацио аналитика и бездонным безумием поэта. Покуда загро;бные ме;дные тру;бы пели мне панихиду, костями звеня, я балансировал над бездной, зная, что разум больше не раб. Интеллект перестал быть клеткой. Он стал моими доспехами.

Холодный свет рассвета пронзил готические витражи моей комнаты, рисуя на паркете тени кружев. Луны осколок бросил свое последнее серебро на увядание. Я сжал эту нетленную розу в руке, вдыхая её последнее, очищенное от гнили благоуханием. Все призраки забытых дней, терзавшие меня в мае, стерли свои страшные очертания, вплетая в явь прозрачные, чистые мгновения. Пусть между мной и миром всё ещё лежали бездна, туман и холод стен, но моя любовь и мое искусство стали нетленным океаном, где я кружился в танце, без заботы.

Роза сохранила свой цвет. Моя душа, оставляя яркий, чернильный след на белых листах, с тихим рассветом медленно растаяла.

Я не стал сжигать свои старые тетради. Зачем уничтожать то, что обрело бессмертие? Черные стихи, рожденные из раскаленного свинца паники, остались лежать на столе как драгоценный, очищенный от шлака нектар. Мои чудовища приручены. Они больше не хрипят в подвалах памяти, требуя парного мяса слов, теперь они послушно спят у подножия моего поэтического трона.

Стук сердца. Короткая судорога прошивает тело. Голод утих.


Рецензии