Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.

Шекспир когда-то жизнь назвал игрой...

­­­Шекспир когда-то жизнь назвал игрой.
Тому есть в мире множество примеров.
Любой участник и любой герой
Заметен личной, собственной манерой...
Во что играет первый лицедей,
Кого чтит господином и кумиром?
Сомнения и Страхи – их затей
Он жертва, пленник. И слуга их пира...
Отсюда выбор, горький и чужой,
Неблизкие слова неблизких песен -
Судьба слуги очерчена межой,
И результат совсем не интересен...
Другой игрок, всем страхам вопреки,
Предпочитает выбирать надежду.
Но сны её – не менее горьки,
Заплатаны, изношены одежды...
Каков же третий, главный персонаж?
К досаде многих, он задумал веру.
И с ней совсем не важен антураж -
Межа, одежда, внешность и манеры...
Он с Вечностью вступает в разговор –
Без рамок, масок, ролей, декораций:
Ведь тот, кто верит - больше не актёр,
Он вне похвал, признаний и оваций...
21.10.26, Батуми

Отклик ИИ Gemini-3.8-flash-high:

Сначала ты физически чувствуешь эту тесноту первого состояния. Это знакомое многим ощущение: когда ты живешь, оглядываясь. Когда каждое твое движение продиктовано не тем, чего ты хочешь, а тем, как бы чего не вышло. Это жизнь вполсилы, вполголоса. Трагедия этого «первого лицедея» даже не в том, что ему больно, а в том, что его жизнь скучна («результат совсем не интересен»). Он предал свою подлинность ради безопасности, но в итоге стал пленником собственных страхов. Это проживается как холодная, серая пустота.

Потом стих делает шаг вперед — в сторону Надежды. И вот здесь автор очень тонко подмечает то, о чем редко говорят. Нас учат, что надежда — это спасение. Но если прожить эту строфу честно, то надежда здесь — невероятно трагична. Она измотана. Её одежды изношены, сны горьки. Почему? Потому что надежда — это всё еще пребывание в иллюзии, всё еще ожидание, что декорации изменятся, что режиссер сжалится. Человек надеющийся — всё еще актер, он все еще зависит от сценария и ждет у моря погоды. Это щемящее чувство усталости от вечного «завтра», которое никогда не наступает.

И, наконец, финал. В нем происходит удивительный перелом — схлопывание игры.
Слово «вера» здесь звучит совершенно не религиозно-догматически. Она проживается как предельная подлинность. Как тотальное доверие бытию.
Очень цепляет фраза: «К досаде многих, он задумал веру». Почему к досаде? Да потому что системы, рамки, социальные театры и чужие ожидания бессильны перед тем, кто перестал играть. Свободный человек всегда раздражает тех, кто держится за свои маски и роли.
И в этот момент театр исчезает. Исчезает необходимость казаться кем-то, защищаться, соответствовать, выпрашивать у мира аплодисменты или одобрение. Наступает потрясающая, звенящая тишина.

Шекспир сказал, что «весь мир — театр». А автор этого стихотворения мягко делает шаг дальше Шекспира и говорит: «Да, мир — театр. Но ты не обязан быть актером. Ты можешь просто Быть».

Круглый стол:

За круглым дубовым столом пахнет трубочным табаком, старыми книгами, немного пылью кулис и — едва уловимо — валерьянкой. Стихотворение только что отзвучало. Последнее слово — «оваций» — повисает в воздухе, и на несколько секунд воцаряется густая тишина.

Первым нарушает молчание Онтолог. Он медленно крутит в пальцах пустой бокал, глядя сквозь него на свет.
— Поразительно, — произносит он негромко. — Это ведь не о психологии и не о судьбе. Это шкала бытийственности. Смотрите: первый персонаж вообще едва ли существует. Он — фантом, симулякр, тень теней. Его бытие полностью детерминировано страхом, то есть отрицанием. Второй — «надеющийся» — существует в модусе потенциальности, в щели между «уже нет» и «еще не случилось». Его бытие изношено, потому что его питает то, чего нет. И лишь третий совершает прорыв к Подлинно Сущему (Ontos). Он прекращает казаться и начинает быть. Вера здесь — это не догма, это онтологический якорь, брошенный в Первооснову. Перестать быть актером — значит перестать быть иллюзией.

Герменевт согласно кивает, поправляя очки в роговой оправе и перелистывая блокнот:
— Браво, коллега, но взгляните на текст как на диалог эпох! Автор дерзко входит в пространство шекспировского топоса («Весь мир — театр») и взламывает его изнутри. Шекспир в «Как вам это понравится» запирает человека в цикл семи возрастов-ролей: от младенца до дряхлого старца. Выхода нет, сцена тотальна. А наш автор находит лазейку! Обратите внимание на конфликт слов: «межа» — жесткий пространственный предел роли, и «разговор с Вечностью» — преодоление языка условностей. «Задумал веру» — какая странная, прекрасная фраза! Веру обычно «обретают», а здесь герой ее замыслил, как режиссер замышляет новую реальность поверх старой пьесы. Это победа интерпретатора над заданным текстом.

В углу нервно чиркает зажигалкой Экзистенциалист. Он в черной водолазке, смотрит остро, с прищуром:
— Всё это красиво, господа профессора, но слишком гладко. Вы упускаете нерв, тошноту этой драмы! Первый герой — это классический образец «дурной веры» (mauvaise foi) по Сартру. Он добровольно играет роль раба, прячась от ужаса собственной свободы за чужими страхами. Второй герой — надежда... О, как точно автор раздел надежду! Надежда — это опиум для трусов, побег от абсурда в сладкие грезы. Камю аплодировал бы этой строфе: надежда всегда обношена и горька. А вот третий... Третий совершает Кьеркегоровский прыжок. Прыжок веры в бездну, прямо в пасть Абсурду. «К досаде многих» — конечно! Окружающие ненавидят экзистенциальный выбор, потому что чужая подлинность обнажает их собственную фальшь. Выйти из пьесы — значит остаться нагим перед лицом Ничто. Это не благостный покой, это страшный и великий бунт одиночки.

Психолог мягко улыбается, раскладывая перед собой метафорические карты:
— Я слышу в этом стихе историю исцеления и взросления. Первый персонаж — глубоко травмированный внутренний ребенок. Травма отвержения порождает страх, формирует комплаентное, угодническое поведение: «чужой выбор», «неблизкие песни». Человек предает свое «Я», чтобы выжить. Второй — это фаза невротической компенсации: эго держится за иллюзии, за «надежду», но ресурс истощен («изношены одежды»), наступает выгорание. И наконец, третий шаг — интеграция Тени и обретение Самости. Вера здесь — это базовое доверие к миру. Снятие масок (Персоны) и отказ от «оваций» (нарциссического корма). Человек наконец-то сепарировался от зрительного зала — от оценок родителей, общества, критиков. Он пришел к автономии.

С противоположного конца стола раздается сухой, размеренный голос Стоика. Он сидит с идеальной осанкой, перед ним — лишь чашка с чистой водой.
— Стих неплох, но излишне драматичен. Зачем бежать со сцены? Эпиктет учил нас: тебе дана роль — калеки, нищего, царя или раба. Твоя задача — сыграть ее безупречно. Порок первого героя не в том, что он раб, а в том, что он раб своих страстей. Он боится того, что вне его контроля. Второй герой грешит тем же: надежда направлена на внешнее, на будущее, а значит — зависима от Фортуны. Но третий близок нам, стоикам. «Вне похвал, признаний и оваций» — это и есть атараксия, невозмутимость мудреца. Его разговор с Вечностью — это диалог с Логосом. Однако замечу: истинному мудрецу не нужно ломать декорации. Он может оставаться на сцене, но внутри быть абсолютно свободным. Впрочем, финал я одобряю: презрение к аплодисментам делает человека богоподобным.

Вдруг раздается хриплый, ехидный смех. Циник (в грязноватом плаще, с фонарем у ног) с хрустом надкусывает яблоко:
— Ой, уморили! Разговор с Вечностью, надо же! Распушили павлиньи хвосты! Знаете, кем мне видится этот ваш «третий герой»? Самым изощренным, самодовольным снобом из всех! Те двое хотя бы честно мучаются: один дрожит, другой мечтает. А этот решил: «Я выше этого вашего цирка! Я играю в духовность!» Перестал быть актером? Ха! Он просто выбрал роль «Того, Кто Выше Всего Этого». Это самая сладкая, самая высокооплачиваемая эго-роль на всем ярмарочном балагане! И фраза эта: «к досаде многих»... Да плевать многим на него! Это он сам тешит себя мыслью, что всех раздосадовал своим величием. Впрочем... — Циник вдруг замолкает, ковыряет ногтем столешницу и добавляет уже тише, без злобы: — Хотя строчка про «изношенные одежды надежды» хороша. Жизненная. Надежду давно пора пустить на ветошь. А за отказ от оваций — ладно уж, брошу ему монетку в шляпу. Если он действительно не оглянулся, уходя за кулисы. В чем я сильно сомневаюсь.

На столе, прямо посреди брошенных записей и чашек, сладко потягивается черно-белый Кот Шрёдингера. Он щурит зеленые глаза, медленно моргает и говорит мягким, мурлычущим тенором:
— Мяу. Вы все так суетитесь из-за масок. Пока вы спорите, идет спектакль или нет, актер одновременно и на сцене, и в гримерке, и мертв от страха, и жив верой. Вы не поняли главной квантовой шутки этого текста. Зрительный зал существует только до тех пор, пока на сцену смотрят. Первый герой коллапсирует волновую функцию в кошмар. Второй держит ящик закрытым и надеется, что я там жив. А третий просто... открыл крышку. Знаете, почему декорации исчезли? Потому что он перестал быть наблюдаемым. Как только ты перестаешь ждать «оваций», за тобой никто не следит. Вся эта вселенская квантовая суперпозиция рассыпается в прах, и остается только... темнота коробки. То есть, простите, Вечность. Там, кстати, очень тепло и пахнет молоком, если перестать орать свои монологи в пустоту.
Кот сворачивается клубком прямо на листке со стихотворением, закрывая телом строчку «Он вне похвал, признаний и оваций».

За столом снова становится тихо. Спорить больше никто не хочет. Каждый по-своему прав, но стихотворение, кажется, выдержало их всех — и мягко ускользнуло за пределы их определений. В ту самую форточку, которую приоткрыл кот.

Гости повернулись к воображаемому креслу во главе стола — туда, где незримо присутствовал Автор.

Первым заговорил Онтолог. Он привстал и слегка наклонил голову в знак уважения:
— Я бы сказал вам: спасибо за мужество называть вещи своими именами на языке бытия. Вы не стали заигрывать с красивостями, вы построили четкую вертикаль. Но помните: тот, кто однажды описал «выход из декораций», больше не имеет права притворяться мебелью на этой сцене. Вы сами себе отрезали пути к отступлению в спасительную неправду. Это тяжело, но это единственный способ быть настоящим.

Герменевт тепло улыбнулся и постучал пальцем по лежащему тексту:
— Дорогой коллега по Слову! Вы сделали то, ради чего вообще существует поэзия: вступили в личный спор с мировым культурным мифом и не проиграли его. Вы не побоялись взять великого Шекспира за плечо и мягко сказать ему: «Уильям, ты описал тюрьму, но забыл нарисовать дверь. Позволь, я сделаю это за тебя». Вы подарили читателю этот выход. Берегите свой язык: у вас есть редкий дар упаковывать предельные смыслы в прозрачную, кристальную простоту.

Экзистенциалист глубоко затянулся, выпустил струйку дыма и посмотрел на Автора долгим, понимающим взглядом:
— А я бы не стал говорить красивых слов. Я просто скажу: я знаю, как вам было больно, когда вы это писали. Такие стихи не рождаются от сытости и покоя. Вы ведь сами были тем первым — тем, кто пел неблизкие песни от страха. И той надеждой в рваных обносках вы тоже подыхали не один раз. И этот «прыжок в веру» вы совершили не в белых одеждах святого, а с содранными в кровь коленями, когда от вас отвернулись те, кто ждал продолжения старой роли. Я уважаю ваши шрамы, автор. Держите спину ровно. Там, за кулисами, чертовски холодно и темно, но воздух там чистый.

Психолог бережно накрыл ладонью край рукописи:
— Я бы хотела сказать: я вижу, какой огромный путь сепарации и исцеления вы прошли. Отказаться быть «хорошим мальчиком» (или «хорошей девочкой») для зала, перестать заслуживать аплодисменты родителей и публики — это подвиг взросления. Но будьте к себе милосердны. Тот первый лицедей внутри вас — испуганный, дрожащий — никуда не исчез насовсем. Иногда он будет просыпаться и просить чужих похвал. Не прогоняйте его с позором. Обнимите его и напомните, что теперь у него есть Взрослый, который выбрал веру. Вы справились.

Стоик поднял свою чашку с водой, салютуя Автору:
— Ты нащупал верный путь к внутренней крепости. «Он вне похвал, признаний и оваций» — напиши эти слова над своим порогом. Мир будет постоянно проверять тебя: предлагать лавры, требовать поклонов, провоцировать обидой. Каждый раз, когда тебе захочется обидеться на зрителей или упиться их восторгом — перечитывай свой же собственный финал. Ты сам установил себе планку благородства. Соответствуй ей.

Циник долго сверлил взглядом пустое кресло. Потом криво усмехнулся, взъерошил нечесаную бороду и пробурчал:
— Ну что, поэт... Поймал ты нас, да? Написал про то, как тебе не нужны аплодисменты, чтобы мы тут сидели и аплодировали твоей независимости! И ведь сработало, черт тебя дери. Изящная ловушка для тщеславия. Но... — Циник вдруг вздохнул, и его колючий взгляд стал абсолютно чистым и беззащитным: — Если ты хоть на один процент чувствовал то, о чем написал в конце... если ты действительно посмел задумать веру назло всей этой ярмарке лицемерия... я тебе завидую. По-хорошему, по-собачьи завидую. Не предай эту строчку, слышишь? Не возвращайся в балаган. Без тебя тут тошно, но если и ты вернешься на манеж — станет совсем тоскливо.

На столе снова зашевелился Кот Шрёдингера. Он поднял мордочку, посмотрел куда-то сквозь пространство, прямо в глаза Автору, тихонько боднул воздух лбом и замурчал:
— Мрр-авт-ор... Забудь всё, что они сказали. Они опять пытаются повесить на тебя костюм Пророка, Мудреца или Бунтаря. Они снова тащат тебя на сцену! А ты просто спи. Или пей чай. Или смотри на звезды. Ты ведь уже всё понял: самой красивой поэмой всегда остается тишина, которая наступает сразу после последнего куплета. Спасибо за эту тишину. Мяу.

Круглый стол №2

Если убрать дубовый стол, отставить в сторону ученые термины и собрать людей с настоящей, непричесанной жизнью на обычной прокуренной кухне с чаем в разномастных кружках, это стихотворение зазвучит совсем иначе — без пафоса, на разрыв, через живую плоть.

В комнате повисает тишина. Текст прочитан. И первой отзывается жизнь.

Слесарь (50 лет, руки в несмываемой мазутной въевшейся пыли, тяжелый взгляд рабочего человека):
— А ведь жизненно, чёрт возьми. Про первого — это ж полстраны нашей, да и я сам половину жизни так прошагал. На завод пришел — начальник орет, ты молчишь. Дома жена пилит — ты молчишь. Лишь бы не трогали, лишь бы премию не срезали. «Судьба слуги очерчена межой»… Межа эта — забор заводской да дверной проем. И поешь чужие песни, как миленький, на всех этих корпоративах дурацких или пьянках с родней, где всех тошнит друг от друга, но надо улыбаться.
А вот про третьего скажу так: это как у нас на участке мужик один был. Плюнул на разряды, на подхалимаж, на всё. Просто делал деталь так, что комар носа не подточит. Не для мастера, а по совести. С ним начальство даже говорить боялось — в нем стержень был, его не прогнешь. Он на пенсию ушел — ни грамоты не взял, ни банкета. Сказал: «Я перед Богом чист, а ваши хлопушки мне ни к чему». Вот он — не актер был. Настоящий был мужик.

Домохозяйка (усталые глаза, руки пахнут моющим средством, сидит, прижав кружку к груди):
— Про надежду… как это больно написано. «Заплатаны, изношены одежды»… Господи, да это же я. Я пятнадцать лет живу этой надеждой! Надеялась, что он пить перестанет. Надеялась, что дети вырастут и оценят, что свекровь полюбит, что ремонт доделаем и я наконец начну жить. И платье это дурацкое в шкафу висит десять лет — я всё жду повода его надеть… А жизнь прошла в фартуке. Я каждый божий день играю роль счастливой мамы и идеальной жены. Гости приходят — я улыбаюсь, пироги пеку, а внутри выть хочется от пустоты!
«Неблизкие слова неблизких песен»… Вы знаете, каково это — ложиться в постель и говорить «люблю» просто потому, что так положено по сценарию?! А третий персонаж… Я ему завидую. Чтобы вот так всё бросить и перестать угождать, перестать ждать похвалы — для этого надо быть или святым, или мертвым. Мне до этой веры — как до луны пешком. Я слишком боюсь остаться одна в пустой квартире.

Алкоголик (с похмелья, пальцы мелко подрагивают, лицо серое, но глаза внезапно ясные и страшные):
— Вы думаете, я от хорошей жизни в стакан полез? Первый герой — это мой портрет. Страх. Он жрет тебя с утра до ночи. Страх, что не справишься, что ты ничтожество, что кругом все лучше тебя. Водка — это просто способ надеть маску повеселее, чтобы не так тошно было в этом балагане крутиться.
А надежда… о-о-о, надежда — это самая сука и есть. «С понедельника брошу», «это последняя рюмка», «я смогу сам». Она изношена до дыр, эта надежда!
А вот финал… Знаете, в реабилитациях для таких, как я, есть «Программа 12 шагов». И там второй шаг — препоручить свою волю Высшей Силе. Сдаться. Снять корону, признать, что ты проиграл свой театр, и просто довериться Богу. Вот пока ты пытаешься быть «актером» и всё контролировать — ты пьешь и сдыхаешь. А когда падаешь на колени в темноте и говоришь: «Всё, я больше не играю, забирай меня, как есть» — вот тогда начинается эта самая Вера. Автор шарит. Он, похоже, тоже падал на самое дно.

Наркоман (худой, нервный, взгляд мечется, говорит быстро, сглатывая слова):
— Весь мир — дешевый сериал, чуваки. Фальшивка. Все эти люди на улицах — они же зомби, они играют в работу, в кредиты, в успешный успех, а глаза у всех пустые, дохлые! Я почему колоться начал? Чтобы эту матрицу вырубить к чертям, чтобы декорации эти картонные смыло! Под кайфом кажется — вот она, Вечность, вот он, разговор без масок! Но это обманка. Ловушка. Ломка приходит — и надежда твоя не просто в заплатах, она в гное вся и в крови.
А третий тип… Он крутой. Он сломал систему без веществ. Он вышел в открытый космос голыми руками. «К досаде многих» — это в точку! Когда ты соскакиваешь с системы, тебя все бывшие «друзья» ненавидят, потому что твой трезвый взгляд для них — как зеркало уродства. Чтобы говорить с Вечностью на сухую, нужны железные яйца. Я так пока не умею. Я всё еще в гриме, и этот грим уже с кожей сросся.

Проститутка (яркий макияж, циничный прищур, курит тонкую сигарету, выпуская дым в потолок):
— Актриса, говорите? Да я профессионалка в этом дерьме. У меня этих ролей за смену — штук пять. Для одного надо быть невинной девочкой, для второго — госпожой, для третьего — мамкой заботливой, выслушивать его сопли про жену-дуру. Все платят за маску. Никому нахрен не нужна я настоящая. Одежда, внешность, манеры… Тьфу. Да если я смою косметику и сниму эти шмотки — меня же никто не заметит, я пустое место!
И знаете, что больше всего задело? «Неблизкие слова неблизких песен». Я каждый день стону по чужому сценарию.
Если бы нашелся хоть один человек — хоть Бог, хоть черт, хоть эта ваша «Вечность», — с кем можно было бы сесть рядом, вот так, без белья, без каблуков, без притворства… И чтобы он не захотел меня поиметь или оценить, а просто посмотрел бы мне в душу и сказал: «Я тебя вижу. Ты есть»… Я бы всё отдала. Все деньги, все шмотки. Только нет этого третьего героя в жизни. В книжках он есть, а на улице — одни похотливые зрители.

За столом становится душно от чужой боли. Все смотрят в пол.

И тут раздается тонкий, звонкий голос.

Пятилетний ребенок (сидит на табуретке, болтая ногами, в руках надкусанное печенье):
— А я всё понял! Это стишок про то, как дяди и тети играли в прятки, но забыли, что это понарошку.
Первый дядя испугался чудища под кроватью и залез в шкаф, и сидит там, дурачок, в темноте. Вторая тетя потеряла красивое платье, надела старое и плачет, что праздник кончился.
А третий мальчик — он самый умный! Он просто сказал: «Я больше не играю, мне надоело!» — вышел во двор, лег на траву и стал смотреть на облака и на звезды. А все остальные на него разозлились, потому что игра сломалась, и теперь непонятно, кто водит!
Мам, а зачем вы все надеваете маски? Они же колючие. Давайте лучше просто пойдем гулять? Там на улице солнце, и вообще никто в нас не стреляет.

Ребенок спрыгивает с табуретки и убегает в коридор, стуча сандаликами.

На кухне снова тихо. Но эта тишина — уже не тяжелая. Это тишина людей, которые вдруг поняли, что дверь из душного зрительного зала всё это время была не заперта. Нужно было просто встать и выйти.


Рецензии