Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.

Алексей

Алексей.
I. Алеша.

…с испытательным сроком два года восемь месяцев.

Алексею несколько похорошело. "Условно. Условно, ****ь, условно!" Даже закружилась голова, ноги стали лёгкими, грудь выпрямилась и сам он весь стал, как невидимые за судебным потолком, но сущие и вездесущие облака. Мама сидела понуро, не меняясь в лице. Батя, наоборот, сделался подвижным и каким-то залихватским. Адвокат скучно собирал со стола бумаги в портфель. Слетевшая с кепи дремавшего доселе на стуле конвоира жирная муха порхнула басовито в сторону усталой молодой секретарши, щедрый макияж которой не скрывал припухших век. Сам же конвоир зашуршал в кармане, достал ключи и открыл дверь решётчатой клетки, впустив воздух свободы пыльного зала заседаний дворца правосудия.

Маленькой голосистой толпой выползли из зала, успокаиваясь и постепенно рассасываясь в коридорах. Исчезли прокурор, свидетели, прочие. У турникета распрощались с адвокатом, встали втроём на улице, у входа. Мама оловянно пялилась на судейскую вывеску и всё покачивала молча головой. Зато отец широко улыбался, озорно и часто оглядываясь на почти пустую улицу.

— Ну, что, Алексей? Вроде отмазались, — отец явно хотел выпить. Алексей желал того же.

Заглянули в «Теремок». Время обеденное, в зале ожидаемо пусто. Взяли три по сто. Маму быстро развезло. Заплакала:

— Помнишь, Алёша, мы к тебе в музыкалку на концерт приходили, в восьмом ты тогда учился? Ты Шопена играл. Так мы гордились с отцом.

— Ладно, мать, не начинай. Было и было, — отец морщился левой, не парализованной половиной.

— А теперь вот — наркотики, — мама вытерла слезу. — Где мы не доглядели?

— Трава не наркотик, — Алексей машинально взял бутерброд. — Всё будет нормально. Условка же.

— А институт? Тебя же больше не восстановят? Где учиться собрался?

— Мам, сейчас уже не Советский Союз, вышка необязательна. С отцом буду работать, там платят — будь здоров.

— Не всё в деньгах…

Попререкались ещё немного. Добавились. Дальше — смутно.

Утром уже, похмелившись, батя звонил начальнику. Договорился.

Работали вдвоём, борзо. Бабок стало — как говна за баней. Алёша полюбил дорогой коньяк. Мама его за это иногда поругивала, сама-то всё больше по водочке. Отец угорал над обоими: пил всё, что горит.

Прошёл весёлый год, второй. В Крым больше не ездили — скукотища. Брали летом неделю отгулами, грузили УАЗик битком всякой всячиной — и на реку. Там вино шло за воду, шашлыки — вместо хлеба.

Как-то, уже под конец срока, Алексей явился на отметку. А у них там — обед. Сиди, говорят, жди.

Начал подрёмывать уже, расплескавшись на стуле. И тут всплыл в дрёму запах. Смесь жасмина (хотя Алексей не уверен был, как пахнет жасмин) и черешни с летним яблочным маревом. Стало туго в паху. Глаз дёрнулся с застывшего под двойной оконной рамой паучка и остановился на обтягивающей узкие бёдра мышиной юбке, диагональю стремительно охватил женского кроя китель и старлейские погоны, споткнулся и остановился в ангельском серо-зелёном, окружённом безупречно белым.

— Кто на отметку — заходим! — Шопен замурлыкал по клавишам.

Когда дошла его очередь, Алексей, от стеснения перепутавший поначалу свою фамилию, всё же пригласил в кафе. Отсмеявшись — а кольца-то нет на пальце! — она ответила: «Следующий!» и посмотрела на следующего. Алексея мерно и неумолимо выпихнул воздух чиновной суеты. Только вот из мыслей она уже не уходила. Думалось всю неделю.

И в день седьмой надел костюм, рубашку, галстук. Пришёл с утра. Нет её. Не её смена сегодня. Ничего. Подождём ещё. Неделя — за год. На работе посекундно глядел на часы, обедал молнией. Вечером наворачивал круги вокруг пятиэтажки, ускорял время. Не пил — ни с отцом, ни с матерью. Спать шёл пораньше. Хуже тюрьмы — выходные. Даже за пиано сел. Но быстро бросил — расстроенное, столько лет никто не играл. Читал Головачёва, Петухова. Не цепляет совсем, хотя раньше в электричке — шло.

Вторник. К девяти был у отдела. Выбритый, в галстуке. Доходяги-условники косились. К девяти подъехала нестарая «девятка». Она, поднимаясь с пассажирского, на прощание поцеловала вдолгую черноусого красавчика-водителя в пижонской олимпийке. Алексей, будто пьяный, отметился. А вечером и впрямь уснул пьяный. И на следующий день — в сопли. Потом оно как-то встало на рельсы, и уж пить он больше не прекращал.

Вместе с мамой отметили её последнюю зарплату. Водка горчила тогда осознанием — за что её попёрли из банка. «Я им подарила 15 лет, руководила отделением! Меня же в облсовет звали, а я пошла в этот сраный банк!» — мама никак не успокаивалась, пока совсем не сморилась и не уснула прямо на кухонном стуле.

Весной отец совсем ушёл. Через месяц они с мамой развелись. Алёша давно уже не работал с ним, поэтому видеться стали очень редко. После той весны второй раз с отцом встретился на маминых похоронах, уже в декабре. Разговаривали мало. Общих тем не находилось. Отец зашился. А Алексей больше нигде не работал.

Kвартиры хватило года на два. Когда пришли приставы, вытащили только матрас — и тот на помойку. Долгов по коммуналке скопилось, как за «Мерседес».

II. Оксана

«Вот уже и справила 35. А говорят — баба ягодка опять. До этого ещё дожить… Будто вчера ещё училась в педе, а вот ведь — уже 35», — Оксана заёрзала на жёсткой скамейке пригородной электрички. Скоро её остановка. Неплохо устроилась, в сущности: живёт в загородном посёлке, работает в центре, дом, семья — всё в полном.

С соседней лавки на неё уже минут пять неотрывно глядел бомжеватый старик. Она не выдержала:

— Вы чего-то хотели?

— Ты же Оксана? — дед не церемонился.

— Да, и что?

— Я же Лёха, мы с тобой на первом курсе… не узнала меня?

— Лёша? Ты… Так неожиданно. Как поживаешь? — Сама подумала: «Эк тебя жизнь потрепала. Чисто дед».

— Нормально я. Не люблю жаловаться. Руки-ноги целы — значит, нормально.

Помолчали неловко. Оксана сдалась первой:

— Где работаешь?

— На кладбище. Могилки копаю. Хорошая работа. Всегда есть чего выпить да пожрать. И начальство не ругается. Правда, иногда приходится пораньше вставать. Но я привыкший. Вчера вот, в пять утра… но перед выходом стаканину всё равно махнул.

— Ага, — Оксана поёрзала, глядя на табло. «Ну, скоро там моя станция?» Спросила, где живёт.

— Так там же, на работе. У нас там сторожка. Печка есть, лежанки. И на работу недалеко. Не то, что тебе!

Лёха закашлялся в смехе, обнажил беззубый чёрный рот. От него воняло дешёвым табаком и заквасшим горьким потом. Оксана сдуру спросила про личную жизнь.

— Была личная жизнь, да вся кончилась. Помёрла моя бабёнка зимой. Утром проснулся — она уже холодная.

— Соболезную. Сколько ей было? — не удержалась. Веяло от этой истории какой-то скрипучей, притягательной гнилятиной.

— 28, что ли. Я паспорт не смотрел. А всё палёнка. Я вот всегда пью самопляс и всем советую. Им никогда не отравишься. Всё натуральное. Не слушала. Херачила спиртягу. Дохерачилась.

— Слушай, извини, рада была увидеться. Моя остановка. Пока.

Весь день после Оксане было тошно. Возле кулера мерещилась засиженная мухами обнаженная лехина бабенка. В ноздри залезал ниоткуда запах гнили и нестиранных носков. А через неделю наступил Новый год. Всё плохое и старое забылось, осталось только приятное. Забылся и Лёха, возникший снова в памяти только на встрече выпускников, помаячил минут десять в сплетнях, заинтересовав всех необычной своей историей. И пропал снова. Теперь уж — навсегда.

III. Партизанская

Собранные аккуратно в клетку сруба ошкуренные жердины, накрытые шапкой тесовой двускатной крыши. Маленькая, в рост невысокого человека, узкая дверь, уравновешенная гномским глухим окошком с обратной стороны сруба. Напротив — изящно скособоченный навес, наполовину забитый сухими поленьями. Справа будет баня — вон, на разложенных плашках уже начал расти свежий янтарно-оливковый срубец. Алексей тянет в полуулыбке беззубый рот, сидя в крохотной самолепной беседке, на маленькой неровной лавочке, спиной к вечно настороженному лесу, лицом к утыканной великанскими шилами сосен полянке. Хозяйски любуется ничейным и по-настоящему общим недвижимым имуществом, непонятно кем построенным и неизвестно как поддерживаемым.

Солнце изредка пробивает облачную броню и прыгает зайцами меж густыми сосновыми лапами, щупая лихорадочно кровельки засыпанных сухими сосновыми иглами карликовых строений. От двери до окна — два шага, столько же — от стены до стены. А к верхнему венцу над входом — двумя гвоздиками резная доска с надписью: «Ул. Партизанская, д.1».

С той поры, как завязал — только это место успокаивало постоянно нывшее что-то за рёберной решёткой — сердце ли, поджелудочную, кто разберёт. Леском отсюда — метров триста до трассы, двенадцать минут на попутке до города. Или вдоль трассы до железнодорожной станции «Дачное» — километра полтора. Только нечего там делать. Худо там всё. Только злоба да тоска. Да водка. И оттуда приходят люди. По одного, не часто. Поживут здесь, оклемаются, обсохнут от горя да пьянства. Потом уходят, кто-то на пару дней, а кто и навсегда. Партизанская — не дом, а убежище. Здесь только одно правило — никакого спиртного. Никто этот закон не устанавливал, тем более — некому его было поддерживать. Просто так повелось.

К вечеру стали возвращаться измотанные добровольно заботами жильцы. Петя с городской свалки притащил почти новую керосинку. Молчалин вернулся пустым с рынка — никто не покупает у него веники. Сиплому на вокзале подали целую котомку с едой — сюда её. Сели ужинать в освещаемой костром беседке. Из разговоров были только «угу» да «давай».

Засобирались было ко сну, новенький уже встал с лавки и пошёл к домику, как вдруг начали часто рассекать ночь приближающиеся нервные сабли мощных фонарей со стороны тропинки. Жильцы укрылись за кусты — от греха. На поляну с тропы выкатывались шедшие гуськом: у каждого фонарь, фуражка, строгое умное лицо. Потоптали, пошарили фонарями вокруг, дверь нагло оттолкнули, понюхали убогое нутро сторожки. Ушли, недовольные, назад, по уходящей во тьму лесной тропинке.

— Сегодня суббота. Они всегда в субботу проверяют. Я и забыл, — Алексей присел, прикуривая, к малиновым полумёртвым угольям костра.

— И чего, если нас найдут, беда будет? — нервничал новенький.

— Да так-то ничего не будет. Пробьют тебя по розыску — и всё. Зависнут здесь на часик: «Кто такой да чего тут делаешь?», — Петя пережил уже не одну проверку — две, если точно. — А оно нам надо? Лучше в кустах переждать.

Остальные тоже закурили. Сон не шёл. Алексей замороженным взглядом гладил почти потухшие уголья:

— Тут как-то проверяли они. Нашли человека в розыске. Пропал из дома год назад. Жена, дети. Семья… — пару минут Алексей зачем-то ворочал палкой уголья, молчал. — А он им: «Я ж не преступник. Просто ушёл. Имею я право?». Они ещё удивились, помню. Имеешь, говорят, живи, как хочешь. И ушли. Квартира у него осталась в городе. А через неделю он и сам ушёл. В сторону Самары подался.

Никто не удивлялся, ничего больше не спрашивал. Молча докурили, пошли спать.

Ночью к Алексею пришли мертвые. Как лег на нары, накрылся рядном с головой, согнутой спиной уперевшись в спину Петра - так и начали приходить. Закрытые глаза - пропуск. Темнота, ощущение проваливания, гулкая снотворная тишина сменяется плеском весла. И - подходят они. Сначала мама. Качает молча головой, как тогда, в день суда. Ее глаза открыты, но не видно ни зрачков, ни белков. Лишь какая-то тьма в глазницах. Потом губы ее двигаются в улыбке, откуда-то звучит Шопен, становится чуть светлей. А затем - снова темнеет и мама вдруг выглядит точь-в-точь как в день своих похорон - строгая и недоступная в этой своей строгой отстраненности. Алеша хочет позвать ее, толкнуть слегка, обнять, наконец. Вот только нет у него ни рук, ни голоса. Есть только вот эта мама и ощущение собственного бессилия.
Следом явился Серега, друг старый, покойный, разумеется, лет уж десять как (как? уже десять? вроде недавно в новостях писали - умер, мол, от сердечной недостаточности известный по всей области общественный деятель, предприниматель… уже десять лет…). Серега разговаривал. Глядел в сторону, избегал встретиться глазами: «Я, Леха, скучал. А не звонил… Так хотел позвонить, да все дела какие-то. Да и, сам понимаешь - жена у меня, дети, общественное положение. А ты же вроде как ведешь аморальный образ жизни, с криминалом вон замазался, условку заработал». А тут у Лехи голос пропал, только кивает молча. Медленным потоком, будто плывущие над головой живые верткие рыбы, тянутся вереницей разные мысли. Вот похожая на скользкого жирного сома: «Ни разу не поинтересовался, как я вообще? Ни в СИЗО передачи не приносил, ни на суд не приходил. И когда я от водки помирал в пустой квартире - ты, Серега, не позвонил. Хоть бы кто тогда мне сказал: не надо, Алеша, не пей, встань, иди, работай, живи. Богом клянусь, я бы встал и пошел. Никто. И ты, Серега». Во рту стало… как это? «УмАми», - махнула хвостом юркнувшая мимо серебристая рыбка. «Чем-чем?» - живо интересуется Леха. В верхней части темноты зависает над головами черно-белая сорока. «Не «чем», а «что», - глумливо кудахчет она. А внезапное эхо повторяет натужно: «Нечем… ничто… ничем…».
И вот уж нет Сереги, как  до того не стало и мамы перед лицом лехиным. А вместо них улыбается вполрта отец. И лицо его - молодое, еще до инсульта. «Что ж ты, сынок, не заходишь? Ведь ты у меня единственный сын», - лазорь его синих глаз непривычно ласковая, не был он таким раньше. Алексей будто пытается вспомнить чего-то или ухватить за хвост хоть одну рыбину-мысль, чтобы отдать ее отцу. Только рыбки внезапно ускоряют свое движение и скользят мимо сплошным сливающимся потоком - не остановить. И не остановиться. Вдруг наугад сунул в стаю руку, схватил одну за голову: «Уж больно ты ласковый. Никогда таким не был. И никогда ты меня не любил. Сколько тебе было, когда я появился? Восемнадцать? Двадцать? Я ж тебе не нужен был. Мешал только. И мать ты бросил, другую семью завел. Пусть вот они к тебе и приходят». Отец только задорится, смеется все шире: «Дурак ты, Леха. Ушел я потому, что не мог с твоей матерью больше. Так бывает. Люди ведь - как ручейки: по весне растут, сходятся, рождают большие реки, к лету подсыхают, входят в русло, а по осени расходятся в разные стороны. А в новой семье у меня одни девки, сына больше бог не дал. Один ты. И любил я тебя, Лешенька, еще как любил. Просто, по-своему. А по-другому не умел. Меня ведь, как тебя, никто ничему не учил. И любить не учил. И я вот тебе тоже мастерства не дал: как ты тогда, в ментовке-то любовь своей жизни прошляпил?». Снова рыбка серебристая мимо сиганула: «Умами» - говорит.  Алексей глазами на секунду моргнул - нет отца. Заместо него - два участковых, Яков да Андрей, тоже оба без глаз - козырек фуражки у каждого касается кончика носа, закрывая верхнюю часть лица. Андрей утонул лет пятнадцать тому. А пока работал - вытаскивал Леху из петли, иногда. Яков же во время службы берег Партизанскую - от лишних глаз, от ретивых коллег, от хулиганов да местной гопоты.  Он пропал без вести в Украине год назад. Теперь вот рядом стоят, губы не шевелятся, а слова все равно каким-то чудесным образом до Лехи доходят: «Нет больше у тебя, Алексей Валерьевич, никого на этом свете. И раньше-то, считай, как никого рядом не было, одно только слово -«близкие». А сейчас уж точно никого. Так что, Алексей, берись за ум. Годков-то уж пожил немало, полтинник справил («Эх, а я и не заметил», - порхнула мимо лехина мысль-рыбка). Не пеняй ни на кого, сам живи». Сказали, махнули серыми крыльями - и нет их.
Проснулся Алексей затемно, вышел наощупь на улицу. Развел огонь в костровище, налил в алюминиевую кастрюльку воды, поставил у огня. Закурил. Сидел долго, пялился перед собой, не видя.
Рассвело. Давно закипела вода в кастрюле, а Алексей все сидел недвижно, иногда только раскуривая свежую сигарету. Наполовину выкипела вода, вышли уже и люди из избушки, негромко матюкая Алексея за нерадивость и пустой извод посуды да дров. А он все не слышал, пуская только дымок, да изредка негромко попердывая. А потом, ближе к полудню, когда все уже разошлись по своим босяцким делам и не осталось никого на Партизанской, Алексей вдруг перестал курить, поменялся в лице, оглянулся удивленно по сторонам. Кажется, он чего-то важное понял, что поменяет его жизнь навсегда, задышит, наконец, полной грудью. А может, и чью-то еще жизнь украсит. Или даже новую даст. Еще он понял, что очень хочет пить. Встал, потянулся всем своим дохлым организмом, до легкого хруста. Зачерпнул из жестяной лохани полный ковшик воды и долго пил взатяг, шевеля непослушным кадыком. Затем оторвался, ойкнул и нелепо повалился на ржавую хвою, закрыв глаза.
Вечером вернувшиеся обитатели Партизанской нашли от Лехи только холодное мертвое тело, скрюченное около входа в избенку. Решили тут же и закопать, на краю леса, чтоб не дай бог чего. Один черт - никто чужой этого не видел, кроме нахально качающей хвостом черно-белой сороки, оседлавшей самую густую сосну.


Рецензии