А судьи кто?
Что было бы, если бы поэтические конкурсы нашего времени судили Пушкин, Лермонтов, Маяковский, Есенин, Ахматова, Цветаева и другие поэты прошлого?
Иногда мне хочется совершить одно литературное хулиганство. Не нарушить правила стихосложения, не выйти за рамки конкурсного положения, не оспорить решение жюри. Нет. Мне хочется однажды собрать за одним столом тех, чьи имена давно превратились в бронзовые буквы на пьедестале русской литературы, и предложить им оценить современную поэзию. Нашу. Живую. Конкурсную. Со всеми её амбициями, дипломами, номинациями, звёздочками, баллами и торжественными объявлениями победителей.
Представляете?
Александр Сергеевич Пушкин листает конкурсные работы, Михаил Юрьевич Лермонтов хмурится над очередной исповедью одинокого сердца, Владимир Владимирович Маяковский требует увеличить шрифт, потому что стихотворение должно не шептать, а греметь, Сергей Александрович Есенин ищет среди рифм запах родной земли, Анна Андреевна Ахматова молча перечитывает одну-единственную строку, а Марина Ивановна Цветаева уже не может усидеть на месте: ей тесно в рамках, тесно в регламенте, тесно в чужом понимании поэзии.
И вот начинается заседание жюри.
Пушкин, вероятно, первым делом поинтересовался бы: а где здесь свобода? Почему одни стихи написаны по правилам, а другие — вопреки им? И кто решил, что именно эти правила должны определять степень поэтического таланта? Он ведь знал цену форме, но не поклонялся ей как идолу. Он умел быть разным, менять интонации, жанры, ритмы, не теряя главного — свободы художественного мышления. Возможно, он одобрительно улыбнулся бы виртуозной строфе, но тут же отложил бы её в сторону, заметив, что за безупречной техникой иногда не обнаруживается ничего, кроме самой техники. А потом взял бы другой текст — неровный, неуклюжий, местами наивный, — и вдруг увидел бы в нём то, чего не заметили остальные: живую мысль, неповторимую интонацию, зарождение настоящего голоса.
И что тогда делать с баллами?
Лермонтов, думаю, оказался бы ещё более неудобным судьёй. Он не стал бы утешать автора заурядной исповедальной лирики только потому, что в ней много боли. Разве страдание само по себе делает человека поэтом? Разве одиночество автоматически даёт право на гениальность? Он, вероятно, искал бы в стихах не столько признание в пережитом, сколько способность проникнуть в природу человеческого противоречия. Его интересовало бы, что происходит с душой на границе между гордостью и отчаянием, любовью и ненавистью, верой и сомнением.
И сколько современных стихотворений выдержали бы этот взгляд?
Впрочем, Лермонтов мог бы удивиться и другому: как много людей научились говорить о бездне, ни разу не заглянув в неё. Как легко сегодня воспроизводятся интонации трагизма, как убедительно имитируется надлом и как трудно отличить подлинную внутреннюю катастрофу от литературного грима.
Маяковский, вероятно, устроил бы отдельный конкурс внутри конкурса. Он не стал бы выяснять, насколько стихотворение соответствует привычным представлениям о красоте. Его интересовало бы, работает ли слово, обладает ли энергией, способно ли изменить привычный ход мысли. Он мог бы резко отвергнуть стихотворение, которое все остальные сочли изящным, зато поддержать текст, от которого академические ценители схватились бы за голову.
— А почему, собственно, нельзя? — спросил бы он, если бы ему указали на нарушение привычного ритма.
И тут начался бы спор о верлибре, акцентном стихе, рифме и размере. Пушкин, вероятно, напомнил бы о мастерстве. Маяковский — о праве поэта создавать собственную музыкальность. А между ними возникла бы та самая трещина, через которую литература и выходит за пределы вчерашних представлений о допустимом.
Есенин, наверное, дольше всех задержался бы над стихами о родине. Но не потому, что в них непременно должны присутствовать берёзы, поля и золотые купола. Он искал бы родину не в наборе узнаваемых символов, а в том, как человек дышит своим языком, как чувствует землю, как переживает разлуку с тем, что считает своим. Ему могли бы понравиться стихи о городском дворе, о старой остановке, о матери, ждущей сына, о кошке, которая приходит к человеку не за красивыми словами, а за теплом.
И, возможно, именно здесь обнаружилось бы неожиданное единодушие великих поэтов: настоящее чувство не обязано быть возвышенным. Иногда оно живёт в самом обыкновенном, а поэзия начинается там, где обыкновенное вдруг становится незаменимым.
Ахматова, вероятно, не стала бы много говорить. Она просто прочитала бы стихотворение ещё раз и спросила:
— А что здесь останется, если убрать всё лишнее?
И вот тут многим пришлось бы нелегко.
Потому что мы так часто боимся, что нас не услышат, что начинаем говорить громче. Боимся, что не поймут, — и объясняем образ после того, как уже создали его. Боимся недостаточной выразительности — и украшаем строку ещё одним эпитетом, ещё одной метафорой, ещё одним признанием в вечности чувств.
Но слово не становится глубоким оттого, что его окружили другими словами.
Ахматова могла бы напомнить нам, что молчание тоже обладает выразительностью, а недосказанность иногда говорит больше, чем пространное объяснение. И что за внешней простотой строки может скрываться целая человеческая судьба.
Цветаева, напротив, могла бы не выдержать самого заседания. Ей захотелось бы спорить с положением о конкурсе, с порядком оценивания, с соседним мнением, а заодно — с самой постановкой вопроса о том, кому позволено определять цену поэзии. Она ведь не была бы удобной участницей литературного совета. Её поэтическое дыхание не всегда совпадало с дыханием эпохи, её интонация не просила разрешения, а её внутренний слух не обязан был подчиняться коллективному решению.
Представляю, как она читает стихотворение, которое жюри уже признало слишком эмоциональным, слишком резким, слишком непонятным. И вдруг, встаёт и произносит примерно следующее:
— А вы уверены, что непонятное — это всегда плохое? Может быть, вы просто ещё не нашли к нему ключ?
И снова спор.
Но самое интересное началось бы, когда великие поэты прошлого столкнулись бы не с отдельными стихотворениями, а с самой современной конкурсной системой. С рейтингами. С номинациями. С необходимостью уложить творчество в определённую категорию. С оценкой по критериям, которые позволяют сравнивать несравнимое.
Как поставить рядом стихотворение, в котором автор виртуозно владеет ямбом, и верлибр, в котором ритм рождается из движения мысли? Как сравнить тонкую лирическую миниатюру с масштабным философским произведением? Что важнее: новизна образа, точность слова, глубина переживания, музыкальность, композиционная цельность или способность задеть читателя за живое?
И главное: можно ли всё это измерить одной суммой баллов?
Конечно, великие поэты тоже спорили бы. Они не были бы единым сонмом мудрецов, безошибочно распознающих талант. У каждого были собственные пристрастия, эстетические убеждения, представления о литературе. Они могли не понимать друг друга, отвергать чужие эксперименты, ошибаться в оценках современников.
Именно поэтому мне так интересна эта воображаемая встреча.
Не потому, что Пушкин непременно выбрал бы лучшего, Ахматова безошибочно распознала бы глубину, а Цветаева защитила бы каждого непонятого автора. Нет. Даже великие поэты не обладали монополией на истину. Но они знали, что литература не заканчивается на тех правилах, которые уже удалось сформулировать.
Каждая эпоха создаёт свои представления о мастерстве, свои литературные иерархии, своих признанных авторитетов. А потом приходит кто-то, кто не помещается в готовую систему. Его называют странным, несовершенным, несвоевременным. Иногда он действительно просто не умеет писать. А иногда именно с него начинается то, что следующие поколения назовут новым направлением.
Как отличить одно от другого?
Вот вопрос, на который не существует универсального ответа. Здесь нужны и профессиональное знание, и литературный слух, и историческая перспектива, и, пожалуй, самое редкое качество — способность сомневаться в собственной безошибочности.
Ведь конкурсное жюри оценивает не только стихи. Оно в какой-то мере оценивает и собственную способность их понимать. И чем выше авторитет судьи, тем важнее помнить: право вынести решение ещё не означает права на абсолютную истину.
А теперь представим, что заседание окончено. Победители объявлены. Дипломы вручены. Фотографии опубликованы. Участники разошлись по домам.
И только Пушкин задержался у окна. Маяковский спорит с Цветаевой. Есенин о чём-то тихо беседует с Ахматовой. Лермонтов перечитывает стихотворение, которое не получило ни одного призового места.
— Почему вы снова его читаете? — спрашивают его.
— Потому что оно не выходит у меня из головы, — отвечает он.
И, возможно, именно в эту минуту мы поняли бы, что такое настоящая оценка литературы. Не та, что навсегда закрепляет за произведением место в рейтинге, а та, после которой текст продолжает жить внутри читателя. Не та, что распределяет авторов на первых, вторых и третьих, а та, что помогает увидеть в каждом произведении его действительную меру. Не та, что обещает объективность там, где неизбежно присутствует личность судьи, а та, что честно признаёт собственные границы.
Я вовсе не предлагаю отменить поэтические конкурсы. Они нужны. Они дают авторам возможность быть услышанными, знакомят людей, создают литературные сообщества, помогают открывать новые имена. Порой именно конкурс становится для начинающего автора первым подтверждением того, что его слово кому-то необходимо.
Но мне хочется, чтобы за конкурсной оценкой не терялось главное: поэзия не сводится к соревнованию.
У неё нет единственной финишной черты. Она не обязана каждый раз доказывать своё превосходство над другой поэзией. И произведение, не получившее награды сегодня, не становится от этого менее значимым для того человека, которому оно однажды поможет пережить утрату, понять себя или просто почувствовать, что он не один.
Так кто же судьи?
Те, кому доверено оценивать работы? Профессионалы, обладающие знаниями и опытом? Читатели, для которых стихотворение становится частью личной истории? Время, которое отбирает из огромного потока текстов то, что продолжает звучать?
Наверное, все они — но каждый по-своему, и ни один не обладает последним словом.
А если бы Пушкин, Лермонтов, Маяковский, Есенин, Ахматова и Цветаева действительно судили наши конкурсы, я хотела бы, чтобы после объявления результатов они задали нам встречный вопрос: «А вы сами готовы к тому, что однажды настоящим поэтом окажется тот, кого сегодня не заметили? И готовы ли вы признать, что тот, кого сегодня наградили, ещё не обязательно станет голосом своего времени?»
Вот тогда, пожалуй, разговор о поэзии стал бы по-настоящему интересным. Потому что вопрос «А судьи кто?» — это не только вопрос к тем, кто оценивает чужие стихи. Это ещё и вопрос к каждому из нас: умеем ли мы отличать собственный вкус от литературной истины, признание — от таланта, награду — от ценности, а живое слово — от его удачной имитации? И, наконец, способны ли мы оставить поэзии право быть больше, чем конкурсной работой?
Ведь судья может поставить точку в протоколе, но поставить точку в судьбе поэтического слова ему не дано.
Свидетельство о публикации №126101502037