Анонс произведения Евгений Ойген, о чём я пишу

Исповедь Лизы, это о ней пишется произведение Барон Ойген. Наверное, пока только на русском, потом, будет время, переведу. Вот о чём это будет, это вызов Гёте, столь любимому  для моего отца. В основе сюжета - сказки моего отца, реального капитана, утопившего три судна, одно из них наше. Это память о нём, о его фантазиях, об одном из моих предков - реальном немецком курляндском бароне...Я не люблю Гёте, я слишком русский по духу.

Я стояла в тени старых лип и смотрела, как он задремал на скамейке, чуть откинув голову, будто сам воздух мог удержать его от падения в сон. Ойген. Барон. Мой вечный, мой недостижимый. Солнце скользило по его светлым волосам, и тонкая тень от ветвей то и дело перебегала по лицу, делая его то почти юношеским, то неожиданно строгим, как у человека, которому слишком многое довелось помнить. Я знала обе эти его стороны. Знала их слишком хорошо.

Он сидел неподвижно, и мне казалось, что даже его дремота полна работы: мысли в нём не отдыхали, а перебирали свою тихую нить, как пальцы перебирают чётки или страницы старой рукописи. Он обдумывал сказку. О лисичке, сказал он перед тем, как задремать. О той самой, с золотистыми глазами, что мелькнула вчера ночью в фонарном свете. Я тогда едва заметно улыбнулась. Лисичка. Он и теперь, наверное, не знал, что в этом слове для меня звучит и шутка, и память, и приговор.
Ему наверное снова снилось поле цветов, а на нём — его длинноволосая Муза, кто она, может быть, я? — так, должно быть, он и думал, погружаясь в короткий дневной сон. Во сне человек особенно беззащитен. Он принадлежит уже не себе, а тому, что в нём накопилось за жизнь: недоговорённости, надежды, вина, обиды, поздние сожаления. Когда он проснулся от моих слов и моргнул, словно возвращаясь из другого времени, я уже стояла прямо перед ним — тёмноволосая женщина с тёмными, горящими глазами. На вид мне едва ли было за тридцать, хотя паспорту моему давно стоило бы лежать где-нибудь в архиве, а не в кармане нового пальто. Солнце золотило мои волосы, вычерчивало тонкий профиль, который он когда-то изучал так внимательно, будто пытался запомнить не черты, а саму мою сущность.

— Сказку пишем? — спросила я.

Голос выдал волнение, но я постаралась, чтобы оно прозвучало легко, почти беспечно, как случайная фраза в парке, произнесённая между двумя вздохами ветра.

Он ответил не сразу.

— Пишу сказку, — сказал наконец и запнулся.

В его глазах мелькнуло что-то неуловимое: узнавание, или тень воспоминания, или всего лишь привычка человека, который слишком долго живёт и слишком многое привык прятать от самого себя. Я знала это выражение. Оно появлялось у него и тогда, когда он читал старые письма, и тогда, когда слушал чужие рассказы о том, что уже невозможно проверить.

Мой кардиган был отделан мехом, мягким и светлым, и когда я улыбнулась ему, наверняка выглядела немного лисьей — осторожной, хитрой, скользящей между правдой и игрой. Он перевёл взгляд на мой костюм, на аккуратный ворот, на то, как ткань подчёркивает плечи, и мне показалось, что он вот-вот назовёт меня так, как называл когда-то. Лисичка.

Я смотрела на его китель — старый, тёмный, с привычной недостающей верхней левой пуговицей. Эта пуговица давно стала почти фамильным знаком, маленькой трещиной в безупречной легенде. Китель был не его и в то же время давно уже был. От отца, от деда, от той цепочки людей, чьи письма, книги, сомнения и страсти вплетались в его судьбу крепче, чем любая кровь. Его отец увлекался философией и естественными науками, хранил письма деда о Канте, а сам Ойген в юности и молодости словно жил сразу в нескольких мирах: в мире фактов, в мире идей, в мире тайного опыта, который никому нельзя было предъявить как диплом или свидетельство. Его предки зажгли в нём огонь познания, но он сам сделал из этого огня свой крест.

Когда-то давно, очень давно, он накинул этот китель на мои дрожащие плечи после купания. Тогда я была всего лишь Лиза, почти девочка, с слишком живыми глазами и с той дерзостью, которая у юных девушек часто принимает себя за опыт.

Он смотрел на меня внимательно. На свою Лисичку. Узнал ли? Или просто примерил на секунду старое имя к новому лицу? Я подмигнула ему, и мои тёмные глаза блеснули, а губы сами собой растянулись в едва заметную, но ему хорошо знакомую улыбку.

— Твои глаза стали ещё голубее, барон.

Я сказала это тихо, почти шёпотом, но эта фраза, простая и старая, словно выдернула нас обоих из настоящего и на мгновение вернула в прошлое. В ту другую жизнь, когда его глаза казались мне ясными, как небо над водой, а мои собственные поступки ещё не успели обрасти таким количеством оправданий, стыда и усталости.

И затем, так же спокойно и грациозно, как появилась, я ушла, не оборачиваясь. Глотая слёзы, которые, казалось, должны были иссякнуть ещё много лет назад, но всё ещё оставались во мне, как родниковая вода в глубоком колодце.

Он остался сидеть на скамейке ошеломлённый. Я знала это, хотя не видела его лица. Я знала и другое: сейчас в нём уже шевелится вдохновение, и скоро он поднимется, достанет блокнот, пойдёт к себе, там сядет за стол у окна и начнёт писать. Свою историю. Свою сказку. И где-то в её тени непременно окажусь я. Либо как мелькнувший силуэт, либо как недоговорённая любовь, либо как ошибка, которую герой не смог забыть до конца.

Он, вероятно, думал теперь не о лисичке, а о Лене — о своей Леночке, той женщине, чьё имя он произносил осторожно, почти бережно, будто боялся расплескать надежду. Я мысленно видела, как меняется его взгляд, когда он говорит о ней. В нём становилось меньше иронии, меньше усталости, и появлялось то, что я, может быть, когда-то принимала за холодность, а теперь узнала как редкую сосредоточенность человека, который наконец решился верить.

Как он хочет, чтобы она поверила в его открытие, думала я. Как когда-то я поверила — и не сумела удержать эту веру в чистоте. Его Лена могла быть ...Лиза, могла быть я, но не смогла, я не смогла...

Он родился в 1875 году и живёт уже почти полтора столетия. Это звучало бы как выдумка, как смелая литературная метафора, если бы я не знала его так близко. Ойген не старел. Вернее, старело всё вокруг него: города, вокзалы, переплеты книг, реклама на улицах, названия стран, сама мода и даже запахи времени. А он оставался. Его дар был и проклятием, и лабораторией, и вечной виной. Он однажды открыл способ не стареть, а вместе с этим получил неизбежность скрываться, менять места, уничтожать следы, как человек, который сжигает мосты не потому, что не любит прошлое, а потому, что не имеет права его удерживать.

Где он учился, кем работал, кого любил, с кем спорил — всё приходилось оставлять позади. Ничего не доказать. Ни фотографиями, ни документами, ни воспоминаниями чужих людей, которым нельзя верить слишком долго. Его бессмертие стало способом одиночества.

Я приехала с родителями в Резекне из Петербурга в 1920 году совсем юной. Я родилась в 1913-м, и тогда мир ещё казался мне огромным, но всё же понятным: дом, улица, лето, шум поезда, чужая речь на перроне, страх матери, молчание отца. Ойген появился в моей жизни в 1930-м, когда вокруг меня уже кружился граф Лютвинов* — хвастливый, липкий, из тех мужчин, что принимают собственную безнаказанность за обаяние. Он был из онемеченного русского рода, и это лишь добавляло ему самолюбования: он словно носил свою родословную как театральный костюм. А мой барон был из обрусевшего немецкого, и в нём всё было проще и труднее одновременно: меньше позы, больше внутренней строгости, от которой поначалу хотелось отступить.

Я помню тот день на берегу реки слишком ясно, чтобы переврать его даже теперь, спустя десятилетия. Граф тогда повёл себя так, как ведут себя мужчины, уверенные в чужой беспомощности. Он унизил меня, а я лежала на песке, в разорванном платье, и мне казалось, что летний воздух стал тяжёлым, как мокрая ткань. И вдруг появился Ойген.

Он не произнёс ни одной лишней фразы. Только посмотрел — на меня, на графа, на всю эту жалкую сцену — и вызвал его на дуэль. Граф, трусливый в глубине души, попытался превратить дело в драку кулаками, будто грубость может заменить честь. Но барон ударил его один раз, коротко и точно, и тот рухнул в пыль почти без сопротивления. Я тогда впервые увидела, как спокойствие может быть сильнее крика.

После этого мы начали встречаться у реки. Говорили долго. Иногда молчали. Я училась слышать его тишину, и это было труднее, чем понимать слова. Однажды я осмелела и купалась при нём нагишом — не из вызова даже, скорее из какой-то юной, почти болезненной доверчивости. После купания он вытирал меня своим полотенцем, бережно, как будто я была не телом, а эфемерной нимфой, которую он боялся вспугнуть. Потом я сидела рядом, в накинутом на плечи его кителе, и чувствовала себя одновременно смелой и счастливой, со мной сидел загадочный он, не проявлял ни малейшего намёка на пошлость, обнимал только поверх своего кителя или полотенца не прикасаясь к коже, обращался со мной нежно, как с ребёнком, не видя во мне юной уже женщины.

Я тогда не понимала, почему, видя мою наготу, он говорит о чистоте души и физической неприкосновенности. Его слова казались мне странными, почти монашескими, хотя в них не было ни сухости, ни осуждения. Он говорил о чистоте как о внутреннем согласии человека с самим собой, о верности не только телом, но и помыслом, о том, что любовь не терпит корысти и игры в собственную выгоду. Я слушала и не всегда понимала. Мне хотелось страсти, доказательства, какого-то резкого и ясного знака, что он принадлежит мне. Как я понимаю сейчас, я могла бы это всё получить, объяви я его единственным, всё бы было, вся его страстная нежность, но только после нашего брака и клятв в верности перед Вечным Небом и друг другом... Я была не уверена в себе, а пустых клятв я не даю. Наслаждалась моментом юного задора, своей и его красотой. Он же смотрел на меня так, будто пытался уберечь не только от чужих рук, но и от меня самой.

Иногда я бросала взгляды на богатых мужчин, и это вводило его в печаль, которую я принимала за холодность. Теперь я знаю: он просто видел дальше меня. Он был богат не деньгами, а тем внутренним строем, который не позволял смешивать желание и расчёт. Для него любовь была не сделкой и не мгновением. Она должна была выдержать время. Может быть, вечность. Его любовь распространяется на вечность...Тогда это меня раздражало. А как быть с остальным миром? Теперь — почти утешает.

Он мог простить мой горький опыт с графом, допускал мысль, что я могла ошибиться, пока в моей жизни не появился он. Мою ошибку он мог объяснить слишком поздним своим появлением в моей жизни. Но хотел, чтобы я выбрала его без остатка, без оговорок, не на время и не по случаю, только навсегда. И тогда, ещё не понимая этого, я уже начала его терять.

Потом он уехал из города. Граф мстил ему через полицию, распуская грязные слухи, с которыми власти всегда готовы работать охотнее, чем с правдой. А я решила, что он сбежал от меня. От моей молодой, откровенной любви. От моей наготы. Потом, ища его следы, я видела в галереях наброски неизвестного художника. Нимфа на берегу реки была я...С какой любовью было выписано её тело, значит я не была ему безразлична...

Это было самое горькое недоразумение моей жизни.

Но его слова — его метод, его взгляд, его странная вера в возможность внутренней ясности — пустили в моей душе корни. Не сразу, не красиво, не без ошибок. Я поехала искать его в Берлин. Там вокруг меня тут же возникли кавалеры, рестораны, чужие наряды, блеск витрин, разговоры о деньгах и удовольствиях. Я была молода, красива, уязвима — и слишком легко поддалась соблазну быть желанной без труда, комплименты кружили мне голову. Я не устояла. Потеряла его след, а вместе с ним, кажется, и часть самой себя.

Потом я стала богаче и начала искать уже не его, а то, что он во мне пробудил. Следы в письмах, случайные упоминания, чужие воспоминания, обрывки биографий. Я шла по ним, как идут по замёрзшей реке: осторожно, понимая, что подо мной не камень, а время. Я слышала имя Экзюпери, с которым Ойген, для Антуана - Эжен, когда-то беседовал под палящим солнцем Африки, рассказывая ему про меня, его Лисичку, и это имя тоже стало для меня ниточкой, за которую я цеплялась, пока меня снова не уносило в сторону. Я всё время опаздывала.

И всё это время не отказывалась от лёгких путей: от выгодных знакомств, от замужества, от денег, от возможности получить желаемое, не отдавая себя полностью. Я говорила себе, что так устроен мир, что иначе не выжить, что чистота — это удел тех, кто не знает голода, страха и возраста. Но на самом деле я просто забыла его слова.

Теперь я устала от своих приключений. Устала от вечной погони за чем-то, что не приносит удовлетворения, а только расширяет пустоту внутри. Я часто думала: как вернуть чистоту? Можно ли вообще вернуться к себе прежней, если прожила столько лет, столько судеб, столько собственных оправданий? И всё же, когда я увидела его снова — на этой скамейке, в этом парке, под липами, которые помнили ещё другие голоса, — я поняла: в нём я когда-то потеряла не мужчину, а направление.

Он молчал, а я смотрела на него и думала, любит ли он меня хоть немного. Вероятно, нет. Или не так, как я хотела бы. Барон, должно быть, давно вычеркнул меня из памяти как малозначительный эпизод, как незаконченный разговор, как юную женщину, не сумевшую выдержать высоту его требований. Но теперь я знаю: это не так. Если бы я была для него ничем, он не узнал бы меня так быстро. Не посмотрел бы на меня так внимательно. Не задержал бы взгляд на долю секунды дольше, чем следует при встрече со случайной знакомой. В его душе есть уголок для меня...

Он приехал в этот город искать другие доказательства. Где он был в 1938 году? Жил ли здесь? Остался ли на фотографиях? Какие имена тогда носил, с кем говорил, в чьих домах сидел за столом? Время любит спутывать следы. Немецкий Свинемюнде, где он жил когда-то, стало польским Свиноуйсьцем, и сама перемена названия звучала как шутка истории. Я тоже приезжала сюда тогда, искала встречи, хотела сообщить ему, что у меня получается, что я усвоила его уроки, пусть и слишком по-своему. Я тоже могу быть вечной. Тогда он сказал, что я не чиста.

Я обиделась. Конечно, обиделась. Но теперь понимаю: он не отталкивал меня окончательно. Он, возможно, ждал, что я пойму раньше. Что однажды мне станет страшно не от бедности, не от страха смерти, не от одиночества, а от собственной внутренней расплывчатости. Что я сама захочу стать яснее для себя, чтобы  в вечности пребывала не физическое тело тридцатилетней женщины, а та не изменившая себе девчонка с реки.

Я не знаю, было ли это милосердием или жестокостью — дать человеку шанс и не объяснить, как им воспользоваться.

Но сейчас я уже не хочу ничего требовать. Ни ответа, ни признания, ни права на прежнюю любовь. Я только хочу идти рядом. Смотреть, как он нашёл ту, которая соответствует его идеалам, и радоваться за него — по-настоящему, без горечи, без тайного счёта. Пусть у него будет всё, как он хочет. Это с ней он наконец станет мужчиной, подарит ей свою вечную верность...а она подарит свою... Пусть у Лены всё сложится с бароном, как не случилось у меня  с ним, как не сложилось у него со мной - Лизой. Пусть его жизнь перестанет быть только бегством и начнёт хоть иногда быть домом.

Я даже не ревную так, как, может быть, должна. Скорее я благодарна ей за то, что она смогла оказаться тем, чем я не стала. Не из превосходства — из иного внутреннего состава. И, может быть, в этом тоже есть мне урок.

Я думала о том, как легко человек путает любовь с владением. Как долго я сама жила именно так, называя страстью то, что было лишь голодом, а привязанностью — то, что держалось на страхе потерять. Ойген же всегда хотел чего-то другого. Не игрушки, не украшения, не случайной преданности. Он хотел, чтобы душа не лгала телу. Чтобы выбор был осознанным. Чтобы близость не унижала ни одного из двоих.

Я не знаю, достойна ли я этого теперь. Но я хочу попытаться.

Я готова ждать его вечность. Готова стоять рядом, если понадобится, в стороне, в тени, за спинами тех, кто моложе, чище, смелее. Готова быть не главной, а тихой. Не победительницей, а хранительницей. Тем самым ангелом, о котором не пишут в газетах и не вспоминают за столом, но чьё присутствие иногда удерживает человека от последней ошибки.

Я ничего не попрошу. Ни клятв, ни обещаний, ни даже благодарности. Пусть я буду для него лишь тенью, которая оберегает его и ту, другую, кого он выбрал. Пусть я научусь любить без притязания на ответ. Это тоже, наверное, часть чистоты.

Мне хочется верить, что раскаяние не пустое слово. Что оно не просто горькая поза уставшей женщины, а реальное движение души, которая наконец-то перестала оправдываться. Я познала мужчин, я ошибалась, я торговалась с жизнью, как умеют это делать многие, слишком долго уверенные, что время бездонно и не представит счёт пустой душе. Но я всё ещё способна на верность. Не как собственность, а как свет.

И, может быть, именно это даст мне шанс вернуть ту самую чистоту, о которой он говорил. Не прежнюю, наивную и неведомую, а другую — выстраданную, позднюю, человеческую.

Он пошевелился на скамейке, провёл ладонью по лицу и поднял глаза. На миг мне показалось, что он сейчас скажет моё имя. Не Лиза, не Лисичка, а то имя, которое носит только память. Но он лишь чуть улыбнулся — не мне даже, а, может быть, собственному внезапному озарению — и встал, словно уже знал, куда идти.

Я осталась стоять под липами и смотрела ему вслед.

Ветер шевелил листья, и в их шуме было что-то от старой бумаги, от страниц, которые перелистывают очень бережно. Я подумала, что, быть может, моя сказка только начинается. Не про то, как меня выбрали, а про то, как я сама, наконец, научилась выбирать тишину вместо суеты, верность вместо жадности, ясность вместо блеска.

И если когда-нибудь его глаза снова покажутся мне такими же голубыми, как небо над Резекне, я приму это не как обещание, а как милость.


*-реальный граф, служил в люфтваффе, я бы, как красный латышский  стрелок, его к стенке и ... Я знаю город в России, где есть кафе, в честь фамилии этого рода, как мне горько от этого...Он пережил войну, увы, мемуары написал, легко установить его реальную фамилию на Л.

Ниже можете послушать в музыкальном исполнении(первую треть):

https://suno.com/s/JhMGSfR5QhAit3QO

https://suno.com/s/lvuQFvmbhdzPOAfi

https://suno.com/s/HcNGPaTpu0O4kFRI

https://suno.com/s/uq6tqdZzjGL73J1D

https://suno.com/s/wqUoEu58s35viblj

https://suno.com/s/shy2XdZJ3zm7uxGM

https://suno.com/s/qjuOV92Vd3WqR9Mj

https://suno.com/s/QNfoipgTAkcY2hvK

Я не любитель гулять по музеям, где стоят рыцари в доспехах, это мой отец благоговейно смотрел на рыцарские шлемы, мысленно, наверное, примеряя на себя. Я с трепетом смотрю на наши советские каски, видя себя в них. Мои герои - наши советские солдаты, я проходя мимо памятников им, могу постоять сняв шляпу. Я не против немцев, как может показаться, я любил ГДР, их солдаты - мне братья...


Рецензии