Пустота. Философский рассказ
Что ж, более нечего распаляться. Потому желаю вам приятного прочтения, дорогие читатели.
Фрагмент 1 из 4. Снег и время
Некий вышел из подъезда, который давно стал казаться (может и был) выходом из одного пустого мира в такой же - с незначительными отличиями - другой. Первое, что почувствовал, был не холод, а абсолютная тишина, падающая с неба вместе со снегом. Она ложилась на плечи тяжелее любого мороза и забивалась так глубоко не только в уши, но и в саму душу, что приглушала звуки города до едва слышного шепота (человек сводил и его, в своем восприятии, до очередной аллюзии на сущность, как предпочитали выражаться в каждом из знакомых ему обществ, "реальности"). Снег под ногой отозвался не привычным хрустом, к которому примешивается детская радость, а коротким и плотным "пх" (в уме он сопоставил это явление с последним выдохом умирающего, - когда уже нет сил даже на стон). Звук этот был настолько трагичным и окончательным в самом себе, что кому-нибудь точно захотелось бы оглянуться и посмотреть, не осталась ли на том месте, где только что стояла нога, вмятина в ткани мироздания.
Ночной город лежал перед человеком (уже как семь лет представляемый ему либо расчерченный неким заботливым архитектором, либо выжженный каким-то жестоким шутником), остывший под оранжевым светом фонарей, раздробленный на правильные квадраты. Эти квадраты напоминали страницы огромной книги, написанной на незнакомом языке - буквы были видны, но смысл, как и подобает любой аллегорической книге, неизбежно утекал сквозь пальцы.
Небо над головой простиралось черным, безлунным и беззвездным полотном, что было для него слегка странным: человек помнил, что когда-то, в детстве, он считал небо живым, дышащим, усыпанным миллионами светящихся точек. Теперь же оно превратилось просто в бесконечную матовую поверхность, на которую в очередной раз забыли нанести карту созвездий. Будто тот, кто отвечал за декор, просто устал, ушел на перекур и бросил работу на полпути, решив: "И так сойдет!"
Некий шел, и мысли его текли так же ровно, так же монотонно, как падали снежинки с этого пустого, безразличного ко всему лежащему под ним, темного неба.
Дни. Все они были одинаковы и до тошноты, и до необъяснимого человеческой речью ощущения, что живешь не свою жизнь, а смотришь чужой черно-белый фильм, где уже на пятой минуте понятен финал, но приходится сидеть до конца только из вежливости и суммы, которую за него заплатил. Каждое мгновение не отличалось друг от друга ровно так, как не отличаются друг от друга пустые бутылки из-под лимонада "Буратино", выстроенные в ряд на подоконнике - одинаковые, прозрачные, с липкими остатками газировки на донышках.
Утро - всегда темнота за окном, даже летом, потому что шторы человек не открывал принципиально: "Зачем нужно видеть то, что все равно не изменится?" Например, в его понятие "не изменится" входили автобус, в котором всегда пахнет промокшей обувью, человеческими опустошенностью и усталостью, более едкими, чем любой табачный дым; лица людей, которые уже давно научились не видеть друг друга - они смотрели либо сквозь пространство, либо в свои телефоны, либо в мысли, либо в его самое любимое крайнее состояние человеческого существования - в свое личное никуда.
Работа. О, это восхитительное и глубинное понятие... Работа для некоего была особым видом пытки, в его сознании, изобретенным не людьми, а какой-то равнодушной вселенской бюрократической тварью, для которой человеческая душа - всего лишь еще одна единица хранения, еще один опосредованный файл, который нужно правильно каталогизировать - и навсегда забыть. Ведь большую часть своего пребывания в мире человек сидел в комнате без окон - в подвале, или, как он горько усмехался каждый раз в его стенах, в убежище от ядерной войны, которое так никто и не использовал по назначению - при свете ламп дневного света. Лампы гудели. Они, словно приспешники самого ада, звучали всегда на частоте, способной свести с ума как собак, так и людей с тонким слухом. Этот гул въелся в некоего, став частью его, забытого много лет назад, внутреннего шума и одновременно тишиной, которая начала звучать после этого самого шума.
Он писал, подписывал, переписывал, перерабатывал - и наконец - перекладывал бумаги. С левой стопки в правую. Потом - с правой обратно в левую. Смысла в этом не было никакого, но начальник говорил: "Так надо для отчетности". Отчетность - это был истинный бог, которому поклонялись все в этом здании: безымянный, безликий, требующий только одного - перманентного, неуклонно возрастающего количества перекладываний переработанной целлюлозы с добавками.
Ему платили за это деньги. На эти деньги он покупал еду, с какого-то момента потерявшую для него вкус: человек жевал, глотал, насыщался, но вкусовые рецепторы словно атрофировались за ненадобностью, уйдя в небытие - вслед за улыбкой, потребностью в общении и прочим... На эти же деньги он оплачивал квартиру, в которой не жил, а просто находился между двумя дверьми человеческого декаданса: пустыми серыми днями и пустыми белыми бумагами. И эта маленькая ячейка в многоэтажном муравейнике, чьи стены помнили чужие голоса, бессмысленные (так решил некий) разговоры, скоротечность и тленность жизни, всегда равнодушно молчали, когда он входил в нее, словно одна тьма в другую.
Иногда человеку казалось, что его руки стали полупрозрачными и не имеющим ничего общего с тем, какие великие (в его мечтах) они могли бы сделать вещи. Он подносил их к глазам и смотрел на свет - сквозь кожу проступали очертания клавиатурных кнопок, контура бумаг, линий в ведомостях, и даже шредер, измельчавший за одно мгновение документы, над которыми приходилось работать часами так, как смерть измельчала все заслуги жизни таких же, как он сам.
Некий становился все менее материальным - более призрачным, как все его бытие. При этом данная мысль не пугала, а, странным образом, успокаивала. Может быть, когда он исчезнет совсем, этого никто, как обычно, не заметит; может быть, как он подозревал, его уже и тогда никто не замечал...
Он остановился на перекрестке. Светофор мигал желтым - этот предупредительный, промежуточный свет, висящий между разрешением и запретом, казался ему символом всей сути человеческой жизни: ни "да", ни "нет" - вечное "может быть".
Машин не было. Город спал, укутавшись в снег, как в вату, которой закрывают хрупкие вещи перед переездом или после похорон человека. Он поднял голову к фонарю. Оранжевый свет падал на его лицо, но не грел, а просто освещал, равнодушно, как музейный экспонат, как бабочку, пришпиленную булавкой к картону.
"Интересно," - подумал он, - "есть ли у этого света цвет? Или оранжевым его делает только наше восприятие, только линзы в глазах, только мозг, который дорисовывает реальность, потому что не может вынести ее подлинной - серой и бесцветной?.. А какая она на самом деле?.. Да и неважно уже."
Человек перешел на другую сторону и вновь встал, загипнотизированный плавным падением красивой снежинки в массу ее сестер, называемой сугробом.
"Вот она, главная ловушка, - подумал он, и мысль эта была не нова в его уме, поскольку приходила каждую ночь, но сегодня почему-то ощущалась острее. - "Мы все время ждем какого-то особенного момента. Момента, когда можно будет остановиться, перевести дух и сказать: "Все, теперь я живу по-настоящему"... Но этот момент никогда не наступает, потому что он и есть - вот этот. Прямо сейчас - именно тогда, когда я стою под фонарем и смотрю на снег. Но я не могу им насладиться, потому что мой мозг уже думает о том, что через десять минут пойдет дальше и будет думать о чем-то более густом и терпком, как дорогое, многолетнее вино... Это "сейчас" - вечная прокладка между прошлым и будущим: тонкая, как лезвие, и такая же острая - порезаться можно, даже не заметив".
Он пошел дальше. Ноги двигались сами, зная дорогу лучше, чем его оставшаяся контролируемая часть сознания. Он сворачивал во дворы, которые знал наизусть, но в которых никогда не был. И сие казалось парадоксом, возможным только в городе, где живешь всю жизнь, не желая исследовать его. Дворы-тоннели, дворы-траншеи, дворы, где даже летом не бывает солнца, потому что дома построили слишком близко друг к другу, словно боялись, что кто-то сбежит... и кто-то все-таки сбежал.
Фрагмент 2 из 4. Силуэты в окнах
Жилые дома тянулись вдоль дороги, словно стены древнего разрушенного града - одни окна светились желтым, теплым, приглашающим светом, другие были черными провалами - глазницами гигантских черепов, в которых давно уже и змея не ждет своего князя. И подумалось человеку в очередной раз: "Наверное, так выглядит граница между мирами - между тем, где теплится жизнь, и тем, откуда она ушла навсегда, оставив лишь скорлупу".
В светящихся окнах копошились силуэты - бодрствующие в столь поздний час люди. Они двигались за стеклами, как рыбы в садках на рыболовной ферме: плавно, бесшумно, с какой-то завораживающей грацией полной несвободы - ожидая "манны небесной" от незримого рыбовода, что через время будет ловить их для освобождения места под новых жильцов.
"Удильщики человечества", - в виде легкой насмешки всплыло откуда-то из темной подкорки сознания, сохранившей весь свой мусор с периода юношеского максимализма. Только это прозвучало уже иначе - как-то, наконец, более осмысленно.
Некий продолжил размышление: "Кажется, будто не их выращивают, а они сами прыгают в эти заранее подготовленные резервуары, расставленные вплотную друг к другу - в эти ячейки с огромной сетью, которую забросили в этот мир задолго до рождения как их, так и миллионов партий до них. И плавают люди, каждый в своем тесном мирке, отделенные друг от друга окнами, стенами, этажами, и даже не бьются о стекло, потому что не знают, что за ним - великие просторы... или очередная степень пустоты."
Вдруг ему захотелось остановиться и понаблюдать. Зачем - человек и сам не до конца понял. Может быть, надеялся увидеть какой-то знак, а может быть, искал среди этих аквариумов того, кто тоже смотрит наружу и понимает, что вода - это не только жидкость, а стекло - это не только граница между разными материальными пространствами.
Первое живое окно, притянувшее внимание, располагалось на втором этаже типичной для подобного города, знакомой ему хрущевки. За стеклом виднелась женщина - София, его так называемая подруга из детства, - которая мыла посуду. Она стояла боком, и некий видел только ее силуэт - блеклую тень в щелях занавески, точно тень на стенах пещеры, принимаемую за истину теми, кто никогда не видел солнца.
Руки Софии двигались ритмично: взяла тарелку, ополоснула, поставила в сушку. Взяла следующую - и цикл повторился. Ее движения были отточены годами, доведены до автоматизма - до такой степени совершенства, что уже не требовали участия сознания. Она могла думать о чем угодно - о прошедшем дне, о завтрашних заботах, о сыне, о смерти, о Боге - а руки сами делали бы свое дело.
"Эх, София..." - подумал вдруг некий, почему-то сопоставив образ этой смертной женщины с Премудростью Божией, сошедшей в материю и забывшей, кто она. С той, что ткёт ткань мира, уже не помня, для чего этот мир изначально был соткан. - "Интересно, помнит ли она вкус еды, которую ела с этих тарелок? Или для нее, как и для меня, пища давно превратилась просто в топливо для гниющей машины?"
В другом окне, на третьем этаже, мерцал синий свет - телевизор. Там виднелся еле различимый силуэт мужчины в кресле - неподвижный, застывший. Он смотрел, как смотрели миллионы в этот час, очередной выпуск новостей, поглощая картинки, звуки, чужие жизни. Ибо его собственное существование (некий вынес вердикт) перестало вмещать что-либо, кроме бесконечной петли одинаковых событий и тягучей усталости.
Мужчина не шевелился столь долго, что его можно было принять за мертвого: сидит с открытыми глазами, уставившись в голубой экран, а душа его, если она еще оставалась, уже давно вышла через форточку и улетела в ночь, к луне, закрытой мглой.
"Похож на стража", - мыслил человек, - "что следит за границей между псевдореальной и псевдоложной материями, но при этом сам не знает, что он страж. Ах, как это нелепо даже по его меркам: сидеть у входа в свой собственный мир и не впускать туда никого, включая самого себя. И этот синий свет - словно падшее небо, уверяющее, что кроме этого мира нет иного; что мудрость - вот она: в ящике, говорящем с тобой голосами клоунов и "пророков". А ты искренне веришь, потому что верить легко, а остановиться и подумать - трудно."
Потом он перевел взгляд на четвертый этаж, где горел одинокий свет. И свет этот был иным: не желтым, не синим, а каким-то белым, холодным - похожим на свет звезды, которая давно погасла, - но лучи ее все еще доходили до застывшей вселенной всего человечества.
Силуэт стоял у окна и смотрел не просто на улицу - прямо на некоего, и может быть, сквозь него.
Человек не мог разглядеть лица, но чувствовал этот взгляд - тяжелый, вопрошающий. Ровно такой, наверное, каким смотрит путник на путника в пустыне, когда оба знают, что воды на всех не хватит, но все равно надеются на чудо.
В тот момент, в глубокой ночи, двое смотрели друг на друга, разделенные снегом, тьмой и стеклом. Кто из них был реальнее? Тот, кто стоял в тепле, или тот, кто шел по холоду? Или оба они - просто отражения, две половинки одного единого и многоликого существа, разлученного судьбой, пространством и временем?
"Познай самого себя", - вспыхнуло в его сознании. - "Но что, если познание это и есть встреча с тем, кто стоит, обрамленный белым сиянием, и смотрит на тебя? Что, если все эти окна, все эти люди - просто осколки одного зеркала, в котором каждый пытался и пытается разглядеть собственное лицо?"
Некий отвернулся и отошел. Ему все-таки показалось неприличным (он вспомнил правила любого культурного общества) продолжать подглядывать и вторгаться в чужую жизнь. В эту самую жизнь, которая и без того выставлена напоказ только потому, что у кого-то нет штор или желания их закрывать. Может, потому, что люди хотят, чтобы их видели и знали, что они есть. Может, желают, чтобы кто-то верил: они играют какую-то роль в этом мире и вообще существуют.
Вероятно, каждый неосознанно ждет свидетеля своего бытия - как писаря, что вносит имя в список, без которого каждый для царства "Н" - пустое место. Так же, как вероятно, что все они просто расставлены по ячейкам, подобно фигурам на доске, которые давно забыл тот, кто начал партию.
Что они моют посуду, смотрят телевизор или стоят у окна ночью и думают о чем-то своем - каждый из них одновременно может быть и центром вселенной, и пылинкой на обочине времен; и каждый носит в себе искру, но не каждый знает, что она - не от этого мира.
"Интересно", - скептично подумал человек, - "а если бы кто-то из других сейчас выглянул и увидел меня, идущего внизу, что бы он подумал? Увидел бы человека или просто еще один иллюзорный движущийся силуэт, который надо внести в каталог "нормально" и забыть, как забывают вчерашний сон? Скорее всего, второе. Ведь все научились не замечать друг друга, потому что замечать - больно: в каждом прохожем можно увидеть себя. А себя, как приятно и привычно, видеть не хочется. Себя хочется спрятать поглубже - в самый дальний угол сознания, и держать там под замком до последнего вздоха."
Он вновь повернулся назад и поднял голову к четвертому этажу. Свет все еще горел, и силуэт также не двигался. Казалось, что наблюдающий из окна - не человек, а сгусток тьмы, принявший привычную для сознания форму, чтобы он, идущий внизу, хоть немного, но мог во что-то верить... или чтобы самому поверить в то, что он - человек.
- Эй, - некий тихо сказал в пустоту между ним, внизу, и тем, кто был вверху. - Ты там настоящий?
Силуэт (этого и ожидал человек) не ответил. Только снег скрипнул под ногами, да где-то вдалеке завыла собака - тоскливо, по-волчьи, будто оплакивая мир, в котором даже собственный вой стал чуждым - частью великого ничего под луной, которой уже давно не было видно.
Человек пошел дальше. И чем дальше он уходил, тем яснее понимал: за ним никто не следит, не смотрит, не ждет ни его возвращения, ни даже его мимолетного присутствия. Он свободен, но ровно настолько, насколько может быть свободен только тот, кто осознал, что все боги умерли, а новые еще не родились; или что они все же остались - только те, что в своих уютных склепах моют посуду, смотрят телевизор и (некий не верил в это) ждут, чтобы хозяин всего этого бардака постучал именно к ним и сказал: "Выходи отсюда, милый человек. У меня есть для тебя предложение получше".
Фрагмент 3 из 4. Площадь забытых надежд
Площадь, на которую он вышел через полчаса, была когда-то главной гордостью города. Об этом любой новый и случайный посетитель мог бы догадаться по сохранившейся планировке, по ширине проспектов, которые вели к ней, и по тому, как почтительно расступались перед этим местом дома... Только вот уже более двух десятков лет площадь напоминала лишь сцену театра под открытым небом, где после окончания какого-то грандиозного спектакля-трагедии актеров разогнали по домам, а декорации так и оставили стоять - как насмешку над чем-то великим, подвергнутым какой-то неведомой цензуре. Забытые, никому не нужные, медленно разрушающиеся под действием времени, непогоды и, конечно же, самих людей (некий имел в виду отсутствие этих самых людей).
Две оставшиеся колонны от одной из великолепных в свои годы арок - одна напротив другой - еще держались с тех незапамятных времен, когда это место процветало, горожане играли в шахматы и другие настольные игры, занимались лечебной физической культурой, проводили субботники, читали книги с газетами и беседовали друг с другом: о прекрасном дне, о полученных новых информации и знаниях, о бытовых делах - и наслаждались всем этим тривиальным циклом... Человек, глядя на эти два столба, пытался воскресить в памяти столь дивное, такое далекое прошлое (он уже относил его к явлению, некогда стремительно произошедшему и исчезнувшему в один миг где-то в параллельной вселенной, и успевшему подменить часть его памяти на утопический рассказ о том, как "раньше было лучше"), но тут же проиграл процесс со своим разумом, поскольку мрачная картина мира в том вычеркивала какие-либо яркие моменты прошедших лет.
Весь ансамбль из малых архитектурных форм (досадно для человека, понесший масштабные потери в своем великолепии) был возведен из железобетона, сделанного по старому ГОСТу, что мог пережить века, и, надо сказать, справился бы с этой задачей, если бы не тяжелые времена девяностых в лице различных беспардонных нарушителей порядка, не способных и не желавших видеть и ощущать красоту. И городская площадь сполна прочувствовала на себе весь хаос, творившийся ими... став навсегда прямым символом тех лет, безвозвратно застывшим во времени.
Две оставшиеся колонны (некий считал данный факт единственным чудом их города) покрывала сеть трещин - не тех страшных, разрушительных, а мелких, старческих, похожих на морщины вокруг глаз у пожилой женщины, которая когда-то была красавицей. В них уже много лет рос мох, но зимой этого было не видно, поскольку они казались просто тенью, игрой света на камне.
В центре этого, в свое время могущественного для горожан, ныне безмолвного и мертвого "места силы" (так он в шутку назвал площадь) стояла статуя. Она изображала человека из бронзы, в длинном пальто, полы которого развевались от несуществующего ветра - скульптор придал движению вечность (оказавшуюся очередной ошибкой человеческих мнения и веры в идеал). Одна рука была поднята в приветствии, в благословении, в указании пути - трудно сказать, что именно имел в виду автор. Важно было другое (по выводам некоего): этот человек должен был символизировать надежду. Когда-то, в прошлом веке, местные верили, что бронзовый истукан их провинциальной локации смотрит в будущее, олицетворяет его и видит в том счастье для всех. К нему всегда приходили - от пионера до пенсионера; и каждый искал в нем некую защиту, видя символ того самого "прекрасного далека".
Теперь бронза почернела, утратив все свои блеск и красоту вместе с заложенной идеей. Черты лица металлического человека стерлись, оплыли, как у статуй на заброшенных кладбищах. Надежда, передаваемая и горевшая в данном образе, стала пеплом, превратившись в символ разрухи, или, что еще страшнее, - в напоминание о том, что сама надежда вообще когда-то была.
"Это как старая фотография умершего человека: смотришь и думаешь - неужели он действительно жил, дышал, смеялся? Или это все выдумка, игра света и тени на пожелтевшей бумаге коллективного письма в будущее?" - огорченно усмехнулся про себя некий.
На плече идола сидел нахохлившийся, дремавший ворон, втянув голову в перья. Птица была неподвижной, отчего и сама слегка казалась частью монумента.
Человек смутился, глядя на статую. Ему померещилось, что металлический символ "надежды" тоже в ответ глядит на него - сквозь пустые глазницы, сквозь время, сквозь тьму и снегопад. И в этом взгляде не было ни упрека, ни сожаления - только холодное, нечеловеческое удивление: "Ты еще здесь, смертный? А я думал, все уже ушли и город давно опустел, оставшись затерянным пятном на карте мира. Мне казалось, я здесь один доживаю свой век - памятник самому себе и ничему".
- Мы все здесь памятники, - сказал некий вслух, и голос прозвучал глухо, оседая в снегу, не долетая даже до колонн за спиной истукана. - Только я еще хожу. А ты вот стоишь, символ исчезающей, а может быть и исчезнувшей, веры. И не знаю, кому из нас повезло больше.
Ворон на плече статуи лениво открыл один глаз, блестящий, черный, как сама ночь, и посмотрел на него, равнодушно оценив - не еда, не опасность, не какая-то важная переменная в ходе судьбы - и вновь заснул, уткнувшись клювом в собственную грудь. Спящий страж на останках мертвого бога.
Некий хмыкнул про себя, оценив безразличие ворона, и решил осмотреться по сторонам: обширное одинокое пространство в самом ядре места, которое было (удивительно, но он признавал его) домом. Столько историй прошло по тротуарной плитке, но ни одна из них (он не брал в счет время разрухи) не прижилась глубоко под землей. Только завывающий стон ветра, пролетавший над открытой местностью, в котором передавалась вся боль, каким-то образом придавал остаточное чувство присутствия жизни.
"Ничего нового", - констатировал он, потерев больное левое плечо. Только вот оказался не прав, что "ничего нового" не появилось: его взгляд вскоре зацепил одинокий стенд с афишей (явно не напечатанной, а сделанной вручную - все изображение выполнено гуашью, без финишного покрытия лаком, из-за чего оно было потрескавшимся, подобно земле во времена засухи). Спектакль, который рекламировался на ней, вызвал у человека слабое недовольство как от визуальной (модернистской мазни, переполненной гротеском), так и от смысловой составляющей освещаемого мероприятия (необоснованно длинного и абсолютно несуразного названия). Особенно от смысловой: "О синелицем полицейском и глупом преступнике, проигравшем самого себя".
"Вот и пример очередного современного объекта культурного сочетания пошлости и глупости... Кстати, "Глупость" было бы идеальным названием для данной постановки," - холодно поразмыслил некий, пятый раз всматриваясь в произведение какого-то явно изощренного ненавистника логики, искусства и правил (в данном случае, композиционных правил оформления афиши). - "Даже здесь умудрились добавить этот нескончаемый мерзкий снег... Что за странный и кривой полицейский, сидящий за столом справа? Зачем эта - ладно, хотя бы прямая - железная дорога выходит перспективой из-под стола вдаль и заканчивается в каком-то небольшом белом пятне? Почему остальное пространство - тьма? И что за человек в бинтах, одетый..." - он внутри себя продолжал придираться к работе неизвестного, пока не ощутил неприятное и леденящее чувство, словно кольнувшее его невидимой иглой. - "Одетый абсолютно так же, как Владимир в нашу крайнюю беседу, перед тем как он окончательно остался в Москве? Нет, это мое сознание играет со мной злую шутку..."
Но разум не умеет играть - он либо чист и прямолинеен, либо испорчен и искажен самим своим хозяином.
Некий вспомнил своего единственного, на протяжении половины жизни постоянного и интересного в беседе знакомого - Владимира Мстиславовича Глупова. Этот его бывший одноклассник, и спустя годы известный и уважаемый патологоанатом, не только вел с ним многочасовые и полные пищи для ума дискуссии, но также и перехоронил практически всю его семью. Включая двух числившихся без вести пропавшими родственников человека, о чем тот так и не узнал, потому что Владимир перестал общаться с ним как пять лет, и как три крайних из которых он случайно почил под колесами "РЭКС-а". Но ничего из этого не было известным некоему, да и вряд ли стало бы когда-то интересным (по его мнению, все, кто променял даже такое мертвое, но спокойное и размеренное место обитания на Москву и "все эти удобные мышеловки", - такой индивид становился недостойным его внимания, а особенно тогда, когда Владимир до своего "побега в каменный райский ад" ровно так же хулил подобные садки человечества).
"Да ну ее - эту дурную афишу! Не хватало мне еще для полного счастья заострять внимание на каком-то недостойном осмысления неприкрытом "шедевре" порнографии людских идеи и руки, который еще и заставляет проводить меня несуществующую связь с образом художественным и реальным из моей памяти!" - возмущался в уме человек.
И тут он вновь был не прав, но уже в том, что афиша "недостойна осмысления". Некий в мгновение ока потерял логическую составляющую своего естества, поддавшись сиюминутному смущению души и разума от не вписывающегося в их рамки образа. Он отвлекся на столь бессмысленное явление, как беспочвенная агрессия, став подобным обезьяне под воздействием тарелки с персиками из китайских стратагем.
Человек сам заставил забыть себя о том, что в жизни (по крайней мере, исходя из этого экзистенциального явления и его правил) каждое происходящее событие имеет равный отклик от всего и всех, с чем или кем (и даже без чего или кого) оно происходит.
Именно, исходя из данной взаимосвязи, он и должен был зачем-то увидеть и задуматься над сброшенным ему судьбой, как кости на стол, событии, пришедшем в его жизнь в форме особенного произведения искусства, представленного рекламой довольно необычного (не было понятно, прошедшего или только предстоящего) представления в таком, казалось бы, забывшем обо всем, кроме тьмы и пустоты, городе...
Некий постоял несколько минут, то косясь на афишу, то переводя огорченный в отношении мира взгляд на бронзового идола, и пошел дальше, оставляя площадь с ее причудами за спиной.
Только чувство, что за ним теперь наблюдают, не отпускало. Истукан смотрел ему в затылок, и этот взгляд был тяжелее любого груза, который он когда-либо носил. Взгляд из прошлого, из несбывшегося - из того, что могло бы быть, но не случилось, и уже, возможно, никогда не случится...
И стенд, будто специально ожидавший ухода человека, открыл свою тайну ночи и снегу - он был пуст, и никаких афиш на нем не размещалось с десяток лет. И ничего, кроме его черноты, слившейся с мраком окружающей среды, не могло бы объяснить то, что видел (или хотел видеть) некий.
Лишь ворон напоследок каркнул, наконец проснувшись. Но глас его растворился в плотном снегопаде и гуле ветра, так и не донесшись до человека.
(В данном фрагменте упоминаю мой рассказ "Тонкая грань, покрытая инием", опубликованный на Стихи.ру и находящийся в сборнике "Формат прозы". Прямая ссылка на обновлённое произведение: http://stihi.ru/2024/10/08/3345 ; ссылка на старую версию, изначально рождённую и выпущенную в свет под псевдонимом Гюнтер Смит ещё в школьные годы: http://stihi.ru/2021/09/02/6870. В данном произведении действующими лицами как раз являются Владимир Мстиславович Глупов и "синелицый" полицейский.)
Фрагмент 4 из 4. Свет пустоты
Парк, в этом забытом всеми месте, встретил его белым светом. Здесь фонари были другими - не оранжевыми, уютными, почти домашними, а холодными, больничными, хирургическими - ровно такого цвета, каким описывают тот самый "свет в конце тоннеля". Они висели высоко на чугунных столбах, выкрашенных в некогда (почему-то) темно-синюю, но давно облупившуюся краску. Эти уличные светильники проливали вниз свет, от которого все вокруг казалось ненастоящим - декорацией к фильму жанра "хоррор", где ужас никогда не начнется из-за бездарности всей съемочной команды в создании сего "произведения искусства" (если бы еще добавили туда поистине уникальную в своем отсутствии актерскую игру и нелепую музыку, то данная "картина" вообще превратилась бы в жанр "трэша"... хотя фильмы ужасов по своей природе таковыми и являются). И эта пародия на реальность (некий видел все кругом ровно так), как и малобюджетное низкосортное кино, нескончаемо тянется, но никогда так и не достигнет по-настоящему своего истинного начала - с того самого мига, когда режиссер впервые скомандовал "мотор!", и никто не смог более остановить этот однокадровый фильм (все словно забыли, что изначально снимали абсолютно другое).
Деревья стояли неподвижно. Метель успокоилась (человек обрадовался, что снег перестал сыпать с "бездонного неба", заканчивая свое танго с ветром). Ни одна ветка, ни одна снежинка на них не шевелилась. Теперь снег лежал ровным, плотным слоем - словно взбитые сливки на торте, который никто не будет есть, потому что праздник давно забылся, а кондитерское изделие навсегда осталось.
Некоторые голые ветви черными зигзагами прорезали белый свет, создавая причудливый, почти каллиграфический узор вокруг некоего. Можно было подумать, что какой-то гигантский азиатский мудрец выводил тенями, как чернилами, иероглифы, но так и не закончил: бросил и ушел пить чай до самой оттепели.
Некий шел по аллее, и его шаги звучали глухо - парк поглощал любые звуки, переваривал их и не возвращал обратно. Словно это место было живым существом, питающимся шумом и производящим впоследствии гробовую (в этом случае выражение описано как нельзя к месту) тишину.
Дорога, прямая, как стрела, уходила вперед, обрамленная двумя рядами деревьев, и терялась где-то вдали - в мыльно-белом тумане, создаваемом фонарями.
Он посмотрел под ноги и обнаружил, что снег здесь был не тронут - ничьи следы не пересекали эту аллею (по крайней мере, в этот день). Только его собственные - глубокая цепочка впадин, уходящая назад, во тьму под названием "город".
Тень человека тянулась за ним, длинная и тонкая, но какая-то неправильная, не соответствующая законам физики: слишком черная для той, что остается под воздействием света, слишком плотная, слишком... самостоятельная.
В голове некоего играла мысль, что тени не должно быть видно, когда источник света находится прямо над головой. Но она была и лежала на снегу, как отдельное существо или его двойник - та его часть, которую он потерял много лет назад и которая теперь решила напомнить о себе.
Ему показалось, что если остановиться, то тень продолжит идти, и тогда он останется один (приклеенный к этому пространству и превратившийся в еще одну заброшенную статую посреди парка), а она сама уйдет вдаль, к белым фонарям, и станет чем-то другим - свободным, легким, не обремененным временем и памятью.
- Глупости, - сказал он вслух, и голос прозвучал чуждо, будто принадлежал не ему, а (как играло в его воображении) тому самому бронзовому человеку с площади. - Тени не живут отдельно и не имеют сознания. Они, вероятно, лишь отражают своего владельца, дополнительно оставляя на какое-то время в мире отпечаток его присутствия.
И мысль уже успешно засела в голове и не отпускала, завернув в иную сторону.
"А что, если все наоборот? Что, если мы сами - тени; если наша сущность, наши плоть и кровь - это всего лишь проекция, временное затемнение на поверхности истинного бытия этого молчаливого и мрачного спутника? Что, если мы только кажемся себе реальными, а на самом деле мы - тени, отбрасываемые чем-то неведомым, что находится там, где света слишком много, чтобы можно было видеть?"
Человек шел, и каждое слово в его разуме становилось все более вязким, как смола или тот самый свет, что лился из фонарных ламп, превращая воздух в подобие киселя.
Время в парке текло иначе, чем в городе: оно не двигалось вперед равномерно, как секундная стрелка, а пульсировало - то сжималось до точки, до одного мгновения, длившегося вечность, то расширялось до бесконечности, и тогда каждое движение, каждый вдох растягивались, будто бы, на годы.
Он не знал, сколько уже идет: пять минут или пять часов, поскольку часы на его руке показывали одно и то же время - половина пятого. Всегда половина пятого. Некий поднес руку к уху - часы тикали, механизм работал, стрелки двигались, но цифры так и не менялись. Будто время застряло от того, что вселенная сделала глубокий вдох и забыла выдохнуть.
Человек остановился прямо посередине аллеи, под белым светом фонаря - в том месте, где нескончаемые однообразные тени деревьев сплетались в причудливый узор, напоминающий клетку. Вопросы пришли сами собой, не из головы даже, а откуда-то из груди, из того самого места, где когда-то в детстве у него жило теплое, пульсирующее чувство, что: все во вселенной прекрасно; мир устроен правильно и в нем есть справедливость, необыкновенный (тут он в любом случае оказался прав в своем суждении) смысл; мать не умрет, отец всегда будет сильным; он сам достигнет какой-то высшей и благодатной точки человеческого состояния… И хоть это глубокое внутреннее вместилище под названием душа некогда опустело, заросло сорняками цинизма и усталости, но в тот день оно вдруг отозвалось - глухим, низким звуком, как в пустом соборе, где органист решил исполнить и завершить "Реквием" Моцарта за автора.
- А что есть надежда без тех, кто в нее верит? - спросил он у тишины. - Если последний человек, надеявшийся на что-то, умрет, - надежда исчезнет навсегда или же останется, бестелесная и бесплотная, и будет парить над миром, как те свинцовые облака в беззвездной небесной тверди, ожидая, когда появится некто, кто сможет ее вновь найти, воскресить, вместить и пронести с собой до конца веков?
Он помолчал. Снежинка упала на ресницы и не растаяла. Раньше от тепла тела они пропадали мгновенно. Сейчас же снежинка лежала, не меняя формы, - температура его тела сравнялась с холодом окружающей среды.
Человек становился частью этого пейзажа, и данный факт (в его разуме) не вызывал ни капли смущения. Еще немного - и он сам бы стал походить на мраморную статую, подобную выполненным на античный манер, застывшую в парке (хоть на что-то красивое у городских управленцев все-таки хватало денег), - так и не признанную, безразличную как для оставшихся простых горожан, так и для местной интеллигенции.
- И что есть осуществленное, когда оно становится забытым? - продолжал он вещать свои мысли в безмолвное и мертвенно-молчаливое пространство, где голос его звучал ровно, без интонаций, как у чтеца, давно потерявшего интерес к тексту, но вынужденного дочитать до конца, потому что обязан. - Если мечта сбылась, но никто об этом не помнит, - была ли она так важна, чтобы сбыться? Если подвиг совершен, но о нем не осталось записей, - существовал ли он на самом деле? Или люди, с их вечной склонностью завидовать и принижать чужое, просто похоронили его, заменив событием более приятным для всего общества? Если любил, но любовь ушла, не оставив даже боли, - что это было: любовь, чувство или очередное издевательство над самим собой? Может, все это...
Он поднял глаза. Вдалеке, за деревьями, света белых фонарей становилось больше (не как в той нелепой точке, изображенной на афише). Они уходили в перспективу, создавая коридор, ведущий (он уже привык к этому) в никуда: в место вселенского схода, где параллельные линии наконец встречаются, чтобы окончательно исчезнуть или слиться - в это белое и манящее пятно, где бесконечность схлопывается сама в себя, уставая от всего, что было, есть и будет.
- Пустота, - он также холодно ответил.
Слово повисло в воздухе, как облако пара от дыхания в морозный день. Оно не рассеялось, а осталось висеть, медленно вращаясь вокруг незримой оси, набирая плотность, обретая нематериальную форму. И в этом шаре, будто в хрустальном яйце, он увидел отражение всего: своей пустой квартиры; своей бессмысленной работы; своих одинаковых дней; людей в садках (или клетках - под настроение), помещенных туда по собственной воле; своих теней (оказалось, что их было несколько) на снегу; бронзовой статуи на площади и ворона на ее плече; дурацкой (несуществующей) афиши; своих раздумий и слов, падших веры и надежды...
Все это было пустотой.
Только пустота - не полное отсутствие, а такая же субстанция, как свет или тьма (в представлении таких "мыслителей", как некий). Просто она невидима для обычного зрения. И если научиться смотреть особым образом, то можно увидеть, что она заполняет абсолютно все, чему позволено быть пустым (всему и ничему одновременно); что она - основа всего, и из нее все сотканное в нее же и возвращается.
Данное понимание человек обрел ровно с той особенной чистотой, приходящей только перед самым так называемым концом.
Он сделал шаг вперед. Потом еще один - и так неспешно дальше (будто заново, как младенец, впервые начал ходить). Он шагал в эту лучезарную и всеобъемлющую глубь парка, где аллея сужалась и деревья смыкали свои черные ветви над головой.
Снег снова начал падать вертикально, плавно, торжественно - а затем поднялся ветер, которого (так нелепо казалось некоему) не должно уже было быть в этом застывшем мире. Началась сильная метель. Белые хлопья закрутились вихрями, завыли, засвистели, заметая следы и стирая память о том, что кто-то здесь только что прошел. Он оглянулся. Там, где он только что стоял, не было уже ничего. Гладкая, девственно чистая белая поверхность, как лист бумаги, на котором еще ничего не написали.
Человек повернулся обратно к свету и продолжил ход.
Метель ожесточалась: снежные заряды били в лицо, слепили, забивались в складки одежды... но он не чувствовал холода - он уже вообще ничего не чувствовал, кроме странного, пугающего спокойствия. Его фигура становилась все менее отчетливой, растворяясь в белой мгле, как акварельный рисунок, на который пролили всю воду мира.
Сначала исчезли очертания ног - слились со снегом, перестав быть отдельными. Потом растаяло туловище - пальто, шарф, ушанка - все ушло в белую круговерть. Затем исчезла и голова. Лишь последним пропал взгляд, устремленный вдаль - туда, где коридор из фонарей, деревьев и статуй упирался в ничто.
В итоге осталась только самая сильная из теней, державшаяся несколько мгновений - темный отпечаток того, кого уже не стало, и последний знак его присутствия в мире, что больше не нуждался в знаках. Она лежала на снегу, постепенно бледнея, теряя очертания, и казалось (пустому ли небу? замершему ли пространству?), что она тоже чего-то ждет: может быть, возвращения хозяина, а может быть, просто разрешения (неизвестно от кого) исчезнуть. Но хозяин не вернулся, потому что ему больше некуда было возвращаться. И тень, поняв это, вздрогнула последний раз, растворившись в том свете, который ее породил, - став частью той самой пустоты, которую только что осознал, но уже не помнил некий.
Парк опустел окончательно. Фонари горели белым, ровным, полным безразличия светом; деревья стояли, как черные иероглифы, которые так никто впоследствии и не прочитал; снег продолжал безжалостно падать на землю, образуя слой за слоем самого себя, становясь белоснежным, замерзшим бассейном.
Где-то там, в глубине аллеи, еще висело в леденящем и режущем воздухе произнесенное слово "пустота"; и несмотря на метель, оно медленно вращалось, как забытая кем-то снежинка, которая никак не могла решить, куда ей упасть, потому что падать (как бы сказал некий) было некуда - все уже давно стало пустотой.
Только ветер, пролетая над парком, подхватывал этот звук - "пусто-та-та" - и нес его дальше, под взором безликого и бездонного неба, в никуда, где его никто не мог услышать... Кроме, может быть, ворона.
Но ворон крепко спал.
Свидетельство о публикации №126093000670