Глава 4. Крылья на облаке
Гридень дремал у наковальни. Молот Огнеяра мерно стучал — и стук этот был похож на сердцебиение, ровное и тёплое. Гридень прикрывал глаза, и веки его тяжелели, и крылья за спиной обмякали, и сам он проваливался — не в сон, а в тишину, которая была старше сна.
Он оказывался на облаке.
Не в том смысле, в каком взрослые говорят «на седьмом небе» или «витает в облаках» — нет. Он жил на облаке по-настоящему, как другие живут на чердаке или в мансарде с рассохшимся окном. Облако было его домом: белое, плотное, тёплое внутри, как свежий хлеб. Он спал, свернувшись, как котёнок, и просыпался от того, что облако чуть качалось — это значило, что внизу, на земле, кто-то вздохнул.
Он был ребёнок. Был один. Обыкновенно один.
По утрам — если в раю бывает утро, а не один бесконечный полдень, пахнущий мёдом и нагретой травой — он садился на край облака и болтал ногами. Дитя веселила мысль, что болтать ногами — не такое уж пустое занятие. Потому что внизу медленно, как во сне, проплывали земли: то зелёные, то бурые, то совсем белые от снега. Он даже не знал, как они называются. Он вообще знал немного. Он был ребёнок — а дети на облаках не изучают географию. Они изучают тишину.
А ещё он изучал ангелов.
Они проходили мимо — по воздуху, как по широкой светлой дороге. Высокие, важные, неспешные. У каждого — крылья. Огромные, белые, с перламутровым отливом, и когда ангел поворачивался, крылья переливались так, будто кто-то медленно водил рукой по поверхности воды. Красиво.
Ангелы не торопились. Никогда. Они вдыхали полдень, как букет — глубоко, с закрытыми глазами, чуть запрокинув голову. Пили из тонких кубков что-то золотистое, и свет на губах у них задерживался, как каплы росы. Потом ложились — прямо на воздух, на невидимую прохладу, — и крылья подгибали под голову, как подушку.
Вот это он и видел. Крылья — под головой. Вместо того чтобы летать.
Он не мог отвести глаз. И не мог понять, почему это так тревожит его. Они ведь были красивы. Они были совершенны. Но в их совершенстве не было ни одного незаконченного движения, ни одного рваного вздоха — ничего, за что сердце могло бы зацепиться и сказать: вот здесь живое, вот здесь настоящее. Всё — завершено. Всё — покойно. И в этой их неспешности не было той воли — настоящей, живой воли: как у ветра, который не спрашивает, куда лететь, а сам выбирает путь и не боится. Сила в их крыльях была — огромная, немыслимая, будто каждая нить в каждом пере знала, что может удержать целый мир. Или поднять его. Или отнести к Солнцу.
А дитя смотрело и не понимало: зачем такая сила, если она не рвётся в небо? Зачем такие крылья, если они не летят? Скажи только — и к Солнцу унесут. Но кто-то должен сказать. Кто?..
Ангелы молчали. Они просто возлежали в неге, и крылья их дремали под головой, как уставшие руки. От них всегда пахло мёдом, лилиями и чем-то ещё — густо, сладко, так, что воздух становился тяжёлым, как одеяло. И дитя морщило нос. Не потому, что дурно — а потому что слишком сладко, слишком душно. И от этого ему хотелось реветь. Да, по-детски. А он и есть дитя.
Он думал об этом каждый день. Каждое утро. Мечта о крыльях возрастала каждый раз, когда ангел проплывал мимо и крылья его мерно вздыхали — вверх-вниз, вверх-вниз, — будто дышали отдельно от тела.
Ребёнок хотел крылья. Не для того, чтобы стать ангелом. Быть ангелом — скучно. Так считало дитя, и от этой мысли что-то в нём сжималось, будто обида. Они поют, но песня их — как гул колокола вдали: красиво, а слов не разберёшь; ни боли, ни мольбы, ни одного понятного слова. Они пьют из кубков благовест — золотистый, тёплый, как медовый свет — и не проливают ни капли. Они вдыхают полдень, как букет, и крылья — крылья! — подгибают под голову, словно те не для полёта, а для сна.
Жизнь их — полдень без утра и без вечера: ровная, тёплая, сонная. Нет в ней ни тревоги, ни восторга, ни ветра в лицо. Нет в ней ни слёз, ни смеха — только благозвучие. И дитя не принимало этого. Не умом — ум был мал — а чем-то другим, что живёт глубже ума и раньше него. Чем-то, что знало: если нет ветра, значит, нет и полёта. А если нет полёта — зачем тогда крылья?
Он хотел крылья — чтобы лететь. Куда? Он не знал. Может, к Солнцу. Может, ниже, к тем зелёным и бурым землям, которые проплывают внизу. Может, просто — туда, где он ещё не был. Он ещё любил своё уютное облако, но теперь ему казалось, что оно стало чуть теснее...
Однажды — а может, это было не «однажды», а просто однажды он наконец заметил — он увидел перо.
Оно лежало на краю его облака. Маленькое. Белое. Чуть подрагивало, будто дышало. Ангел пролетал здесь ночью — если в раю бывает ночь — и перо выпало. Просто выпало, как у птицы. Никто не заметил. Кроме него.
Он поднял его. Осторожно, двумя пальцами. Перо было тёплым. Не как от солнца — а как от ладони. Как будто оно помнило, чьим было, и не хотело забывать.
— Первое, — прошептал он.
Облако качнулось. Внизу кто-то вздохнул. Может, это был он сам.
Он прижал перо к груди и, закрыв глаза, представлял, что у него растут крылья. Открыл глаза — ничего. Там, откуда, как ему казалось, должны расти крылья, не было ничего. Он снова замер, закрыв глаза уже ладошками. Ждал. Не дышал.
Ничего не случилось.
Крылья не выросли. Спина осталась просто спиной — маленькой, тёплой, с выступающими лопатками, как у всех детей. Он подождал ещё. Ещё. Потом сел на край облака, болтая ногами в пустоту, и стал думать.
Он думал так, как думают дети: не словами, а образами. Он представлял, как однажды соберёт все перья — одно за одним, тихо, терпеливо, как он собирает облако из лёгких клочков, когда ветер торопится и путается в собственных вздохах. А когда их будет достаточно, они сами прильнут друг к другу — как капли воды находят друг друга — и станут крыльями. Не ангельскими. Другими. Его. С его волей и силой. С его нетерпением и восторгом — со встречным ветром в каждое перо.
И он полетит.
К Солнцу — или мимо. Куда захочет. Впервые — куда захочет.
А пока перо лежало у него на ладони, тёплое и живое, и облако медленно плыло сквозь полдень, и мир внизу дышал, и где-то ребёнок — не этот, другой, на земле, в гуще зелёных и бурых земель — смотрел наверх и, может быть, видел пятнышко света на белом облаке. Ребёнок на облаке. С пером в руке.
И они смотрели друг на друга — один снизу, другой сверху — и не знали, что смотрят друг на друга. Но оба улыбались.
Потому что оба верили: крылья растут не за спиной.
Он прижал перо крепче.
Облако качнулось — не от ветра, от его ожидания.
Там, внизу, другой ребёнок всё так же смотрел вверх. Маленький, с белокурыми волосами и сажей на лице — сын кузнеца, наверное, или сам кузнец в пору, когда кузни ещё не было, а была только искра, которую он нашёл в камне и держал в кулаке, чтобы не погасла.
Два взгляда, разделённые небом, держались друг за друга.
Этого было достаточно.
* * *
Гридень вздрогнул и открыл глаза. Наковальня, искры, мехи. Огнеяр ковал — молот поднимался и опускался, и стук его был похож на сердцебиение. Ровный. Тёплый.
Гридень пошевелил плечами. Крылья за спиной — грязные, тяжёлые — едва заметно шевельнулись. Он помнил перо. Тёплое, живое, от ладони. Помнил облако. Помнил ребёнка внизу, который смотрел наверх.
Но не помнил, кто этот ребёнок.
Огнеяр не обернулся. Но сказал, не поднимая глаз от наковальни:
— Снилось что-нибудь?
Гридень помолчал. Потом ответил:
— Не помню. Что-то… тёплое. Давно.
Огнеяр кивнул и снова поднял молот. Взмах — удар. Взмах — удар.
Свидетельство о публикации №126092803112