Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.

Три жизни Девушки из Нагасаки

Как стихотворение перестало принадлежать автору

Есть стихи, которые живут дольше своих авторов. Есть стихи, которые живут вопреки своим авторам. «Девушка из Нагасаки» Веры Инбер — из вторых. Стихотворение, изданное в Одессе крошечным тиражом в книжке-малютке и позднее не включённое (или, возможно, исключённое) в собрания сочинений, пережило всё: и советский канон, и саму Инбер, и даже собственный оригинальный текст. К моменту, когда песню подхватил Аркадий Северный, а потом Высоцкий, от авторской версии осталось немного. Всё остальное переписала жизнь — или, точнее, народ.
Историю текста можно представить как три момента: три разных стихотворения, которые называются одинаково и звучат похоже, но рассказывают три разные истории.

I. 1922 год: юнга и татуировка

Первый текст — из книги «Бренные слова», Одесса, 1922 год. Пять катренов, без названия, по первой строке в оглавлении. Переписан из оригинального издания:

Он юнга, его родина — Марсель,
Он обожает ссоры, брань и драки.
Он курит трубку, пьёт крепчайший эль,
И любит девушку из Нагасаки.

У ней такая маленькая грудь,
На ней татуированные знаки…
Но вот уходит юнга в дальний путь,
Расставшись с девушкой из Нагасаки.

Но и в ночи, когда ревёт гроза,
И лёжа в жаркие часы на баке,
Он вспоминает узкие глаза
И бредит девушкой из Нагасаки.

Янтарь, кораллы, красные как кровь,
И шёлковую кофту цвета хаки,
И дикую и нежную любовь
Везёт он девушке из Нагасаки.

Приехал он. Спешит, едва дыша,
И узнаёт, что господин во фраке,
Однажды вечером, наевшись гашиша,
Зарезал девушку из Нагасаки.

-----

Это стихотворение содержит в себе элементы гротеска. Вся история хотя и является грустной по сути — девушку зарезали, — она юмористическая по тональности. Заведомо не про жизнь. Гашиш, нож, господин во фраке, юнга, везущий через полмира янтарь и кофту цвета хаки, — это рисунок, карикатура, оперетта. Стихотворение не претендует на психологическую глубину и не ищет её. Оно работает в регистре доведённой до абсурда экзотики: образы — это набор декораций, за которыми нет реальности. И это не недостаток, а приём: именно гротескная условность позволяет стиху мгновенно запоминаться и легко изменяться.
Ещё один элемент гротеска, менее очевидный, — оксюморон «дикая и нежная любовь». Дикость и нежность — взаимоисключающие понятия, и их стык создаёт тот же эффект лёгкого абсурда, что и фрак с гашишем. В портовой жизни, конечно, всё бывает, и, возможно, от дикости до нежности один шаг, но именно столкновение несочетаемых определений выдаёт в тексте литературную игру, а не попытку описать реальное чувство. Это ещё один штрих к портрету стихотворения — несерьёзного и оттого обаятельного.
Главный герой — юнга. Молодой, горячий, необузданный. Ссоры, брань и драки для него — стихия. Это позволяет молодому человеку самоутверждаться, казаться круче, заработать авторитет среди взрослых, хотя на самом деле — среди таких же полупарней на корабле. Он везёт любимой за тысячи вёрст янтарь, кораллы и шёлковую кофту — наивно, трогательно, мальчишески. Юнге это простительно.
У девушки — маленькая грудь и татуированные знаки. Это конкретная, телесная, но не отталкивающая деталь. Татуировка — часть японской традиции, а в портовом городе — норма, знак принадлежности к миру, в котором Инбер жила и который наблюдала. Никакой болезни, никаких стигматов — просто юная японка с татуировкой. Грустная баллада о мальчике и девушке из портового города, рассказанная с лёгкой усмешкой.

II. 1925 год: проказа и джига

Второй текст — из нотного издания 1925 года (Ленинград, АРС, музыка Поля Марселя, слова «В. Имбер»). Шесть катренов. Переписан из оригинального издания:

Он юнга, его родина — Марсель,
Он обожает ссоры, брань и драки.
Он курит трубку, пьёт крепчайший эль,
И любит девушку из Нагасаки.

У ней следы проказы на руках,
Но губы, губы алые как маки,
И удаляясь с Джигу, в кабаках
Танцует девушка из Нагасаки.

У ней такая маленькая грудь,
На ней татуированные знаки.
Но вот уходит юнга в дальний путь,
Оставив девушку из Нагасаки.

И в те часы, когда ревёт гроза,
Иль в тихие часы на баке,
Он вспоминает узкие глаза
И бредит девушкой из Нагасаки.

Коралл, рубины, алые как кровь,
И шёлковую кофту цвета хаки,
И дикую и нежную любовь
Везёт он девушке из Нагасаки.

Приехал он. Спешит к ней чуть дыша,
И узнаёт, что господин во фраке,
Однажды вечером, наевшись гашиша,
Зарезал девушку из Нагасаки.

-----

Здесь появляются два новшества, которые определят всю дальнейшую судьбу песни.

Первое — проказа. Вклинившийся невесть откуда второй катрен, отсутствующий в авторском тексте 1922 года, сообщает нам: «У ней следы проказы на руках». Потом, в народных версиях, проказа приживётся прочно и останется навсегда. Но вдумаемся: проказа — это страшная болезнь. Не безобидные пятнышки или шрамики, а тяжёлое, заразное заболевание, оставляющее пугающие следы на теле. Больных проказой изолировали в лепрозориях, в отдельных поселениях, не позволяли им общаться со здоровыми людьми. Ни один портовый кабак не пустил бы заражённую девушку танцевать перед посетителями. И маловероятно, чтобы здоровый юнга мечтал о романе с прокажённой, вёз бы ей через океаны кораллы и кофты.
Появившись, проказа закладывает трещину в хрупкий баланс гротеска, который был в оригинале. У Инбер гротеск был лёгким: нож, гашиш, фрак — опереточные атрибуты, не претендующие на правдоподобие. Проказа же — слишком реальная, слишком страшная деталь. Она вводит в текст серьёзность, к которой тот не готов. Получается диссонанс: юнга любит девушку, зная, что она тяжело больна, она танцует в кабаках, рискуя заразить посетителей (да и самого юношу), и все делают вид, что это нормально. Гротеск из лёгкого превращается в подневольный — не тот, который задуман, а тот, который возникает от неаккуратного добавления.

Второе — «удаляясь с Джигу».

Эта строка — явная опечатка. Если читать буквально, получается, что девушка удаляется с каким-то человеком по имени Джигу, чтобы танцевать в кабаках. Смысл рассыпается: кто такой Джигу? Зачем он здесь? Почему девушка уходит с ним танцевать, если вся история — про них с юнгой? Работа корректоров в издании 1925 года была явно небрежной, даже в фамилии автора допущена опечатка — «Имбер» вместо «Инбер».
Но далее, как мы увидим, корректором выступил народ — он «исправил» опечатку про джигу, но исправление породит новую проблему.

Третье — алый цвет.

У Инбер в оригинале слова «алый» нет вообще — только «красные как кровь». «Алый» появляется причем дважды в нотах 1925 года, и первое его появление оправдано: оно работает как противопоставление. «У ней следы проказы на руках, / Но губы, губы алые как маки» — болезнь на руках, и вдруг — живые, яркие губы. Контраст «но» усиливает: следы болезни — это, конечно, плохо, но зато губы — алые, то есть не просто красные, а напряжённо, кричаще красные. «Алый» здесь — усиление, и оно работает на образ.
Но дальше, в четвёртой строфе, «красные» тоже заменяют на «алые»: «Кораллы алые как кровь». Второе «алый» уже не несёт функции противопоставления — оно просто дублирует первое. Два усиления подряд в коротком стихотворении — это перебор: слово, которое в первый раз сработало как контраст, во второй раз теряет силу и начинает раздражать как тавтология. К тому же возникает вопрос: «алый» — это как что: как кровь или как маки? Тот, кто видел кровь и маки, всегда скажет, что у них разный цвет. И вообще «алый» подразумевает яркость, свежесть, а кровь — это уже нечто другое. У Инбер «красные как кровь» было точнее. Однако в издании 1925 года оставили оба «алых» и ничего менять не стали.
Стоит добавить, что в нотах 1925 года есть мелкие замены: «оставив» вместо «расставшись», на «полубаке» вместо «на баке», «чуть дыша» вместо «едва дыша». Есть и не вполне равноценные, например, «рубины» вместо «янтаря». Это уже можно охарактеризовать как начало процесса отдаления: текст отдал швартовы и начал дрейфовать, уходя от официального авторского варианта.

III. Народный текст: капитан, блузка и карие глаза

Третий текст — народный, в качестве которого имеет смысл взять исполнение Высоцкого или гуляющие по эстраде варианты, близкие к нему. Здесь текст представлен в интерпретации Халид (списан с фонограммы):

Он капитан и родина его — Марсель.
Он обожает споры, шумы, драки,
Он курит трубку, пьёт крепчайший эль
И любит девушку из Нагасаки.

У ней следы проказы на руках,
У ней татуированные знаки,
И вечерами джигу в кабаках
Танцует девушка из Нагасаки.

У ней такая маленькая грудь,
И губы, губы алые как маки.
Уходит капитан в далёкий путь
И любит девушку из Нагасаки.

Кораллы алые как кровь
И шёлковую блузку цвета хаки
И пылкую, и страстную любовь
Везёт он девушке из Нагасаки.

Вернулся капитан издалека,
И он узнал, что джентльмен во фраке,
Однажды накурившись гашиша,
Зарезал девушку из Нагасаки.

У ней такая маленькая грудь,
А губы, губы алые как маки.
Уходит капитан в далёкий путь,
И любит девушку из Нагасаки…

Уходит капитан в далёкий путь,
И любит девушку из Нагасаки…

И в дикий шторм, когда ревёт гроза,
И в тихие часы на полубаке
Он вспоминает карие глаза
И бредит девушкой из Нагасаки.

Он вспоминает карие глаза
И бредит девушкой из Нагасаки.

-----

Здесь сразу заметны три уровня изменений.

Капитан вместо юнги

Народ повысил юнгу в капитаны — и это самое значительное превращение. И от него многое пошло-поехало, так как вся история для юноши типична, а для капитана — нет.
Юнга участвует в ссорах, драках, пьянках — это позволяет ему самоутвердиться и казаться круче. Капитан — это уже другой человек. Он отвечает не только за себя, но и за корабль, и за трудовой коллектив. Систематическое участие в пьяных драках для капитана — путь к потере судна, а то и свободы. Юнга может позволить себе безрассудство, капитан — нет.
Юнга везёт за тысячи вёрст своей любимой янтарь, кораллы и блузку — это наивно, но трогательно. Для капитана — взрослого, опытного человека — такой подарок выглядит глуповато. Капитан, казалось бы, должен везти что-то более солидное.
Почему народ решил заменить юнгу на капитана? Вероятно, потому, что капитан выглядит авторитетнее. Юнга — это мальчишка, полуребёнок. Его страдания могут вызвать скорее улыбку, чем сочувствие. Капитан — это человек с жизненным опытом, статусом, ответственностью. Для дворовой песни, где обычно развёртывается драма, герой должен быть сильным и независимым, следовательно, капитан подходит лучше.
Есть и ещё одно соображение. В советской песенной (стихотворной) традиции «капитан» — слово с положительным зарядом: «Капитан, капитан, улыбнитесь», «Быстрокрылых ведут капитаны…». Юнга же, при всей своей романтике, — фигура подчинённая, почти бесправная.

Джига: исправленная опечатка с новым диссонансом

«Удаляясь с Джигу, в кабаках» народ исправил, и получилось: «И вечерами джигу в кабаках / Танцует девушка из Нагасаки». По сути, это верное исправление: теперь «джига» — название танца, а не имя постороннего человека. Девушка танцует джигу в кабаках — и смысл возвращается на место.
Но возникает новый диссонанс. Джига — это ирландский танец, живой, ритмичный, с характерным дробным шагом. В портовых кабаках Нагасаки джигу вряд ли танцевали. И уж точно этим не занимались японские девушки. Джига так же неуместна в Нагасаки, как, цитируя Высоцкого, «в бане пассатижи». При этом, если такие слова, как гашиш и фрак, работают на гротеск, то джига просто выпадает из образа. Это слово как раз и вставлено ради собственной красоты, то есть «для красного словца», которое народ легко усваивает, особо не задумываясь.
Впрочем, справедливости ради: весь образ «девушки из Нагасаки» — не этнографический очерк, а набор экзотических декораций. Японка с татуировкой, танцующая ирландский танец в портовом кабаке, — это не более абсурдно, чем французский капитан, везущий ей кораллы и кофту цвета хаки.

Проказа, карие глаза, блузка и оксюморон

Тема проказы — это деталь болезненная и трудносовместимая с образом романтической истории. Но в народном сознании «следы проказы», вероятно, утратили конкретное медицинское значение и превратились в условный знак: что-то экзотическое и одновременно трагическое, неотвратимое, из-за чего девушка — изгой, а любовь к ней — подвиг. Проказа стала метафорой, и как метафора она работает: усиливает драму, делает чувство юнги (или капитана) ещё более отчаянным.
Узкие глаза из оригинала превратились в карие. Это уже не этническая, а чисто русская подстановка: карие глаза — привычный романтический образ. Японка с карими глазами, возможно, существует только в этой песне, и с точки зрения антропологии это нонсенс — но в логике песни не больший, чем всё остальное.
Кофта стала блузкой. «Кофта цвета хаки» звучит экзотичнее, «блузка цвета хаки» — бытовее. Народ двигал текст в сторону более привычного лексикона.
И, наконец, оксюморон «дикая и нежная любовь» — авторская игра с несочетаемыми определениями — народ тоже «выпрямил», заменив на «пылкую и страстную любовь». Пылкая и страстная — это нормально, это привычно, это не вызывает вопроса. Но именно потому, что не вызывает, — теряется та лёгкая гротескная искра, которая была в оксюмороне. Ещё одна деталь, в которой народный текст последовательно меняет игру на серьёзность.

IV. «Наевшись» и «накурившись»: гашиш как тест на гротеск

Между авторским текстом и народным есть ещё одно расхождение, которое легко не заметить, — потому что оно кажется чисто лексическим. В оригинале Инбер (1922) и в нотах 1925 года написано: «Однажды вечером, наевшись гашиша». В народной версии у Халид: «Однажды накурившись гашиша». Одно слово — а разница принципиальная.
«Наевшись гашиша» — необычно. Гашиш действительно употребляют не только курением: его добавляют в пищу и, возможно, в чистом виде принимают перорально. Так что сказать «наелся гашиша» в буквальном смысле можно, хотя это воспринимается как не самый известный способ. Не будем судить, правильно это или нет — но, возможно, это очередной элемент гротеска, и глагол «наевшись» применительно к гашишу звучит намеренно комично. В контексте стихотворения это работает: господин во фраке, который наелся гашиша и зарезал девушку, — это карикатура, бульварная картинка в духе одесского модернизма.
«Накурившись гашиша» звучит реалистичнее и потому скучнее. Народ, заменив «наевшись» на «накурившись», поступил так же, как с юнгой и капитаном, как с оксюмороном и карими глазами: «исправил» странную, не вполне привычную деталь на более понятную. Но правильность убивает гротеск и вообще ослабляет восприятие. И теперь история про господина во фраке — это уже не оперетта, а почти милицейский протокол. История стала правдоподобнее — и потеряла лёгкость.
Здесь работает тот же механизм, что и с проказой, и с капитаном, и с оксюмороном: народный текст последовательно «выпрямляет» гротеск, превращая его в драму. Проказа — реальная болезнь вместо абстрактных «татуированных знаков». Капитан — реальная должность вместо юнги-мальчишки. «Накурившись» — более привычно звучащий способ употребления вместо комичного «наевшись». «Пылкая и страстная» — вместо оксюморонного «дикая и нежная». Каждое исправление по отдельности выглядит логично, но в сумме меняет жанр: вместо лёгкой баллады-карикатуры получается сентиментальная драма с трагическим финалом.

V. Цена повышения в должности: пример — потерянная рифма

Превращение юнги в капитана потянуло за собой изменения, которые заметны при внимательном прочтении.
У Инбер (1922) финальный катрен начинается так: «Приехал он. Спешит, едва дыша». В 1925 году написано: «Приехал он. Спешит к ней чуть дыша». В народном варианте мы видим: «Вернулся капитан издалека». На первый взгляд — простая замена. Но за ней стоит вынужденное жертвоприношение.
«Едва дыша» или «чуть дыша» — это юношеское. Мальчишка, примчавшийся через полмира к любимой, бежит по улице, задыхаясь, от бега или от волнения — это трогательно и естественно. Капитан, солидный человек с жизненным опытом, бегущий к девушке «едва дыша», — это уже не трогательно, а комично. Представить, что капитан настолько впал в детство, что везёт девушке кораллы и блузку, ещё можно. Но сказать, что солидный человек идёт на встречу девушке, да так волнуется, что «едва дышит», — невозможно. Народ это почувствовал и убрал.
Но вот какое дело. «Едва дыша», прекрасно рифмовалось с «гашиша». Убрав «дыша», народ потерял рифму. Вместо неё появилась «издалека / гашиша». Эта рифма слабая, приблизительная, и, конечно, уступает по воздействию «дыша / гашиша».
Это типичный пример того, как работает народная переработка: одно изменение влечёт другое, а то — третье, и каждое звено цепочки, мягко говоря, не улучшает текст. Юнга стал капитаном, но капитан не может бежать «едва дыша». Убрали это, но потеряли рифму — замену не нашли, вставили то, что подходит лишь приблизительно. И никто на этом не остановился, потому что некому было «нажать стоп-кран»: народный текст не имеет редактора.

VI. Реставрация: вернуть юнгу и убрать проказу

Три текста, два искажения — каждое на своём уровне. Но что, если попытаться развернуть процесс вспять? Попробовать вернуться к причалу, от которого отошли 100 лет назад. Не просто зафиксировать, как стих деградировал от версии к версии, а предложить рабочий вариант, основанный на словах 1922 года, пригодный для пения — например, под минусовку Халид.
Задача в этом случае будет такая: взять авторский текст Инбер 1922 года — без проказы, без джиги, без капитана, без карих глаз — и перестроить его под «раскладку», которую используют современные исполнители, например, Халид. У неё песня строится так: основная последовательность куплетов, затем повтор второй строфы с удвоением последних двух строк и финальный катрен про бак, заменённый на полубак, тоже с удвоением. Это даёт песне дыхание, протяжность, возможность задержаться на образах и уйти в рефрен.
Вот так в похожей раскладке может выглядеть реставрация:

Он юнга, его родина — Марсель,
Он обожает ссоры, брань и драки.
Он курит трубку, пьёт крепчайший эль,
И любит девушку из Нагасаки.

У ней такая маленькая грудь,
На ней татуированные знаки…
Но вот уходит юнга в дальний путь,
Расставшись с девушкой из Нагасаки.

Но и в ночи, когда ревёт гроза,
И лёжа в жаркие часы на баке,
Он вспоминает узкие глаза
И бредит девушкой из Нагасаки.

Янтарь, кораллы, красные как кровь,
И шёлковую кофту цвета хаки,
И дикую и нежную любовь
Везёт он девушке из Нагасаки.

Приехал он. Спешит, едва дыша,
И узнаёт, что господин во фраке,
Однажды вечером, наевшись гашиша,
Зарезал девушку из Нагасаки.

У ней такая маленькая грудь,
На ней татуированные знаки…
И вот уходит юнга в дальний путь,
Расставшись с девушкой из Нагасаки.

И вот уходит юнга в дальний путь,
Расставшись с девушкой из Нагасаки.

Но и в ночи, когда ревёт гроза,
И лёжа в жаркие часы на баке,
Он вспоминает узкие глаза
И бредит девушкой из Нагасаки.

Он вспоминает узкие глаза
И бредит девушкой из Нагасаки.

-----

Что сделано

Сохранено всё авторское. Юнга остался юнгой — мальчишкой, которому простительно ввязываться в драки и везти через океан кораллы и кофту. Глаза остались узкими — этническая деталь, работающая на образ японки, а не на привычно-романтический штамп «карие глаза». Кофта осталась кофтой, янтарь — янтарём. Проказы нет. Джиги нет. Оксюморон «дикая и нежная любовь» — на месте. Господин во фраке — есть, но он был и у Инбер: это часть исходного гротеска, и удалять его нет причин. Исходный текст 1922 года остался вообще нетронутым.
Добавлены повторы. После пятой строфы (финал истории — убийство) возвращается вторая строфа — с минимальным изменением: «Но вот» заменено на «И вот». Это переключение из прошедшего в настоящее-длящееся: юнга снова уходит в путь, и всё начинается заново. Потом — третья строфа, тоже с удвоением двух последних строк. Эффект — как у Халид: песня не заканчивается страшным финалом, а уходит в круг, в бесконечное вспоминание. Юнга помнит — и будет помнить.

Что это даёт

Реставрация — не попытка «исправить» песню или упрекнуть тех, кто её пел в другом виде. Народный текст имеет свою эстетику и свою правду: капитан, проказа, карие глаза, пылкая и страстная любовь — это уже другой текст, который живёт по своим законам. Но если цель — спеть песню так, как она могла бы звучать, если бы текст не ушёл в народ, — то этот вариант ближе всего к авторскому замыслу. Или, как сейчас штампованно говорят, «бережно» сохраняет написанное автором.
Получается нечто любопытное: лёгкий гротеск Инбер, перенесённый в форму дворовой песни, не теряет очарования — а, может быть, и приобретает новое. Когда после истории про убийство, совершённое господином во фраке, снова звучит «у ней такая маленькая грудь, на ней татуированные знаки» — это не сентиментальность, а горькая, почти циничная ирония: жизнь продолжается, юнга снова уходит в путь, и снова — «расставшись с девушкой из Нагасаки». Только теперь мы знаем, чем это кончится.

Вместо заключения

Три текста — три разных произведения.
Первый, авторский (1922) — лёгкий гротеск: мальчик, девушка, татуировка, нож, гашиш, оксюморон «дикая и нежная любовь». Стихотворение, которое знает, что оно несерьёзное, и оттого обаятельное.
Второй, нотный (1925) — попытка адаптации: вставной катрен про проказу с опечаткой про Джигу. Текст, в котором гротеск начинает буксовать, потому что проказа слишком реальна для лёгкой оперетты.
Третий, народный — капитан, карие глаза, блузка, джига, «пылкая и страстная» вместо «дикой и нежной», «накурившись» вместо «наевшись», слабая рифма «издалека / гашиша» вместо точной «дыша / гашиша». Текст, в котором гротеск окончательно сменился драмой. История стала серьёзной — и одновременно ещё более абсурдной, потому что серьёзной стала не та история, которая была опубликована Инбер.
Песня живёт, каждый, кто её поёт, немного переписывает. И чем дальше — тем больше. Инбер, не включившая стихотворение в собрание сочинений, скорее всего, поступила правильно — это уже не совсем её стих. Хотя, скорее всего, были и другие мотивы отречься от стихотворения. Мы не знаем, слышала ли она, как исполнял песню Аркадий Северный или Владимир Высоцкий — хотя вполне могла. Нам неведомо, что она сказала, узнав, что её юнга стал капитаном, девушка оказалась больной, кофта сменилась на блузку, оксюморон подменили штампом, а точную рифму — слабой. И, честно говоря, вряд ли узнаем.


Рецензии