Три осады

Случалося ли вам, православные и прочие добрые люди, ведать человека, коего два раза смерть брала за плечо и оба раза передумывала? С Еремеем, бывшим уланом Софийского полка, именно так и было, причем в первый раз умер он по чужой бестолковости: полковой лекарь Аверьяныч, человек с руками золотыми и душой библиотечной, извлек из него семь шрапнелей, восьмую же оставил у самого сердца. — Трогать не стану, — молвил, утирая скальпель. — Железо с железом договорится.
И железо договорилось, только не так, как предполагал лекарь. С той поры сделалась с Еремеем диковина: чем гуще вокруг говорилось, торговалось, бестолковщина давила, тем глуше становилась грудь его, точно колодец под камнем. Стоило же остаться одному, в поздний час, при тлеющей лампадке — клин внутри начинал звенеть, тонко и низко, как струна, кою перебрал сам север. И в звоне том слагалось слово: длиннее имени, короче молитвы.
Пошел он с этим словом за перевал, в скит, где игуменьей стояла вдова Галактиона, жена смуглолицая. Одни говорили, что она из пограничных крестьянок, другие — что из пленных; сама же она охотно дурачила любопытных: — Темна я, как выгоревшая нива, зато внутри у меня светлая палата, проходите в светлую, гостей мало принимаю, шумных — совсем никого.
Выслушав Еремея, она долго месила тесто и молчала, а после сказала такую речь: — Имя — гость. Гость высокий в бестолковый дом не входит. Подмети избу, сынку, выкури из углов мнение свое, привычку, чванство прокуренное. Молчание и есть подметенная изба. Только пусть молчание твое будет жизнью: пустая горница, где никто живет, скоро в овин обратится; надобно, чтоб в горнице той пахло воскресным хлебом и чтобы двери стояли настежь на восток.
Еще учила она Еремея худобе духовной. — Людишки полагают, что добродетель — прибавка к человеку: прибавь усердия, прибавь поста, прибавь куражу. Вздор. Грех — окалина, сынку. Железо под окалиной все то же, что вышло некогда из горнила. Будь тем, чем выкован, на этом и весь устав: человек честен, когда ничего своего к Божьему не прилепил. Мы — нищие перед Творцом, и всякая заслуга наша — богатство чужое, к нам на ночь занесенное.
— А откудава в человеке окалина берется? — спросил Еремей.
— От зависти к самому себе, — отвечала игуменья. — Хочешь, чтоб тебя больше было, чем сотворено. Вот и идет накипь.
Как-то вечером привели к воротам пленного. Собственноручно Еремей его стерег, и кипел в нем улан: у этого самого рода-колена видел он своих, в снегу лежащих. Пошел он к Галактионе за позволением судить. Выслушала его игуменья, обтерла руки о фартук: — В тебе ныне две души гомонят: одна — Божья мастерица, другая — твоего собственного кроя, самодельщица. Поганое возненавидь — ту самую самодельщицу — и в нем, и в себе порядком одним. А любить люби то, что Бог в нем замышлял: оно есть, зане всякий человек замыслом начат, и про то тебе ли не знать, у кого железный клин под сердцем стоит. Прежде помолися за него, потом уже люби, и легче пойдет любовь от молитвы, как легче воск горит от фитиля.
Ночью Еремей молился за пленного до вторых петухов, и впервые за год железо в груди его зазвенело средь людского гамонья — тихо, как ручей подо льдом.
Обитель стояла на заставе двух царств, в распадке, куда с гор спускалась одна дорога, из степи поднималась другая, и Галактиона за весь век никому не объяснила, к чьему ведомству скит приписан. — Наш придел — пограничная полоса двух миров, — говаривала она. — Тут и тем отсвет, и другим кусок меду положен. Устав, сколько ни бери, все ж мост куплен на чужие деньги, и перейти по мосту тому должен всякий сам, один, худой. Священник тут всякий себе сам, милостью Того, чье Имя мы зовем.
О мостах этих и осадах расспросил ее однажды молодой корнет, привезший в обитель раненых; был он человек странный, возил в седельной суме книгу, где писано было, что человеку положено переступить самого себя, как переступают брод. Корнет смеялся над этой мыслью на весь скит и перед каждой атакой читал ее вслух эскадрону. — Бог с ним, с автором, — говорил он, — веревка веревкой, только шагать по ней весело.
— Весело, — соглашалась Галактиона. — Да помни, корнет: на душу нашу три рати ходят осадою. Первая рать — числа: годы, цифири, счеты. Хотят, чтоб человек уверился, будто годы и есть он. Обман. Вторая рать — словеса: хотят, чтоб ты вместо Того, кого звать надлежит, зазывал собственное мнение и вечно с ним торговался. Третья рать — гурт. Гурт хочет, чтоб ты листвой себя считал. А листву осень обирает в одну ночь, и древу до того дела нет: тело ветвит и опадает, корень стоит.
Корнет слушал, развесив уши, а через месяц сложил голову под Шамбой, переступив брод, как и было ему предписано, — весело.
Годов через пять, как шла эта повесть, пришла на обитель страшная весть: орда. Надвигалась она не тучей и не валом, а числом, тем самым, что Галактиона первой ратью звала, ибо орда верила в количество, как иноверец верит в ошибку. Собрала игуменья чад своих в трапезной и сказала речь, которую после твердили на всем перевале: — Прежде, чем просить, чтобы чаша миновала, — благодарите. Ударит беда — поклонись ей, как поклонился бы откупу, ибо искупленное дороже дареного. Потом проси. Но поклон — раньше. И ударили в било, раз, и второй, и третий, по чину.
Орда подошла в утро черной зари, когда звезды еще стоят, а света им уже не хватает. Известно, что Галактиона велела ворота запереть, а всем — молчать. Известно также, что Еремей в тот час сидел внутри ограды на каменной скамье и впервые в жизни слушал до дна.
А слушать было что. Когда гость высокий входит в подметенную избу, изба делается шире всякого горизонта. Имя, что годами звенело в улановой груди железной струной, вышло теперь на всю квартиру души, и душа погасла для всего прочего, как гаснет свеча, внесенная в полдень: вокруг света прибавилось. Се и есть, братие, та самая худоба, о коей твердят, что нищий ею богаче лихоимца: кто ничего своего не держит, тому весь мир — завещание.
Что учинилось за оградой — речей о том наперечет. Одни бают, будто орда разомкнулась, как колода под клином, обошла скит и пошла дале, и никто из них не ведал, почему. Другие — будто видели старого улана на валу, и вокруг него светилось наступающее утро странным светом, точно заря встала раньше солнца и стояла смирно, ожидая, когда ей подадут слово. Третьи говорят еще короче: — Где Имя, там милосердие, где милосердие, там сад уже растет, а саду всякая рать — погоде подобна, пройдет.
Третьи ближе ко истине, как водится у третьих.
Еремея нашли на утрени, живого, восседающего с миром на лице, и с той поры прозвали его пожарником Божьим, зане тушить он отказался одно только пламя — собственное. Спустя лета, когда приезжий хирург (внучатый племянник того самого Аверьяныча) из любопытства просветил старика новопривезенным прибором, обомлел он несказанно: рубец на сердце стоял пустой и гладкий, как русло высохшего ручья. Железа в стариковой груди прибор нашел не больше, чем его находят в рассвете.
— Выходит, договорилось-таки железо, — сказал хирург и перекрестился против всех своих дипломов.
А Галактиона еще при жизни отвечала тем, кто спрашивал ее, что было в ту зарю черную, одной и той же речью, и речь та передается на перевале от отца к сыну вместе с горной тропой: — Слово, детушки, надобно слушать из подметенной избы. А если изба подметена, и хлеб в ней воскресный, и двери на восток — гость приходит сам, и тогда уже не считай, кто осадил кого. Годы ли, словеса ли, гурт ли — все рати подобны узде лошадиной: для того и пущены, чтоб человек ехал.
И бысть свет. И бысть тишина, преполненная, как чаша, которую некому уронить.


Рецензии
Виктор, что за чудо эти Ваши метафоры: вот уже и новым ароматом задышали
вечные истины...
Спасибо!

Марина Марея   27.09.2026 11:12   •   Заявить о нарушении
Спасибо, Марина! Ф. Шуон вдохновляет... аромат сей новый - аромат Philosophia perennis

Виктор Нечипуренко   27.09.2026 13:32   Заявить о нарушении