Чудские страдания. часть одиннадцатая. крик

      Марьяна умирала тихо. Не металась, не кричала, не звала. Просто уходила — медленно, как вода уходит в песок. Жар спал на девятый день, но вместе с ним ушли и силы. Она лежала на лавке, укрытая тулупом, бледная до синевы, с закрытыми глазами. Дышала редко, прерывисто, и с каждым вздохом в ней оставалось всё меньше жизни.

     Онисим не отходил от неё. Он бросил тоню, бросил всё. Сидел рядом — день и ночь. Держал её руку — сухую, горячую, лёгкую, как птичья косточка. Иногда она приходила в себя, открывала глаза, смотрела на него долго, молча, будто запоминала. Потом снова уходила в бред.

    Дарья приходила каждый день. Утром — топила баню, поила Марьяну отваром, обтирала. Днём — кормила младенца. Вечером — уходила. Молча. Не говорила ни с Онисимом, ни с Марьяной. Просто делала. Как делала всё в своей жизни — без слов, без жалоб, без надежды на награду.

     Малыш плакал часто. Не как обычные дети — не от голода, не от мокрых пелёнок. А глухо, надрывно, как будто чувствовал: мать уходит. Дарья брала его на руки, качала, прижимала к груди. Он затихал — на время. Потом снова начинал. И она снова качала. И так — часами.

     В ту ночь Дарья осталась. Не потому, что кто-то просил. А потому, что поняла: Марьяна не дотянет до утра. Она видела это раньше — у постели матери, у постели Кузьмы, у ямы за Псковом, куда сложила своих детей. Она знала этот взгляд. Этот запах. Это дыхание.

    Малыш, на удивление, спал. Устал от плача. Лежал в зыбке — тихий, тёплый, сжав кулачки. Дарья сидела у зыбки. Онисим — на коленях перед Марьяной. Молился. Шёпотом, страстно, безнадёжно.

— Господи, — шептал он. — Господи, не забирай. Прошу. Не забирай. Я всё сделаю. Всё. Только оставь. Оставь её. Оставь...

     Бог не отвечал. Марьяна дышала всё реже. Дарья молчала. В её душе пылал огонь — то ли злость, то ли боль, то ли что-то третье, чему она не знала имени. Она смотрела на них — на него, на коленях, на неё, умирающую, — и думала: «Вот она, любовь. Вот она, смерть. Всё рядом. Всё вместе».

     Марьяна очнулась перед рассветом. Открыла глаза — ясные, светлые, будто и не болела вовсе. Посмотрела на Онисима. Потом — на Дарью. И сказала — тихо, еле слышно:

— Онисим. Выйди.

    Он замер. Испуганно посмотрел на неё. Потом на Дарью. Не хотел уходить. Боялся, что без него она уйдёт. Но Марьяна повторила:

— Выйди. Мне надо... с Дарьей.

     Он встал. Медленно. Как старик. Вышел. Дверь прикрыл. Остался на крыльце — в темноте, один.

    Дарья подошла. Села рядом. Взяла Марьяну за руку. Та сжала её — слабо, чуть-чуть.

— Дарья, — сказала Марьяна. Голос был как шёпот ветра. — Христом Богом прошу... прости меня. И возьми себе моих сыновей. Терентия. И... — она посмотрела на зыбку. — И этого. Я только тебе их доверяю. У меня никого... кроме вас с Онисимом... нет.

     Силы покидали её. Дарья поднесла ей воду — Марьяна глотнула, но вода полилась мимо, по подбородку, на грудь. Она уже не могла пить.

— Прости, — повторила Марьяна. — Прости...

— Прощаю, — сказала Дарья. Тихо. Твёрдо. — Прощаю. И возьму. Слышишь? Возьму. Обоих. Выращу. Не брошу.

     Марьяна закрыла глаза. И улыбнулась. Чуть-чуть. Уголками губ. Потом дыхание её стало тише. Ещё тише. И — остановилось.

     Дарья сидела. Держала её руку. Смотрела на её лицо — спокойное, светлое, красивое. Те самые большие серые глаза, что когда-то смотрели на Онисима с берега. Теперь они закроются навсегда.

    Дарья наклонилась. Закрыла ей глаза сама — ладонью, осторожно. Потом сложила ей руки на груди. И вышла.

    Онисим стоял на крыльце. Увидел её. Понял сразу. По лицу. По глазам. По тому, как она молчала.

— Нет, — сказал он. — Нет. Нет!

     Он не вошёл в дом. Боялся. Боялся увидеть её мёртвой. Боялся, что это правда. Он закричал. Не словами — криком. Диким, страшным, как кричит зверь, которого режут. Криком, от которого проснулись соседи, залаяли собаки, закричали петухи.
    Дарья стояла рядом. Смотрела на него — и заплакала. Впервые за много месяцев. Не о Марьяне — о нём. О себе. Обо всех. О том, что жизнь — это боль. И что никто не может её отменить.

Она шагнула к нему. Обняла. Прижала его голову к своей груди — как прижимала младенца. И сказала — единственное, что могла:

— Плачь. Плачь, Онисим. Тебе станет легче.
Он плакал. Долго. Громко. По-детски. Уткнувшись в неё. А она держала его — сильная, как всегда. И молчала. Потому что слова тут были не нужны.

А в избе, в зыбке, спал его сын. Тот, которого Марьяна оставила ей. И Терентий спал у Феодосьи. Два мальчика. Два сына. Её теперь. И она знала: она их не бросит. Никогда.

     Марьяну похоронили на третий день. В церкви Архангела Михаила. Поп говорил проповедь. Деревня стояла — молчаливая, осуждающая. Бабы шептались. Мужики отводили глаза. Но пришли все. Потому что смерть — она всем смерть. И грех — он всем грех.

    Дарья стояла у могилы. Прямая. Сухая. С младенцем на руках. Рядом — Терентий, бледный, испуганный. Онисим — сломленный. Смотрел в яму, и слёзы текли по лицу.

А Дарья думала: «Вот и всё. Теперь я — мать. И теперь у меня есть  дети. И я их выращу».

   Она перекрестилась. Поклонилась. И пошла домой. Топить печь. Кормить. Жить. Потому что жизнь — она не спрашивает, готова ли ты. Она просто идёт. И ты идёшь с ней. Или — умираешь.

Дарья выбрала идти.


Рецензии