Чудские страдания. часть десятая. август
Дарья его не удерживала. С тех пор как она вернулась из Пскова пустая, что-то в ней перегорело. Она перестала ждать, перестала считать ночи, перестала смотреть на дверь. Жили как раньше — щи, каша, корова, тоня. Но между ними больше не было стены. Была пустота. Ровная, тихая, как вода в безветренный день. Она не мучила его взглядом. Не попрекала. Не спрашивала, где был. Просто была — рядом, молчаливая, надломленная, но живая.
Он стал к ней мягче. Не от любви — от жалости. Приносил ей с озера лучшую рыбу, топил баню, колол дрова. Иногда садился рядом, брал за руку. Она не отнимала. Но и не отвечала. Просто позволяла. Как позволяют дождю идти — потому что всё равно пойдёт.
Марьяна носила тяжело. Живот рос быстро, к концу лета она едва ходила — отекали ноги, болела спина. Она заранее поговорила с повитухой — старой Аксиньей, которая принимала роды у всей деревни уже сорок лет. Аксинья обещала прийти по первому зову. Марьяна приготовила всё: чистые холсты, тёплую воду, икону, венчальную свечу. Она знала: рожать будет одна. Ни мужа, ни матери, ни сестры. Только повитуха и Бог.
Подруга её, Феодосья, вдова-солдатка, что жила через два двора, обещала взять старшего сына, Терентия, на время родов. Мальчику было пять, он не понимал, что происходит, но чувствовал: что-то важное.
Это случилось в ночь на Успение — пятнадцатого августа. Марьяна проснулась от резкой боли внизу живота. Сначала подумала: «Показалось». Но боль пришла снова — сильнее, глубже. Она встала, зажгла лучину, перекрестилась. И поняла: началось.
Она разбудила Терентия, отвела его к Феодосье. Та всплеснула руками, но не отказала — взяла мальчика, велела Марьяне идти домой и послать за Аксиньей.
Аксинья пришла быстро — видно, ждала. Взяла Марьяну под руку, повела в баню. Там уже было всё готово: холсты, вода, свеча перед иконой. Баня была протоплена с вечера — тепло, но не душно.
Роды были тяжёлые. Малыш шёл крупный, долго не мог выйти. Марьяна кричала, металась, держалась за кушак, привязанный к балке. Аксинья шептала заговоры, поила её травяным отваром, правила живот. К утру Марьяна совсем обессилела. Аксинья сказала:
— Тужься, милая. Ещё разок. Последний.
И Марьяна тужилась. Из последних сил. Стиснув зубы, зажмурившись. И почувствовала, как что-то вышло — большое, горячее, живое.
— Мальчик! — сказала Аксинья. — Богатырь!
Малыш закричал — громко, требовательно, как кричат здоровые дети. Аксинья перерезала пуповину, обмыла его, завернула в холст. Марьяна лежала на лавке — мокрая, обессиленная, но живая. Она протянула руки:
— Дай.
Аксинья положила младенца ей на грудь. Марьяна посмотрела на него — большого, красного, с тёмными волосами, с серыми глазами — и улыбнулась. Впервые за много месяцев.
— Сын, — прошептала она. — Сынок.
Но к вечеру Марьяне стало хуже. Начался жар, она металась, бредила, никого не узнавала. Аксинья сказала: горячка. После тяжёлых родов — часто. Она поила её травами, обтирала холодной водой, но жар не спадал.
Малыш был голодный. Марьяна не могла кормить.
На второй день пришла Дарья.
Она узнала о родах от соседки, которая прибежала к колодцу: «Марьяна-то родила! Мальчик! А сама — помирает!» Дарья стояла с ведром в руке. Не двинулась. Только лицо у неё стало белым.
Она не думала. Не решала. Просто поставила ведро и пошла. Через деревню. Мимо баб, которые замолчали и уставились на неё. Мимо мужиков, которые отводили глаза. К избе на опушке.
Аксинья встретила её у двери:
— Ты чего? — спросила удивлённо.
— Пусти, — сказала Дарья.
Аксинья посторонилась. Дарья вошла.
В избе пахло болезнью — потом, травами, застоявшимся воздухом. Марьяна лежала на лавке — бледная, как холст, с тёмными кругами под глазами. Дышала часто, прерывисто. Рядом, в зыбке, плакал младенец.
Дарья подошла. Посмотрела на Марьяну. Долго. Потом на ребёнка. Взяла его на руки. Он был тяжёлый, тёплый, мокрый от слёз. Она прижала его к груди, покачала. Он затих. Уснул.
Аксинья сказала:
— Молока у неё нет. Кормить некому.
Дарья решилась. Она делала всё: топила баню, поила Марьяну отваром, обтирала холодной водой, меняла холсты. Она мыла её, как мыла бы ребёнка. Кормила младенца коровьим молоком с тряпицы. И он взял. И ел. И спал.
Дарья не думала о том, что делает. Не думала о том, что этот ребёнок — от него. От её мужа. От той, которую она должна ненавидеть. Она просто делала. Потому что иначе — нельзя. Потому что если бы она не пришла — никто бы не пришёл. А ребёнок — он-то в чём виноват?
Марьяна пришла в себя на пятый день. Открыла глаза. Увидела Дарью. И замерла.
— Ты... — прошептала она. — Ты чего здесь?
— Лежи, — сказала Дарья. — Не говори.
Она подала ей воды. Марьяна выпила. Посмотрела на ребёнка — тот спал в зыбке, сытый, спокойный. Потом на Дарью. И заплакала. Тихо, беззвучно, как плачут те, кто не может иначе.
— Прости меня, — сказала она. — Прости, Дарья. Я не хотела. Я не...
— Молчи, — сказала Дарья. — Я не за этим пришла.
— А зачем?
Дарья помолчала. Потом сказала:
— Сама не знаю. Может, чтобы не было так пусто.
Деревня осуждала. Бабы у колодца шептались: «Дарья-то к Марьяне ходит! Ребёнка её кормит! Вот дура-то!» Мужики на тоне качали головами: «Онисим-то — меж двух баб. И обе его кормят. А он — как сыр в масле». Поп в церкви говорил проповедь о грехе прелюбодеяния, глядя прямо на Дарью. Она слушала и не отводила глаз.
Онисим вернулся с Дальнего озера на седьмой день. Он бежал через лес, не чуя ног. Влетел в избу Марьяны — и замер на пороге. Марьяна спала. В зыбке спал младенец. А у зыбки сидела Дарья. С шитьём в руках.
Он смотрел на неё. Молчал. Не мог вымолвить ни слова.
— Родила, — сказала Дарья, не поднимая головы. — Сын. Крупный.
Он подошёл к зыбке. Посмотрел на младенца. Тот спал — сжав кулачки, нахмурив лоб. Его сын. Его и Марьяны.
— Дарья, — начал он. — Я...
— Не надо, — сказала она. — Ничего не надо. Я всё знаю. Я всё знаю.
Она встала, положила шитьё на лавку.
— Я пойду, — сказала. — Корова не доена. Щи не варены. Приду вечером — покормлю его. Молоко у нас есть. А у неё — нет.
Она вышла. Он стоял, глядя ей вслед. И думал: «Кто она, эта женщина?» Он знал её столько лет — и не знал ничего. А она только что сделала то, чего не сделала бы ни одна баба в деревне. Не из любви к Марьяне. Не из любви к нему. А потому, что не могла иначе.
Он сидел у зыбки. Марьяна спала. Младенец спал. А он смотрел на них и думал: «Вот она, жизнь. Кривая, косая, но живая». У него был сын. Тот, которого он ждал. Тот, который будет ловить рыбу. Как он. Как дед.
А за окном шумел лес. Где-то в деревне лаяли собаки. Где-то Дарья доила корову. Где-то шла жизнь — тяжёлая, грешная, но настоящая. И он впервые за много лет не боялся. Ни суда, ни схода, ни Бога. Потому что знал: что бы ни случилось — Дарья придёт. Вечером. Покормит. Поможет. Не потому, что святая. А потому, что баба. И это было важнее всех слов.
Свидетельство о публикации №126092400961
Средь душистых трав на воле
С девой ласковой в стогах...
Думать о крестьянской доле..
Хорошо то хорошо..то как..
Город с этим не сравнится..
.
Вася Труш 24.09.2026 14:18 Заявить о нарушении