А у меня пропало лето
Высоцкий не описывает — он докладывает. Короткие хлёсткие строки, гитарный марш, чёрный юмор, и главное — ощущение, что человек поёт на бегу, потому что за ним гонятся.
А лето сгинуло, как в прорубь — шаг и нет,
и мы не встретимся, и не поедем никуда.
Когда я верил, ты была другой —
а не той, что сдаёт за бродвейского звезду дешёвую звезду.
Так что — давай, в Питер, живо, одного коня мне, живого,
и парашют, и сфинкс, и край, и нихрена не жалко.
Туда не ходят поезда, и адреса там нет,
и ты лживая, как справка из поликлиники.
Любовь к России — ну, пройдёт, как зубная боль,
а вот то, что ты меня сдала — не слиняет.
Коровы, пугливые коровы, тупым огнём в глазах,
они меня затопчут — если я перестану бояться.
А я — перестаю. И я уже не боюсь.
Бегите нахуй поздорову, а то я вам в пах —
памятник поэту? Каменный? Стоит?
Ну так — забодай. И всех делов.
Здесь нет нежности. Высоцкий не плачет — он рычит. «Справка из поликлиники» — это его приём: вместо высокой метафоры — бытовая дрянь, которая бьёт сильнее. «Зубная боль» вместо «горе» — потому что у Высоцкого горе всегда конкретное и немного стыдное. Финал — не крик, а рукопожатие: «и всех делов». Он не драматизирует. Он констатирует.
В стиле Есенина
Есенин не матерится и не рычит. Он прощается — с берёзами, с женщиной, с собой. У него всё живое: и лето, и конь, и корова — не толпа, а живые существа, с которыми больно расставаться. Ритм песенный, плавный, тягучий.
Уж вы, косые дожди, вы всю Русь замочили,
а лето моё укатилось, как обруч, на запад.
Не встретимся мы, не поедем, не тронем дороги,
а ты оказалася — не ты, а продажная девка чужая.
Прощай, моё лето, прощай, золотое и синее,
не вернёшься, никак не вернёшься, родное.
Уж я верил в тебя — а ты, как берёза в чужом перелеске,
не моя, не моя, а другого сада яблоня.
Езжай, мой милый, в Питер, на каменный берег,
найди себе коня — не в яблоках, а простого, серого.
Сфинкс над Невой — он каменный, он не жалеет,
и парашют над водой — как крыло подстреленного журавля.
А коровы, мои коровы, с тупою искрою в глазах,
вы что ж, родимые, меня затопчете?
Я вас поил, я вас гладил по шкуре тёплой,
а вы — копытами, копытами — когда я перестал бояться.
Идут, идут дожди косые, и год проходит новый,
любовь к Руси пройдёт, как сено в августе, — осыплется.
А горе, горе — то останется, как горькая полынь на губах,
и памятник поэту? Каменный? Ну что ж — забодай его, забодай.
У Есениного варианта есть то, чего нет у других — жалость к коровам. Он их поил и гладил. Они его затопчут — и ему больно не от ударов, а от предательства стада, которое он любил. «Сено в августе осыплется» — это есенинское: образ из деревни, простой, точный, и от него — щемит. Парашют — «крыло подстреленного журавля» — не абсурд, а прощание с полётом.
В стиле Башлачёва
Башлачёв — это конец всего. У него не образы, а обрушения: дома падают, поезда сходят с рельсов, слова наслаиваются и бьют друг друга. Ритм не маршевый, как у Высоцкого, и не песенный, как у Есенина — накатный, как волна, которая не отступает.
А лето провалилось в щель между зубами
в щель между днями в щель между нами
и не вернётся — не то что не вернётся, а его не было
продано скомухе за глоток дешёвого веселья
и ты — не ты — а мандар с прилавка
сдатая, сдатая, всё сдавшая, до дна
и мы не встретимся, и не поедем, и поезд
прошёл, и рельсы заросли, и адрес сгорел
а ты езжай в Питер езжай в последний Питер
найди коня — единственного — живого —
и сфинкс, каменный сфинкс над чёрной Невой
ему плевать, ему давно плевать — прыгай
парашют не раскроется, и это правильно
и ничего, и ничего, и ничего
а коровы, коровы идут по переулку
пугливые, тупые, в бешеных глазах — дома
они затопчут, они затопчут, как затаптывают
костёр на пустыре, на который плюнули
а ты не бойся — а ты бойся — а ты перестал бояться
и бегите, бегите нахуй поздорову
потому что горе — это не рана, это дом
в котором ты живёшь, и он горит, и ты горишь
любовь к России сгорит, как сухостой в апреле
а горе — оно, знаешь
, оно — остаётся
памятник поэту — каменный, пустой, как взгляд
забодай его — а он не почувствует —
а ты почувствуешь — и это всё, и это всё
что остаётся — забодать камень — и уйти.
У Башлачёва нет точек. Нет передышек. Слова наезжают друг на друга: «сдатая, сдатая, всё сдавшая, до дна» — это не повтор, это удары. «Горе — это не рана, это дом, в котором ты живёшь, и он горит, и ты горишь» — вот башлачёвский образ: не метафора, а конструкция, которая рушится на тебя. Парашют не раскроется — «и это правильно»: у Башлачёва нет спасения, и он не хочет спасения. Он хочет честности до конца. «Забодай камень — а он не почувствует — а ты почувствуешь» — это последняя жестокая правда: ты бьёшь мёртвое, и боль чувствует только ты.
А у меня пропало лето
пропало видно навсегда
и мы не встретимся наверно
и не поедем никуда
пропало лето так пропало
и не вернётся никогда
когда я верил ты другая
а не продажная ****а
Давай езжай скорее в Питер
и там найди себе коня
и с парашютом прыгай с сфинкса
не нужно больше нихуя
езжай туда не возвращайся
туда не ходят поезда
и даже адрес неизвестен
ах ты же лживая манда
идут вездень дожди косые
и скоробудет новый год
пройдет моя любовь к росиии
но горе долго не пройдет
свинья уехала кататься
лошадку оседлав верхом
тобудет первый раз вообщето
когда втроем не вчетвером
меня насиловали часто
поведала она шутя
а может вовсе не шутила
хотела тоже сдать меня
вообще пугливые коровы
с таким тупым огнем в очах
еще не раз меня затопчут
когда я потеряю страх
когда уведите корову
с искрою в бешеных очах
бегите нахуй поздорову
а то получите вы в пах
СапсАннчикнайнтиэйт пора прощаться
привет ты в питер передай
найди ты памятник поэту
и его сразу забодай
Свидетельство о публикации №126092108520