Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.
Глава 2
Гумилёв
— Дичайше рад вас видеть, Давид Абрамович, — сказал Андрей, поседел, похудел, но был так же добр и приветлив, единственный наследник династии Филозовых по мужской линии и всего ее богатства. Таких квартир не наблюдалось даже у дочери гроссмейстера Полугаевского Кати, в то время проживающей в славном городе Париже, ныне в Калифорнии, жила на набережной Тараса Шевченко в обычной гроссмейстерской, эта была генеральской, единственный минус за пределами Садового кольца не внутри, надо было перейти поверху через него через автостоянку, на которой братва временами ставила свои сиротские бронированные автомобили. — Отца недавно похоронили, категорически приветствую арестантов, скорее заходите! Холодный тройник хуже общей хаты. — В военкомате спросили, может, кто хочет служить в ВВ, подавлять бунты, усмирять Людей, Андрей вызвался, имеет смысл.
— Как сам, — спросил дядя Дэйв, снимая ботинки. — А общая хуже «котловой».
— По-разному! Всякое бывает.
— Квартира у вас всё та же, — заметил Дейв, оказавшись в коридоре, где стояла большая антикварная тахта и полированный дубовый стол, как в музее, Андрюша провёл старика на кухню, быстро соорудили чая, тёмного, цвета нефти. На днях кто-то из актёрской братии кружанул из валютного магазина палочку салями, шутили, что вынес мимо кассы в присутствии охранника пару палок, огромный, вкусно пахнущий круглый импортный батон быстро порезали на ровные и прозрачные ароматные круги, Дэйву стало сильно приятно, столько лет.
— И налили мне не слабо, — рассказал он. — Двадцать строго режима реально и практически ни за что, я в них не стрелял. Андрюшенька, съездим к папе на могилу, покажешь, где, а спирт есть?
— Не располагаю! — Андрей рассказал, что подружился с одним священником, большим поклонником Шаламова, зовут Яков Кротов, печатается у него в блоге, много пишет, литератор. Его серия очерков об изобретателе вертолетов, буквально православном изобретателе Сикорском порвала медийное пространство.
— И то верно, — вздохнул дядя Дэйв, — всю Москву спиртом не напоишь! — Андрей наварил огромный чан пельменей, на подоконнике стояла армейская фотография, он в военной форме, сержант.
— Со вторым номером подкатываем бревно к краю, — пожирая пельмени, рассказывал дядя Дэйв, — свой конец на каретку, наваливаюсь на него, чтобы второму было легче закинуть на покаты балан. Такой там морозный запах сосен, неповторимо!
— А вот и третий, — сказал, выходя из комнаты и слушая весь разговор, Студент, хвойные он любил, «сосна и бамбук повсюду весной в Тяньчжоу». — Рады, что вы освободились! Рамщиком работали?
— Блатным мужиком!
— Серьёзно. Я недавно на Достоевского себе хатку соорудил напротив квартиры Достоевского, в мою бендюгу заходите! — Студент говорил с Давидом Абрамовичем вежливо, ещё бы, перед ним настоящий «кот», коренной обитатель тюрьмы, не создающий при этом субкультурно-ауешного вайба, общается по-простому. Как всегда, Студент был «заряженный», сзади за дорогим ремнём дорогих итальянских джинсов от «Версаче», 500 у.е., торчала вороненая рукоятка. Как Артём.
— Глюкоза заходит, — объявил Андрей, ставя на стол самодельное клубничное варенье обсахарить горькое лекарство религиозных тезисов блатных понятий. — Папин самовар, чай из блюдечек, когда Дэйв вышел покурить на балкон, подозвал Студента. — А ты знаешь, сколько я таких видел за два год? Тысячи! В каждом составе два вагона «ни за что». Поломал кто-то жизнь мужику нормальному!
— Или кто-то его сберёг, — сказал Студент. — Спрятал на много лет, чтобы с ним беда не случилась! Давид Абрамович когда-то принадлежал к верхушке альтернативной власти в Подмосковье с, — он понизил голос, — Мироном! Лидером люберецких ОПГ общеуголовной направленности. — Пацаны понимали, что Давид Абрамович за долгие годы заключения не только изучил все «понятия» до конца, но и, созерцая их на «крытой», в «яме», реализовал на практике, а когда распространял другим, не был ведом умом личного интереса или себялюбия не в пример другим люберецким, так и не искоренившим за всю свою преступную жизнь внутренние поганые нечистоты своего дикого ума.
Когда такое положение вещей, распространяясь, приобретает типичную картину, это и есть вырождение «понятий», ум преступников становится неспособным отличить по своей жизни правильное от ложного, а, потеряв здравомыслие, интеллект, профессиональные преступники теряют и свою личность. Даже разбогатев, начинают жить несчастливо, вырождение судьбы, духовно всё равно оставаясь нищими. Нет иного пути не поддаться этому, кроме как слушать правильных старых арестантов, они были искренне рады, что дядя Дэйв зашёл к ним на огонек, так ему угодно.
— Но вообще они знали, на что шли, — заметил Студент. — Там была така банда! — Не хуже, чем в «Омерзительной восьмерке» у Тарантино. — Собственно, ситуация у них, конечно, была безвыходная, нам Цыган рассказывал.
— Вообще, любая ситуация в пределах этого мира с момента грехопадения, с первой главы «Книги Бытия» представляется миру безвыходной! Поскольку этот мир в общем Богу не подлежит, воля Бога в нем не осуществляется, и в пределах этого мира, важная оговорка, выход искать совершенно бесполезно. Потому я с вами, какая разница бандиты или конвой? Мы привыкли возлагать свои надежды на самые элементарные вещи, кто-то надеется удачно переспать, как ты вон, кто-то надеется достичь успеха, как Цыган, кто-то надеется, что у него жизнь хорошо сложится, как наш Дядька.
— Есть такая замечательная поговорка, счастье есть, его не может не быть. Зачем жить тогда?
— Это, разумеется, не так. На самом деле, конечно, никакого счастья в пределах этого мира, то есть то, что принято называть простым человеческим счастьем, простым женским счастьем, разумеется, нет. И быть его, конечно же, не может.
— Это смотря за кого ты считаешь Человек!
— Я про тех, которые фраера. Яркий пример того, насколько даже сверхъестественные возможности бессильны что-либо изменить в этом порядке, моление Иисуса о чаше в Гефсиманскрм саду, когда Спаситель прекрасно отдавал себе отчет в том, насколько Его ситуация складывается.
— Конечно, Он не хотел, чтобы она сложилась так, как сложилась, что вполне понятно, потому что Он все-таки был Человек, первым пацана на небо отправил. И просил о том, если это возможно, чтобы чашу пронесли мимо Него. Хотя при этом, будучи Богом, прекрасно понимал, что это невозможно и чашу эту Ему придется пить. Как и Дейв.
— Правильно, Дейв Христос! Строго говоря. Иои я ты в некоторые моменты, если нам удается находить выходы из каких-то частных неприятных для нас ситуаций, мы непременно попадаем в следующую ситуацию по закону причинно следственных связей
взаимозависимости, читал «Ступени на Пути к просветлению» Цонкапы, «Ламрим», которая кармическим образом исходит из той, из которой мы вроде как уже вышли.
— Читаю каждый день, настольная книга. Обязательно после своего Движения. Книга лучший подарок. Двенадцать звеньев взаимозависимости, первое из которых неведение, убей черную свинью.
— И здесь ставки будут намного выше. Это все равно, что отыгрываться в «буру», кто пытается любой ценой найти прикуп, хотя бы узнать его, перескакивает с ситуации к ситуации увеличивать ставки. У государства на один патрон больше, а у Бога ангел в рукаве, не за то отец сына бил, что играл, а за то, что отыгрывался. Вот, наверное, самая безнадежная модель поведения в нашем мире, ложная надежда, нам все время кажется, в этот не получилось, в следующий получится, пронесет. На самом деле нет, мы должны быть к этому готовы и делать соответствующие выводы, хорошо не будет. А какие, каждый решает сам. Какая модель.
— Жадность фраера погубит! Ну не говори, надежда есть всегда, так мне говорил следователь.
— Так и ты не остановился.
— Так я н когда не был политическим! Мы можем сказать, фараон, отпусти наш народ. Даже если отпустят, куда мы интересно потащимся в таком количестве, сто с лихуем миллионов? Где мы найдем себе страну обетованную, которая сможет нас всех вместить? Идти некуда! Только в криминал. Наш путь на Запад, в западную цивилизацию, это не Шамбала, Чистая Земля, Царствие небесное, но вполне сносно. лучшее из того, что допустимо. Я там был, это хорошо. Это еще не рай, не знаю, попадем ли мы с тобой в рай, но вот если кто попадет в этот круг, в этот золотой миллиард, мы об этом не пожалеете. Общество не по Марку, а по Миллю.
— Осталось где-то нарезать нам с тобой ярд, — загрустил Филозов. — Будет какая работа, скажи мне! Может, Дейв? — Преступный подход по сути своей совершенно ветхозаветный. Тогда же примерно Студент познакомился со Светой.
——
Когда начали выводить из судебных клеток, крепкий парень с правильным погонялом Студент, взятым из известной песни Михаила Шуфутинского, вышел первым. За дверью уже ждал конвой, Андрей с ним договорился, окажут внимание. Коридор был длинный, серый, с грязноватым светом под потолком. Где-то хлопнула железная дверь, и звук пошёл по этажу, будто на пустой трубе кто-то нехило слабал на саксофоне. Крепкий парень шагнул в корпус и увидел, кроме тех двоих, с которыми он сидел в клетке суда, собрались ещё шестеро. В «воронке» было темно, теперь все стояли вдоль стены. Почти у каждого спортивная сумка, клетчатый баул или армейский вещмешок. Кто-то держал вещи в руках, кто-то перекинул ремень через плечо, крепкий парень стоял налегке, кара-тэ, пустая рука. Ни сумки. Ни пакета. Ни куртки с вещами, показалось, что двое незнакомых смотрят именно на это. Лица у них были тяжёлые. Один коротко стриженный с перебитым носом, видимо, боксёр. Другой худой, жилистый, с тёмными глазами и впалыми щеками, видимо, на наркотиках. Крепкий парень вспомнил фильмы про бандитов. «Да какие там киношные авторитеты, — подумал он. — Там все в пиджаках, с золотыми зубами на «Мерседесах». А эти будто прямо из подвала». В кино бандитов играют артисты. На стрелках не разберёшь. А здесь Люди». Когда привели последнего, офицер повёл всех в помещение для досмотра. Комната была маленькая, с облупленными стенами. Под потолком горела жёлтая лампа. В углу стоял стол, а возле него два сержанта.
— Ачо, усих на шмон, шоли? — возмутился один из соседей крепкого парня по судебной клетке с лицом восемь-насемь, такая рожа!
— Нас с суда трое всего.
— Давай, давай за базар. Раздевайся, — бросил офицер. Потом повернулся к сержанту:
— Света хде? — Один из арестантов тихо выругался. — Ну всё. Сейчас Шмонка придёт.
— Кто? — спросил крепкий парень.
— Увидишь. Только не дёргайся. Света Ченстоховская. — Крепкий парень начал раздеваться. Дверь открылась. В помещение вошла симпатичная женщина лет двадцати пяти. Невысокая. Крепкая, строгая девочка-вертухай. Светлые волосы были собраны в тугой пучок. Форма сидела аккуратно. Лицо усталое и жёсткое, но красивое, злодейка. Она не повышала голоса. Ей это было не нужно. Подсудимые притихли. В тюрьме человека иногда узнают не по Имени. Погоняло. Её называли Шмонка. Говорили, она могла найти запретку там, где другой сотрудник даже искать бы не решился. Она ничуть не стеснялась. Не отворачивалась. Не носила лифчика. И не делала скидок ни на возраст, ни на статью, ни на то, что перед ней стояли голые мужчины. Даже наоборот!
— Нагнулся, — сказала она. Арестант наклонился. — Раздвинул. — Тот выполнил команду. — Яйца покажи? — Она присела, быстро осмотрела мужику член и яички. — Одевайся! В головку ничего не закатано, шара нет. — И всё повторилось. Один за другим мужчины подходили к ней. Никто не спорил. Никто не шутил. Смешно никому не было. Когда очередь дошла до крепкого парня, он почувствовал, как у него загорелись уши. Перед мужчиной-офицером было бы неприятно. Но перед женщиной почему-то вдвойне. Он наклонился. Раздвинул ягодицы. Света задержалась.
— Ты Студент? Иди в сторону. — Крепкий парень замер. Он вспомнил слова Андрея, все будет хорошо. Прошла секунда. Потом ещё одна. Студент уже не понимал, чего хочет больше, чтобы она поскорее закончила и объяснила ему, кто и что или чтобы вообще исчезла. Но Света только выпрямилась.
— В ту комнату! — Крепкий парень быстро натянул одежду.
— Конец срока видно? — спросил её наркоман, Света усмехнулась:
— Нужен мне твой конец! — В животе у Студента громко заурчало. От напряжения или от голода, он не понял. Потом его скрутило. В туалет хотелось так, что терпеть становилось трудно. Он наклонился к соседу, который тоже был в привилегированном положении в пустом помещении размером с небольшое футбольное поле или ангар для тяжелого боевого бомбардировщика. Казалось, иди вперед, на летное поле выйдешь, не выйдешь.
— Слушай, а туалет здесь есть где? — Тот складывал вещи в клетчатую сумку.
— Терпи. Щас в отстойник заведут.
— В какой?
— В этапку! — Крепкий парень кивнул. Слова он не понял. Но решил не спрашивать. Не хотел выглядеть совсем «зелёным». Он сжал зубы и стал ждать. Рядом собирал вещи его сосед. Здоровенный мужик. Широкие плечи. Толстая шея. Кулаки будто кирпичи, набитые дочерна костяшки. Часы реально дорогие, шелковичные рубашка, близко посаженные глаза. Он посмотрел на крепкого парня.
— Первый раз на Матроске? — Крепкий парень кивнул.
— Держись рядом, одному не всегда удобно.Олег Пылёв. Погоняло Генерал. От Сильвестра. На конструктор по его приказу ставили, расчленяли. Брат у меня тут ещё, Руки Ноги.
— Студент, смотрел по району. Две сестрички. Слышал! Коробки из-под телевизоров по мусоркам разносили. Вы ореховские.
— Статья царская. — Олег кивнул. — И бригада. Ломимся на «пэже». Ничего страшного, и там живут. Освоим. — В его голосе не было жалости ни к кому, было что-то важнее, по виду личность. Он не собирался бросать крепкого парня одного. Когда всех одели, их двоих вывели обратно в коридор, офицер оглядел строй.
— Та-а-а-а-а-а-а-а-к! Красные, зелёные, золотопогонные на выход! — Несколько мужиков усмехнулись. Крепкий парень ничего не понял. Он стоял и смотрел на Олега.
— Про воров, — тихо пояснил он, сразу опустив глаза, идеологи преступного мира, если что, дымоход прочистят. Из строя вышли двое не запоминающихся типов, скромно стоящих со всем строем. Один взял клетчатую сумку, другой старый вещмешок.
— Этих на «девятку», — приказал офицер. (Спецблок 9/9. Тюрьма в тюрьме. Вход через тоннель. Никакой связи с внешним миром, не разрешают ничего, каменный мешок.) Двоих увели. Офицер махнул остальным: — За мной! — Их повели по длинным коридорам. Железные двери. Серые стены. Лампы под решётками. Где-то далеко кричали. Где-то звенели ключи. Потом они прошли по узкому переходу. По бокам не было камер. Значит, другой корпус? Остальные шли спокойно. Для них этот маршрут был привычным. Крепкий парень шёл рядом с Олегом. Он думал о братве. О том, знает ли она, где он. Ждёт? Что ей скажут. О себе он почти не думал. Только живот напоминал о себе все сильнее и сильнее. «Хоть бы уже довели до этого отстойника», — подумал Студент. Наконец конвой остановился. На тяжёлой двери были три большие цифры «207». Возле неё стоял прапорщик ростом с баскетболиста российской олимпийской сборной. Он посмотрел на этап. Потом достал ключ. Замок щёлкнул. Дверь открылась. Изнутри пахнуло табаком, сыростью, супом харчо и «людским», Олег наклонился к крепкому парню:
— Ну что, Студент, заходи! Теперь это твоя хата. Одна из самых нормальных. Тут либо за убийства с особой жестокостью, либо кто очень много наворовал. — Крепкий парень шагнул внутрь. Железная дверь закрылась за его спиной. И только тогда он понял: «Вся братва осталась снаружи. А здесь начинается совсем другая жизнь».
— П-и-и-и-сь-ка с попою прощался, — затянул внутри VIP-камеры кто-то на гитаре.
—-
Услышав Имя Мирона через приоткрытую дверь балкона, дядя Дэйв замер с сигаретой на полпути ко рту. Двадцать с лишним лет он не слышал его вслух от чужого человека — только сам, про себя, как молитву, которую боишься произнести громко, чтобы не спугнуть. Он загасил сигарету о перила, вернулся в кухню и сел так, будто ничего не слышал. Но что-то в его лице уже изменилось — то самое, что бывает у человека, который только что почувствовал, как земля под ногами качнулась в первый раз за двадцать лет полной неподвижности. Чай остыл, пока он молчал, а никто и не заметил — ни Андрей, механически подперевший щёку кулаком, ни Студент, который смотрел на него так, как смотрят младшие на старших урок, ожидая слова, а не задавая его
— Вы имя моё через дверь слышали, — сказал наконец дядя Дэйв, не поднимая глаз от стола. — Мирона. Так вот я вам скажу, кто спрашивал, кто нет: раз услышали — теперь слушайте до конца, потому что недосказанное в таких делах хуже сказанного.
Андрей поставил чашку осторожно, будто боялся звоном спугнуть то, что вот-вот должно было начаться.
— Вы про цветы спросили меня взглядом ещё когда я с вокзала пришёл, я видел, — продолжал Дэйв. — Отвечу. Придумали это не сейчас и не здесь. Ещё в конце восьмидесятых по Люберцам ходил обычай — на месте, где положили кого из своих, класть цветы, писать записку. Простое дело, без всякой чертовщины, как на любой могиле, память чтить. А потом кто-то умный этот обычай увидел, пощупал руками и понял: готовая вещь лежит, зачем своё придумывать, если народ уже сам всё за тебя отстроил. Подключились к чужой памяти, как подключаются к чужому проводу — тихо, чтобы никто не заметил, откуда свет пошёл. Так и живёт с тех пор: снаружи фольклор, а внутри контора.
— Контора, — повторил Андрей, будто пробуя слово на вкус. — Настоящая? С людьми?
— С людьми, Андрюшенька, с людьми, куда ж без них. Только люди снизу не знают, на кого работают. Дед какой-нибудь, что цветы носит и записки пишет, свято верит, что традицию продолжает, память чтит, дело хорошее делает. Ему бы сказали, что он винтик в чужой машине, — не поверил бы, обиделся бы насмерть. В этом весь фокус: обманывают не тех, кто знает, а тех, кто верит.
Он налил себе ещё чаю, хотя пить его не собирался, — просто чтобы руки занять, пока говорит дальше.
— Теперь про сроки, это важно. Записка не в годовщину ложится и не сразу после смерти, тут бы всякий понял механику. Она ложится через три дня после того, как кто-то из живых вслух, не про себя, а вслух, помянет мёртвого — при людях, не зная, что его слушают. Три дня — не суеверие, я проверял, у меня память на числа хорошая, ещё лагерная. Оно не помнит само, это оно только притворяется, что помнит вечно. Оно кормится тем, что мы вспоминаем. Скажешь имя вслух не по делу — и покормил, сам того не заметив.
— А вы сегодня, — тихо сказал Студент и не договорил.
— А я сегодня, — кивнул Дэйв, — через дверь балконную слышал, как вы это имя произнесли. И теперь оно, считай, накормлено заново, спустя двадцать лет тишины. Так что при мне больше не говорите его громко, будьте так добры, мне лишний счётчик не нужен.
Он замолчал на секунду, потом продолжил, уже суше, будто дальше шёл не рассказ, а инструкция.
— Цветы — не просто цветы, у них смысл разный, кто понимает — читает, как вывеску. Гвоздика — дело закрыли, отписали, забыли официально, глаза можно не отводить. Хризантема — ещё смотрят, ещё колышется. А розу жёлтую, редкость это, раз в сто случаев кладут, — значит, человеком лично занимаются, наверху, не отписались ещё, торгуются. И вот что я вам скажу: рядом с запиской всегда чуть холоднее, чем должно быть по погоде. На градус, на два, не больше. Я сперва думал — от старости мёрзну, климакс мужской. Потом заметил: во всякую погоду одинаково, и не я один это заметил.
Андрей поставил чашку так резко, что блюдце звякнуло.
— Это суеверие, Давид Абрамович. Простите, но это же... фольклор лагерный.
— Фольклор, — согласился Дэйв спокойно. — Только у фольклора этого есть человек, который тетрадку ведёт. Не тот дед с цветами, тот — руки, а не голова. Выше него кто-то есть, я его называю про себя Хранитель счёта, хотя, может, у него и звание другое. Тетрадка клеёнчатая, старая, чернила разных лет — от перьевой ручки до шариковой, почерков штук пять, не меньше, переходит из рук в руки не первое поколение. Пока имя в тетрадке — оно, считай, в работе, как дело не закрытое. Вычеркнут — и всё, человека из истории будто и не было, стёрли подчистую.
— А как вычёркивают? — спросил Студент.
— Один способ есть, и других я не слыхал. Не пулей, не деньгами. Только если сам, при людях, встанешь и скажешь: неправда всё, что у вас записано, вот как было на самом деле. Строчку тогда как ластиком стирает — потому что там не человек записан, а версия про него, байка ихняя. А байку сменить может только тот, про кого она.
Он помолчал, потом добавил, тише:
— И ещё одно, самое главное, зачем я вообще про это заговорил, а не просто чаи гоняю. Тетрадка эта не список, а карта. Каждое имя к месту привязано — где человек погиб, где что важное с ним случилось. Понимаете зачем? Чтобы если живой к такому месту подойдёт без причины — просто так, случайно вроде бы, — на него сразу глаз ложится. Я в жизни не был на вокзале так долго, как в этот раз, — час, наверное, простоял у одной колонны, и цветы там были. Случайность? Может. А может, меня уже отметили заново, как отметили тридцать лет назад.
— Отметили заново — то есть? — не понял Андрей.
— То есть, Андрюшенька, рядом с каждым главным именем в этой тетрадке всегда вторая строчка идёт — тот, кто случайно рядом оказался в минуту, когда всё случилось. Тень его, короче говоря. Тень не главный герой, с неё вроде и спросу нет, живи себе. Только с восемьдесят шестого года, я так понимаю, рядом с одним именем — вы его сегодня через дверь слышали — вторая строчка стоит моя. Двадцать лет никто эту тень не трогал. А тут выпустили меня — и цветочки чаще на пути класться стали, чем за все двадцать лет разом.
В кухне стало тише, чем было секунду назад, — не физически, просто разговор сжался в одну точку, и все трое это почувствовали.
— А тот, седой, что вас встретил, — сказал Студент медленно, — он про это знает?
— Он про это знает больше моего, — сказал Дэйв. — И вот что интересно: он ко мне сам приехал, не я к нему напросился. А зачем такому человеку старика встречать, только-только из ворот вышедшего? Я думаю вот что: двадцать лет назад я одну строчку сам стёр, не пулей — правдой, при всех сказал, как оно было на самом деле, и тем самым, выходит, единственный за много лет из этой тетрадки выскочил. Может, для них это как поломка была, первая за десятилетия. И он приехал посмотреть — то ли повторить за мной хочет, то ли не даст мне повторить второй раз, теперь уже для другого имени.
Он потянулся за папиросой, не докуренной ещё с балкона, и, не найдя её, замолчал совсем — так, будто сказал уже больше, чем собирался, и теперь прикидывал в уме, чего именно это будет ему стоить к утру.
Филозов, склонный, как и любой восточный славянин, поляк, к меланхолии, с этой ситуацией смирился, носитель тюрко-иранских корней Студент же начал работать над проблемой в двух руслах, легальном — и не очень.
——
Май восемьдесят шестого выдался в Люберцах таким, что хоть вешайся на турнике: душно, липко, тревожно, будто сам воздух знал заранее, чем кончится месяц, и заранее готовился к этому — густел к вечеру, тяжелел, прижимался к асфальту, как прижимается к земле зверь перед прыжком. Пахло сиренью из палисадников, разогретой за день пылью, мазутом с Ухтомского завода и ещё чем-то невидимым, но осязаемым, как чужой взгляд из-за угла барака, — тем самым запахом тревоги, который не спутаешь ни с чем, стоит хоть раз в жизни его понюхать по-настоящему. В Томилино по ночам постреливали — коротко, сухо, будто кто-то забивал гвозди в крышку гроба, и никто уже не оборачивался на выстрел, привыкли, как привыкают к соседской собаке, которая лает на луну каждую ночь ровно в одно и то же время. Прошёл всего месяц после Чернобыля, и в тот день, когда рвануло, погода стояла чудная, солнечная — газеты пестрели сухими сводками, будто ничего страшного не случилось, кроме плановой аварии на плановом объекте, — а на Улице тем временем начиналась своя война: невидимая, без сводок, без пощады, без Политбюро, которое могло бы её остановить росчерком пера. Горбачёвская перестройка только набирала ход, и страна трещала по швам, как старый барак под мартовским ветром. Подпольные цеховики судорожно пытались легализоваться или, наоборот, прятали наличку в трёхлитровых банках под полом, а милиция и ОБХСС получили жёсткую установку — давить всех подряд: и тех, кто «мутит», и тех, кто «качается», не особо разбираясь, где заканчивается первое и начинается второе. В следственных изоляторах Реутова и Балашихи томились и те, и другие, и происходил там тот самый культурный обмен, о котором потом напишут диссертации, только некому будет их читать: бандиты набирались ума у коммерсантов, коммерсанты перенимали повадки бандитов, и если можно было кинуть — кидали, а если можно было отрезать голову — отрезали, всё по-старому, по-новгородски, как завещали далёкие предки, ещё до всякого социализма умевшие делить чужое добро без нотариуса. Подвал на Октябрьском проспекте — тот самый, о котором через много лет узнает вся страна, — пах сыростью, пережжённым маслом, ржавым железом и потом. Тяжёлым, мужским, честным потом тех, кто не «педали крутил», а рвал жилы на самодельных штангах, отлитых из чугунных дисков неизвестного происхождения. С потолка, оклеенного пожелтевшими плакатами с Арнольдом Шварценеггером — ростом, если верить местным остротам, ниже иного здешнего культуриста, — и вырезками из журнала «Физкультура и спорт», где заморский культуризм стыдливо назывался «атлетической гимнастикой», капала конденсатная вода: кап, кап, кап, — и звук этот отсчитывал что-то, чего никто в подвале не хотел считать вслух. В углу бубнил транзисторный приёмник «Океан», передавая вечерние новости голосом таким же постным, как баланда в СИЗО, — и никто его не выключал, потому что тишина в этом подвале была страшнее любого диктора. За столом из толстой сосновой доски сидел Дэйв — один из лидеров еврейского крыла люберецкой ОПГ, той самой, за которой потом будет приглядывать покойный ныне Марк Мильготин по кличке Марик. Двадцать восемь лет, а в глазах уже та тяжёлая, несокрушимая лагерная сухость, которую не спутаешь ни с чем: ни с молодостью, ни с усталостью, ни с похмельем. Это была сухость человека, который знает, что мир — не «поле чудес», а «круг», где всё по кругу: кто-то сидит, кто-то сторожит, кто-то держит, а кто-то сдаёт. Дэйв прошёл армию, отсидел малолетку, вернулся на район и мгновенно стал тем, к кому шли за решением самых сложных вопросов самыми простыми способами — по-простому, по-пацански, без этих вот «юридических консультаций». Он не любил лишних слов, не носил попугайских импортных курток и не щеголял золотом — у него была застиранная джинсовка, синие спортивные штаны с вытянутыми коленями и тяжёлые армейские ботинки, купленные у бывших «афганцев» за полцены и пол-литра. В подвале он был как в своей хате: не «хозяин», а «смотрящий», который не наезжает, а просто знает, что делать, когда все остальные ещё только соображают, что случилось. Рядом с ним на деревянном ящике из-под снарядов сидел Мирон Подольский — старше на пару лет, но выглядел как из другого романа. Высокий, широкоплечий, с тем разворотом плеч, что бывает у десантников даже спустя годы после дембеля, короткий ёжик русых волос, спокойный, глубокий взгляд человека, который уже всё видел и всё понял, но почему-то ещё надеется. На нём был застиранный тельник, из-под которого проглядывал шрам на ключице — память о службе в Группе советских войск в Германии и о том, что жизнь — не «дембельский альбом», а дело, за которое надо держать ответ перед кем-то более важным, чем военком. Мирон не любил подвальный гвалт, редкие драки «стенка на стенку» на платформах и бессмысленный рэкет цыган у рынка — это всё было мелочёвкой, шелухой, для тех, кто не понимает главного. Он был из тех, чьё слово в Подольске весило больше, чем постановление районного суда, и частым гостем в Люберцах — как тот, к кому едут не за советом, а за правдой. Говорили, что знаменитый мотель «Солнечный» за кольцевой, где наливали себе дорогую импортную «водовку» даже воры в законе, платил именно подольским — не потому что боялись, а потому что уважали. Мирон мог ударом ноги с разворота поразить цель на голову выше себя без подпрыгивания, а в прыжке — на две, и его «вертушки» были почти не видны, как у призрака. Сильный по характеру, налаживать отношения с женщинами он не умел совершенно: часто расставался, доходило даже до «кухонного бокса», что, как он сам с горечью замечал, его совсем не красило. Когда дама необдуманно шла на «вы», получала по мордам — не от злости, а от неумения объяснить словами то, что объяснялось только так, кулаком, простым и неопровержимым аргументом там, где слова заканчивались раньше, чем чувства.
— Опять на станции пошалили пацаны, — тихо проговорил Дэйв, не торопясь наливая крепкий чай в гранёный стакан. Чай был мужицкий, заваренный кипятильником в трёхлитровой банке, с лимоном, и Дэйв всегда говорил одно и то же: «Денег я вам дам, а чая нет — такой чай вы не заслужили». — Фарцовщика у туалета зажали, сняли с него импортную дублёнку и четыре сотни баксов. Логинов опять землю носом роет. Сказал: если до конца недели шмотки не вернут, терпиле возврат не сделают, и перевернёт все подвалы на Инициативной. — Мирон медленно поднял глаза от куска чугунного блина, который подпиливал напильником, стирая заводскую заусеницу, мешавшую нормально нанизать блин на гриф. В его взгляде не было злости — было что-то похуже: усталость человека, который знает, что за каждой мелочью стоит большая игра, а мелочи имеют дурную привычку прорастать в трагедии, если их вовремя не выполоть.
— Логинов пусть! Логинов честный мент, ему по штату положено, — голос Мирона звучал низко и глухо, как из бочки. — Наш брат, десантник, афганец. Но пацанам передай: фарцовщиков пусть не трогают на платформе. Мало «Националя»? У нас с Яном уговор. Всё, что проходит через Люберцы, идёт тихо. Если из-за какой-то куртки спикуль бегает в УВД, это вам не бизнес — это балаган.
— Ян опять? — спросил Дэйв, прищурившись так, что в глазах загорелись две холодные точки, отразившие тусклую лампочку под потолком.
— Приедет! В десять у авторемонтного, Вадим уже всё приготовил. — Имя Яна Ровнера в Люберцах с середины восьмидесятых произносилось шёпотом и с особым подтекстом, будто произносящий рисковал не столько нарваться на неприятности, сколько случайно пробудить что-то большее, чем просто человека с деньгами. В отличие от уличных пацанов, жмущих от груди самодельные штанги и дерущихся за районы просто по молодой дури, Ровнер видел свой любимый город иначе. Для него Люберцы были не просто рабочей окраиной Подмосковья, а огромной, неконтролируемой артерией, связывающей столицу с югом и востоком. Где проходили машины, запчасти, шины, дефицитный трикотаж и подпольные цеховые деньги — там всегда стояли структуры, близкие к подмосковным автобазам и ЛАРЗу, а дальше — Владимирский централ, куда серьёзный грев шёл по Шоссе Энтузиастов, минуя все посты и все проверки, потому что деньги, как известно, дороги знают лучше любого шофёра. Ровнер не был бандитом в привычном понимании милиции — он был дельцом нового типа, человеком, умевшим договариваться и с цеховиками из Армении, и с партийными чиновниками из Горкома, и с люберецкой «качалочной» молодёжью не хуже, чем какой-нибудь Рыбка в Киеве. Ему нужна была сила. Но сила дисциплинированная, управляемая, не устраивающая пьяных поножовщин у пивных бараков даже на Пушкинской. Он умел держать людей не страхом, а интересом — как держат общак: не тот, кто громче кричит, а тот, кто знает, где лежит и кому это выгодно скрывать. Дверь подвала с грохотом отворилась. На пороге, обдавая помещение свежим майским воздухом, появился Вадим — худой, верткий, с бегающими цепкими глазами, которые никогда не задерживались на собеседнике дольше секунды, будто боялись, что если задержатся, их прочитают. На нём была дорогая импортная куртка и кожаная кепка, под курткой — пиджак, а слева, под мышкой, угадывалась кобура: появился «кольт», и всех как будто разом уравнял, потому что оружие в этом мире всегда действует как невидимый ластик, стирающий разницу в статусе быстрее любого понижения в звании. Он быстро оглядел подвал фиксированным взглядом, кивнул пацанам, работавшим с гантелями в углу, и подошёл к столу.
— Ян уже на месте, — быстро проговорил Вадим, воровато оглядываясь на закрытую дверь, как будто она могла его подслушать не хуже человека. — Машина за гарнизоном. Надо перетереть без посторонних. Патрульный «УАЗ» крутится у рынка, сегодня ошалели. — Мирон молча поднялся. Его фигура накрыла тенью стол — как туча накрывает двор перед грозой, лишая всё вокруг мелких деталей, оставляя только контур и ожидание.
— Дэйв, пошли! Пацанам скажи: до двенадцати из подвала не вылезать. Если патруль заглянет — тренируются, готовятся к первенству района по гиревому спорту. Никаких денег, никаких фирменных джинсов в каптёрке. Всё — в закрома, всё — тихо, по понятиям. — Они вышли на тёмную люберецкую улицу. Майский вечер был тёплым, пахло цветущими садами и мокрым асфальтом — тем самым запахом, который потом будешь вспоминать всю жизнь, где бы ты ни сидел, лёжа на верхней шконке и слушая, как капает вода в неисправной раковине. За железобетонным забором шумели составы, проносившиеся в сторону Москвы — живые деньги, живые судьбы, живые люди, которым и в голову не приходило, что в тот самый момент, когда они пьют вечерний чай в своих квартирах, кто-то в двух шагах от их окон решает вопрос, который через двадцать лет перевернёт чужую жизнь целиком. Возле тёмного забора гаражного кооператива, в тени высоких тополей, стояла чёрная «Волга» ГАЗ-2410. Двигатель работал едва слышно, тихо похрустывал гравий под тяжёлыми протекторами. Когда Мирон и Дэйв подошли, задняя дверь открылась. Из салона пахнуло дорогим табаком «Marlboro» и заграничным парфюмом — запахом другого мира, недоступного и пока неведомого большинству жителей Подмосковья, мира, в котором даже воздух пах иначе, дороже, чужеродней.
— Седайте, — раздался ровный, спокойный голос из темноты салона. Ян Ровнер сидел на заднем сиденье. Строгий лёгкий плащ, резкое лицо с проницательными глазами, вид абсолютно спокойный — как у человека, который знает: даже если всё рухнет, он всё равно окажется в нужном месте в нужное время, потому что успел заранее продумать все варианты падения.
— Всем привет, — Мирон сел на переднее сиденье, Дэйв разместился сзади, аккуратно прикрыв тяжёлую дверь с усиленным стеклом.
— Здравствуй, Мирон. Здравствуй, Дэйв, — Ровнер чуть наклонил голову, как на сходняке — кивок, не поклон. — Я коротко. Время сейчас не то, чтобы длинные разговоры вести. В Москве чистки начались такие, каких вы не видели. Проверки из центра идут одна за другой. ОБХСС и КГБ залезают в каждый подвал, в каждую мастерскую — как в «шмон» по наводке. — Дэйв переглянулся с Мироном.
— И что с базами? — спросил Дэйв. — Нас это как касается?
— А так, — Ровнер докурил сигарету и выбросил окурок в аккуратную баночку-пепельницу, привинченную к подлокотнику. — У Витохи в Орехово базу распилили. Прямой удар. Они с Медведем в бегах. Всё, что мы делали через цеха и ремонтные заводы, сейчас надо убирать. Все кассы, которые через Люберцы, надо заковать. Есть проблема. В министерстве на Житной у Логинова появился новый покровитель — хотят перехватить наши потоки. Они знают, что через Люберцы идёт касса цеховиков.
— Логинов честный мент, — хмуро буркнул Мирон. — Он за идею давит, а не за кассу.
— Ты прав, — согласился Ровнер, и в его голосе проскользнула холодная еврейская ирония, вылитый молодой Мейер из тех, что уже начали появляться на московских кооперативных рынках. — Он идеалист, искренне верит, что он чистильщик. Чистит район. Именно поэтому он опасен. Им манипулируют. Тех, кто стоит за Логиновым, интересуют не твои гири, Мирон, хотя они золотые, и не джинсы, нарезанные со станции. Их интересует контроль над всем регионом до Железнодорожного. Если Логинов накроет наш общак — вы все пойдёте по этапу. А я потеряю бизнес за связями с ОПГ. — В машине наступила тишина. Слышно было только, как майский жук бьётся в лобовое стекло «Волги» — тук, тук, тук, — как будто кто-то стучит в закрытую дверь и просит впустить его туда, где ему совсем не рады.
— Что предлагаешь?
— Кассу перепрятать! Сегодня ночью? Из Реутова с базы на выезде в район Саянской перевезти на дачу в Малаховку. Всё готово. Вадим даст машинку — крытый «ЗиЛ». С вас силовая подстраховка. Чтобы никакой местный уличный сброд или залётные не сунулись — в баре «Встреча» их пруд пруди: прапора из дивизии Дзержинского, разные цыгане.
— А если патруль? — подал голос Дэйв. — Перекроют выезд? — Ровнер странно посмотрел на Дэйва. Взгляд его был холодным и расчётливым, как у шахматиста, обдумывающего партию на несколько ходов вперёд, для которого фигуры на доске давно перестали быть людьми и стали просто набором функций.
— Мусоров в Реутове сегодня не будет. Слил дезу про сходку на северной стороне у ДК «Гагарина» — будут там до утра со своими «калашами». Поедете тихо и без шума. Завтра утром касса будет в надёжном месте, получите свою долю — вы её заработали. Для закупки инвентаря. — Мирон долго зарился в лобовое стекло, где в темноте качались ленивые ветки тополей. Он чувствовал: что-то не так. В воздухе повисло что-то недоброе, как перед разборкой, когда все уже собрались, а никто ещё не сказал первого слова, потому что первое слово в такой момент всегда стоит дороже последнего.
— Хорошо, — наконец сказал Мирон. — Сделаем. Но если там окажутся менты, Ян, — мы стрелять в патруль не будем. Никакой мокрухи. Служивые.
— Никакой мокрухи, Мирон, — тихо и убедительно ответил Ровнер. — Я бизнесмен, а не упырь. Всё пройдёт гладко. — Дэйв и Мирон вышли. Машина мгновенно тронулась и растворилась в тёмном люберецком переулке, оставив лишь красный отблеск габаритов на мокром асфальте — глаза дракона, уходящего в ночь. Дэйв сплюнул на землю и засунул руки в глубокие карманы джинсовки.
— Не нравится мне это, Мирон. Вадим на суету изошёл, а глаза сухие. Что-то тут не так. Я ему не верю.
— Знаю, что не так, — отрезал Мирон, поправляя тельник на груди. — А я давно не играю в эти игры: верю — не верю. Сижу и жду, что произойдёт. Мы же подписались. Собирай Архипа, Зайца, ещё пару боевых. Только тех, кто рот на замке держит, у кого уши пешком в туалет не ушли. Поедем в Реутов.
— Пока мы с тобой ещё не сидим, — заметил Дэйв, — а присядем — так присядем! С Яном нас не отпустят. — Тихая майская ночь на границе Реутова и Ивановского микрорайона Перовского района накрыла промзону фиолетовыми густыми сумерками, как бывает только в конце мая, когда день уже сдался, а ночь ещё не вошла в силу и висит между ними, как зэк между двумя сроками. Здесь, прямо на выезде к МКАД и через него на улицу Саянскую, подмосковный воздух казался наполненным запахом молодой травы-муравы, пыли и хорошо нагретого за день асфальта. Если проехать пост ГАИ — справа поодаль, за домами, вырисовывался знакомый москвичам стандартный корпус средней школы № 905 Перовского района, дальше — Шоссе Энтузиастов, дальше — Южное Измайлово, а со стороны кольцевой автодороги с непрерывным ровным гулом проносились грузовики и редкие спортивные легковые машины. Возле длинного кирпичного склада, где отстаивалась автобазовская техника — среди неё даже немецкий дизельный экскаватор, заводящийся с кнопки, а не с ключа, — и хранились запчасти, стояли в тени высоких хвойных деревьев Дэйв и Мирон. Дэйв поправил на руках тяжёлые кожаные верхонки. Его чутьё, выработанное на малолетке и укреплённое жёсткой уличной жизнью, буквально вопило об опасности — как вопит нутро зэка за секунду до того, как за спиной щёлкнет замок и войдёт «кум» с проверкой. Рядом с ним, прижавшись спиной к шершавой стене, стоял Мирон — почему-то тоже «на измене». Его внушительная фигура казалась высеченной из гранита: плечи, руки, шея — всё было как у человека, которого природа лепила отдельно, с расчётом на то, что этому человеку придётся много драться. Мирон молчал, вглядываясь в редкие жёлтые пятна фонарей вдоль съезда со стороны МКАД. Молчал так, как молчат только те, кто знает: если сейчас сказать не то слово — всё пойдёт не так. Из темноты, тихо похрустывая гравием, вынырнул крытый армейский «ЗиЛ-130». Машина двигалась без фар, на одних подфарниках, вырисовывая в темноте свой характерный прямоугольный силуэт, как будто кто-то вырезал из чёрной бумаги кусок железа и пустил его плыть по асфальту. За рулём сидел человек Вадима — дёрганый, молчаливый шофёр Колян. Из кабины с пассажирского сиденья выскочил сам Вадим. На нём была всё та же импортная куртка, но движения стали нервными, порывистыми, как у человека, который знает больше, чем говорит, и боится, что об этом догадаются.
— Уважаемые, живей, — вполголоса прошипел он, подбегая к Мирону и Дэйву. — На кольцевой патрули ходят, со стороны тоже могут завернуть. Надо всё раскидать за шесть сек. — Из тени склада вышли трое молодых парней: Заяц, Максим и Архип — молодой, с горячим и дерзким взглядом, неуклюже переминавшийся с ноги на ногу, с тяжёлым ломиком в руках, который, казалось, он мог согнуть и разогнуть одной рукой. Культурист Заяц, молчаливый и суровый, дёргал замок на задней двери склада.
— Всё чисто, Мирон, — тихо сказал он, вытирая лоб рукавом. — Вокруг ни души. Только со стороны МКАД машины.
— Открывай, — жёстко скомандовал Мирон. Тяжёлые железные ворота склада поддались с глухим скрипом. Внутри пахло сухой древесиной, солидолом и застоявшимся теплом. В углу, под брезентовым пологом, стояли шесть массивных деревянных ящиков из-под армейского оборудования. В этих ящиках лежало святое — «чёрная касса» люберецких цеховиков и подпольных дельцов, связывавших столицу с подмосковными предприятиями. Сотни тысяч в свободно конвертируемой валюте, подлежащие срочной эвакуации перед масштабной проверкой из Москвы, — сумма, на которую в те годы можно было скупить весь центр столицы.
— Берём по двое на ящик, — строго распределил Дэйв, — в кузов под брезент, к заднему борту не прислонять. — Работа пошла быстро и слаженно. Вадим стоял у калитки, поминутно сверяясь с тяжёлыми заграничными часами и нервно докуривая сигарету за сигаретой. Дэйв, тащивший вместе с Мироном четвёртый ящик, вдруг остановился.
— Мирон, — тихо произнёс он, не выпуская из рук деревянную ручку. — Приколи? — За шумом проходящего по МКАДу большегруза пробивался иной, едва различимый звук — сухой, прерывистый рокот мотора. Так работал только хорошо отрегулированный двухлитровый двигатель милицейского «УАЗа»-469. И этот звук приближался не со стороны Саянской, через подъезд, а прямо из проезда со стороны Реутова, из тупикового переулка, который Ровнер обещал освободить.
— Вадим! — рявкнул Мирон, бросая ящик на борт. — Ты сказал, мусора у ДК «Гагарина»?!
— Он… должен был! Ян — проверял!
— Какие районники?! — Дэйв выскочил из кузова, мёртвой хваткой вцепившись Вадиму в отворот куртки. — Из-за угла склада, разрезая майскую темноту мощными лучами фароискателей, с рёвом выскочил жёлто-синий милицейский «УАЗ». Двери распахнулись. Из салона выскочили трое.
— Ни с места! ОБХСС и уголовный розыск! Руки на капот! Все на землю! — Мирон сделал медленный шаг вперёд, заслоняя собой пацанов, поднял пустые руки.
— Капитан, спокойно. Не стреляйте, не на войне. Пацаны без оружия.
— Запчасти? — спросил командир, шаг за шагом приближаясь. — Я вашу «кассу» три месяца! Ровнер думал, слил мне дезу про ДК «Гагарина» и я поверю?! — Вадим, вставший на одно колено чуть сбоку в тени борта, увидел то, чего не замечали остальные. За спиной командира экипажа, у бетонного забора промзоны, дёрнулась ещё одна тень. Не мент. Человек в тёмном плаще поднял руку. В его кулаке был длинный тяжёлый предмет, похожий на импортный скорострельный автомат с глушителем.
— Шуба, ложись! — закричал Дэйв, бросаясь вперёд.
Но в этот самый миг из тени забора сухо и негромко кликнул первый выстрел, похожий на щелчок. Затем второй. Третий. Профессионалы стреляют тройными. Капитан дёрнулся и осел на сухую землю. Второй выстрел свалил сержанта с автоматом. Третий патрульный, метнувшийся за капот «УАЗа», был настигнут очередной пулей. Последним уткнулся в асфальт водитель. Вся расправа заняла не более пяти секунд.
— Сука, — шёпотом выдохнул Вадим, судорожно хватаясь за голову. — Сука, завалили. — Мирон подскочил к упавшему капитану, ткнулся пальцами в артерию. Пульса не было.
— Мокруха, — рассердился Дэйв. — Нас подставили под расстрельную статью.
— Ян, наверное, — усмехнулся Мирон тёмным, бешеным огнём в глазах. — Ровнер. Не нужна была касса. Нужно было кончить мусоров и навесить всё на нас.
— Надо валить! — заверещал Вадим, бросаясь к своей машине.
— Спят они, твои опера! — Дэйв мгновенно настиг Вадима, легонько ткнул двумя пальцами под рёбра. — Чего ты как баба? Ящики грузи! — Мирон подошёл к Дэйву, жёстко положил руку ему на плечо.
— Оставь его. Время — деньги. Архип, Заяц, берите «ЗиЛ», уходите через кольцевую. Ящики не трогать, бросьте машину в промзоне и бегите к автобазе, к Яну. На районе не появляться совсем.
— А ты, Мирон? — спросил Заяц.
— Уходим с Дэйвом в бега. Если возьмут — расстрел без вариантов. Я должен добраться до тех, кто это устроил. — Он повернулся к Дэйву. — Ты со мной? — Дэйв посмотрел на молодых мёртвых милиционеров, потом на замерших от страха молодых ребят.
— Типа, да! Если оба — не догонят. Разбежимся — не обнулят. Кто-то должен! — Кто-то должен, оказалось потом, сесть на двадцать лет, чтобы покрыть остальных.
— Я не буду бегать, — сказал Вадим, вернувшийся. — Не хочу. За расстрел ментов дадут вышак тому, на ком будет ствол. А я не стрелял! Я возьму «присутствие на месте» очевидцем. Мне дадут максимум пять лет или три, выйду по УДО. Посижу, но я выживу.
— Я должен найти, кто стрелял из-за забора, — сказал Дэйв. Мирон несколько секунд молча смотрел на своего кента.
— Я найду их, Дэйв. Клянусь цельником. Я переверну всю Москву, но найду. А ты беги! Ты уже отбывал, уголовник. Скачухи тебе не будет.
— Добро, Мирон. Уходи через кольцевую. — Спустя пять минут окраина Реутова огласилась воем многочисленных сирен. Когда первые опера УВД вбежали на территорию склада с пистолетами наголо, они увидели картину, которая вошла в историю криминального Подмосковья: четверо мёртвых сотрудников милиции, Вадим — и Дэйв, спокойно сидящий на подножке машины с зажатой в зубах папиросой. Он тоже решил остаться. Его руки были в пыли и подсохшей крови, но взгляд оставался абсолютно сухим и непокорным. Так закончилась эпоха первых люберецких подвалов и началась великая подстава мая 1986 года, отправившая Дэйва в ад советских лагерей строгого режима на долгие двадцать лет. Доказали, что стрелял он. Вадима на суде отпустили с формулой «невиновен». Дэйв сидел на подножке и смотрел, как опера бегают по территории склада. Он думал: вот она, жизнь. Ты идёшь по ней, как по тонкому льду. А потом — раз, и лёд треснул. И ты уже в воде. И вода холодная. И выбираться некуда. Его подняли, надели наручники — холодные, металлические, как приговор, — повели к «воронку». Внутри было темно, тесно, душно. Рядом сидел Вадим. Молчал.
— Дэйв, — сказал наконец Вадим. — Ты это… не держи на меня. Я не знал. — Дэйв не ответил. Он не злился. Злость — это роскошь для тех, у кого есть время. А у него времени не было. Он закрыл глаза и вспомнил жену. Открыл — и посмотрел на Вадима.
— Не переживай, — сказал он тихо. — Я не держу. Я просто запомню. — Вадим вздрогнул. Он понял, что это значит. А в это время на территории склада старший опергруппы, майор с усталым лицом, стоял над телом капитана и говорил тихо своему помощнику:
— Четыре трупа. И всё это — из-за какой-то кассы. Пиши протокол. Стрелял Дэйв. Вадим — свидетель. — Помощник кивнул. Он знал: в этой системе всегда виноват тот, кто слабее, кто без связей, кто без «крыши». А Дэйв был именно таким — сильным, но одиноким. И за это его выбрали. А Мирон в это время уже был далеко — на кольцевой, в старой «Волге», которую он взял у знакомого таксиста. Он гнал на пределе, и в голове у него стучала одна мысль: «Кто стрелял из-за забора?» Он свернул на просёлок, вышел, посмотрел на небо. Звёзды были те же, что и над складом. Холодные, далёкие, равнодушные.
— Я найду тебя, — сказал он вслух, ни к кому не обращаясь. — Слышишь? Где бы ты ни был. Хоть на дне. Хоть в земле. Я найду. И тогда — разговор будет короткий. — Он ещё не знал совсем, что искать придётся не человека, а руку без лица, которая двадцать лет спустя окажется приделана к телу, говорящему по-французски в парижском кабинете. Он бросил окурок, растоптал его, сел в машину и поехал дальше — в ночь, в неизвестность, в свою судьбу, которая уже тогда была написана чужим почерком, только никто из них ещё не умел его читать.
Конец второй главы
Свидетельство о публикации №126092001778